На протяжении всей своей истории Россия воевала с Турцией чаще, чем с любой другой державой. С конца XVII столетия русско-турецкие войны случались каждые 15–30 лет, и это помимо других контактов, включая посольства, научные путешествия и туризм. Дневники и воспоминания участников «турецких кампаний», рассказы пленников, дипломатическая переписка, статистические публикации и описания путешествий составляют обширную литературу, отражающую восприятие военными, дипломатами и образованной публикой в целом исторического соперника России. Основываясь на этих источниках, данная книга представляет собой первый опыт культурной истории русско-турецких контактов с момента установления дипломатических отношений в конце XV века и вплоть до Крымской войны. Она демонстрирует, что претерпевшие серьезную эволюцию российские представления об Османской империи являются важным аспектом российского открытия Востока и не менее важной главой в истории вестернизации российских элит. В данной книге предпринимается попытка рассмотреть под новым углом зрения ориентализм в целом и российский ориентализм в частности, а также внести вклад в культурную историю империи, дипломатии и войны.
Настоящее исследование рассматривает различные формы русско-турецких культурных контактов, сыгравших важную и не до конца изученную роль в культурной истории России XVIII и XIX столетий. Российские посольства в Константинополь в раннемодерную эпоху послужили пространством символической борьбы за утверждение и поддержание имперского статуса державы. В этот же период многие десятки, а может быть, и сотни тысяч царских подданных оказались пленниками, чей опыт мы можем реконструировать на основании свидетельств, которые были оставлены теми немногими, кому удалось бежать и вернуться в Россию. Шесть русско-турецких войн, произошедших в XVIII – первой половине XIX века, предоставили русским офицерам достаточно возможностей поразмышлять над особенностями турецкой манеры ведения военных действий. Дипломатические контакты и военные столкновения способствовали формированию российских представлений об империи султана и подданных ему народах. Начиная с XVIII столетия клонящаяся к упадку османская держава представлялась противоположностью постпетровской России, которой вплоть до Крымской войны удавалось с видимым успехом перенимать западное знание и технологии власти. В то же время наблюдаемые российскими авторами национальные качества греков, сербов, болгар и румын, а также взаимоотношения между этими народами и их османскими властителями способствовали формированию эллинофильского и панславистского дискурсов, которые сыграли центральную роль в дебатах о российской идентичности в конце XVIII и в XIX столетии.
Россия была первой не западной нацией, вставшей на путь сознательной и целенаправленной вестернизации, которой удалось при этом не утратить суверенитета и не превратиться из субъекта международных отношений в их объект. Разумеется, под «Западом» в XVIII и XIX столетиях не стоит понимать существующую ныне общность ценностей или геополитический союз. На дискурсивном уровне единство Запада сформировалось достаточно поздно. Книга Ларри Вульфа об изобретении Восточной Европы демонстрирует, что деление на Запад и Восток стало преобладающим в символической географии европейского континента только к концу XVIII века. До эпохи Просвещения более значимым было деление на Южную и Северную Европу по линии Альп. Закат Швеции как великой северной державы и рост могущества России в контексте Северной войны 1700–1721 годов дали первоначальный импульс формированию дискурса о Восточной Европе, после чего разделение Европейского континента на Запад и Восток стало все более и более общеупотребительным.
Как геополитическая реальность «Запад» возник совсем недавно. До Второй мировой войны конфликты между государствами, ныне называемыми «западными», были более частыми и интенсивными, чем конфликты между последними и обитателями других частей света. В то же время вовлеченность в эти конфликты наделила западных соседей Московии определенной общностью исторического опыта (Ренессанс, Реформация, научная революция), которая едва ли распространялась на царей и их подданных. Желание компенсировать этот недостаток и сохранить суверенитет в условиях все более обостряющейся международной конкуренции заставляло московских правителей имитировать «немецкие» и «латинские» технологии и культурные практики. Хотя эти заимствования почти всегда касались дипломатии и войны, их общественный резонанс распространялся за пределы сферы государственного управления. В царствование Петра I разрозненные действия в этом направлении превращаются в последовательную политику вестернизации, которую разделяют различные группы российских элит, несмотря на постоянно продолжающуюся внутриэлитную борьбу.
Наглядную иллюстрацию процесса вестернизации элит представляет собой биография российского дипломата и государственного деятеля Петра Андреевича Толстого, чье имя будет неоднократно фигурировать на страницах этой книги. Будучи представителем верхушки среднего служилого класса, Толстой долгое время довольствовался достаточно заурядной карьерой в традиционной московской иерархии. В возрасте пятидесяти двух лет Петр I отправил Толстого наряду с десятками других представителей дворянства изучать морское дело в Венецию и Голландию. В ходе двухлетнего путешествия по Южной Европе Толстой, по словам его биографа Макса Окенфуса, осуществил переход «от Московской провинциальности к европейскому космополитизму», не потеряв при этом связи с православной традицией. Помимо усердного, хотя и не очень успешного изучения морского дела, Толстой освоил итальянский, приобрел понимание европейской политики и начал вести дневник. По словам Окенфуса, он также «приобрел привычку рассуждать логически» и «выработал новое отношение к богатству и времени». Благодаря этим навыкам и качествам Толстой внес существенный вклад в петровские реформы, занимая ряд важных постов в Коллегии иностранных дел и в гражданской администрации, и превратился к моменту смерти Петра I в крупнейшего российского государственного деятеля. Последующая история рода Толстых демонстрирует важность контактов с европейской культурой в эволюции российского общества. Многочисленные потомки Петра Андреевича включали поэта Алексея Константиновича Толстого, художника и скульптора Федора Петровича Толстого, министра народного просвещения Дмитрия Андреевича Толстого и, конечно же, великого писателя Льва Николаевича Толстого.
На протяжении всего раннемодерного периода подданные российских царей осознавали гетерогенность того культурно-политического феномена, который мы теперь называем «Западом». Для русского языка XVIII века характерно употребление слова «Европа» во множественном числе («в Европах»), несмотря на то что завершение религиозных войн сделало традиционное для московского периода различие между «немцами» (протестантами) и «латинянами» (католиками) менее актуальным. Это словоупотребление свидетельствовало как о том, что представители российской элиты осознавали свое культурное отличие от западных соседей, так и о том, что взоры русских были обращены на запад. В результате «Запад» отразился в качестве некого единства во взоре подражающего наблюдателя задолго до того, как превратился в геополитическую реальность. Разумеется, русские были не единственной нацией, позиционировавшей себя подобным образом. В эту же категорию можно отнести Турцию и Японию. Однако подданные царя в своей попытке стать частью «Европы» пошли дальше, чем османские правители в XIX веке или последователи Ататюрка в XX, а западные влияния в русской культуре гораздо более очевидны, чем в японской.
В то же время любой, кто хоть сколько-нибудь знаком с ролью Европы в российской интеллектуальной традиции, затруднится объяснить, почему количество русскоязычных публикаций об Османской империи превосходит количество публикаций, посвященных Франции или Германии. Это обстоятельство нельзя объяснить исключительно частотой русско-турецких войн. Не менее важной была и та роль, которую Османская империя сыграла в отношениях России с ее западными соседями. Историю вестернизации России первоначально отсчитывали с 1703 года, когда Петр I, по крылатому выражению Пушкина, заимствованному у Франческо Альгаротти, «окно в Европу прорубил», основав Санкт-Петербург. Будучи исходным моментом модерной истории России, этот акт царя-реформатора рассматривается как способствовавший установлению прямых связей между Россией и передовыми государствами Северной и Западной Европы. Позднее историки обратили внимание на другие регионы, служившие каналами западных влияний на Россию, такие как Гетманщина, Балтийские провинции или «земли, возвращенные от Польши». Однако пространство контакта России с европейской культурой не исчерпывается новой столицей России и ее западными окраинами. Пребывание в Османской империи также мотивировало российских дипломатов, офицеров, ученых и частных путешественников воспринимать европейскую идентичность и одновременно критически ее переосмысливать. Наблюдения османского дипломатического ритуала, способов ведения войны и обращения с пленными подталкивали образованных россиян делать вывод о превосходстве европейских практик и принципов и одновременно высказывать критические замечания относительно определенных форм европеизации.
Противостояние России и Османской империи оставило столь много письменных памятников именно потому, что это противостояние послужило одной из форм взаимодействия России и Европы. Хотя раннемодерные европейцы воспринимали Османов как культурно чуждых завоевателей, победы России над последними в какой-то момент стали угрожать балансу сил в Европе, частью которого Османская империя являлась с тех пор, как «Его наихристианнейшее Величество» король Франции Франциск I счел возможным заключить союз с Сулейманом Великолепным для предотвращения гегемонии Габсбургов. Вот почему победы российского оружия над османским в конце концов заставили прочие великие державы преодолеть свои противоречия и сформировать антироссийскую коалицию, которая впервые на короткий момент превратила «Европу» из географического и культурного явления в геополитическое. Крымская война была кульминацией противоречий между Россией и европейскими державами, однако появление трехстороннего противостояния между Россией, Османской империей и «Европой» можно наблюдать уже в момент возникновения «восточного вопроса» в конце XVIII столетия. Переплетение российско-османских и российско-европейских культурных контактов в этом геополитическом контексте позволило царским дипломатам, военным, ученым и путешественникам артикулировать собственную идентичность, отличную от обоих конституирующих «других» – османского и европейского.
На протяжении более чем столетия изучение российско-османских отношений было уделом историков дипломатии и войн. Дореволюционные историки естественным образом стали первопроходцами благодаря доступности архивных материалов и сохраняющейся актуальности «восточного вопроса». Интерес к истории российско-османских отношений в период советского доминирования в Юго-Восточной Европе и попыток СССР проецировать влияние в Средиземноморском регионе поощрял западных историков продолжать традицию дореволюционной российской историографии. В период холодной войны необходимость легитимировать советское господство в Восточной Европе подвигла ряд советских ученых изучать российско-греческие, российско-сербские, российско-болгарские и российско-румынские отношения, акцентируя внимание на вкладе России в формирование национальных государств на Балканах. Порой советским авторам приходилось проявлять недюжинные диалектические способности, дабы увязать свою апологию советского империализма с работами Маркса и Энгельса, проявивших в высшей степени критическое отношение к царской России и ее внешней политике. Несмотря на их идеологизированность, работы советских специалистов способствовали вводу в научный оборот новых архивных документов, которые не были изучены дореволюционными историками и оставались недоступны их западным коллегам. В результате деятельности этих разных групп ученых сложилась достаточно полная картина войн и дипломатических отношений России с Османской империей. В то же время в своем стремлении описать фактологические аспекты российско-османских отношений дореволюционные российские, советские и западные исследователи зачастую обходили вниманием культурный контекст этих войн и переговоров. Реконструкция этого контекста представляет собой главную цель данной книги, которая основывается на последних теоретических наработках в истории культуры.
Настоящее исследование было проведено в диалоге с работами сразу нескольких направлений историографии. Прежде всего данная книга представляет собой вклад в историографию ориентализма в целом и российского ориентализма в частности. Вплоть до 1970-х годов термин «ориентализм» применялся для обозначения совокупности академических дисциплин, основанных на изучении восточных языков. Этот термин также обозначает тенденцию в европейской живописи, скульптуре, музыке и литературе, ориентированных на «восточную» тематику. В нашумевшем исследовании 1978 года литературовед Эдвард Саид рассмотрел эти две стороны западного ориентализма в радикально новом свете. Согласно Саиду, западные ученые-ориенталисты стали «корпоративным институтом, направленным на общение с Востоком – общение при помощи высказываемых о нем суждений, определенных санкционируемых взглядов, его описания, освоения и управления им». Будучи характерным примером дискурса в фуколдианском смысле этого слова, ориентализм в определении Саида – это «западный стиль доминирования, реструктурирования и осуществления власти над Востоком». Обвинения академических ориенталистов, высказанные Саидом, и последовавшая за этим желчная полемика мало релевантны для данного исследования. Как демонстрируется в четвертой главе, до второй половины XIX столетия академические ориенталисты играли менее значимую роль в российско-османских отношениях, чем военные или дипломаты. Вот почему в данном исследовании ориентализм понимается в другом, более общем и философском смысле этого слова – как «стиль мышления, основанный на онтологическом и эпистемологическом различии Востока и (почти всегда) Запада». Согласно Саиду, данное различие послужило более широкому кругу поэтов, романистов, философов, политических мыслителей, экономистов и имперских администраторов в их описаниях «Востока, его народов, обычаев, „ума”, судьбы и т. д.». Оппозиция Запад – Восток, лежащая в основе ориентализма, представляет собой пример абсолютизации различий между привычным «мы» и чуждым «они», которая является скорее ментальным конструктом, нежели объективной реальностью. Саид настаивал на том, что «так же, как и Запад, Восток – это идея, имеющая историю и традицию мышления, образный ряд и свой собственный словарь», так что «эти две географические сущности поддерживают и до определенной степени отражают друг друга».
Несмотря на видимую симметрию, отношения между Западом и Востоком – это отношения «силы, господства, различных степеней комплексной гегемонии». На практике это означало, что модерные европейцы присваивали себе право говорить за людей, которых они называли «восточными». В результате складывалось представление о том, что «восточный человек иррационален, развращен, ребячлив, он „другой”, тогда как европеец рационален, добродетелен, зрел, „нормален”». Утверждая непреодолимое различие между западным превосходством и восточной «неполноценностью», ориентализм как совокупность «мечтаний, образов и идиом» помогал европейцам сделать восточные общества привычно инаковыми. Ориентализм заменил живое (а потому неудобное) многообразие народов, политических образований, укладов и мировоззрений карманным образом «восточного человека, который живет на Востоке… ведет праздную восточную жизнь, в государстве восточной деспотии и похоти, отягченный чувством восточного деспотизма». Эту операцию подмены живой реальности восточных обществ западным образом Востока, или ориентализацию, можно найти не только во французских или английских описаниях путешествий на Восток, но также и в произведениях российских авторов, посвященных Османской империи, которые рассматриваются в этой книге.
Стало привычным считать ориентализм грубым западным искажением культурных реалий восточных стран. С этой точки зрения ориентализм приуменьшал различия между восточными странами, эссенциализировал и абсолютизировал сходства и способствовал превращению знания о них в элемент колониальных режимов власти над ними. Символическое насилие, которое ориентализм причинил «другому», несомненно. Однако нельзя забывать о его роли в культурной истории тех обществ, которые породили ориентализирующие дискурсы. Ориентализм не способствовал построению монолитной западной идентичности. Внутренние разломы, характеризовавшие последнюю, стали все более очевидны по мере того, как дискурс типического Востока переплетался с дискурсами о классе, гендере или нации. Как консервативные, так и левые критики модерности в Великобритании и во Франции рассматривали Восток как альтернативу разрушающимся традиционным социальным иерархиям в странах-метрополиях или же как лабораторию альтернативных принципов социальной организации.
Ориенталистский дискурс сыграл не менее значимую роль в артикуляции модерных национальных идентичностей в Восточной Европе, в обществах, озабоченных своей отсталостью и маргинальностью. Тезис о «варварстве» восточных (и о «цивилизованности» западных) соседей выполнял важную функцию в самовосприятии венгров, румын, словенцев, хорватов и сербов. Россия представляет собой промежуточный случай между Западной и Восточной Европой в плане той роли, которую ориентализм сыграл в политической и культурной истории страны. Подобно восточноевропейским националистам, образованные подданные царя использовали ориенталистскую риторику для того, чтобы дистанцироваться от своих восточных соседей и утвердить свой статус как представителей «цивилизованного» мира. В то же время российские репрезентации Востока свидетельствуют о сомнениях относительно благ западной цивилизации и о неопределенности отношения к ней России. В этом смысле российские авторы были подобны своим французским и британским коллегам, для которых Восток был возможностью занять критическую дистанцию по отношению к своему собственному обществу.
В силу ряда причин российские репрезентации Османской империи в контексте русско-турецких войн были обойдены вниманием исследователей российского ориентализма. Подобно своим западным коллегам, российские историки изучили становление академического ориентализма в России и его противоречивую роль в формировании и функционировании имперских режимов власти. Российские литературоведы, как и их западные коллеги, рассмотрели конструирование восточного «другого» в произведениях русских писателей и поэтов и выявили роль литературного ориентализма в артикуляции российской идентичности. Как историки, так и литературоведы внесли вклад в изучение воображаемой географии (пионерами здесь были некоторые специалисты по Восточной Европе) и рассмотрели символическое конструирование имперского пространства посредством открытия «собственного Востока России». Работы ученых-ориенталистов и литературные произведения, включая описания путешествий, до сих пор составляли наиболее важные категории первоисточников, на базе которых западные и российские исследователи изучали феномен ориентализма. Хотя ученые и литературные путешествия позволяют выявить ряд важных аспектов модерного дискурса о Востоке, концентрация внимания на этих типах источников сопровождалась забвением другой важной категории источников, а именно работ военных и дипломатов.
Наряду с предпочтительным вниманием, оказываемым исследователями ориентализма в целом и российского ориентализма в частности определенному типу источников, исследовательская практика характеризовалась до сих пор и наличием неких географических рамок. Исследователи российского ориентализма концентрировались практически исключительно на «собственном Востоке России» и уделяли мало внимания репрезентациям Азии за пределами границ Российской империи. То же самое можно сказать и про исторические и литературные исследования взаимосвязей ориенталистского дискурса и имперских институтов на восточных окраинах. В то время как ряд работ был посвящен российским репрезентациям других евразийских империй, российские представления об Османской Турции все еще остаются белым пятном на карте этой области историографии. Обращение к дневникам и мемуарам участников русско-турецких войн, свидетельствам пленников и дипломатической переписке, предпринятое в данной работе, демонстрирует центральность противостояния с Османской империей для российского открытия Востока. Сравнение османского дипломатического ритуала, способа ведения войн и политической системы с европейскими было важным механизмом артикуляции российской идентичности. Параллельное прочтение западных и российских описаний Османской Турции представляет собой редкую возможность исследовать механизм переноса ориенталистского дискурса в Россию и его освоения образованными представителями общества, которое само воспринималось как цивилизационно маргинальное современными ему западными авторами.
Помимо выявления роли русско-турецких войн в культурной истории России, данная книга предлагает новый подход к феномену ориентализма в целом. Отношения России и Османской империи в XVIII и первой половине XIX века включали аналоги раннемодерных великих посольств Габсбургской монархии в Константинополь и позднейших французских и английских описаний путешествий на Восток. В то же время контакты России и Османской Турции характеризовались временной компрессией форм взаимодействия, которые в отношениях между западными державами и Османским государством имели место в разные исторические эпохи. Так, например, войны между Османами и Габсбургами практически завершились к моменту, когда Моцарт создавал «Похищение из Сераля». Напротив, в контексте отношений России и Османской империи «турецкие кампании» совпадали по времени с модой на «туретчину» и восточные путешествия.
В этом контексте дневники и мемуары участников русско-турецких войн, рассказы пленных и дипломатическая переписка сыграли роль медиумов, в которых жестокости военного конфликта обрели символическое выражение в репрезентациях исторического соперника. Анализ этой литературы, предпринятый в данной работе, проливает свет на то, каким образом евразийская империя-противник была ориентализирована, то есть представлена в качестве Востока. Данный процесс оставался в большинстве случаев за пределами внимания прежних исследователей ориенталистского дискурса. Таким образом, эта книга представляет собой вклад в историографию воображаемых географий, получившую развитие после критического прочтения работы Саида. Настоящая работа приглашает исследователей, работающих в этом направлении, поразмыслить о том, как образы отдельных империй превращаются в репрезентации исторических регионов. В ней реконструируются обстоятельства, способствовавшие превращению описаний Османской империи в российские варианты дискурсов о Востоке и Балканах.
Исследования России как империи составляют второй важный круг исторической литературы, в диалоге с которой написана данная книга. С начала 1990-х годов было опубликовано несколько значимых обзорных работ, рассматривавших многонациональный состав имперской России и проводивших сравнения между нею и другими империями XIX столетия. Основываясь на этих базовых нарративах, историки отдельных российских окраин далеко продвинулись в понимании и описании евразийской политической и административной географии России, а также механизмов взаимодействия имперского центра и региональных элит. Их работы показали, что за однотонным красным или зеленым цветом, которым российские территории обычно обозначаются на карте, скрывалось гетерогенное политическое пространство, определяемое «отношениями доминирования одной этнической или общественной группы или территориального образования над другими этническими, территориальными или общественными группами».
Исследователи имперского измерения российской истории до сих пор концентрировались на проблематике взаимодействия между имперским центром и элитами, с одной стороны, и населением окраин, с другой. Взаимодействие же России и других континентальных империй зачастую оставалось уделом специалистов по истории международных отношений, войн и геополитики. Настоящая работа стремится инкорпорировать эти предметы в «новую историю империй». Она основывается на недавних исследованиях культурной истории дипломатии и войны и демонстрирует, что отношения с Османской империей были ключевым аспектом имперского опыта России в XVIII и XIX веках. Переговоры и сражения с османами составляли контекст культурной вестернизации российских элит, а затем и формирования русских национальных традиций в дипломатии и военном искусстве.
До сих пор дипломатия и войны не пользовались популярностью среди исследователей, специализирующихся по новой истории империй. Обе эти сферы деятельности обычно рассматриваются как атрибуты модерного государства, которое чаще отождествляется с государством-нацией, чем с империей. Действительно, дипломатия и войны послужили основой статизма как одной из разновидностей политического реализма в теории международных отношений. Статизм рассматривает суверенные государства как монолитные блоки, взаимодействующие друг с другом подобно бильярдным шарам. Недавние попытки теоретически осмыслить имперское взаимодействие привели видных представителей новой истории империй к отказу от подобного понимания государства. Вместо этого они подчеркивают важность для межимперских отношений многочисленных трансграничных взаимосвязей, а также наличие множества центральных и региональных игроков. Настоящая работа также ставит под сомнение государственно-центричный подход в международных отношениях, но делает это не столько сомневаясь в монолитности «бильярдных шаров», сколько ставя под вопрос существование «бильярдного стола».
Культурная история российских посольств в Константинополь и «турецких кампаний» российской армии демонстрирует, что в раннемодерный период и даже в XIX веке не существовало единообразной формы ведения дипломатических переговоров и войн. Вместо этого был конфликт между различными культурами ведения войны и переговорами о мире, и этот конфликт в конечном счете не сводился к столкновению европейских и восточных норм. Хотя царские дипломаты и военные при каждом удобном случае подчеркивали чуждость османов принципам и практикам европейской дипломатии и военного искусства, их собственные принципы и практики также отклонялись от европейских. Вот почему трудно говорить о дипломатии и войне как универсальных формах взаимоотношений между империями, как формах, в которые облекалось соперничество между ними. Вместо этого сами способы ведения войны и переговоров о мире были предметами борьбы, в ходе которой соперники старались навязать друг другу предпочтительные формы дипломатии и войны и сделать их нормативными. Исследование этой борьбы демонстрирует гетерогенность самого пространства взаимодействия между империями, дополняющую гетерогенность политико-административного пространства самих империй, которую помогла выявить новейшая историография.
Противостояние России и Османской империи для новой истории империй – не просто иллюстрация значения культурной истории дипломатии и войны для понимания взаимодействия между империями. Это противостояние представляет собой интерес для понимания того, каким образом сложность и гетерогенность империй становились предметом рефлексии в период преобладания представлявшихся монолитными великих держав. Российский исторический нарратив, сформировавшийся в начале XIX века, скрывал принципиальную гетерогенность имперского пространства, для которого были характерны сложные отношения между центральными органами управления и региональными элитами, а также существование конфессиональных и этнических иерархий. На первый взгляд репрезентации османского «другого» имели тот же эффект в той степени, в какой эти репрезентации помогали сформировать гомогенный и унитарный имперский субъект. Этнические и конфессиональные различия между великороссами, малороссами и балтийскими немцами в российской имперской элите отступали на второй план, когда все они начинали говорить о деспотизме османских пашей, самоуправстве янычаров или фанатизме улемов.
В то же время конструирование российской идентичности в дневниках, мемуарах, описаниях путешествий и статистических обзорах, посвященных Османской империи, сопровождалось открытием ее религиозного и этнического многообразия. Держава султанов не только была предметом беспрецедентного количества публикаций в постпетровской России. Османская Турция так же стала первым государством, которое россияне стали воспринимать и описывать в качестве империи в современном смысле этого слова, то есть как систему доминирования одной группы или территориального образования над другими группами или территориями. Российские наблюдатели зафиксировали властные отношения между Османами и их христианскими подданными, а также между различными этническими подгруппами последних. Те же категории для описания Австрийской империи или самой России были применены гораздо позже. Читатели «толстых журналов» XIX века узнали об отношениях господства и подчинения, существовавших между османскими мусульманами и христианами, греками и славянами, задолго до того, как их стали заботить положение и удельный вес православных, католиков, лютеран и мусульман (или великороссов, малороссов, белорусов, поляков, немцев и евреев) в самой Российской империи.
Наряду с вкладом в историографию ориентализма и империи настоящая работа представляет собой и определенное дополнение к недавним исследованиям политической роли религии в царской России. Историки России Нового времени испытали влияние ренессанса, произошедшего в исследованиях религии. В результате религия в целом и православие в частности составили предмет значительного числа работ, посвященных имперской проблематике в последние два десятилетия. Историки, специализирующиеся на причерноморском регионе, обратили внимание на роль религиозных сектантов в построении Российской империи в Закавказье и на процесс интенсивной христианизации Крыма, начавшийся спустя полстолетия после его присоединения к России в 1783 году. Несомненный прогресс был достигнут в понимании роли ислама в отношениях России с Османской империей. Ввиду важности религиозных акторов по обе стороны Черного моря возникает соблазн рассматривать русско-турецкие войны как преимущественно религиозный конфликт. Характерным примером в этом смысле является недавняя история Крымской войны, вышедшая под заглавием «Последний крестовый поход».
Религия очевидным образом вновь стала модным предметом среди историков царской России, однако не стоит преувеличивать ее роль в истории отношений России и Османской империи. Во-первых, утверждение о том, что религия играла важную роль в этих отношениях весьма неоригинально, если принять во внимание часто упоминаемую роль России как «покровителя» православных подданных османского султана. Во-вторых, тем, кто пытается представить конфликт России и Османской Турции как позднейший православный аналог средневековых католических крестовых походов, придется объяснить, почему примирительный подход первых московских царей сменился более агрессивным настроем по отношению к Османской империи как раз в тот момент, когда православное мировоззрение утратило монопольное положение в российской элите. Ввиду очевидной вестернизации и секуляризации элит постпетровской России акцент на сохраняющейся роли религии в российско-османских отношениях может скрыть важные изменения, которые претерпело российское восприятие державы султана на протяжении XVIII и XIX столетий. Принимая во внимание одинаковую опасность как недооценки, так и переоценки роли религии в истории все еще традиционного, но уже модернизирующегося общества, автор данной работы постарался учесть как религиозные, так и светские элементы в российско-османских отношениях, а также проследить их изменяющееся соотношение на протяжении столетий.
Находящиеся в распоряжении историков источники необходимым образом ограничивают сферу исследования узким пространством письменной культуры, которая в период до Крымской войны во многом еще совпадала с культурой имперских элит. В течение полутора столетий, последовавших за «петровской революцией», конфессиональный и этнический состав российских элит эволюционировал в сторону большей гетерогенности, а их мировоззрение значительно секуляризировалось. Эти тенденции наиболее очевидны в последней трети XVIII и первой трети XIX века – период, когда русско-турецкие войны стали наиболее частыми. Поэтому неудивительно, что дневники и воспоминания российских участников этих войн, составленные представителями полиэтничного и многоконфессионального офицерского корпуса, рассматривали противника с точки зрения «цивилизованных» военных, а не с точки зрения православных верующих. Религия играла более важную роль в других аспектах культурных контактов России с Османской империей, прежде всего в отношениях с православными единоверцами и в феномене плена. Однако и в нарративах плена в Османской империи, и в описаниях христианских подданных султана на протяжении XVIII века можно наблюдать признаки секуляризации. Хотя религиозная точка зрения на плен и на единоверцев никогда не исчезала, со временем она дополнялась более светскими системами координат.
Наряду с кратким описанием того, о чем эта книга, необходимо обозначить и то, чем она не является. Это не история Османской империи. Автор старался избегать собственных суждений о военной организации османов или об общей исторической эволюции их державы. На протяжении последних трех десятилетий историки-османисты подвергли серьезной критике тенденцию западных авторов рассматривать Османскую Турцию как типичный пример «азиатского деспотизма», коррумпированного и обреченного на гибель. Они продемонстрировали, что даже после изменения баланса сил в пользу ее исторических соперников Османская империя продолжала оставаться развивающейся и жизнеспособной организацией, которой удалось ответить на многие вызовы в условиях все возрастающей международной конкуренции. Симпатизируя данной ревизионистской тенденции в историографии, автор этих строк никоим образом не подписывается под многочисленными утверждениями цитируемых им российских и европейских авторов XVIII и XIX веков об османском «варварстве», «моральном разложении» и «упадке». Тем не менее ложные представления об историческом сопернике могут многое рассказать о том обществе, которое их породило. Вот почему не соответствующие действительности российские описания реалий Османской империи представляют собой важный аспект интеллектуальной истории царской России, вклад в которую стремится сделать данное исследование.
Наконец, необходимо обозначить отличия философских посылок, на которых основывается данная работа, и тех, которые стояли за большинством предыдущих исследований репрезентаций «другого». Одним из прискорбных последствий постмодернизма в гуманитарных науках стало некритическое восприятие провокационного тезиса Жака Деррида о том, что «существует только текст». В результате культурная история слишком легко отказалась от попыток реконструировать действительный человеческий опыт и обратилась исключительно к анализу текстуальных репрезентаций, рассматривая последние как замкнутый круг взаимосвязанных референций. В основе настоящего исследования менее радикальная предпосылка, согласно которой анализ текстов может и должен позволять реконструировать социальные феномены как совокупность конкретного человеческого опыта. Соответственно, дипломатия, война и плен рассматриваются ниже не только как различные аспекты репрезентации османского «другого», но и как измерения российского исторического опыта, связанного с Османской империей. Попытка дополнить анализ репрезентаций описанием опыта авторов этих репрезентаций составляет одну из основных особенностей этой книги в длинном ряду исследований текстуального конструирования «себя» и «другого».
Структура настоящего исследования отражает поставленную цель изучить российский опыт Османской империи и основные формы его репрезентации. Глава первая, «У порога счастья», представляет собой культурную историю дипломатических отношений России с Османской империей. В ней демонстрируется, что с момента первых контактов в конце XV столетия российские правители и их представители претендовали на равный статус с султанами, что находилось в противоречии с османским отрицанием принципа взаимности и равенства в отношениях с другими державами. В этой главе также рассматривается ориентализация османского подхода к международным отношениям в переписке и описаниях царских дипломатов, которые в течение XVIII столетия усваивали практики европейской дипломатии.
На протяжении раннемодерного периода крымские татары, бывшие младшими партнерами Османов, захватили в плен сотни тысяч царских подданных, многие из которых были проданы османам в рабство. Немногим удалось вернуться на родину, еще более редки письменные свидетельства о плене, однако они позволяют реконструировать как опыт плена, так и способы повествования о нем. Анализ этих источников, предпринятый во второй главе, «Рассказы о плене», свидетельствует о центральности религии для пленников допетровской эпохи и их свидетельств. В главе также рассматривается постепенное замещение религиозной системы координат секулярными ориенталистскими идиомами в более поздних повествованиях об османском плене, составленных российскими офицерами в конце XVIII – начале XIX века.
Глава третья, «Турецкие кампании», описывает сходный процесс ориентализации Османской империи в дневниках и воспоминаниях российских военных. В ходе переосмысления опыта войн с Османской Турцией российские авторы обращались к тем европейским авторам, которые изучали османский способ ведения войны в период столкновений между Османами и Габсбургами в конце XVII – начале XVIII века. Российские описания «турецких кампаний» сочетали рассуждения об отличиях европейского и османского военного искусства с критикой османских «зверств», а также с зарисовками экзотического и одновременно гибельного театра военных действий.
Глава четвертая, «Больной человек», представляет собой историю идеи об упадке Османской империи, основанную на публикациях российской прессы, описаниях путешествий и статистических обзорах Османской империи вплоть до середины XIX столетия. Хотя подданные царей довольно рано стали рассматривать Османскую империю как находящуюся в состоянии хаоса и упадка, объяснения этого явления в разные периоды были весьма различны. Глава демонстрирует, что в течение столетия, предшествовавшего Крымской войне, интерпретация российскими авторами упадка Османской империи претерпела инверсию, которую можно объяснить изменениями в отношениях российской образованной публики к Европе, ее культуре и цивилизации.
Наконец глава пятая, «Народы империи», рассматривает восприятие россиянами православных единоверцев. Это восприятие также несло на себе отпечаток изменений в идентичности российских элит. Если усвоение западного классицизма образованными подданными царей в XVIII столетии сопровождалось «открытием» ими османских греков, то возникновение модерного русского национализма в период наполеоновских войн привлекло внимание читающей публики к южным славянам, а распространение панславистских идей в середине XIX столетия способствовало осознанию наиболее наблюдательными российскими авторами культурной инаковости румын. Положение, которое занимали греки, южные славяне и румыны в этнополитической иерархии Османской империи, во многом определило российское восприятие этих народов вплоть до наших дней.
Аудиенция чрезвычайного российского посла Н. В. Репнина у османского султана Абдул-Гамида Первого, 1775 г. Отдел эстампов Российской национальной библиотеки
План Чесменского сражения между российским и османским флотом, 24 июня 1770 г. Отдел эстампов Российской национальной библиотеки