Царь и султан: Османская империя глазами россиян

Таки Виктор

Глава 3

«Турецкие кампании»

 

 

15 июня 1711 года большая русская армия перешла границу вассального османского княжества Молдавия и начала свою первую кампанию в регионе, который европейцы XVIII и XIX веков называли «Турцией в Европе». Российские войска стали важным результатом военных преобразований Петра I: двумя годами ранее они одержали победу над знаменитой шведской военной машиной, которой командовал блестящий, хотя и эксцентрический Карл XII. Конфликт вокруг экстрадиции шведского короля, скрывавшегося после Полтавского поражения в Османской крепости Бендеры, стал непосредственной причиной начала русско-турецкой войны. Таким образом, война России со Швецией за доступ к Балтийскому морю переплелась с борьбой России против Османской империи за преобладание в Северном Причерноморье и доступ к Черному морю. Петр I воспользовался османским объявлением войны в ноябре 1710 года как предлогом для развития того первоначального успеха, которого он добился, захватив у Османов Азов в 1696 году. Посредством скорого марша к Дунаю царь намеревался предотвратить переправу османской армии через эту реку, после чего он надеялся поднять православных подданных султана на борьбу, которая положила бы конец османскому господству в юго-восточной Европе и на берегах Босфора.

Для достижения этих амбициозных планов Петр собрал 60 тысяч регулярной инфантерии, почти 20 тысяч драгун в шести дивизиях, пятью из которых командовали этнические немцы ливонского, саксонского и прусского происхождения. Он также заключил соглашение с молдавским князем Дмитрием Кантемиром, который обещал припасы и ополчение в обмен на широкую автономию под российским протекторатом. Петр рассчитывал и на поддержку господаря соседней Валахии Константина Брыновяну, чьи давние контакты с Москвой внушали доверие. Наконец, царь отправил эмиссаров в Черногорию, которая традиционно бросала вызов османским властям, а также к сербскому населению Габсбургской военной границы в южной Венгрии.

Против этого плана выступили трое из пяти дивизионных немецких генералов, которые советовали царю оставаться на Днестре, чтобы встретить султанскую армию у этого традиционного географического предела османской военной силы. Мнение сторонников наступательной войны при поддержке православных единоверцев возобладало, однако практически все пошло не так, как планировалось с самого начала. Нашествие саранчи произвело опустошение на молдавских полях, в результате чего предварительная отправка кавалерии за фуражом оказалась безрезультатна и только задержала пребывание основных сил на Днестре до начала летней жары. После того как инфантерия перешла Днестр и начала свое движение вглубь Молдавии, многие солдаты заболели, начали отставать, а некоторые даже совершали самоубийство, не будучи в состоянии продолжать идти под палящим солнцем. После того как российская армия достигла Прута напротив молдавской столицы Яссы, Дмитрий Кантемир, как и было согласовано, присоединился к царю, однако конное ополчение, которое он собрал, было плохо вооружено луками и пиками, а те 30 тысяч войска, которые обещал валашский господарь, и вовсе не появились. Тем временем османская армия под начальством великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши перешла Дунай и начала продвигаться на север навстречу царским силам, которых уже беспокоила многочисленная татарская конница.

После столкновения с преобладающими османскими силами передовой драгунской дивизии российская армия, уменьшенная наполовину болезнями, побегами и выделением особых отрядов, начала отступление с боем вдоль Прута, однако вскоре оказалась прижатой к реке превосходящими ее втрое османскими и татарскими силами. В течение нескольких дней то разгоравшегося, то затухавшего сражения российская пехота и спешившиеся драгуны многократно отражали атаки янычаров, однако их амуниция и припасы были на исходе. Прибытие к месту сражения османской артиллерии поставило россиян в отчаянное положение, однако отказ янычаров продолжать сражение заставил великого визиря принять предложение царя о мире. Дипломатические способности российского вице-канцлера П. П. Шафирова и щедрые взятки великому визирю и его подчиненным позволили царю и его армии вырваться из ловушки на Пруте и отойти за Днестр, после чего он с большим успехом продолжил войну со Швецией. Таков был результат первого вторжения российской армии в «Турцию в Европе»: царь потерял половину своей армии (37 тысяч солдат), а также все свои предыдущие приобретения в регионе (прежде всего Азов) и до конца своего царствования был вынужден отказаться от попыток завоевать доступ к Черному морю.

Поражение Петра I в 1711 году имело важные последствия для России, ее отношений с Османской империей и другими европейскими государствами. Не сумев выломать османскую дверь, он посвятил остаток жизни «прорубанию окна в Европу». Санкт-Петербург, основанный в 1703 году, был объявлен новой российской столицей в 1713-м, в год формального завершения русско-турецкой войны, исход которой решился двумя годами ранее на Пруте. В то время как контакты России с «христианским Востоком» вступили в период стагнации, длившейся почти столетие, ее контакты с «христианским Западом» интенсифицировались. Тем временем память о смелом вызове, брошенном Петром I османскому султану, мотивировала его преемников искать успех там, где царь-реформатор потерпел поражение. В ходе последующих пяти русско-турецких войн османы ощутили на себе плоды петровских реформ.

Неудачная кампания 1711 года предвосхитила многие аспекты победоносных войн России с Османской империей в XVIII и XIX столетиях. Разногласия накануне Прутского похода между «немецкими» и «русскими» генералами относительно наилучшей стратегии также предвосхитили позднейшие сомнения относительно применимости положений европейской военной науки к войне с османами. Прутский поход выявил численное преобладание османской армии, явное превосходство ее кавалерии, яростные, но хаотические атаки янычаров, непостоянство их морального настроя, что отмечали российские офицеры и во время более поздних «турецких кампаний». Воздействие климата и недостаток припасов в 1711 году также оказались постоянной проблемой для России в ходе войн с Османской империей. Наконец, первое вступление царских войск на территорию «Турции в Европе» сопровождалось культурными контактами с местным христианским населением и его османскими повелителями, которые продолжились во время войн более позднего времени.

В настоящей главе реконструируется опыт «турецких кампаний» российской армии и анализируется его роль в формировании мировоззрения российского офицерского корпуса в конце XVIII и начале XIX столетия. В ней рассматриваются размышления российских главнокомандующих и офицеров относительно османского способа ведения войны. Анализ этих размышлений выявляет их склонность постулировать превосходство европейского «военного искусства», а также осознание ими необходимости адаптировать свои действия к «нерегулярной» войне, практикуемой противником. В этой главе также анализируются описания прямых столкновений с султанскими войсками. Понятия о «цивилизованном» способе ведения войны подталкивали российских офицеров представлять внешний вид, моральный дух и поведение османских воинов на поле боя как «варварские» и в то же время заставляли их осуждать определенные действия своих собственных солдат. Наконец, глава демонстрирует специфичность опыта «турецких кампаний» в целом, представлявших большие логистические и климатические сложности для российской армии и одновременно предоставлявших российским офицерам возможность побывать в экзотических странах.

В целом «турецкие кампании» способствовали процессу ориентализации Османской империи, что составляло важный аспект артикуляции модерной российской идентичности. Подобно царским дипломатам, царские военные имели дело с противником, чьи принципы и практики серьезным образом отличались от их собственных с самого начала. Усвоение россиянами европейского «военного искусства», интенсифицировавшееся в период царствования Петра I, усугубляло эти различия. Серия побед, одержанных российской армией над османами в послепетровскую эпоху, стала восприниматься царскими офицерами как подтверждение превосходства Европы над Востоком. Знакомство российских офицеров с европейской военной литературой весьма способствовало этому процессу, поскольку позволяло им соотнести их опыт «турецких кампаний» с более ранними войнами Габсбургов с Османами. Одновременно российские описания «турецких кампаний» ставили вопрос о применимости европейского военного искусства к «восточной войне». Наконец, практики царских войск на Дунае и Балканах выявляли пределы вестернизации российской армии.

 

Османский способ ведения войны в работах российских военных авторов

«Тактика Турецкая, не имеющая ничего общего с тактикою народов, нами называемыми просвещенными, с первого разу поражает наблюдателя», – писал российский военный инженер Алексей Иванович Мартос в своих воспоминаниях о русско-турецкой войне 1806–1812 годов. Его слова хорошо передают то, что царские офицеры думали о располагавшейся к югу, но представлявшейся восточной империи, с которой им так часто приходилось воевать в XVIII и XIX столетиях. К концу 1700-х – началу 1800-х годов все большее количество российских офицеров начали размышлять об османском способе ведения войны в свете западного военного искусства. Они помещали реальные различия, которые существовали между российской и османской манерами воевать, в интерпретационную схему, противопоставлявшую «цивилизованную» модель ее «варварскою» противоположности.

Уже в XVII столетии западноевропейские авторы начали говорить о военном упадке османов, чего нельзя сказать о российских авторах этого же периода. В своем описании русско-турецкой войны 1677–1681 годов автор знаменитого Киевского синопсиса Иннокентий Гизель писал, как в 1677 и 1678 годах османы пытались взять Чигирин «всякими воинскими промыслами, беспрестанными приступами, подкопами, гранатами, [и] бесчисленною стрельбой». Хотя Гизель представил эти, не имевшие явного результата кампании как победу российских войск и верных царю украинских казаков, он приписывал такой исход божественному вмешательству, а не военной изощренности победителей. На самом деле Чигиринские походы, как и Крымские походы князя Голицына в 1687–1689 годах, а также первый Азовский поход Петра I в 1695 году, выявили несовершенство российских войск и их стратегии, а также заставили царских военных с уважением отзываться о своих противниках. Так, участник Крымских и Азовских походов А. И. Лызлов отдавал должное «вымыслам воинским» османов и отмечал их качество «быти всегда готовым на войну» и «употребляти прудкости дивной в наступлении». Он также отмечал личное участие султанов в кампаниях, как и их помыслы исключительно «о броне и оружии военном».Анонимное описание Османской империи, составленное русским, побывавшим в турецком плену, утверждало, что янычары «на войну крепки», хотя и «война их не по науке есть».

На протяжении последующего столетия систематическое заимствование европейских военных институтов и практик оказывало большое влияние на российское восприятие османского способа ведения войны. Хотя поражение Петра I на Пруте в 1711 году продемонстрировало, что султан все еще является грозным противником, последующие войны убедили российских военных людей в ущербности османской военной организации. Автор первой победы российских войск над османской армией в полевом сражении фельдмаршал Буркхард Кристоф фон Миних мог похвастаться в своих воспоминаниях, что с войны 1735–1739 годов «турки и татары стали уважать русское войско». Три десятилетия спустя в ходе нового столкновения с османами батальонный командир, а позже российский посол в Лондоне С. Р. Воронцов замечал, что или «нынешние Турки не те стали что были во время императрицы Анны Иоанновны, или мы сами с того времени в пользу нашу очень переменились». Ветеран русско-турецкой войны 1768–1774 годов генерал-лейтенант А. А. Прозоровский отмечал, что «все правила, которыя в регулярной войне суть превосходны, у [османов] не имеют своего действия», и приходил к выводу, что «у сих людей не строю, ни порядку нет». Как заявлял ветеран войны 1768–1774 годов Г. А. Потемкин, «мы испытали турецкую силу, а потому знаем, чего убегать и как поражать их». Согласно знаменитому фавориту Екатерины II, формула успеха состояла в том, чтобы «искать в поле и, разбив, не давать оправляться». Поскольку «сильны турки защищаться в укреплениях, для того не должно брать крепостей штурмами, тем паче что положение их большей частию таковое, что сами упасть должны».

Российские офицеры вскоре осознали, что численное превосходство играло меньшую роль в конфликтах с османами, чем в европейских войнах. Как отмечал вскоре после Кагульской баталии российский главнокомандующий П. А. Румянцев, «ежели бы туркам удалось разбить наш корпус, состоящий из 25 000 человек, то и 50 000 имели бы ту же участь». Словно в подтверждение этих слов 80‐тысячная российская армия не смогла добиться решающих успехов в кампании 1809–1810 годов, несмотря на то что Османская империя находилась на тот момент в глубочайшем кризисе. После того как сильно уменьшившееся российское войско одержало явную победу над армией великого визиря под Слободзеей в 1811 году, автор этой победы М. И. Кутузов отмечал, что «против турок успех зависит не от многолюдства, а от расторопности и бдительности командующего генерала». Кутузов отражал уже укоренившееся на тот момент восприятие османов как неискушенных в стратегии и в тактике, советуя не действовать против них «как против европейских войск всею массою сил совокупно». «Они по природе своей не в состоянии быть столько деятельны, чтобы быстротой движения чтобы совокупных сил подавлять… отделенные части» российских войск.

В своих суждениях Кутузов опирался на личный опыт трех русско-турецких войн. Румянцев, Потемкин, Суворов и Прозоровский служили либо корпусными командирами, либо главнокомандующими в двух из четырех русско-турецких войн, которые следовали друг за другом с коротким промежутком в последней трети XVIII и первой трети XIX столетия. Не ограничивавшиеся «турецкими кампаниями» военные карьеры Румянцева, Суворова, Кутузова и многих менее известных российских генералов включали в себя войны с Пруссией (1757–1762) и Францией (1799–1800, 1805–1807 и 1812–1814). Это чередование противников стимулировало рефлексию относительно различий между ними и стало важнейшим фактором обсуждения османского способа ведения войны в работах представителей российского офицерского корпуса.

Эпоха, в которую войны с Османской империей и европейскими государствами занимали столь важное место в биографиях многих российских дворян, была так же периодом вестернизации и растущей теоретической искушенности царских офицеров. Эта тенденция проявилась среди прочего в растущем числе публикаций переводных и российских исследований, в которых освящались общие вопросы военного дела, а также сравнивались стратегии и тактики различных наций. Уже в середине XVIII столетия российские офицеры могли узнать о габсбургском опыте войн с Османской империей из переведенных мемуаров Раймондо Монтекукколи (1704) и работы Луиджи Фердинандо Марсильи «Военное состояние Османской империи» (1732). Позже распространяющееся знание европейских языков позволило российским офицерам размышлять о своем собственном опыте «турецких кампаний» в свете работ о русско-турецких войнах, составленных западными авторами, часть которых временно вступали на российскую или османскую службу.

Базовые предпосылки, на которых основывалась эта рефлексия, проявляются в работах профессора военной истории Московского университета Якова Ивановича де Санглена. Вопреки современной ему гуманистической критике войны, де Санглен рассматривал военное искусство как одно из проявлений просвещения, которое «показывает нам средства защищать безопасность народов, наказывать грубых нарушителей спокойствия, утверждать мир и благосостояние обществ». Согласно автору, цивилизующий аспект военной науки нашел свое высшее выражение в личности Петра Великого, который стремясь «поставить народ свой на высшую степень гордости и славы обратил внимание на воинскую часть, которую он совершенно в своем государстве преобразовал». Важность военной науки для успеха в модерной войне доказывалась от противного примером османов, которые, несмотря на их природную воинственность, «неспособны сражаться сообразованными народами Европы». Де Санглен утверждал, что «[если] бы Турки были столько же способны к образованию себя, как и Русские, они давно приметили бы что реформа их воинского искусства, по образцу Европейскому, есть единственное средство, спасти свое отечество, клонящееся к упадку».

Постулат о превосходстве европейской военной науки уравновешивался идеей о том, что каждый народ, будь то на Западе или на Востоке, выработал свою собственную манеру ведения войны, игнорирование которой могло привести к поражению. Российский главнокомандующий в русско-турецкой войне 1735–1736 годов фельдмаршал фон Миних отмечал, что «действия против шведов не могут быть совершенно такими же как действия против турков и персов». Через семьдесят лет после Миниха де Санглен писал, что, хотя «воинское искусство в сущности своей одно и тоже в России, Германии, Франции, Англии… его применение может быть по разным местам различно». Де Санглен сравнивал армию с нацией в движении и утверждал, что проявления национального характера были более сильны в военном искусстве, которое требовало сотен тысяч человек, чем в работах отдельных художников, поэтов или музыкантов. Особенности национального характера и местных условий способствовали тому, что различные нации достигали совершенства в разных аспектах военного искусства, притом что «нет нации, которая дошла бы до такой степени совершенства, чтоб не могла бы ничему научиться от неприятеля своего». Для успеха в войне необходимо было следовать примеру древних римлян, которые «взирали на каждую войну как на школу, [а] на неприятеля своего как на учителя».

Противоречие между универсалистским и релятивистским определениями военного искусства, которое можно наблюдать у де Санглена, проявилось в критическом подходе российских военных к идеям швейцарского военного теоретика Антуана-Анри де Жомини. Этот военный советник Наполеона перешел на службу к Александру I в 1813 году, после чего его работы стали обязательным чтением для нескольких поколений российских офицеров. Защита швейцарцем универсальных принципов военного искусства вызвала полемику среди российских офицеров, часть которых поставили под сомнение применимость его теории операционных линий и принципа генерального сражения к войнам против османов. Так, в 1820-е годы офицеры штаба Второй армии, располагавшейся в южных губерниях, исходили из эмпирического подхода к планированию новой войны с Османской империей, основанного на доскональном историческом исследовании предыдущих «турецких кампаний».

Реакция российского офицерства на идеи Жомини и других европейских военных писателей отражала растущее осознание важности национальной военной истории. С начала 1800-х годов образованные россияне могли расширить свои познания по истории «турецких кампаний» с помощью многочисленных более или менее серьезных биографий Миниха, Румянцева, Потемкина, Суворова и Кутузова. На протяжении последующего столетия эти публикации позволили создать целый пантеон российских командующих, чей способ действия против османов, заключавшийся в отказе от линейной тактики, атаках в небольших каре и колоннах, предпочтении штыковой атаки и активном использовании артиллерии, предвосхитил изменения в европейском военном искусстве, последовавшие после 1789 года. Вторжение Наполеона в 1812 году дало новый импульс развитию военной историографии по мере того, как российские офицеры задались целью написать «истинную» историю этой кампании, которую якобы исказили французские авторы. Хотя войны с наполеоновской Францией находились в центре внимания российских военных историков вплоть до начала XX столетия, обращение к национальному прошлому заставило некоторых из них признать ключевую роль «турецких кампаний» в складывании специфически русского военного искусства.

Таков был интеллектуальный фон для двух российских военных писателей первой половины XIX столетия, чьи работы содержали особенно тщательный анализ османского способа ведения войны. Первым из них был Андрей Никифорович Пушкин, капитан артиллерии и ветеран войны 1812 года, опубликовавший «Военное обозрение Турецкой империи» накануне русско-турецкой войны 1828–1829 годов. Пушкин противопоставлял военное искусство «просвещенных держав», которое, по его мнению, было «почти везде одинаково», и «оригинальность, веками утвержденную» османских воинских учреждений. Хорошо освоив принципы европейской военной науки, автор тем не менее полагал, что «образ войны у всех народов есть следствие нравов, образа жизни и самого характера». Этот тезис в стиле Монтескье помогал Пушкину объяснять различия между европейским и османским способами ведения войны. Он утверждал, что «в Европе вообще характеры менее страстны и сильны, ибо предметы действия человеческого более развлечены, и самое смягчение нравов побуждает уважать в войне естественные права человеческие». В результате европейский образ ведения войны основывается «более на искусстве, нежели на силе, и самые стремительные нападения делаются по расчетам ума, нежели по силе души».

Напротив, османские воины демонстрировали «смесь воинских добродетелей и пороков в высочайшей степени, необразованность в военном деле и ослепляющий фанатизм». Согласно Пушкину, результатом этих качеств был совершенно иной «образ войны, не менее опасный и требующий большой предусмотрительности». «Одаренные от природы крепким сложением и мужеством, и управляемые необузданным суесвятством», турки, по мнению российского автора, «в первых нападениях, своей отважностью являются страшными, имея впереди множество знамен и значков, и действуя с чрезвычайным шумом и криком». Однако при первой же неудаче они «оказывают робость» и «будучи опрокинуты, в беспорядке и с такой же скоропостижностью назад мчатся, как и вперед наступали». По мнению Пушкина, бегство было следствием хаотичности их предшествующей атаки, которая часто предпринималась без учета местности и расположения противника. Поэтому общая формула успеха против османов состояла в сочетании холодного расчета и стойкости в первом столкновении. По словам Пушкина, было необходимо действовать так, «чтобы можно было сказать, что невежество и ярость Азиатцев сокрушаются об искусство и хладнокровие Европейцев».

Подчеркивая хаотичность действий османской армии на поле боя, Пушкин тем не менее не утверждал, что она уступает европейским противникам по всем параметрам. Российский автор отмечал, что османские воины были превосходными наездниками, как и все восточные народы, «к чему самый образ жизни, воспитание и превосходство лошадей способствует». Кавалерия составляла одну из сильных сторон османской армии, превзойти которую было не по силам ни российским, ни европейским всадникам. Вот почему Пушкин соглашался с М. И. Кутузовым, говорившим, что «турецкую конницу надобно бить пехотой, а пехоту конницей». Отчаянные усилия османов отстоять свои многочисленные крепости в сочетании с дерзкими вылазками отчасти компенсировали несовершенство османских фортификаций и общую слабость османской армии в полевом сражении. Поскольку систематическая осада и взятие этих крепостей серьезным образом замедляли наступление российских армий, Пушкин советовал в будущем блокировать их резервными частями и использовать основную массу армии для быстрого продвижения вглубь османской территории. Наконец, Пушкин рекомендовал использовать драгун и конных охотников для ведения малой войны и поднятия всеобщего восстания среди местного населения, «сих изнуренных невольников военным деспотизмом Оттоманским». Пушкин оправдывал использование подобных мер тем, что «турки суть в Европе иноплеменные солдаты», держащие истинных обитателей «Турции в Европе» – греков и болгар – «под военным управлением». Как и Барон де Тотт полстолетием ранее, российский автор утверждал, что турки «едва ли… составляют народ, но войско, твердо расположенное в Европе» и что их нельзя завоевать именно потому, что «войска, не покоряют». В то же время Пушкин настаивал на том, что «победить и изгнать турок всегда можно из Европы».

На момент написания своей работы Пушкин еще не имел личного опыта боевых действий против османов и основывался на работах западных экспертов по османскому образу ведения войны. Еще большая погруженность в западную литературу об Османской империи имела место в случае с Иваном Петровичем Липранди. Участник войны 1812 года, так же как и Пушкин, Липранди начал собирать работы европейских авторов о державе Османов после того, как поселился в Бессарабии в 1818 году. Война 1828–1829 годов предоставила Липранди возможность дополнить свои широкие знания личным опытом, на основании которого он написал монументальный «Опыт словоистолкователя Османской империи» (1836), который остался неопубликованным, а также серию более мелких работ, вышедших в период Крымской войны. Целью Липранди было восполнить неудачу европейцев и россиян в извлечении уроков из опыта войн с османами на протяжении предшествовавших полутора столетий. Согласно российскому автору, неудачный опыт первых кампаний во всех этих войнах позволял европейцам приобрести необходимые знания, однако лишь на время текущей войны, после чего они снова оказывались утраченными. Разумеется, работы Липранди должны были предотвратить повторение подобного.

В своих рекомендациях Липранди исходил из постулата о том, что военная стратегия должна учитывать характеристики противника. Он подспудно противопоставлял универсальные принципы модерной военной стратегии, полагавшиеся повсеместно применимыми, изначальному смыслу «стратагемы», который это слово носило среди греков и римлян, а именно военной хитрости, которую применяли против конкретного противника. Согласно Липранди, теория стратегических линий Жомини могла привести к успеху только в случае «совершенного знания свойств неприятеля», какое характеризовало древних и раннемодерных полководцев. Этот принцип был особенно важен для России, которая соседствовала с народами «совершенно друг другу противоположными». Будучи вынужденной воевать со столь разными противниками, как шведы и турки, Россия нуждалась в особенной тактике для каждого неприятеля, и «даже стратегические предписания должны иметь различное основание, соответственно духу, образу войны, политическому расположению и прочим способам края».

Липранди соглашался с Пушкиным относительно того, что «война с Турками, во всех отношениях, представляет собой противоположность с войною Европейскою», и приписывал это отличие среди прочего особенностям османской армии. По его мнению, османская пехота, кавалерия и артиллерия не составляли единого целого, как было в случае с европейскими войсками. Если атака османской пехоты была успешной, османская кавалерия с охотой преследовала отступающего противника. В противном случае, утверждал Липранди, османские всадники предпочитали держаться как можно дальше от своей собственной пехоты, опасаясь, чтобы потерпевшие поражение янычары не напали на них и не отобрали их лошадей, чтобы бежать на них с поля боя, как неоднократно происходило в войнах с австрийцами и россиянами. Османская пехота и кавалерия не оказывали помощи и своей собственной артиллерии. Неспособность последней остановить наступление противника обычно служила сигналом к отступлению всей османской армии.

Несмотря на эти вопиющие недостатки армии османов, применение «ученых условий военного искусства» не гарантировало европейцам успеха в войнах с ними. «[Без] особого применения и навыка» такие принципы, по мнению Липранди, были «столь же бесполезны, как и все выступы человека, искусно владеющего оружием и обдумывающего удары, против соперника, нападающего исступлено без всяких правил». Согласно Липранди, «отдельный начальник, самый опытный и искусный в войнах с Французами, на каждом шагу будет изумлен воюя с Турками, будет остановлен препятствиями ничтожными, расстроен неправильными, по его мнению, движениями и т. д.». Напротив, успешные действия против османов зачастую делали необходимыми отступления от правил регулярной войны, что было бы немыслимо в войнах против европейского противника. Как показала история «турецких кампаний» российской армии, необходимо было избегать осады османских крепостей вне зависимости от постулатов военной науки. Как и Пушкин, Липранди полагал, что осадная война обходилась слишком дорого, ввиду отчаянной храбрости, которую проявляли османские воины в замкнутом пространстве, и была бесполезной, поскольку они редко осуществляли вылазки, которые могли составить серьезные трудности для наступающей армии.

Войны европейских держав с османами и в особенности австрийские и венгерские кампании демонстрировали, что местные жители никогда не оставались нейтральными и поддерживали противника, если их не привлекали в волонтерские отряды. Согласно Липранди, отсутствие таких отрядов делало регулярную армию уязвимой в малой войне на флангах и в тылу, для которой европейский солдат был неприспособлен: «Коммуникации будут перерезаны, разъезды и малые партии или посты угрожаемы, селения, не только Турецкие, но и Болгарские, будут пусты». Напротив, с помощью волонтерских отрядов, сформированных «сообразно с духом людей», можно было «располага[ть] в нашу пользу умы обитателей и удержива[ть] их в тишине и спокойствии». Липранди утверждал это, основываясь на личном опыте. В начале 1829 года он заручился разрешением российского главнокомандующего И. И. Дибича на создание отряда волонтеров-партизан, который способствовал замирению мусульманского и христианского населения в тылу российской армии, продвигавшейся к Адрианополю.

Примечательно, что и Пушкин, и Липранди были ветеранами войны 1812 года, и оба они в какой-то момент заинтересовались историей «турецких кампаний» еще до того, как приобрели личный опыт боевых действий против турок. Это обстоятельство свидетельствует об интеллектуальном импульсе наполеоновских войн для российского офицерства. Пример Пушкина и Липранди также свидетельствует о знакомстве российских офицеров того периода с военной литературой, необходимой для осуществления сравнений между европейским и османским способом ведения войны. Работы Пушкина и Липранди также иллюстрируют соответственно универсалистский и релятивистский подходы, определявшие рецепцию западной военной теории в России, а также российские репрезентации османского способа ведения войны. В то время как Пушкин склонялся к универсалистскому подходу и утверждал превосходство европейского военного искусства над энергией османского натиска, Липранди занимал релятивистскую точку зрения и подчеркивал прежде всего малоприменимость западной стратегии и тактики против османов. При этом оба автора высказывали мысль о том, что османский способ ведения войны был совершенно самобытен – мысль, которую также разделяло большинство российских военных авторов екатерининской, александровской и николаевской эпох.

 

Зрелищность и ужас османского способа ведения войны

Обсуждение османской тактики было не единственным и даже, быть может, не самым главным способом ориентализации противника. Не менее значимыми были описания прямого столкновения с османскими воинами в бою, которые концентрировались на их внешнем виде и образе действий. Внешний вид султанской армии отражался в ориентализирующих описаниях уже во время Прутского похода Петра I. Османские войска и татарская конница, противостоявшие российской армии у Стэнилешть, поразили одного из российских командиров, французского авантюриста Жана Николя Моро де Бразе, который признавался, что изо всех армий, которые ему доводилось видеть, никогда не видывал «ни одной прекраснее, величественнее и великолепнее армии турецкой. Эти разноцветные одежды, ярко освещенные солнцем, блеск оружия, сверкающего наподобие бесчисленных алмазов, величавое однообразие головного убора, эти легкие, но завидные кони, все это на гладкой степи, окружая нас полумесяцем, составляло картину невыразимую».

Османские войска полностью сохраняли свою зрелищность и в бою. Согласно Мартосу, «их крик, развевающиеся знамена, пестрота одежд, состав[ляли] прекрасную картину для глаз и неприятную, страшную музыку для слуха». Российский артиллерист П. Н. Глебов, которому довелось наблюдать османскую вылазку против российских войск, осаждавших Силистрию в 1829 году, находил картину еще более впечатляющей. В то время как османская пехота вступила в схватку с российской, «турецкие наездники, в блестящих яркими красками одеждах, выскакивали поодиночке из крепостных ворот, и, гарцуя, носились вокруг своих пехотинцев, ободряя их дикими криками; потом, пустив из длинного пистолета пулю на ветер, уносились назад за свои укрепления». Все это время российская линия оставалась неподвижной, «отражая бешенство необузданного натиска равнодушною твердостью, этим отличительным качеством европейского строя». По словам Глебова, противостояние между живописными османскими войсками и регулярными построениями россиян позволяло наслаждаться «чудесным спектаклем боевой схватки, в котором, поистине, было много неподдельной поэзии».

Османский лагерь так же составлял собой замечательное зрелище. По словам одного неизвестного российского автора XVIII столетия, многочисленные шатры пашей отличало «великолепие, коммодность и простор», что делало их подобными «прекрасным хоромам». Содержимое этих палаточных дворцов было столь же впечатляющим: «Древки высеребрены и позолочены, материи самые лучшие, шитье, ковры, подушки – все представляет роскошь с пышностью соединенную». По свидетельству ветерана войны 1806–1812 годов И. О. Отрощенко, в османском лагере под Рущуком, захваченном Кутузовым в результате его знаменитого маневра в ноябре 1811 года, было найдено много «разного драгоценного оружия, розового масла, опиуму». Даже небольшой османский лагерь, захваченный после сражения у Бэйлешть в Малой Валахии в 1829 году, оказался полон сказочных богатств. По свидетельству Ф. Ф. Торнау, в нем находилось несколько тысяч лошадей, множество богато отделанных сабель, пистолетов, инкрустированных серебром ятаганов, янтарных трубок, восточных ковров, шалей и «все прихоти восточной роскоши». Согласно А. Н. Пушкину, со времен правления Мехмеда IV (1648–1687) «огромная прислуга и умножение мастеровых сделалось необходимой принадлежностью армии, которая уже не воевала набегами, как прежние Татары сие делали». В результате «Турецкий лагерь, расположенный по большей части наподобие полумесяца, и наполненный женами, невольниками и разного звания людьми, обозами и множеством палаток и шатров, не в надлежащем порядке расставленных, составляет, так сказать, вторую армию, может быть многочисленнейшую первой». В то время как Пушкин приписывал этот вкус к роскоши «непременности и постепенности», которую османские войска приобрели со временем, прусский генерал Георг Фридрих фон Валентини, временно поступивший на российскую службу и участвовавший в кампании 1809–1810 годов на Дунае, находил желание брать на войну предметы роскоши одним из проявлений военного деспотизма.

Со временем мотив беспорядка и хаоса, царивших в османской армии, стал преобладать над образами богатства и роскоши. Эта перемена отражала более общее изменение в западном восприятии Востока, в результате которого явная бедность начала проглядывать из-за фасада сказочных богатств. После того как начало Греческого восстания против Порты в 1821 году заставило всех ожидать новой русско-турецкой войны, журнал «Вестник Европы» предоставил вниманию своих читателей отрывок из «Путешествий по Греции» Франсуа Пуквиля, в которых французский автор сравнивал войска султана с разношерстыми толпами католических паломников, нападавших на гугенотов на пути в Сантьяго де Кампостелла:

Вместо пилигримов с четками на шее, здесь шумным толпам предшествуют, в знак смирения, сидящие на ослах, Календеры с хоругвями в руках, крича во все горло: Алла-Алла! За ними следуют Делии (шуты), то есть избранные наездники, которые бросаются в стороны и грабят все, что ни встретят на пути своем. За сими героями тянутся Тимариоты, то есть народная кавалерия, на лошадях, на ослах и на мулах, большею частию краденых; стремена заменяются у них веревками. Потом шествует пехота, самое негодное войско из всех на свете. Она разделяется на байраки (вероятно то же что у нас роты); солдаты с ружьями без штыков, вооруженные сверх того длинными пистолетами и кинжалами, идут без всякого порядка под густым облаком пыли; идут как стадо овец, гонимое на пастьбище. За сею прекрасною пехотой выступают топчисы, или канонеры, перед которыми тянутся пушки; обыкновенно везут их буйволы или же Християне, понуждаемые бичами. Наконец за етою смесью разноязычных варваров – из числа которых одни поют во все горло, другие для препровождения времени стреляют на воздух – являются полководцы богато одетые, окружаемые толпою невольников, коих вся значительность перед другими состоит в том единственно, что они разгоняют палками любопытных зрителей, забывающих держать себя в почтительной отдаленности.

Хотя российский журнал высказывал убеждение, что у турецкого войска не было ни малейшего шанса в столкновении «с линейными полками просвещенных народов… коих первой напор непременно расстроит его и опрокинет», не все российские военные высказывали столь презрительное отношение к историческому сопернику. Некоторые из них продолжали относиться к османам как к серьезным и даже грозным противникам. В 1810-е годы А. И. Мартос высмеивал тех дилетантов военного искусства, которые, в отличие от него самого, не участвовали в «турецких кампаниях» и думали, что с османами сражаться легко, ввиду их неискушенности в тактике и отсутствия у них хороших полководцев. Указывая на горькие уроки, которые османы давали различным европейским державам, Мартос писал о «пылкой храбрости и духе беспримерного мужества» турок и признавался, что и «с первого раза нельзя не почувствовать ужаса и содрогания видя грозного неприятеля, несущегося со своими значками и знаменами, которых ни один мусульманин никогда не оставляет».

Вне зависимости от того, было ли их отношение к османским солдатам презрительным или уважительным, российские авторы были единогласны в том, что поведение османских воинов на поле боя отличалось от поведения европейских солдат, и потому его необходимо было принимать во внимание. В своем дневнике, посвященном войне 1787–1792 годов, майор М.Л. фон Раан настаивал на том, что в «турецких кампаниях» необходимо было делать все для достижения успеха в первом же сражении. Если османской армии удается отразить первую атаку, «отважность их чрезвычайно возраст[ает], и в другой раз должно от них ожидать гораздо сильнейшего нападения. На против того, если при первой атаке им сделан будет отпор, то потом они и в половину не так страшны; что уже бесчисленными опытами доказано в прошедшей войне». С фон Рааном соглашался Ф. Ф. Торнау, писавший, что «[в] войне с турками и с другими восточными народами надо смело идти вперед, не пугаясь численности противника… Отступать перед ними значит вызывать на себя срам и поражение, потому что азиятцы преследуют не устоявшего врага с неотразимым бешенством».

Авторы, более скептически относившиеся к османам, подчеркивали прежде всего их непостоянство в бою. Ветеран кампании 1829 года доктор К. К. Зейдлиц отмечал, что «турок заносчив и жесток в счастии, но как только победа не на его стороне, он сейчас же начинает трусить и подличать». По мнению более симпатизировавшего османам Глебова, недостаток «сухой прозаической храбрости, этого отличительного качества регулярного строя» делал их плохими солдатами, «хотя каждый из них воин в лучшем значении этого слова». По мнению Липранди, сочетавшего теоретические познания с боевым опытом, катастрофические поражения, понесенные османами от австрийцев и россиян, объяснялись отсутствием координации действий между различными частями османской армии, а также их исключительной способностью передавать панику друг другу.

Внезапный переход от храбрости к панике, который, по мнению российских авторов, характеризовал османских воинов, представлялся порой в качестве универсальной черты, отличавшей азиатов от европейцев. Согласно Липранди, «никто не подвергается этому страху более Турок, с тем однако же ограничением, что на них он действует тогда лишь, когда настоящая опасность еще далека, напротив, когда она представляется уже лицом к лицу, Турок проходит в остервенение, им овладевает самая отчаянная храбрость». Служивший на Кавказе М. Я. Ольшевский утверждал, что страх и паника, присущие всем народам во всех частях света, оказывали особенно разительное воздействие на южан и людей Востока. В то время как северяне могли оправиться от страха через день, «на Юге… весь организм человека до того поражается ужасом и ослабевает, что он впадает в болезнь и по нескольку месяцев не может ходить и делать что-нибудь сознательно».

Соратник Ольшевского по Кавказскому фронту в 1854–1855 годах Н. Н. Муравьев-Карский объяснял непостоянство духа османских войск сезонным характером восточной войны в целом. По его мнению, «Азиатец ближе к природе, чем Европеец и более его уподобляется в материальной жизни животному. Он угасает, замирает в зимнюю стужу и получает новую жизнь с возвращением теплых дней и возрождением природы». Согласно Муравьеву, «те же Турки, те же башибузуки и курды, коих существование увядало в течении зимы, являлось с новыми силами, на свежих конях и с новыми надеждами». Соглашаясь с Муравьевым, Липранди рекомендовал осаждать османские крепости зимою, среди прочего потому что «Турок в зимнее время совсем перерождается и несравненно легче склоняется к сдаче». В подтверждение этого тезиса автор противопоставлял успешные осады крепостей Очакова и Измаила, обе из которых были взяты в декабре, неудачным летним штурмам Браилова и Рущука в 1809 и 1810 годах соответственно.

Помимо военных качеств, наиболее важным маркером инаковости, приписываемым османским войскам, было, безусловно, их обращение с пленными и погибшими врагами. Российские мемуары и дневники содержат графические описания «варварских» сторон османского способа ведения войны. Одно из наиболее ранних описаний этих практик можно найти в книге российского дипломата П. А. Левашева. Напомним, что после периода заключения в Семибашенном замке, Левашев оказался в обозе армии великого визиря, которая действовала против российских войск в Молдавии. По свидетельству Левашева, в какой-то момент конница визиря принесла на своих пиках тринадцать голов, отрубленных у павших в битве россиян. «На зрение [этих голов] из стана, так и из Бендер, было великое стечение народа причем одни на них плевали, другие бранили, как будто могли они слышать их брань, а некоторые кричали таким голосом, какому мнили у них быть, когда их рубили из чего всяк удобно может судить колико слепотствующ и подл сей народ».

Спустя два десятилетия в своем дневнике, посвященном русско-турецкой войне 1787–1792 годов, Р. М. Цебриков находил османское обращение с военнопленными и погибшими полностью противоположным обычаям цивилизованных народов. Согласно Цебрикову, «разум философии» убедил европейские народы, что «несчастные жертвы, хотя и спасшиеся от огня и меча, не должны чувствовать по крайней мере в плену горестной своей участи, и для того не лишают их нужного к пропитанию». Напротив, «грубый, в невежестве пребывающий турок дополняет меру своего мщения, попавших в руки храбрых воинов изнурением и наруганием». По свидетельству Цебрикова, во время осады Очакова российскими войсками под командованием Г. А. Потемкина османские воины не только убивали раненых российских солдат «наимучительнейшим образом», но также и отрубали им головы, «натыкая на колья по стенам градским». Цебрикову было особенно не по себе от этого «зверского мщения» потому, что подобная практика оказывалась заразительной. После того как в ходе успешной вылазки защитников Очакова был обезглавлен один из российских генералов, разгневанный Потемкин приказал обезглавить трупы османских солдат, наполнявших ров, и выставить их напоказ в российском лагере. По свидетельству Цебрикова, «человеки сбегались со всех сторон, посмотря на их содрогались и ощущали ноющее омерзение, солдат, вопия: штурм! штурм!.. мужик: неверные… чиновный: гадкость, и все содрогались и отвращались в скорости от сей сцены».

Хотя не все отрубленные головы были российскими, подобная практика, безусловно, представлялась недопустимой с точки зрения вестернизированных царских офицеров. Символизируя «варварство» османского способа ведения войны, отрубленные головы отделяли российских офицеров не только от «азиатских» противников, но также и от случайных «азиатских» союзников. В своих воспоминаниях о войне 1806–1812 годов, А. Ф. Ланжерон упоминал об «овации», которую валашские арнауты устроили российскому генералу М. А. Милорадовичу в момент его вступления в Бухарест в 1807 году после смелого маневра, который спас валашскую столицу от разграбления османскими войсками. Узнав, что генерал намеревается остановиться в доме князя Григория Гики, они отрубили головы всех павших противников и укрепили их вдоль парадной лестницы, у дверей и на галерее, и осветили каждую из них факелом. Сопровождаемый арнаутами в своем триумфальном шествии по улицам Бухареста, Милорадович возликовал, увидев иллюминацию вдали. Однако, «когда он вошел во двор и увидел это ужасное зрелище, он на несколько минут потерял сознание». Придя в себя, Милорадович отказался жить в этом окровавленном дворце и поместился там лишь после того, как все было вымыто и вычищено.

Вид османов, отрубающих головы поверженных противников в самой гуще боя, составлял самое ужасное и в то же время самое захватывающее зрелище в российских описаниях «турецких кампаний». В своих воспоминаниях Ф. Ф. Торнау детально описал несчастную участь квартирмейстера, который решил присоединиться к российской вылазке через Дунай против османской крепости Рахово, был легко ранен и отстал от соратников. Увлеченный боем на улицах, Торнау внезапно услышал отчаянный крик у себя за спиной и, обернувшись, увидел квартирмейстера на коленях между двумя турками, которые спешно отрезали ему голову. Хотя российские пехотинцы бросились «на них с бешенством, догнали и в одно мгновение избили в решето», было уже поздно, потому что голова квартирмейстера уже «каталась в пыли, скрежеща зубами, [а] непомертвелые глаза выражали всю силу предсмертного страдания». Шокирующий вид расчлененного человеческого тела можно встретить на любой войне. Однако Торнау и других российских офицеров ужасало то, что османские воины делали своими руками то, что на европейских полях сражений было следствием попадания пушечного ядра в пехотный строй.

Российские авторы находили обычай отрезать носы и уши не менее отвратительным, чем отрубание голов. В описании своего плена А. Г. Розальон-Сошальский упоминает о том, что однажды его и других пленных российских офицеров поместили в палатку рядом с несколькими бочонками отрубленных и засоленных ушей. По словам Зейдлица, «правоверные Турки все еще считали, что с подобными трофеями легче войти в рай». По свидетельству Зейдлица, во время сражения при Кулевче в 1829 году османские войска, получившие временное преимущество, «успели дать волю своей скотской кровожадности, изуродовали мертвых и мучили самым ужасным образом живых, попавшихся к ним в руки». О том же свидетельствовал из-под Шумлы и молодой российский дипломат Ф. П. Фонтон, чье перо «отказыва[лось] описать ужасное, жалостное зрелище», которое он увидел в российском редуте, временно захваченном турками, которые «не стыдились неистовства свои совершать и на трупах».

Тема «турецкого варварства» стала лейтмотивом для российских военных мемуаристов, несмотря на то что османская армия претерпела существенные изменения к середине XIX столетия. По свидетельству участника дунайской кампании 1853–1854 годов П. В. Алабина, османские солдаты снимали скальп, а также отрубали носы и уши у российских пленников, захваченных в сражении при Ольтенице. Для Алабина этот эпизод служил доказательством неизменяющейся природы противника, что было одной из ключевых характеристик ориенталистского дискурса. Российский автор утверждал, что «турецкий народ и его регулярные войска не покинули еще ни ненависти своей к христианству, ни изуверства, ни варварского образа действия с пленными и раненными». По мнению Алабина, «они те же по отношению к просвещению, какими были во времена Магомета Второго».

Реакция российских мемуаристов и авторов дневников на османские «варварства» отражала их представления о допустимых формах насилия на войне. Эти представления возникли в Европе к концу раннемодерного периода и отражали процесс подчинения сражающихся тел правилам рационалистического военного искусства. Осуждение крайних форм телесного насилия было оборотной стороной превращения солдат в автоматы, подчинявшиеся командам образованного офицера благородного происхождения. Все более сложное маневрирование, избегание сражений, попытки минимизировать разрушительное воздействие войны на гражданское население составляли другие аспекты сублимации войны в XVIII столетии. Эти общеевропейские тенденции оказывали влияние и на российских офицеров, чье участие в Семилетней войне, а также в войнах с наполеоновской Францией привело к усвоению ими принципов «цивилизованной» войны. Это усвоение не только побуждало российских авторов ориентализировать османскую армию, но и заставляло их осуждать определенные действия самих российских войск во время «турецких кампаний».

Так, в 1769 году российский генерал ливонского происхождения Георг Эрнест фон Штрандман был свидетелем нападения казаков на буджакских татар, бывших вассалами крымского хана. По свидетельству Штрандмана, казаки опустошили татарские деревни и кибитки, несмотря на то что их обитатели уже направили депутатов для переговоров о переходе в российское подданство. По словам автора, «казаки совершали при этом самые отвратительные жестокости и умерщвляли всех встречных, не исключая детей и женщин», но в конце концов были жестоко наказаны за это превосходящими силами татар. Эпизод, рассказанный Штрандманом, напоминал о жестокостях российских казаков в Восточной Пруссии в начале Семилетней войны 1756–1763 годов. Ветеран этой войны А. Т. Болотов писал про «разорения, поджоги и грабительства» и «наивеличайшие своевольства и оскорбления» в отношении женщин, совершенные российскими казаками и калмыками. По признанию самого Болотова, эти действия казаков были нарушением «всех военных правил». Они вредили международному образу России, «ибо все европейские народы, услышав о таковых варварствах, стали и обо всей нашей армии думать, что она такая же». Та же самая озабоченность восприятием России в Европе, по-видимому, подвигла другого участника Семилетней войны, фаворита Екатерины II Г. Г. Орлова писать российскому главнокомандующему Румянцеву о неприемлемости нерегулярной войны, в особенности сжигания деревень вокруг османских крепостей Журжи и Браилова войсками генерала Х.Ф. фон Штоффельна зимой 1769–1770 годов.

Как и Орлов, Румянцев был ветераном Семилетней войны и в своем ответе фавориту признавал, что сожжение селений «есть обычай воюющих варваров, а не Европейцев». При этом российский главнокомандующий утверждал, что война против османов имеет в себе «иные меры и иной образ, как во брани в других частях Европы». Выгоды сохранения селений не были очевидны в ходе боевых действий против османов, потому что «неприятель, ежели не успеет со всеми пожитками убраться, то сам оные истребляет, чтобы нам ничего не осталось». Если же сохранять селения, «то должно в опасности быть, чтобы оные не заразил неприятель, не знающий человечества, лютою язвой, что он неоднократно применял на гибель рода человеческого».

Отвечая на личный запрос Екатерины II по поводу этого инцидента, Румянцев признавал, что война на Дунае «имеет вид того же варварства, которое было обычно и нашим предкам, и всем диким народам». Румянцев отмечал, что россияне оставили свои прежние обычаи после того, как прусская война продемонстрировала невыгоду поджогов и разорений в пространстве театра военных действий, однако «лютость и бесчеловечие» нынешнего противника не позволяли «соблюдать меры благости». Примеры их варварства «столь ожесточают и наши войска, что выходят сии из всякой против них пощады». Румянцев указывал на военную целесообразность сожжения селений, поскольку это лишало османов возможности закрепиться на левом берегу Дуная и оборонять Молдавию и Валахию. Главнокомандующий также уверял императрицу, что христианские жители сожженных селений были оповещены заранее и имели возможность перевезти свои пожитки на территорию княжеств. Что же до жителей-мусульман, составлявших большую часть населения этих деревень, то они бежали за Дунай при первом приближении российских войск.

В ходе русско-турецких войн последующего периода российские полководцы продолжали использовать тактику выжженной земли. Так, в 1806–1812 годах обе воюющие стороны практиковали насильственное переселение местных жителей в таких масштабах, что к концу войны дунайская Болгария практически полностью обезлюдела. Об отношении жителей-христиан к подобным мерам можно догадаться из описания Мартосом сожжения Рущука российскими войсками в 1811 году. Бывшее частью маневра, позволившего Кутузову одержать победу над превосходящими османскими силами, разрушение и оставление Рущукской крепости стало трагедией для местного армянского и болгарского населения. Армяне отказались покидать свои дома, даже рискуя погибнуть в пламени. Болгары долгое время не верили, что город будет сожжен, однако их недоверие сменилось гневом, когда российские войска начали свое «грабительное предприятие». Мартос был вынужден признать, что болгары были совершенно правы, изливая проклятия на российские войска, когда он видел «их бледные лица, плачь ребят, крик жен и стоны старцев… приводящие в ужас железные сердца».

Критика Мартоса не ограничивалась теми действиями российской армии, которые вредили православным единоверцам. За год до сожжения Рущука он был свидетелем разграбления «жалким образом» российскими войсками города Кузгун, что включало в себя осквернение мечетей, срывание свинцовых крыш, сожжение лучших строений, включая дворец османского губернатора, а также деревень вокруг города. Мартос скептически отнесся к попыткам своих товарищей-офицеров оправдать подобные действия отсылками к военной целесообразности и находил, что разрушения озлобляли местное население и затрудняли достижение российской армией своих целей. Войска испытывали голод и жажду в стране, «покинутой бедны[ми], несчастны[ми] жителел[ями], которые при виде солдат и казаков бежали в леса и укрывались там с дикими зверьми от варварской руки хищного солдата».

Мартос был не единственным российским мемуаристом, который писал о страданиях мусульманского населения в ходе «турецких кампаний». Другой ветеран войны 1806–1812 годов, будущий начальник Третьего отделения А. Х. Бенкендорф, также сочувствовал им, видя, как российские войска разоряют «места обитания турок [которые] были ухожены и заботливо окружены садами и виноградниками». По словам Бенкендорфа, «лишь, скрепя сердце, можно было преследовать этих счастливых людей и разрушать их радующие взор жилища». Тактика выжженной земли грозила превратить «турецкие кампании» в войну против населения, от которой российским офицерам становилось не по себе. В 1828 году Розальон-Сошальский писал о тяжелом чувстве, возникавшем при виде разоренной страны, чьи жители «оставили ее, чтобы бежать от вас, и с раздраженным сердцем ждать в какой-нибудь засаде случая отомстить вам смертию за нарушение их спокойствия».

Жестокости российских войск при взятии османских крепостей также беспокоили некоторых российских офицеров. По свидетельству французского «солдата удачи» Роже де Дамаса, который участвовал в штурме Очакова в 1788 году в качестве адъютанта Потемкина, российские солдаты убили 11 тысяч османов, многие из которых расстались с жизнью уже после того, как крепость была взята. Еще более «ужасная бойня» сопровождала взятие Измаила в 1790 году, когда помимо 24 тысяч вооруженных мужчин и «даже женщины и дети пали жертвой ярости и мести солдат». Насилие по отношению к мусульманскому населению в таких случаях было, по-видимому, реакцией на участие последнего в защите крепостей и способы, которыми они это делали. Так, во время неудачного штурма россиянами Рущука в 1810 году Мартос был свидетелем того, как защитники мужчины бросали бревна со стен, а также выливали на штурмующих солдат кипяток и расплавленный свинец. Тем временем женщины заряжали мушкеты и стреляли из них, а дети серпами и кольями добивали раненых русских гренадеров. При всей своей критичности по отношению к тактике выжженной земли, практиковавшейся россиянами, Мартос явно полагал такие способы обороны неприемлемыми.

И тем не менее штурмы Очакова и Измаила выявили тревожную обратимость ориентализирующего дискурса, что заставляло некоторых авторов искать альтернативные стратегии репрезентации и видеть в происходящем проявление бесчеловечности войны или же отсутствие у солдат благородной сдержанности. Пример первого можно найти в описании Цебриковым захваченного Очакова, в котором созданные им ранее образы обезглавленных османами российских солдат отступили перед картиной тысяч трупов павших защитников и штурмующих, которые наполняли рвы и улицы разрушенной крепости. После того как тысячи оставшихся в живых османских защитников крепости стали умирать от зимней стужи, Цебриков больше не писал об их варварском обращении с российскими военнопленными. Вместо этого «омерзительное позорище» разрушенных домов заставило его думать «о зловредном изобретении пушек, бомб, мортир, ядер» и сожалеть об «учиненной человечеством против человечества жестокости».

В то время как Цебриков отреагировал на жестокости российских войск при штурме Очакова критикой войны в духе Руссо, Арман Эммануэль дю Плесси, герцог Ришелье, объяснял резню, сопровождавшую захват Измаила, недостатком благородного хладнокровия у солдат-простолюдинов. Французский роялист, вступивший на царскую службу накануне штурма крепости, Ришелье отказывался видеть подобные «варварства» в качестве проявления «особого характера русских» и утверждал, что «никакое другое войско в Европе не действовало бы в подобной ситуации с большей мягкостью и человечностью». По мнению Ришелье, «большинство людей не обладают бесстрастностью, необходимой для того чтобы сдержать гнев» по отношению к врагу, сложившему оружие после столь упорного сопротивления. В результате «ярость солдата возрастала тем больше чем сильнее было сопротивление ему оказываемое» и достигло такой степени, что «несмотря на дисциплину, царившую в российских войсках» ни российский главнокомандующий Потемкин, ни сама Екатерина II, «несмотря на всю их власть, были бы не в силах спасти жизнь турка, которого солдаты хотели убить». Ришелье отверг предположение о том, что более просвещенные европейские народы вели бы себя по-другому, указывая на «жестокости англичан» во время войны за независимость американских колоний, а также «варварства разных видов», которые можно было наблюдать во Франции с начала революции.

Представители вестернизированного российского офицерского корпуса артикулировали дискурс восточной войны посредством систематического сопоставления своего опыта европейских и «турецких кампаний». Различие между европейским военным искусством с его рациональными действиями в бою и брутальной спонтанностью османских войск описывалось как различие между «цивилизованной» войной и ее восточной формой. «Османские варварства» фигурировали в военных дневниках и мемуарах в качестве символической противоположности «оправданным» формам насилия на войне. Отрубленные головы и отрезанные носы отражали первичную брутальность боя. Они не только ужасали, но и будоражили воображение. Анекдот Ланжерона про обморок Милорадовича при виде отрубленных голов забавляет читателя, а описание Розальон-Сошальским пребывания в османском плену в 1828–1829 годах явным образом воспроизводит фабулу полного приключений путешествия вопреки, а может быть, даже и благодаря бочонкам с отрезанными и засоленными ушами. Так же как и зрелищность османских войск на поле боя, их варварские жестокости являли собой щекочущий аспект войны, которая зачастую представлялась своего рода приключением. Но ориентализация противника имела свои пределы, о чем свидетельствуют те авторы, которым становилось не по себе от определенных действий самой российской армии. В такие моменты турки переставали представляться исключительно источником жестокостей и превращались собственно в жертв. Хотя некоторые российские офицеры пытались оправдать жестокости против мусульманского населения ссылками на его варварство, другие старались представить такие крайности в качестве проявления бесчеловечности войны как таковой или же указывали на отсутствие у солдат-простолюдинов благородной способности к самообладанию.

 

Экзотические войны

В своем обзоре «турецких кампаний» российской армии, опубликованном накануне Крымской войны, двадцатилетний поручик и будущий посол в Константинополе Н. П. Игнатьев утверждал, что «в Турции страшен не неприятель, а гибельны климат, недостаток в продовольствии [и] болезни, уносящие жизни десятков тысяч людей». Военные мемуары XVIII и XIX столетий действительно содержат немало упоминаний тяжелого для россиян климата Северного Причерноморья и нижнего Дуная, служивших театрами боевых действий. Невыносимая жара и «крайний недостаток в съестных припасах», которые испытывала российская армия на Пруте в 1711 году, предвосхитили трудности последующих кампаний. Во время вторжения в Крым в 1736 году российских войск под командованием фельдмаршала Миниха «солдат солнечным зноем и худой пищей весьма изнуряем был», а затем и «всякими болезнями, яко лихорадками, горячками и кровавыми поносами». Лишь две тысячи российских солдат пали от руки турок и татар, которые, по свидетельству участника этого похода Кристофа Германа фон Манштейна, «для русской армии менее всего были страшны». Напротив, «гораздо гибельнее на нее действовали голод, жажда, постоянные труды и переходы в самое жаркое время года», которые унесли жизни почти половины солдат Миниха.

Спустя несколько десятилетий Густав фон Штрандман писал о кровавых поносах, злокачественной горячке, зное и отвратительных змеях, преследовавших его полк под Азовом в 1768–1774 годах. На другом краю театра военных действий, в Молдавии, П. А. Румянцев жаловался на чередование «дождей обильных и зноя чрезмерного», которое трудно было переносить его солдатам, особенно новобранцам. По свидетельству российского полководца, практически сразу после восхода солнца начиналась невыносимая жара, в то время как ночи оставались необычайно холодными для лета. Фон Раан писал, что военные действия в Молдавии в 1788–1790 годах также проходили в условиях «несносного жара», причинявшего многие болезни в войсках, недостатка еды и фуража, а также плохого качества воды, которая была часто застоялой и полной насекомых. Российские солдаты также не могли надеяться на то, что за жарким летом последует мягкая зима. На зимних квартирах в Молдавии стужа заставляла российских солдат оставаться в землянках, что способствовало распространению болезней.

Липранди отмечал, что даже временное пребывание в этой стране подрывало здоровье российских солдат, в результате чего они переходили Дунай «с упадшим уже духом, чтобы вступить в бой с многочисленным неприятелем, привыкшим к климату, свежим и здоровым». В низинах у реки российских солдат преследовали изматывающие и порой смертельные лихорадки. «Различные свойства вод, во многих местах горьковатых, солоноватых, серных, тинистых и пр., в разбросанных повсюду фонтанах, источниках и колодезях, соединяясь со злокачественным воздухом, зараженным от многоразличных причин имея вредное влияние и на самих местных жителей, всем другим делается пагубным». Пища и одежда, способствовавшие здоровью российского солдата в других климатических зонах, становились фактором риска в условиях больших дневных перепадов температур в долине Дуная. Авторы военно-статистического обозрения Молдавии, составленного после войны 1828–1829 годов, подчеркивали рукотворный характер плохого климата в княжестве, в особенности большие пространства нераспаханной земли, заросшей дикой травой, тростником и тиной, а также кучи навоза и многочисленные захоронения в городах. По мнению авторов обозрения, болезненная конституция местных жителей свидетельствовала о влиянии «дурного воздуха, дурной пищи, невежества, беспечности, лености и нравственного разврата». Дурной воздух, плохая вода и жилища-мазанки в совокупности вызывали «болезненное расстройство» и у российских солдат.

Российские описания Молдавии и Валахии в унисон восхваляли их плодородную почву, которая позволяла снимать урожаи в 1:10, 1:20 и даже 1:100 на определенные виды зерновых. И тем не менее российские войска, вступавшие в княжества, чтобы сразиться с османской армией, каждый раз зависели от поставок продовольствия из России, которые были нестабильными из-за плохих дорог и нехватки тяглого скота, который надо было добывать у местных крестьян, стараясь не разорить их совершенно. Во время русско-турецких войн XVIII и начала XIX столетия недостаток продовольствия в Молдавии и Валахии еще можно было объяснить грабительским правлением фанариотов, в результате которого крестьянство не было заинтересовано во введении в оборот новой земли. Однако ситуация кардинально не изменилась и ко времени Крымской войны, разразившейся через четверть века после того, как Адрианопольский мирный договор 1829 года отменил османскую торговую монополию в княжествах и способствовал их превращению со временем в важных конкурентов России на зерновом рынке Европы. Войска, занявшие Молдавию и Валахию в июле 1853 года, продолжали зависеть от поставок из России, поскольку их желудки, привыкшие к ржаному хлебу, не принимали пищи, сделанной из пшеничной или кукурузной муки, которую производили в княжествах. Не было в княжествах и достаточно овса, от которого зависела российская кавалерия.

Тяжесть климата усугублялась и неспособностью россиян аккумулировать «местное знание». Военные писатели XIX столетия отмечали, что в своих войнах против османов россияне, как и различные европейские нации до них, едва ли учились на своих ошибках. Так, М. К. Марченко утверждал, что россияне каждый раз начинали войну с недостаточным количеством войск, а затем старались исправить эту ошибку, направляя на Дунай дополнительные контингенты. Хотя русско-турецкие войны следовали друг за другом с интервалом в 15–30 лет, Липранди отмечал, что каждый раз европейская Турция представлялась российским офицерам в качестве terra incognita. Селения, которые на российских картах отмечались на левом берегу Дуная, на самом деле находились на правом берегу, а ветераны прежних «турецких кампаний» порой не могли узнать города, в которые им доводилось вступать десятилетиями ранее. В свою очередь, главный врач Генерального штаба Дунайской армии в 1828–1829 годах Христиан Витт отмечал, что его коллеги редко пользовались опытом, приобретенным их предшественниками в предыдущих российско-османских конфликтах. В результате с началом каждой последующей войны приходилось изучать заново климат и болезни, распространенные в Молдавии и Валахии. При этом они снова и снова испытывали трудности в определении соответствующих способов лечения и санитарных мер.

Акцент на трудностях театра военных действий часто является способом принизить стратегические и тактические способности противника. В этом смысле подчеркивание нездорового климата, опасных эпидемий, малоизвестной географии и логистических трудностей было одним из аспектов ориентализации османов. Роль «генерала Мороза» во французских описаниях войны 1812 года представляет собой классический пример этой риторической стратегии, которая также стояла за жалобами российских авторов на географические и климатические трудности войн с Османской империей. В то же время российское восприятие территорий, составлявших театр «турецких кампаний», существенным образом отличалось от восприятия России наполеоновскими офицерами. В то время как последние в своих дневниках и мемуарах войны 1812 года уделяли довольно мало внимания российской культуре и образу жизни, для российских офицеров природа и жители европейской Турции представлялись экзотическими, что добавляло красок в их описания «турецких кампаний».

При всей трудности климата и логистических сложностях дунайского театра военных действий войны с Османской империей порой представлялись российским офицерам перенесением в экзотический, почти сказочный мир. Отчасти такое восприятие было навеяно живописностью тех мест, где происходили сражения. Так, в своем дневнике войны 1787–1791 годов фон Раан называл «райской страной» прилегающую к Пруту часть Молдавии с ее высокими холмами, покрытыми бесконечными виноградниками. При виде окрестностей Силистрии в 1810 году А. И. Мартос не мог удержаться, чтобы не сравнить их с суровой природой Севера: «Какое благословенное небо в сравнении тех мест, где основана столица России!» Виноградники, вишневые и абрикосовые деревья, а также столетние каштаны заставляли думать, что даже Киев был «тюрьмой беднейшей в сравнении мест у Силистрии».

Экзотические качества ландшафта были отчасти продуктом человеческой деятельности, упоминания которой смягчали образы османского «варварства». В 1806–1812 годах А. Х. Бенкендорф в особенности хвалил «источники, обустроенные с заботой и пышностью, располагавшие к тому, чтобы сделать приятную остановку». По словам его современника В. Б. Броневского, «фонтаны, мосты и караван-серая (постоялые дворы) устроенные на дорогах, где уставший странник без платы найдет покой и прохладу, суть памятники душевной доброты, достойной подражания». Другой ветеран войны 1806–1812 годов П. И. Панафидин даже находил мусульманский обычай совершения пожертвований на создание колодцев вдоль дорог достойным большего уважения, чем российский обычай жертвования монастырям. Многие авторы отвергли преувеличенное представление о восточной роскоши османских городов, будучи разочарованы контрастом между их живописным видом издали и бедностью, которая становилась очевидной по мере приближения к ним. Тем не менее упоминания мраморных фонтанов, бань и мечетей (в особенности мечети Ахмеда III в Адрианополе) не могли не вызвать у читателей образов восточной роскоши.

Поразительное многообразие местного населения составляло другой аспект экзотичности, порождавшей любопытство, и в то же время представляло собой испытание для российских офицеров и дипломатов. Конечно, ни одна из «турецких кампаний» российской армии не могла сравниться с египетским походом Наполеона в плане мобилизации экспертного знания в целях завоевания страны. Тем не менее российские полководцы понимали, что способность коммуникации с противником и местным населением была критически важной для успеха их предприятия. Многоязычный состав региона потребовал включения в состав дипломатической канцелярии при российской армии во время войны 1828–1829 годов знатоков восточных и славянских языков, а также армянского, грузинского и греческого. По словам молодого дипломата Ф. П. Фонтона, канцелярия представляла собой Балканский полуостров в миниатюре и была способна «достроить Вавилонскую башню».

Как бы ни была важна способность к коммуникации с различными группами подданных Османской Порты, сама по себе она не гарантировала успеха. Согласно Липранди, военная разведка на османских территориях требовала особого подхода к дезертирам, перебежчикам и военнопленным в зависимости от их этнического происхождения. По мнению российского автора, «Турка нельзя спрашивать так как Грека, Булгара – как Армянина, Еврея – как Цыгана, Серба или Босняка – как Волоха». Не менее важно было и этническое происхождение допрашивающего. Так, «Турок будет рассказывать с большей откровенностью драгоману, находящемуся при армии, если драгоман этот Перот или Фанариот, но будет воздержаннее если тот Грек (то есть Мореот или другой); напротив того, Серб, Волох или Булгар будут откровеннее с Греком, чем с Фанариотом или Перотом».

Посреди этой экзотической природы и разнородного населения российские полководцы предавались нарочитым демонстрациям величия, что составляло еще одну особенность русско-турецких войн XVIII–XIX столетий. Будучи дополнительной тягостью для солдат и местного населения, эти демонстрации могли сделать жизнь офицеров более приятной. В своих мемуарах о войне 1806–1812 годов А. Ф. Ланжерон признавался, что он «никогда не проводил так приятно время на войне». С Ланжероном могли согласиться многие участники «турецких кампаний» конца XVIII – начала XIX века. По свидетельству Л. Н. Энгельгардта, ставка Потемкина в Молдавии в 1789–1791 годах была особенна роскошна: «Беспрестанно были праздники, балы, театр, балеты». Жен российских офицеров развлекал хор в 300 человек под руководством Джузеппе Сарти, сопровождаемый батареей из десяти орудий.

Хотя вице-королевская роскошь потемкинского «двора» осталась непревзойденной, последующие поколения сохранили вкус к галантному времяпрепровождению. Во время войны 1806–1812 годов командующий российской армией фельдмаршал А. А. Прозоровский обедал в компании 60 офицеров, и его подчиненные генералы старались следовать его примеру. По свидетельству Ланжерона, генерал А. П. Засс, осаждавший Измаил в 1807–1808 годах, приказал построить бельведер, в котором он курил трубки и наслаждался видом крепости, один или в компании офицеров. Пули и ядра не мешали Ланжерону наслаждаться жизнью: «В наших лагерях проживали красивые женщины, всего у нас было в изобилии». Российские офицеры могли покупать драгоценности в многочисленных лавках, заходить в кофейни или играть в бильярд. «Задавались ужины, балы, делались визиты, словом, жизнь в лагерях текла совсем по-городскому».

Свидетельства Энгельгардта и Ланжерона подтверждаются российскими мемуарами войн 1828–1829 и 1853–1854 годов. Даже после того как великолепие екатерининской и александровской эпох ушло в прошлое, «турецкие кампании» продолжали оставаться памятными для тех, кто в них участвовал. Так, российский главнокомандующий И. И. Дибич отметил ратификацию Адрианопольского мира в октябре 1829 года военным парадом и фейерверками, которые представили российским войскам и толпам местных жителей образы триумфальной колесницы, вереницы трофеев и храм мира с монограммами Николая I и Махмуда II между колоннами. В сравнении с армейской жизнью в России, где их «ожидали скучные стоянки по деревням, бесконечные ученья и вообще все удовольствия мирной гарнизонной службы», зимние квартиры в Бухаресте и Яссах предоставляли российским офицерам множество возможностей для развлечения. Вдали от официального Санкт-Петербурга они наслаждались балами, на которых дамы свободно приглашали кавалеров и вся атмосфера была проникнута «южной, страстной свободой». В то время как молдавские и валашские бояре проигрывали состояния в карты, российские офицеры флиртовали с их дочерями и женами, которые находили «приятнее любить героя, нежели бородатого Молдавана».

Романтические увлечения российских полководцев во время «турецких кампаний» были весьма знамениты, а порой даже скандальны. Так, герой войны 1812 года П. И. Багратион, командовавший российской армией на Дунае в 1809–1810 годах, женился на представительнице древней фамилии валашских бояр Вэкэреску, в то время как генерал-майор И. М. Гартинг, главный инженер армии и будущий губернатор Бессарабии, стал шурином будущего валашского господаря Григория Гики. Наконец, командовавший авангардом российской армии генерал-лейтенант А. И. Милорадович увлекся дочерью валашского боярина Константина Филипеску, который использовал эту связь для того, чтобы передавать османам информацию о расположении российских войск. Юная супруга боярина Гуляни стала «любимой султаной» М. И. Кутузова, командовавшего российской армией в 1811–1812 годах, а ее мать использовала эту связь для того, чтобы добиться назначения своих родственников на доходные посты в валашской администрации. Современники могли узнать о свободе нравов среди офицеров дунайской армии от историка Д. М. Бантыш-Каменского, который проезжал через княжества с дипломатической миссией в Сербию в 1808 году. В описании своего путешествия автор рассказал анекдот об одном российском генерале, который в дополнение к первой жене, проживавшей в Москве, завел себе вторую в Бухаресте.

Периодическое появление российских офицеров в Молдавии и Валахии способствовало изменению нравов боярского класса. В 1770 году генерал-майор Ф. В. Баур писал, что валашские бояре «содержат жен взаперти, так же, как и турки и стараются скрыть их от алчных взоров иностранца». Спустя полвека Ф. Ф. Торнау уже рассказывал анекдот о молдавской боярыне, игравшей в карты в Ясском клубе со своим нынешним и двумя предыдущими мужьями. В результате к середине XIX столетия у российских авторов сложилось представление о том, что валашские женщины, «будучи от природы легкого характера, [и] не получив в детстве нравственной строгости воспитания всегда преследуют в жизни одну цель – чувственное наслаждение».

Помимо любовных интриг с дочерями и женами молдавских и валашских бояр, «турецкие кампании» заключали в себе обещание эротических встреч с мусульманскими женщинами. Рассказы о подобных приключениях представляли собой символическое продолжение описаний сражений с мусульманскими воинами. Так, сдача крепости Рущук российским войскам после упорного сопротивления в 1810 году предоставила А. И. Мартосу возможность встретиться с молодой турчанкой, которую организовала одна старая сводница. Двадцатилетний российский офицер истощил все силы своего писательского таланта для того, чтобы передать волнение от встречи с «пылкой, нежной, а после томной Азиаткой», которая стала его первым сексуальным опытом. Хотя откровенность повествования Мартоса и составляет исключение, эта история не была уникальной в ходе тех «турецких кампаний», которые повлекли за собой временное занятие российскими войсками частей европейской Турции, населенных мусульманами. По свидетельству Джорджа Томаса Кеппеля, графа Албемарля, во время пребывания российских войск в Адрианополе в 1829 году «встречи между турецкими дамами и российскими офицерами стали притчей во языцах». По словам британского автора, «неверные в роскошных мундирах произвели такое опустошение в сердцах представительниц слабого пола», что некоторые из них, включая опальную жену османского губернатора, «решили покинуть Родину вместе с российской армией».

Столкновения между российскими офицерами и османскими мусульманами за пределами поля боя также структурировались ориенталистскими тропами, такими как образ «благородного турка». Как и в описаниях османского плена, последний представлялся в военных мемуарах в качестве спасителя в отчаянной ситуации. Так, в своих воспоминаниях о кампании 1829 года Ф. Ф. Торнау описывает, как он, раненый, отстал от госпитального обоза и оказался в сопровождении казака и болгарина-переводчика «в открытом поле, ночью, в чужой стороне, наполненной разным сбродом, турками, сербами, албанцами, греками, готовыми без разбора грабить и убивать чужих и своих». Когда Торнау и его сопровождающие по ошибке заехали в мусульманское селение, встреча с «благородным турком» в лице местного старейшины позволила российскому офицеру выбраться из враждебного окружения. Увидев в раненом российском офицере знак божий, престарелый турок принял его с мусульманским гостеприимством, скрыл от своих односельчан, а затем лично помог ему нагнать госпитальный обоз.

Еще более классический образ «благородного турка» можно найти в описании плена Розальон-Сошальского. Когда остатки его эскадрона сдались численно превосходившему неприятелю, автор представлял пленение похожим на «неволю у корсаров» и думал, что он уже «собственность какого-нибудь паши, у которого буду, влача цепи, трудиться над цветниками, назначенными рассеивать скуку его одалисок» или, что еще хуже, в качестве гребца на галерах. Эти страхи рассеялись, когда автор и другие российские пленные офицеры предстали перед сераскером Хуссейном-пашой, полулежащим на диване в шатре, разбитом на склоне горы над Шумлой. Россияне «удивлялись его человеколюбию и заботливости, видели в нем человека во многом выше турецких предрассудков».

Типический образ «благородного турка» можно найти в «Записках русского офицера» В. Б. Броневского, участвовавшего во второй Архипелагской экспедиции российского флота в 1805–1810 годах. Систематичность, с которой автор описывает характер турок, свидетельствует о том, что, помимо личного опыта общения с ними, он опирался на какие-то литературные образцы. Тем не менее описание Броневского заслуживает рассмотрения хотя бы в качестве иллюстрации того, насколько российские зарисовки османов испытывали влияние существовавших способов репрезентации. Броневский отмечал храбрость, мужество и великодушие – качества, позволившие османам основать империю. «Характер тихой, задумчивый и благородный, возмущаемый иногда страстями, делает Турок подозрительными, и противу врагов жестокими». Автор объяснял презрение османов к своим христианским подданным скорее пороками последних, чем постулатами ислама, который, напротив, делал их «великодушными, сострадательными и гостеприимными». Броневский также отмечал умеренность, терпение и набожность османов, исключение которым составляли только алчность высокопоставленных чиновников. Даже последние вызывали восхищение российского офицера бесстрастностью, с которой они встречали известие о своей опале. По мнению Броневского, «бескорыстие Турок, их щедрость к неимущим, исполнение данного слова, особенно благодарность, при совершенной их необразованности, суть такие добродетели, которые могли бы украсить самые просвещенные народы».

Другим распространенным тропом в европейских описаниях Османской империи был образ мусульманского смирения перед силой судьбы. Представление о том, что северная держава положит конец османскому господству, было одним из проявлений этого фатализма. Мусульманская легенда о грядущем падении османского государства была записана посланником Екатерины II Булгаковым и впервые опубликована на русском в 1789 году. Многочисленные переиздания этого текста в XIX столетии свидетельствовали о популярности подобных предсказаний среди россиян, которым льстило видеть себя вершителями судеб исторического противника. Вступая в Адрианополь в 1829 году, российский офицер и писатель Н. В. Путята видел «небрежно лежащих Турок с длинными чубуками в руках, и погруженных в какое-то равнодушное оцепенение». Путяте казалось, что «самый фанатизм их и ненависть к гяурам, особенно к Русским, после Кулевчинского поражения и перехода нашего через Балканы, покорились могуществу фатализма над их умами, и на пришествие наше взирают как на событие равно оному подчиненное».

Спокойное принятие своей участи не только влекло за собой комментарии, но и вызывало у россиян определенное уважение к противникам. У некоторых российских авторов можно также найти определенную готовность к общению с поверженными врагами, в результате которой россияне даже перенимали, хотя бы на время, некоторые их культурные практики. По свидетельству Торнау, он и его товарищи старались «облегчать для турок наше непрошеное присутствие [в Адрианополе], избегая нарушать их поверья и привычки: сидя в кофейнях, курили трубки в глубоком молчании, берегли мечети, встречая женщин, отворачивались и не водили за собой собак в жилые комнаты». По свидетельству А. Н. Муравьева, также закончившего войну 1828–1829 годов в Адрианополе, этот примирительный настрой характеризовал не только образованных офицеров, восхищавшихся Востоком, но и простых солдат. В результате на протяжении трех месяцев пребывания российских войск в старой османской столице «ни малейшая распря не возникла» между ними и мусульманским населением, несмотря на то что и те и другие составляли «два враждебных народа, искони привыкших ненавидеть друг друга». Вместо этого вид российских солдат, общавшихся с мусульманскими лавочниками и владельцами кофеен, мог навести на мысль, что турки и русские «воевали так долго единственно для того, чтобы мирно поторговать на ярмарке Адрианопольской».

Подобные проявления добрых чувств к османским мусульманам зависели от готовности последних не сопротивляться силе судьбы и соответствовать образу «благородного турка». Оба эти тропа вписывали мусульманское население в экзотический ландшафт и делали встречу с ними неотъемлемым аспектом «турецких кампаний». Интерес к экзотике есть умонастроение, выполнявшее в контексте «турецких войн» сразу несколько функций. Восхищение природой и населением европейской Турции позволяло облегчить повседневный опыт этих полных трудностей кампаний. Погоня за экзотикой представляла собой символическое продолжение завоевания и мотивировала офицеров наряду с погоней за боевой славой. Возможность наблюдать природу и население «Турции в Европе» делала эти войны заменой путешествий, которые редко могли позволить себе военные люди. Соответственно, российские описания «турецких кампаний», становившиеся все более многочисленными на протяжении XIX столетия, были альтернативой описаниям путешествий, которых требовала растущая читающая публика.

Экзотизация страны и ее обитателей составляла обратную сторону жалоб на гибельность климата и осуждения османского «варварства» в бою. Как было отмечено ранее, подчеркивание климатических и логистических трудностей позволяло российским авторам принизить качества османской армии, что в определенном смысле воспроизводило аргументацию французских мемуаристов и историков войны 1812 года. Ориентализирующий эффект этого риторического приема несомненен; он отрицал субъектность противника и рассматривал его как элемент ландшафта. Каким бы враждебным этот ландшафт ни казался, контроль над ним в конечном счете должен был обеспечиваться посредством аккумуляции географического, медицинского и логистического знания.

Отсылки к «неприемлемым» формам насилия, практиковавшимся османскими воинами в бою, представляли собой еще более очевидный способ их ориентализации. Обычай отрубать головы и отрезать носы и уши своих противников служил в качестве наиболее сильного маркера инаковости османов на поле сражения, что сразу же реинтерпретировалось как их чуждость принципам «цивилизованной» войны. Будучи следствием вестернизации российского офицерского корпуса, приверженность этим правилам не только заставляла ветеранов «турецких кампаний» смотреть на османские войска как на варваров, но и обуславливала неудобство, которое испытывали некоторые мемуаристы относительно определенных действий самой российской армии. Пределы ориентализации османов проявлялись в сомнениях некоторых российских авторов по поводу тактики выжженной земли, практиковавшейся самими российскими войсками, и резни, которой порой сопровождалось взятие османских крепостей.

Размышления российских офицеров относительно османского способа ведения войны также демонстрируют противоречивость и амбивалентность ориенталистского дискурса. В то время как для некоторых авторов своеобразная османская манера воевать была поводом подчеркнуть превосходство Запада над Востоком, другие ставили под сомнение применимость принципов «регулярной» войны к «турецким кампаниям». Участие российских офицеров в европейских войнах XVIII и XIX столетий служило катализатором обеих этих тенденций. С одной стороны, столкновения с Пруссией Фридриха Великого или с революционной и наполеоновской Францией способствовали усвоению российскими офицерами европейских принципов военного искусства. С другой стороны, сильные националистические чувства, возникшие у царских офицеров в ходе войн с Францией, способствовали появлению у них интереса к военной истории России в целом и к истории «турецких кампаний» в частности.

Вот почему можно говорить о принципиальной противоречивости репрезентации русско-турецких войн в описаниях царских офицеров. Осознание необходимости применять принципы европейского военного искусства к особенностям османского способа ведения войны уравновешивало их представление о военном превосходстве Запада над Востоком. Их смущение по поводу определенных практик собственной армии смягчало их осуждение османских воинов за отрубание голов, скальпирование и прочее уродование раненых и убитых российских солдат. Их опыт знакомства с экзотической природой и населением европейской Турции уравновешивал трудности, связанные с вредным климатом, опасными болезнями и трудностью обеспечения армии. И тем не менее при всей присущей им амбивалентности, российские описания «турецких кампаний» представляли собой важнейшую площадку конструирования образа «восточной войны» как символической противоположности войны европейской в конце XVIII и первой половине XIX столетия. В той степени, в какой они способствовали утверждению этой дихотомии, «турецкие кампании» составляли важнейший аспект культурной вестернизации послепетровского российского офицерства и российского образованного общества в целом. Одновременно репрезентации османского способа ведения войны, их поведения в бою и характера театра военных действий представляют собой существенный аспект российского «открытия Востока».

Российские описания «турецких кампаний» являются и важной стороной ориентализма в смысле стиля мышления, определяемого символической оппозицией между Востоком и Западом, которая позволяла российским офицерам артикулировать свою собственную идентичность. Стремление найти ответ на трудности этих кампаний побудило царских офицеров, в особенности А. Н. Пушкина и И. П. Липранди, разработать ряд альтернативных принципов, применение которых, как они полагали, способствовало бы наилучшим результатам в войнах с османами. Однако это слабо очерченная совокупность знаний никогда не стала определять действия российской армии в ее позднейших столкновениях с османскими войсками в той степени, в какой в более поздний период академический ориентализм стал оказывать влияние на практики имперского правления на Кавказе или в Средней Азии. Ко второй половине XIX столетия реформы султанов способствовали сокращению различий между османской и европейскими армиями, что сделало наблюдения Липранди и Пушкина менее актуальными. Знание османского способа ведения войны оказалось также малоприменимо в ходе российского завоевания других частей Азии. В отличие от османской политической системы, служившей главным примером теории «восточного деспотизма», османская военная организация оказалась в конечном счете слишком самобытна, чтобы восприниматься европейцами и россиянами в качестве прототипа прочих азиатских армий. По этой причине столкновение России с Османской империей в XVIII и первой половине XIX столетия не оказало определяющего влияния на формирование военного подраздела академического ориентализма, который способствовал российскому империостроительству в Азии. Хотя позднеимперская Россия располагала многими офицерами-знатоками восточных языков, эти военные ориенталисты специализировались на северокавказских горцах и среднеазиатских кочевниках, чей способ ведения войны имел не много общего с позднеосманским.