Царь и султан: Османская империя глазами россиян

Таки Виктор

Глава 4

«Больной человек»

 

 

Процитированные в «синих книгах» британского парламента слова Николая I об Османской империи как о «больном человеке» отражали уже устоявшееся восприятие исторического противника как обреченного на гибель. Подобное восприятие «другого» возникло не сразу. Оно кристаллизировалось постепенно, в процессе систематического и осмысленного поиска российскими элитами моделей дипломатического действия и военной организации, которые позволили бы их стране преодолеть свою маргинальность. Данный поиск моделей составлял тот базовый политический и интеллектуальный контекст, в котором особенности османского подхода к международным отношениям и их способ ведения войны были описаны и реинтерпретированны в качестве проявлений ущербности османов и их чуждости европейским понятиям. Эта реинтерпретация происходила в контексте череды русско-турецких войн и растущего знакомства российских элит с западноевропейскими описаниями Османской империи. Данные войны продемонстрировали превосходство европейских принципов военной организации, перенятых Петром I и его преемниками. Переводы же французских и британских ориенталистских текстов на русский предоставляли образованным подданным царя возможность артикулировать свое собственное восприятие державы султана.

В этой главе рассматриваются репрезентации Османской империи в работах российских авторов до середины XIX столетия. Переводные и отечественные описания путешествий, а также статистические описания заключали в себе практически всю совокупность российского знания об историческом противнике до момента возникновения османистики как особой отрасли востоковедения, что произошло довольно поздно. Адресованные широкой аудитории, эти публикации могут рассматриваться как свидетельства существовавших у образованных россиян представлений об Османской империи. В силу их количества эти работы составляли интеллектуальный горизонт как для тех, кто активно участвовал в идейных дискуссиях, так и для тех, кто ограничивался простым чтением «толстых журналов». Посредством этих публикаций Османская империя становилась элементом интеллектуального фона дебатов об отношении самой России к Европе и Азии.

Хотя российские авторы следовали западноевропейским интеллектуальным моделям, они внесли свой собственный вклад в развитие ориенталистского дискурса. Специфичность этого вклада обуславливалась не столько особым отношением России к Азии, сколько маргинальностью положения самой России в символической географии Европы. Периодические ремарки западноевропейцев относительно «полуварварского» характера самой России были одним из проявлений этой маргинальности. Другим, и не менее важным, было определенное самодистанцирование россиян от западных наций в своем качестве учеников и критиков европейской цивилизации. Посредством манипуляции западноевропейскими ориенталистскими идиомами российские наблюдатели Османской империи одновременно утверждали свое членство в этой цивилизации и подвергали критике некоторые ее стороны. В результате порицание традиционной организации Османской империи сопровождалось имплицитным или явным осуждением политики вестернизации, которую в определенный момент стали проводить османские султаны. В этом смысле российский ориентализм был одновременно и проявлением российского окцидентализма.

То, что Россия была первой страной, чьи правители стали осознанно проводить политику вестернизации, составляло важнейшую особенность российских отношений с Османской империей, если не с Азией в целом. Это обстоятельство стало особенно важным для османов после того, как череда поражений в войнах с северным соседом заставила султанов следовать примеру Петра Великого в деле военной модернизации своей страны. В результате положение Османской империи по отношению к России стало чем-то напоминать положение самой России по отношению к европейским нациям. Хотя османы стали перенимать европейскиемодели международных отношений и военной организации, они следовали в этом российскомупримеру. С одной стороны, этот процесс грозил положить конец российскому военному превосходству и тем самым подорвать ориентализирующие репрезентации Османской империи как стагнирующей и клонящейся к упадку. С другой стороны, Османская империя вступала на путь вестернизации на столетие позже России. Исторический промежуток между реформами Петра Первого и османских султанов позволял российским комментаторам представлять политику последних как ущербную в том или ином смысле. Дискурсивная стратегия российских авторов заключалась в том, чтобы превратить свою большую опытность в вопросах вестернизации в «позициональное превосходство», которое, как отмечал Саид, «предоставляет западному человеку целый ряд возможных отношений с Востоком, сохраняя при этом его верховенство».

 

Тема османского упадка и ее рецепция в России

Как и описания османского посольского обычая или способа ведения войны, российские описания общего состояния Османской империи демонстрируют процесс постепенной ориентализации южного соседа. Несмотря на взаимную враждебность религий, ранние российские тексты об Османской империи не содержали критики османской политической системы как таковой, а поразительный успех, который сопутствовал султанам в XV и первой половине XVI столетия, даже превращал их в пример для подражания для правителей Московского государства. Взяв за основу «Повесть о взятии Царьграда турками» Нестора Искандера, Иван Семенович Пересветов в середине XVI столетия предложил необычную интерпретацию падения Константинополя и возрастания османской мощи.В своей «Большой челобитной» молодому Ивану Грозному Пересветов охарактеризовал это событие не как результат божественного наказания греков за унию с Римом, но как урок того, что может произойти в случае, если правитель не установит «правду» в своей стране. Для Пересветова «правда» заключалась в подавлении боярской оппозиции и в укреплении войска. Избрав для артикуляции своих идей в качестве персонажа современного ему молдавского князя Петру Рареша, Пересветов восхвалял султана Мехмеда Завоевателя, который «Неверный царь, да Богу угодно учинил»: он назначал судей с хорошим жалованьем и собирал судебные взносы и другие налоги в казну, которую использовал для того, чтобы «воинникам серца веселити» и «великую правду во царство свое ввел и купцемъ куплю уставил купити и продати одним словом хотя на тысящу рублевъ». Согласно Пересветову, политика султана коренным образом отличалась от политики последнего византийского императора и самого русского царя, которые позволили своим боярам богатеть и вести праздную жизнь. Совет Пересветова был очевиден: чтобы избежать судьбы Константина XI, Ивану необходимо было следовать примеру Мехмеда Завоевателя.

«Большая челобитная» уникальна в своем использовании османского султана в качестве примера для подражания для русского царя. Составленная в момент, когда Османская империя достигла своего расцвета, челобитная предвосхитила антибоярскую политику Ивана Грозного. На момент включения челобитной в русский хронограф 1617 года описание антибоярской политики Мехмеда было заменено делами «безбожных турок». Это редактирование отражало не только начало османского упадка, отмеченного современными европейскими авторами, но и внутриполитическую ситуацию в самом Московском государстве, в котором за Смутным временем последовал период более примирительных отношений между боярством и царской властью в лице Михаила Федоровича.

Задолго до Петра I российские представления об Османской империи испытывали влияние западно– и центральноевропейских источников. Кропотливые исследования Дэниела Кларка Во демонстрируют, что, несмотря на относительную маргинальность Московского государства, до него доходили европейские памфлеты о «Турке». Однако памфлеты мало отражали меняющиеся реалии политического состояния османского государства и в основном способствовали мобилизации христиан на борьбу с османами, а также позволяли европейцам артикулировать свои религиозные убеждения и политические взгляды. В особенности это касалось апокрифических писем османских султанов различным государям Европы, циркулировавших с начала XVI столетия и переведенных в Посольском приказе в XVII веке. Эти письма подчеркивали могущество Османов и угрожали христианским правителям и их подданным смертью, насилиями, пытками и рабством в наказание за заговор против султана. За некоторыми из этих апокрифических писем следовали столь же апокрифические ответы христианских правителей, парировавших угрозы султанов. В качестве примера можно привести «обмен» посланиями между Мехмедом IV и Леопольдом I. Характерно, однако, что в своем ответе султану австрийский император говорил о грядущем поражении Османов как следствии божьего гнева, а не политического упадка их империи.

Известия о военном и политическом ослаблении Османов приходили в Московское государство более прямым путем. Уже в 1592 году посланник Федора Иоанновича Г. А. Нащекин писал, что «в Турции ныне все изменилось: султан и паши мыслят единственно о корысти; нет ни устройства, ни правды в государстве. Султан обирает чиновников, чиновники обирают народ; везде грабеж и смертоубийства; нет безопасности для путешественников на дорогах, ни для купцов в торговле». То же самое известие приносили и представители высшей иерархии греческой церкви, приезжавшие в Москву в XVII столетии. В 1649 году иерусалимский патриарх Паисий призывал Алексея Михайловича присоединиться к господарям Молдавии и Валахии в походе на Константинополь, поскольку «ныне турскаго сила изнемогает». После первых побед Московского государства в войне с Речью Посполитой за Гетманщину греческий ученый Николай Морицкий выступил с идеей союза царя с гетманом в целях освобождения османских христиан, «потому что ныне турки обессилили и имеют междоусобную брань». Греческие иерархи проповедовали идею османского упадка и в более поздний период, когда архимандрит обители Св. Павла на Афоне Исаия привез в Москву послания от бывшего константинопольского патриарха Дионисия, валашского князя Щербана Кантакузена и сербского патриарха Арсения III. От их имени Исаия призвал молодых царей Ивана и Петра подняться на священную борьбу за освобождение православной церкви и заявил, что «в нынешнее время все турское владетельство приняло от Бога великое наказание, и приходит то великое бусурманство к конечной погибели».

Сходные попытки вовлечь царей в антиосманскую борьбу предпринимали и представители православного духовенства Гетманщины, занявшие промосковскую позицию в гражданской войне, разразившейся там в 1660–1670-е годы. Настоятель Киево-Печерской лавры Иннокентий Гизель завершил историческое обоснование единства великороссов и малороссов в своем знаменитом «Синопсисе» молитвой придать храбрость, мужество и силу христианам «на одоление Бусурманов, на искоренение твердынь их поганских, на истребление всего рода их нечестивого, или на превращение поганского их государства под православного Монарха его Царского пресветлого Величества благополучное Царствование». Несколькими годами ранее архиепископ Чернигова Лазарь Баранович высказывал надежду на то, что российский и польский орлы однажды попрут мусульманский полумесяц, а ученик Барановича Иоанникий Галятовский писал вскоре после Чигиринских походов 1677–1678 годов, что «греки, болгаре, сербы, боснийцы, молдаване, валахи и иные христианские народы, которые служат туркам, когда Бог захочет могут согласиться и уговориться между собой, выбиться из турецкой неволи, и турок сделать своими рабами, возвратить Гроб Христов и святые места». Примечательно, однако, что, в отличие от греческих иерархов, их коллеги из Гетманщины не связывали подобных проектов с начавшимся якобы упадком Османской державы. Вместо этого они мыслили в категориях раннемодернистской антитурецкой памфлетной литературы, которая приписывала силу турок божьему наказанию христиан за свои грехи и делала христианское единство условием победы над султаном.

В то же время оптимистических донесений греческих и украинских православных священников было недостаточно, чтобы подорвать традиционное московское представление о силе Османской империи. В 1641 году Земский собор, специально созванный Михаилом Федоровичем, посоветовал царю вернуть Османам Азов, захваченный за несколько лет до того донскими казаками. Осознавая относительную слабость Московского государства, царь Алексей Михайлович и его советники колебались, прежде чем решиться на союз с Гетманщиной, к которому призывал иерусалимский патриарх Паисий. Трудности, с которыми они столкнулись в последовавших за тем войнах против Речи Посполитой и Османской империи, только подтвердили эти опасения. По этой причине российские авторы данного периода были еще далеки от мысли о том, что Османская империя вступила в полосу необратимого упадка, и отмечали лишь нехарактерную для европейских государств внутреннюю политику султанов.

Так, А. И. Лызлов писал об озабоченности султанов исключительно своей армией, что привело к оставлению населения на произвол воинов, чьи поборы лишали крестьян желания обрабатывать землю. Упоминая «зело много пустынь безмерных и опустошенных стран несчетно» в османских пределах, Лызлов противопоставлял безлюдность султанских владений населенности немецких земель. Предвосхищая физиократические теории середины XVIII столетия, Лызлов отмечал, что «земледелство и труды около его, то бо подает основание художествам, а художества купечеству; егда же земледелцов мало, тогда всего бывает недостаток». Преобладание в османской торговле евреев и христиан-европейцев было, по мнению Лызлова, дополнительной причиной скудости османского государства. Тем не менее Лызлов оставался сдержанным в своей критике внутренней политики османских султанов: «Но аще доходы султана турецкаго не суть толико многи и богаты, яко бы могло издавати величество государства его и множество стран содержимых им, имеет обаче султан от стран своих наиболшей прибыток, нежели доходы сребра». Лызлов имел в виду систему тимаров (ленов), которая обеспечивала султанам многочисленную конницу.

В то время как Пересветов находил османских султанов достойными подражания, российские авторы XVIII столетия полагали их внутреннюю политику несовместимой с идеалами просвещенной монархии и государя как первого слуги государства и благосостояния своих подданных. Посланник Петра I П. А. Толстой отмечал желание султана «содержать в покое» свое государство после Карловицкого мира (1699), «обаче не с таким разсудком, яко подобает милосердовать государем о своих подданных и устрояти им мирное житие, и для строения государственного, но своих ради забав». Османские чиновники также радели «болши о своем богатстве, нежели о государственном управлении». Они расхищали треть государственных доходов, так что после изымания еще одной трети на содержание религиозных учреждений только треть доходов достигала султанской казны. Относительно политической нестабильности османского государства Толстой писал, что высокопоставленные чиновники «имеют к подлому народу ласкательство и склонность, не так от любления, как бояся от них бунту», поскольку «к междоусобному государственному смятению, народ турецкой склонен» и «глаголют о себе, яко суть народ свободной». Толстой не мог не напомнить Петру I о недавнем Стрелецком бунте, когда упомянул янычаров, которые «не пекутца ни о салтане, ни о визире, ниже о каком ином министре» и повинуются только ими же самими избранным командирам. Из примера для подражания, коим она была во времена Ивана Грозного, внутренняя политика султанов превратилась в антимодель и воплощение того кошмара, от которого российский правитель недавно избавился, но который все еще продолжал его преследовать.

Преемники Толстого на посту российского резидента в Константинополе, И. И. Неплюев и А. А. Вешняков, были еще более убеждены во внутренней слабости Османской империи. «Революции» 1730 и 1731 годов, положившие брутальный конец «эпохе тюльпанов» Ахмеда III и великого визиря Ибрагима Невшехерли, иллюстрировали буйство янычаров и нестабильность султанской власти. Примечательно, однако, что в одном из своих донесений Вешняков подчеркивает утрату османами мужества за удовольствиями «века тюльпанов», а не бурные потрясения в качестве основной причины их слабости: визирь Ибрагим «показал им путь к чувственному веселию бытия», в результате чего они «потеряли охоту воевать». Многие опытные полководцы «или погублены последним правлением, или померли» и «солдатства навоеванного также почти не имеют». Та же апатия поразила, по свидетельству Вешнякова, и османское чиновничество. Способные представители последнего избегали поднимать голос, чтобы не быть обреченными серьезной государственной должностью и утратить безмятежное существование. Из этого Вешняков делал вывод о том, что османы «внутренне зело слабы».

Через несколько месяцев после объявления Россией войны Порте в 1735 году Вешняков, все еще находившийся в Константинополе, снова уверял свое начальство в Петербурге, что у османов не было дееспособных чиновников, способных навести порядок в политических, военных и финансовых делах. По свидетельству российского посланника, «[всяк] от нижняго до высшаго не о государственном, но о своем токмо особом благе и сохранении печется». В результате османы «елико прежде были страшилищем, толь ныне достойны всякого презирания» и сами «громогласно кричат что конец их беззакония приходит и Ваше Величество имеете их искоренить (да сподобит Всевышний свою благодать излиять и сие в действо произвести Вашего Величества правлением)». Вешняков был настолько уверен в скором падении Османской империи, что рассматривал в качестве проявления ее слабости даже решение османов не заключать его в Семибашенный замок: «Порта свои прежние варварские обычаи отменила и старается, дабы ни малые не подать причины к огорчению дел, из чего явно и ясно видимо ее слабое состояние».

В XVIII столетии образованные россияне могли встретить упоминания об упадке Османской империи в опубликованных сообщениях французских дипломатов относительно восстаний янычаров, а также в описаниях османского государства, составленных Полом Рико и Луиджи Фердинандо Марсильи, переведенных на русский. Не менее значимым могло быть и влияние союзника Петра I в неудачном Прутском походе, молдавского князя Дмитрия Кантемира, чей посмертно опубликованный труд «История возвышения и упадка Османской империи» пользовался большой популярностью в европейских ученых кругах и оставался непревзойденным вплоть до начала XIX столетия. Хотя полный русский перевод этой работы, завершенный в 1719 году, не был опубликован, Кантемир, проведший последние двенадцать лет своей жизни в России, имел широкие возможности поделиться своими знаниями об Османской империи с царем и представителями российской элиты. Тем не менее мысль об османском упадке имела мало практических последствий, поскольку русско-турецкая война 1735–1739 годов не принесла решающего успеха России, чье внутреннее состояние в десятилетия, последовавшие за смертью Петра I, также не отличалось стабильностью. Прошло немало времени, прежде чем простая осведомленность о беспорядках в османском государстве превратилась в уверенность в том, что османы слабее России.

Российское описание Османской империи, опубликованное под конец этой войны, подхватило уже знакомую идею о том, что держава султанов не была столь могущественна и богата, насколько это могло показаться, принимая во внимание ее размеры. Эта слабость была результатом непрочности османского контроля над многочисленными протекторатами, чьи правители были готовы воевать за Порту только при условии получения от нее денежных подачек. Большая дань, собираемая с Молдавии и Валахии, шла не столько в османскую казну, сколько в карманы местных пашей и их гарнизонов. Согласно автору, «как Турецких цесарей титул страшен, так против того власть сих монархов бедна, а жизнь их сожаления достойна» ввиду постоянного страха потерять престол и быть убитым. Противопоставляя видимость и скрываемую ею реальность, российский автор воспроизводил риторический прием, который часто применялся в европейских описаниях Османской империи XVII столетия. Тем не менее в этот период российскими авторами еще не предпринималось попыток посмотреть на соотношение видимого могущества и действительной слабости в исторической перспективе и утверждать, как делали некоторые европейские авторы, что Османская империя стала заметно слабее в последние десятилетия или столетия.

В то время как россияне петровской эпохи интересовались состоянием султанской армии и флота, а также внутренним управлением Османской империи, их потомков в середине XVIII столетия привлекали и более общие аспекты культуры, такие как состояние просвещения у османов. Это изменение объясняется расширением рамок вестернизации самой России, которая при преемницах Петра Великого все чаще включала в себя имитацию европейских мод и культурных практик наряду с военными и административными технологиями. Уже в конце царствования Елизаветы Петровны образованные россияне находили, что «просвящения [турецкий] народ ни малейшего не имеет, ибо леность и сластолюбие столь отягчили их сердце, что они никую должность положенную действительно не могут править». Автор этого наблюдения М. И. Прокудин-Горский, бывший кавалером при российской миссии в Константинополе, сводил османское образование к изучению арабского языка и отмечал, что «свободных наук они не знают».

После трех десятилетий мира в середине XVIII столетия военные и стратегические последствия недостатка просвещения у османов стали очевидны в ходе русско-турецкой войны 1768–1874 годов. Еще до решающих побед, одержанных царской армией и флотом в 1770 году, автор первого романа на русском языке А. Ф. Емин, бывший уроженцем Османской империи, писал, что последняя «славным Екатерины оружием приведена ныне в ужас», и предсказывал турецкому султану столько же поражений, «сколько имеет в своем владении царствий провинций и городов». Описав захватывающее восхождение Османов на вершину могущества, Емин далее отмечал, что их «излишняя гордость произвела… неумеренность, сия рождала роскошествование прежней [их] к воинским трудностями привычке противное». По мнению Емина, современные Османы демонстрировали «пылкое желание» славы, однако не обладали другими предпосылками успеха, такими как «рассудок, искусство, постоянство, терпение, разумн[ая] смелость, а иногда и дерзновение, но с силой и возможностью соединенное». Бывший турецкоподданный утверждал, что Порта совершила большую ошибку, последовав ложным советам своего французского союзника и вмешиваясь в европейские дела, о которых она могла получить лишь превратное представление от своих секретарей и переводчиков-фанариотов. Критика Еминым исторического противника тесно увязывала его политический упадок с моральными пороками, «каковые суть зависть, корыстолюбие, невоздержанное и никакого истязания не опасающееся удовольствие страстей, невежество, несогласие, неразличность с добром», которые, по мнению автора, «человеческие сердца в жестоком содержат плену» в османской державе и ведут ее к разрушению.

Хотя российские победы 1770 года служили подтверждением тезиса Емина, прошло еще какое-то время, прежде чем очевидное ослабление Османов стало представляться долговременным и необратимым упадком. Характерными для этой переходной стадии были «Рассуждения на действительно критическое состояние Порты Оттоманской» Евгения Булгари, греческого священника и ученого, приглашенного в Россию Екатериной II в 1770 году. Согласно Булгари, трудно было представить, что Османская империя «толь страшная и всего христианства судьбой управляющая, толь удобно могла приведена быть до самой крайности и в самое короткое время». Отмечая презрение османов к наукам, военному искусству, сельскому хозяйству и коммерции европейцев, Булгари тем не менее релятивизировал их ущербность, указывая на то, что еще несколько столетий тому назад большая часть самих европейских народов находилась в подобном же состоянии. Сама допетровская Россия, «раздираем[ая] мятежами, утопающ[ая] в жестокости и в варварстве… в короткое время принимает удивительный образ, берет совершеннейший порядок и строй в военных делах, и наконец восходит на высочайшую степень славы и могущества, из чего видно, что Скифы получили величие Греков и Римлян». Булгари вопрошал риторически: «Не может ли то же случиться с Турками, что мы видим над Россиянами?» По мнению греческого прелата Екатерины II, османы «прежде нашего приметили сию перемену Российской империи, и почли оную как образец достойный подражания и побуждающий к поправлению».

В доказательство своего тезиса Булгари ссылался на недавно переведенный на русский язык «Трактат о тактике» Ибрагима Мютеферрики, в котором автор указывал на необходимость заимствования европейских военных хитростей и приводил в пример Россию в правление Петра I. Хотя османские успехи в «военном искусстве, земледелии и купечестве» могли бы улучшить положение их христианских подданных, подобное изменение не было в интересах европейских государств. Согласно Булгари, в этом случае при сохранении мира «сокровища Европы текли бы в Турцию», а война «дала бы чувствовать удивленной Европе тяжесть обученной Порты более чем прежде». В свете подобных перспектив автор находил возмутительной поддержку, оказываемую некоторыми христианскими державами Османской империи вместо того, чтобы объединить усилия против нее. Булгари ставил под сомнение, что «выгоды Франции должны быть почитаемы пользою всей Европы» и призывал к формированию коалиции европейских государств в целях изгнания Османов с европейского континента.

Несмотря на опасения по поводу возможного возрождения османской мощи, высказанные Булгари, победа в войне 1768–1774 годов явным образом продемонстрировала, что россияне обрели уверенность после серии неудач или сомнительных успехов в конце XVII и первой половине XVIII столетия. После новых побед российского оружия в 1788–1789 годах П. А. Левашев мог утверждать с определенной достоверностью, что османское государство «уже совсем не то, каково оно было во времена славных султанов Солимана, Баязета, Амурата и Махомета второго». Автор уподоблял державу султанов «великой громаде обветшалого здания, которое в сих последних переменах одною токмо своею внешностью зрителей удивляло и ужасало» и которую «ныне Российский Борей так сильно оным потряс, что едва не до самого основания разрушил». Упадок Османов был особенно очевиден в сравнении с положением их северного соседа: «Как Россия с [начала сего века] беспрестанно на высшую степень выходит, так напротив того Оттоманская империя час от часу упадает». Это позволяло Левашеву заключить, что новая кампания могла довершить разрушение Османской империи, начатое предыдущей войной.

Как и подобало эпохе, начавшейся со «спора древних и новых книг», тезис Левашева основывался на различии между «древними» и «новыми» турками. Подобно Пересветову, Левашев положительно охарактеризовал первых, отмечая, что они «среди самой жестокости своей явили примеры лучших гражданских добродетелей и большего благоразумия, нежели чаяли от них европейцы». В начале своей истории турецкий народ был «великодушен, учтив, милостив, верен, праводушен» и способен выставить в поле до полумиллиона войска. Напротив, их потомки оказались «всего сего чужды, быв большею частию малодушны, грубы, жестокосерды и в своих обещаниях не токмо неверны, но и обманчивы». Доходы султана были ограничены, а войско не так многочисленно, как прежде, «и притом весьма своевольно и беспорядочно». Левашев скептически относится к тезису одного европейского посланника о том, что Османы завоевали бы всю Европу, если бы им удалось реорганизовать свою армию. Согласно российскому дипломату, такая реорганизация убила бы в них личное мужество и сделала бы их «одушевленными только машинами, и число их войска гораздо бы убавилось, потому что неистовство их, происходящее от чрезмерной ревности к закону, заменено бы было строгостью, долженствующею непременно оное ослабить; сверх же того их закон, положение их земли, образ их жизни много может препятствовать ко введению как политической внутрь сего государства перемены, так и в войске оного, что одно без другого учинено быть не может».

Утверждая, что шариат и религиозные чувства не позволили бы Османам перенять европейскую военную организацию, Левашев фактически предвосхищал позднейшее восприятие ислама как несовместимого с модернизацией и прогрессом. Однако такое отношение к мусульманской религии не было доминирующим в России конца XVIII столетия. Например, в своем стремлении консолидировать контроль над Поволжьем Екатерина II исходила из постулата, что мусульмане стояли на более высокой ступени цивилизации, чем язычники, и потому закрывала глаза на обращение последних в ислам. Она прекратила политику Елизаветы Петровны насильственного обращения в православие и проявляла толерантность к российским мусульманам, чьи элиты она постаралась интегрировать в государственные структуры. Конечно, императрица была крайне враждебна по отношению к Османской империи и в своем «Греческом проекте» предполагала изгнать султана из Европы. Однако ни она, ни ее подданные не стали бы приписывать успех подобного предприятия фатальному воздействию ислама на способность Османской империи реформировать свои институты.

Существовала и другая более общая причина, по которой восприятие Левашевым Османской империи не могло быть преобладающим в конце XVIII столетия. Тезис о необратимом упадке предполагал представление об истории, основанное на идее прогресса, в котором современная эпоха рассматривалась как представлявшая ценность сама по себе, а не как возвращение к классическим добродетелям. До того как философия истории, основанная на идее прогресса, приобрела хождение среди образованных россиян XIX столетия, их представление о времени определялось, скорее, классицистским понятием истории как театра, в котором достойные похвалы добродетели и прискорбные страсти определяли взлет и падение отдельных личностей и империй. С этой точки зрения проблема Османской империи заключалась прежде всего в недостатке моральной сдержанности ее правителей. «Государство, управляемое властью, порабощенною страстям, не может иметь постоянного спокойствия», – писал П. П. Острогорский в своем предисловии к переведенным им «Анекдотам или примечательным историческим деяниям Османского двора» Мадлен Анжелик де Гомес. Согласно Острогорскому, история Османской империи являла пример правителей, которые «удовлетворяя собственным страстям, не рад[ели] о выгодах подданых». Несмотря на мужество османов, их следование страстям много раз приводило Порту на край погибели посредством внутренней или внешней войны.

 

Заимствованные идиомы

Изменения в российском восприятии Османской империи на протяжении XVIII столетия демонстрируют постепенную европеизацию царских подданных, по крайней мере представителей элиты. Природа этого процесса наилучшим образом отражается в области «наук и искусств», игнорирование которых османами было отмечено авторами екатерининской эпохи. Помимо успешного заимствования дипломатического и военного искусства, представители российского правящего класса послепетровской эпохи все больше интересовались европейской, в особенности французской литературой, а также историей и философией. Переписка Екатерины II с представителями французского просвещения сопровождалась амбициозной программой перевода на русский язык литературных, философских и исторических трудов западноевропейских авторов. Хотя образованные россияне второй половины XVIII и XIX столетия, как правило, знали французский, иностранные издания было труднее пробрести, чем их русские переводы. Уже в конце XVIII столетия эти переводы включали в себя значительное количество французских, английских и немецких описаний Османской империи, которая продолжала интересовать европейских авторов.

Вслед за началом русско-турецкой войны 1768–1774 годов Российская академия наук опубликовала перевод статей, касающихся Турции, из энциклопедии Дидро и Даламбера, а также том о «Турции в Европе» из труда немецкого географа Антона Фридриха Бюшинга. После окончания этой войны были опубликованы переводы восточных путешествий Джона Белла, Николауса Эрнста Клеемана и Фредерика Калверта, лорда Балтимора. Война 1787–1791 годов также вызвала интерес к европейским описаниям османского государства. Вслед за переводом одного заурядного прусского статистического описания державы султана вышел первый том фундаментального труда Ингация Мураджи д’Оссона «Полная картина Оттоманской империи». В последние годы XVIII столетия российские любители восточных путешествий могли выбирать между забавными письмами леди Элизабет Кравень и ученым путешествием в Египет и Сирию Константина Франсуа Шосбефа де Вольнея. Переводы существенно расширили доступ российских читателей к западной литературе об Османской империи, снимая лингвистические и коммерческие барьеры. Хотя эти препятствия вряд ли существовали для представителей российской политической элиты и дипломатов, переводы стали важным аспектом формирования специфически российского восприятия Османской империи ввиду их неизбежной избирательности.

Другим аспектом заимствования у Европы стало развитие академического ориентализма в России. Первоосновы востоковедения были заложены в петровский период под влиянием Готфрида Лейбница. Последний обратился к царю с проектом основания Академии наук, которая позволила бы России стать посредником между Европой и Китаем, к чьей философии и естествознанию Лейбниц проявлял живейший интерес. В открывшейся в 1725 году Санкт-Петербургской академии наук начали работать видные немецкие специалисты по восточным языкам, Готфрид Зигфрид Байер и Георг Якоб Керр, которые подтвердили свою репутацию публикациями и переводами источников по китайской, персидской и среднеазиатской истории. Однако петровский период в истории российского востоковедения был во многом фальстартом, поскольку ни Байер, ни Керр не оставили учеников и не оказали существенного влияния на российское общество. То же самое касалось и уже упомянутого молдавского князя Дмитрия Кантемира, умершего за год до основания Петербургской академии наук.

В начале правления Александра I реформа образования привела к основанию (или переоснованию) четырех университетов, в каждом из которых были устроены кафедры восточных языков. Хотя первые обладатели этих кафедр (по преимуществу немцы) не были успешными учителями, в Санкт-Петербурге и Казани в конце концов возникли серьезные востоковедческие школы. Развитие Казанской школы в 1830–1840-е годы связано с фигурой А. К. Казембека, который преподавал турецко-татарский язык с 1826 года и подготовил важных учеников, а именно В. Ф. Диттеля и И. Н. Березина. Санкт-Петербургская школа испытала влияние С. С. Уварова, президента Санкт-Петербургской академии наук и российского министра просвещения в 1830–1840-е годы. Еще в свою бытность секретарем российского посольства в Вене в 1809 году, Уваров попал под влияние немецкого романтика Фридриха Шлегеля, сыгравшего важную роль в так называемом «Восточном ренессансе» начала XIX столетия. Вдохновленный идеей Шлегеля о возрождении Европы посредством приобщения к восточной мудрости, Уваров находил, что из всех европейских наций Россия наилучшим образом расположена для изучения Азии, и предложил проект основания Восточной Академии с этой целью. Хотя этот проект остался на бумаге, Уваров пригласил в Санкт-Петербург двух учеников Сильвестра де Сасси для преподавания восточных языков в университете. Петербургская школа востоковедения получила дополнительный импульс и от О. И. Сенковского, выпускника университета в Вильно, который вернулся из двухлетнего путешествия по Леванту в 1819–1821 годах с совершенным знанием арабского и турецкого.

Несмотря на существенное развитие российского востоковедения в первой половине XIX столетия, это развитие не вылилось в оформление османистики, то есть дисциплины, посвященной османскому турецкому языку и Османской империи. Турецкий преподавался непрерывно в Казанском университете Казембеком и Березиным и с некоторыми перерывами в Петербургском университете Сенковским, Джафаром Топчибашевым и Диттелем. С середины 1820-х годов османский турецкий также преподавался будущим сотрудникам российской дипломатической миссии на образовательном отделении восточных языков при Азиатском департаменте Министерства иностранных дел. Однако ни один из российских востоковедов первой половины XIX столетия не специализировался преимущественно в османском турецком языке, истории и политике. Помимо учебников турецко-татарского языка, опубликованных Казембеком и Березиным, наиболее значительным российским трудом по Османской империи был перевод Сенковского османского описания русско-турецкой войны 1768–1774 годов.

Примечательно и то, что российские ориенталисты первой половины XIX столетия практически не участвовали в формировании имперской политики. Наиболее важной практической услугой, которую Сенковский, Топчибашев и Казембек оказали российскому государству, было преподавание при Азиатском департаменте Министерства иностранных дел. После 1830 года их студенты начали заменять греков-фанариотов и перотов в качестве драгоманов при российской миссии в Константинополе и в консулатах. В остальном эти востоковеды не участвовали в определении российской политики в том смысле, в каком В. В. Григорьев или Н. П. Остроумов позднее влияли на имперскую политику в степном крае или в Туркестане. Вот почему ориентализм в смысле взаимосвязи западного знания о Востоке и колониальной власти над ним не применим к российско-османским отношениям первой половины XIX столетия. Вместо этого российские публикации о южном соседе являют много примеров ориентализма во втором смысле, в котором этот термин употреблял Саид, а именно стиля мышления, основанного на эссенциализации бинарных оппозиций между «Востоком» и «Западом», который помогал формированию европейской идентичности. Российские востоковеды способствовали этому процессу посредством освещения различных аспектов Османской империи в популярных «толстых журналах» первой половины XIX столетия.

Развитие российской периодической печати в начале XIX века сыграло важную роль в ориентализации османской державы в двух аспектах. Во-первых, в отличие от спорадического освещения османских событий, которое имело место в предыдущем столетии, «Вестник Европы», «Сын Отечества», а также «Московский телеграф» предоставляли своим читателям возможность пристально следить за событиями в соседней империи, как раз в тот момент, когда ее относительная стабильность сменилась глубоким кризисом 1800-х годов. Этот кризис был отмечен выступлениями Пасван-оглу и Мустафы-паши Байрактара, янычарскими бунтами, низложением Селима III, восстанием ваххабитов и Али-паши Янинского, Греческой войной за независимость и отчаянными попытками Махмуда II сохранить единство османского государства. В то время как поражения, понесенные от России в конце XVIII столетия, служили подтверждением представления об османском упадке, драматические события 1800-х годов наводили многих российских современников на мысль о том, что «Оттоманская империя явно отжила век свой», как отмечал карамзинский «Вестник Европы».

Вместо полных переводов западноевропейских авторов, предпринимавшихся в царствование Екатерины II, российская периодическая печать XIX столетия часто публиковала отрывки из западноевропейских путешествий на Восток и научных работ. Это существенным образом расширило круг иностранных авторов, которые стали доступны российским читателям, и в то же время привнесло политические соображения в процесс выбора тех или иных фрагментов для перевода и публикаций. Западные представления об османском упадке пропускались через российский фильтр. Заимствование западных ориенталистских идиом было очень амбивалентной практикой. С одной стороны, она предоставляла российским авторам новые риторические приемы и аргументы, которые позволяли им утвердить свое цивилизационное превосходство над османами. С другой стороны, западноевропейские описания Османской империи порой демонстрировали российским читателям, что их собственная страна не вполне признавалась в качестве европейской. Ориенталистские идиомы могли служить не только для формирования дискурса «цивилизационной миссии» России, но и для подчеркивания ее сохраняющейся цивилизационной маргинальности. В этом смысле ориентализация Османской империи обнаруживала пределы превращения самой России в «Запад».

Самодержавный характер российской политической системы объясняет относительную редкость критики формально неограниченной власти султанов в репрезентациях цивилизационной маргинальности Османской империи в начале XIX столетия. Из доступных им фрагментов из западных описаний Османского государства российские читатели могли заключить, что упадок этой державы происходил, скорее, от ограничений, налагавшихся на султанскую власть силой традиции. Так, в отрывке под заглавием «О Нынешнем состоянии Турецкого государства», опубликованном в «Вестнике Европы» в 1816 году, султаны уподоблялись «бездушной фигуре, движимой скрытными пружинами», все слова и движения которых были заранее предписаны и «каждой поступок [которых] в самых даже маловажных обстоятельствах должен быть сообразен с предначертанными правилами». Управляясь «уставами, советом, духовенством и янычарами», султан, согласно автору этой публикации, был «такой невольник, какому нет на свете подобного».

Власть улемов и янычаров не только не имела «полезных следствий для свободы народной и общего благосостояния», согласно «Революциям в Константинополе в 1807 и 1808 гг.» Антуана Юшеро де Сен-Дени, частично опубликованном в «Сыне Отечества», но и была «главн[ой], а может быть и единственн[ой] причин[ой] действительного ослабления Оттоманской Империи, невежества и варварства турок». В то время как улемы «всегда страшились просвещения и любви к наукам основательным, которые могли бы возбудить презрение к Алкорону», янычары, «привыкшие исполнять только легкую службу… с ужасом отвергают строгий порядок европейских армий». В совокупности обе эти группы мешали Османской империи «стать на чреде других европейских держав и присвоить себе их полезные открытия и военные учреждения». Не понимая истинных причин своих военных поражений и не заимствуя у европейских народов выработанной ими военной организации, султаны, утверждал Юшеро де Сен-Дени, «увидят истребление своих войск, занятие Ромелии, опасность Константинополя, и греков с оружием в руках».

В то же время картина ограничений, сковывавших султанскую власть, оставляла место для нюансов. Некоторые из западноевропейских авторов, как, например, посол Наполеона в Константинополе граф Антуан-Франсуа Андреосси, представляли эти ограничения в положительном свете и находили возможным говорить о «турецкой конституции». В своей положительной рецензии книги Андреосси издатель «Духа журналов» К. И. Арсеньев, известный своими конституционалистскими пристрастиями, проследил вслед за французским автором растущие ограничения на власть султанов с начала правления Ахмеда III в XVIII столетия. Перестав быть главнокомандующим османской армии, султан, согласно Андреосси, установил «целые сословия чинов государственных», отдал ведение текущих дел Дивану под председательством великого визиря и утвердил великого муфтия в качестве религиозного главы всех мусульман. Хотя ни одно из этих утверждений не было исторически верным, они составляли важный противовес представлению Монтескье об Османской империи как о типическом примере «восточного деспотизма», которое было хорошо усвоено Арсеньевым и другими российским читателями «Духа законов». Андреосси также не соглашался с презрительным отношением Вольтера к клерикалам и утверждал, что в Османской империи пользовавшиеся всеобщим уважением улемы оказывали сдерживающее влияние на произвол султанов, настаивая на том, что «ни один гражданин без суда да не накажется». Хотя султан все еще сохранял неограниченную власть над жизнью и смертью своих собственных чиновников, российский конституционалист, должно быть, позитивно относился к этому проявлению «восточного деспотизма» будучи озабочен проблемой произвола российской бюрократии.

Западные авторы так же расходились в своей оценке причин османского упадка. Характерным с этой точки зрения является пример «Обозрения величия и упадка Османской империи» Конрада Мальтбрюна, отрывки из которого были опубликованы в «Вестнике Европы» за 1822 год. Для Мальтбрюна этот упадок был не следствием характера ислама, который его современник Луи де Бональд находил «противоречащим природе и человеческому обществу», а, скорее, следствием неспособности султанов «привнести дух Корана в свои учреждения, где военный аспект всегда подавлял политический». В результате несдерживаемый ничем военный деспотизм, приведший Османов к апогею их власти, также объяснял внутреннюю нестабильность и слабость их государства. Работа Мальтбрюна также демонстрирует, что представления французских авторов относительно будущего османского государства могли быть столь же различными, сколь и их объяснения того кризиса, в котором оно находилось. В опущенном в российском переводе отрывке автор заявлял, что «Османская империя все еще способна к длительному и даже славному существованию», в особенности если деятельный правитель, подобный Петру I и Фридриху II, воспользуется слабостью склонных к сепаратизму пашей и внутренними противоречиями между своими христианскими подданными.

Освещение в российской периодической печати уничтожения Махмудом II янычарского корпуса в 1826 году иллюстрирует избирательность российского использования текстов западноевропейских авторов, писавших об Османской империи. Следуя уже устоявшейся практике, «Сын Отечества» опубликовал фрагменты из книги Шарля Деваля «Два года в Константинополе и Морее» (1827) для того, чтобы проинформировать российских читателей о драматических событиях, происходивших в османской столице и восставшей Греции. Деваль охарактеризовал уничтожение янычаров как «ужасную резню» и сравнил его с подавлением стрелецкого бунта Петром I, а также с более недавним уничтожением корпуса мамелюков египетским вассалом Махмуда II Мухаммедом Али. В российском переводе была, однако, опущена характеристика Девалем всех этих событий как «великих переворотов, которые не могли иметь место среди цивилизованных наций и происходят только среди варварских народов, где приказы государя, справедливые или несправедливые, исполняются немедленно со слепым повиновением». Как показывает этот и предыдущий примеры, российские переводчики и редакторы знали о том, что риторические приемы, используемые для ориентализации Османской империи, с той же целью применялись западными авторами и к России. В этих условиях российское освещение событий в Османской империи характеризовалось имплицитным контрастом между клонящейся к упадку державой султанов и все более укрепляющимся царством. Одновременно в переводах западных текстов купировались все сравнения между Россией и Турцией, которые представляли последнюю в более выгодном свете.

Повлекшее за собой очередную русско-турецкую войну греческое восстание 1821 года не только способствовало дальнейшей ориентализации Османской империи, но и выявило амбивалентность отношений России и европейских государств. Переводимые на русский западноевропейские комментарии относительно греческого кризиса вписывались в образ Османской империи как стагнирующей деспотической державы. Так, «Вестник Европы» откликнулся на греческий кризис публикацией мнения Луи де Бональда, одного из главных легитимистских писателей, относительно нелегитимности османского присутствия в Европе. Де Бональд отмечал, что Османам не удалось «принести мир, гражданские свободы и политическое равенство в отношения между народом, который властвует, и народом, составляющим подданных». Как следствие, нельзя было наблюдать ни «той благосклонности со стороны турок», ни той «уверенности в своих правах со стороны греков», ни «того взаимоуважения с обеих сторон, которые после трех с половиной столетий проживания под единым правлением должны связывать два народа в единую нацию». Для де Бональда Османская империя представляла собой не «легитимное общество», а «военный лагерь» в Европе, что оправдывало вмешательство европейских держав на стороне греков.

Российский переводчик пропустил замечание де Бональда относительно того, что европейцам не стоило опасаться захвата Россией Константинополя в ходе такого вмешательства, поскольку, утвердившись на Босфоре, российские ставленники естественным образом стали бы независимы от Санкт-Петербурга. (Де Бональд имел в виду «Греческий проект» Екатерины II, который предполагал назначение второго внука императрицы Константина Павловича императором новой греческой империи со столицей в Константинополе.) В пропущенном российским переводчиком пассаже де Бональд также говорил о России как о стране, сильной «своим климатом, своим многочисленным населением, своими пустынями, просвещенностью своего правительства и невежеством своего населения», которая, «как и все великие империи, как и держава Бонапарта, найдет предел только в самой себе, будучи подобна огромной реке, которая, расширяясь, будет неизбежно ослабевать». Сравнение России с наполеоновской империей свидетельствовало о пределе интеграции России в европейскую систему великих держав, который проявился в период греческого кризиса. Примечательно, что это сравнение служило не для иллюстрации «российской угрозы», а для предсказания последствий дальнейшего территориального расширения Российской империи.

Спустя восемь лет, когда российские войска вступали в Адрианополь, ту же самую идею еще более отчетливо выразил Чарльз Мак-Фарлан в своей книге «Константинополь в 1828 году». Находившийся в Константинополе во время русско-турецкой войны 1828–1829 годов британский автор утверждал, что обширная царская империя, представлявшая собой скорее собрание разнородных частей, чем единое целое, уже чувствовала в себе симптомы своего грядущего распадения. Согласно Мак-Фарлану, это было бы неизбежным результатом «того улучшения, хотя и медленного, которое наблюдается в ее полуварварских пределах». Предполагая неизбежное сокращение России до «более скромных размеров», Мак-Фарлан утверждал, что российское завоевание «Турции в Европе» только ускорит этот процесс. В доказательство своего тезиса он приводил пример попытки Людовика XIV объединить французскую и испанскую короны в руках Бурбонов. Несмотря на все усилия, приложенные французским королем для того, чтобы обеспечить испанский престол за своим внуком Филиппом, «по прошествии нескольких лет бурбонский принц стал идентифицировать себя с испанской нацией, а его потомки превратились в прирожденных испанцев». Разумеется, этот пассаж также был пропущен переводчиком при публикации отрывков из сочинения Мак-Фарлана в «Вестнике Европы».

Период, предшествовавший русско-турецкой войне 1828–1829 годов, ознаменовался появлением многочисленных российских описаний Османской империи. Широко используя западноевропейские источники, эти описания заключали в себе отчетливо ориентализирующее представление о державе султанов, сочетавшее тему ее упадка с уверенностью в неизбежном изгнании Османов в Азию. Будучи скрыто или явно озабочены маргинальностью своей собственной страны в Европе, российские авторы использовали любую возможность подчеркнуть маргинальность османов, для чего воспроизводили целые куски из западноевропейских публикаций. Так, автор простенького описания Османской империи И. Г. Гурьянов писал о турках как об одном из тех «диких азиатских народов, которые, не имя оседлости, почитали всякую страну своей землею, [и] переходили с места на место». Автор «Исторического и политического описания Османской Порты» Сергей Николаевич Глинка цитировал обличительные комментарии Гердера по поводу Османов, в которых немецкий философ оплакивал разрушение ими многочисленных произведений искусства и порабощение греков. Соглашаясь с Гердером, Глинка сравнивал Османскую империю с «обширн[ой] темниц[ей] для всех племен Европейских, обитающих в ней» и высказывал уверенность в том, что она неминуемо падет, «ибо что делают в Европе сии люди которые в продолжении целых веков были и хотят быть только варварами Азиатскими!». В другой своей работе Глинка цитировал популярное описание путешествия на Восток Роберта Вальша, который, увидев «поля, лежащие впусте, города в развалинах, народонаселение исчезающее», пришел к выводу, что «спящий лев», с которым он первоначально сравнивал Османскую империю, на самом деле «не спит, а умирает… и после судорожных припадков он уже не проснется».

Дословно воспроизводя де Бональда, неизвестный автор «Исторического, статистического и политического обозрения Порты Оттоманской» подчеркивал нежелание турок открываться европейским влияниям, несмотря на столетия присутствия на европейском континенте: «Только сии варвары покорившие множество просвещенных народов могли соединится с сними, не приняв их языка, веры, просвещения и обычаев». То обстоятельство, что «в священной отчизне веры и свободы» «потомки Леонида, Фемистокла и Эпаминонда страждут под игом неизвестного народа», представлялось автору особенно противоестественным в эпоху, когда «на берегах Гангеса и Анадыря, де-ла-Платы, Миссисипи, на Южном краю света, на Мысе Доброй Надежды, по ту сторону Синих гор Нового Валиса, европеец утвердил свою славу и могущество, распространил просвещение и образование». Без всяких сомнений причисляя россиян к европейцам, автор высказывал твердое убеждение в том, что «мужественным сына Севера» османские твердыни «не могут долго сопротивляться».

 

Османский Петр Великий?

Особый акцент на чуждости османов Европе не был единственной особенностью российских репрезентаций державы султана в начале XIX столетия. Помимо желания подчеркнуть европейскость самодержавной России, ориентализация соседней державы также объяснялась ее внутриполитическими изменениями. Изображение османского упадка как проявления восточной неподвижности и стагнации совпало по времени с ранними попытками османских правителей следовать европейским моделям. Этот курс фактически ставил Османскую империю в то же положение по отношению к Европе, что характеризовало петровскую Россию и это не осталось незамеченным западноевропейскими авторами. Вскоре последние сравнивали «новый строй» Селима III с «потешными полками» Петра Великого, а уничтожение янычарского корпуса Махмудом II с подавлением стрелецкого бунта в 1698 году. Такие сравнения казались западноевропейцам уместными, но они грозили релятивизировать цивилизационную дистанцию между двумя империями, которую создавали российские авторы. Реакция последних заключалась в подчеркивании бесполезности любых попыток султанов европеизировать свою державу и поверхностности достигнутых результатов. Тем временем растущая амбивалентность в отношении российского общества к Европе вносила элемент неопределенности и в российские репрезентации османских реформ. К середине XIX столетия тема повреждения народных нравов пороками цивилизации вытеснила более раннюю критику враждебности османов просвещению. Отныне ориентализация Османской империи подразумевала осуждение негативных моральных последствий султанской политики вестернизации.

Среди российских авторов первоначально не было единогласия по поводу попыток Махмуда II преобразовать Османскую империю и воспроизвести европейские институты и практики. В целом сочувственная оценка реформ была сделана О. И. Сенковским, пользовавшимся широкой популярностью в качестве редактора «Библиотеки для чтения», самого читаемого российского «толстого журнала» конца 1830-х и начала 1840-х годов. Критически отзываясь о западноевропейских путешествиях на Восток, Сенковский одновременно хвалил уничтожение Махмудом II янычаров, которые «и в мирное время всегда были первые к возмущению, всегда первые останавливали действие правительства». По мнению российского востоковеда, «народ с ненавистью произнес смертный приговор над этой жестокой ратью, а султан только исполнил его». Сенковский даже воспроизвел официальный османский довод, согласно которому «Греция поднялась в духе тех же преобразований которые представлялись уже уму Султана Махмуда». С этой точки зрения последовавшее в конце концов отпадение Греции объяснялось «гибельным владычеством янычар», сохранявшимся до 1826 года. Сенковский также хвалил султана за уничтожение деребеев, «многие из которых успели прибрать к рукам выгодные привилегии и сделать должность свою наследственной». Положив конец злоупотреблениям деребеев, османское правительство «показало только намерение возвратиться к прежним основам народного правления». Сенковский отмечал, что отсутствие аристократических родов и социальных классов делало османское общество более податливым и предоставляло реформатору свободу действий. Единственная опасность в этой ситуации заключалась в том, «чтобы слишком короткая дружба с Европейскими системами не изменила их характера и духа народного».

Сочувственное отношение к реформам Махмуда II характеризовало и российского консула в Сирии и Палестине К. М. Базили. По его мнению, «[в] наши дни совершился огромнейший переворот в соседней с нами великой империи; Монарх с железной волей усиленно стряхивает предрассудки закоптелые на преждевременно устарелой его монархии и жадно ищет ей элементов новой жизни в преобразованиях». Автор сравнивал султана с Самсоном, который стремился разрушить «целое здание народных поверий», невзирая на риск оказаться погребенным под его обломками. Оставляя деяния Махмуда II на суд истории, Базили тем не менее положительно оценивал личные качества султана, такие как «сила воли, самоотвержение и благородство намерений». Описание российским консулом титанической борьбы Махмуда II с традиционализмом не могло не напомнить его читателям о Петре Великом. Уничтожение янычаров в 1826 году, открывшее, по словам Базили, путь к народному процветанию, действительно сильно напоминало подавление стрелецкого бунта царем-реформатором.

В ретроспективном обзоре правления Махмуда II, составленном через несколько лет после его смерти в 1839 году, автор богато иллюстрированного двухтомника «Константинополь и турки» (1841–1843) отмечал, что превращение Османской империи в европейскую державу было главной целью покойного султана. Эту цель он преследовал в своих указах об организации, униформе и обучении армии, принятии на службу иностранных офицеров, художников и ремесленников, отмене бесполезных придворных рангов, об изменении самого образа жизни, отмене восточной роскоши, создании фабрик, колледжей, печатен, построении новых зданий, преодолевая невежество среди населения и способствуя распространению полезной информации. Не вынося оценок политике Махмуда II, автор тем не менее проводил параллель между нею и преобразованиями Петра Великого, отмечая, что покойному султану особенно нравилось, когда его сравнивали с царем-реформатором.

Эта параллель была очевидна не только западноевропейским или российским наблюдателям. Есть основания полагать, что османы сами рассматривали Россию в качестве примера для подражания. «Трактат о тактике» Ибрагима Мютеферрики был, быть может, гласом вопиющего в пустыне в момент его написания в середине XVIII столетия, однако к 1830 году у султана не было другого выбора, кроме как учиться у исторического соперника. Российские путешественники, посещавшие Константинополь, знали это и не стеснялись льстить османам в расчете на любезности с их стороны, оставляя критические замечания для своих сочинений. Для того чтобы добиться аудиенции у османского султана и тем самым удовлетворить свое любопытство, Н. С. Всеволожский сообщил высокопоставленному османскому чиновнику, что главной целью его прибытия в османскую столицу было «видеть великого государя, преобразователя своего народа, следующего примеру нашего Великого Петра», после чего Всеволожский сразу же был принят Махмудом II. Этот анекдот демонстрирует, насколько имитация европейских моделей стала структурировать российско-османские контакты в этот период. В результате критика подобной имитации стала важной стратегией ориентализации Османской империи в российских описаниях середины XIX столетия.

Наиболее характерный пример этого можно найти в воспоминаниях Николая Николаевича Муравьева-Карского о его дипломатической миссии в Константинополь и Александрию в 1832–1833 годах. Стремясь поддержать колеблющуюся власть султана и укрепить российское влияние в Османской империи, Муравьев встретился с рядом османских государственных деятелей и мог наблюдать войска «нового образца», созданные султаном после разгрома янычарского корпуса. Свой первый визит Муравьев нанес османскому сераскеру Мехмеду Хусреву-паше, который встретил его одетый в солдатскую униформу. Как отмечал российский посланник, «[турки], вводя регулярство в своих войсках, хотели во всем подражать Европейцам и не догадались заметить, что офицеры не носят солдатских шинелей и сюртука». Поведение сераскера во время беседы только подтверждало первичное впечатление Муравьева о неуклюжести османской вестернизации. Когда сераскер заметил, что его российский посетитель проявляет интерес к оружию, висящему на стенах залы, сераскер снял одно из ружей и два раза сделал на караул, хвастаясь знанием ружейных приемов. По словам Муравьева, «нельзя [было] себе вообразить смешнее фигуры сего уродливого старика с ружьем на карауле».

Покинув сераскера, Муравьев заглянул в караульню, где нашел дюжину плохо обутых солдат, чье невычищенное оружие висело на стенах. После того как российский генерал попросил османского офицера продемонстрировать ружейные приемы и маршировку, «несчастных замарашек поставили во фронт, и они по команде офицера своего… сделали ружейные приемы». Несмотря на ряд неточностей и «неопрятность одежды, рук, обуви и самого ружья», Муравьев похвалил умение солдат обращаться с оружием, а для себя заключил, что «нельзя большого ожидать от молодого войска». Отмечая ошибки солдат офицеру и одновременно щедро их расхваливая, Муравьев торжествовал при мысли о том, что о его визите в караульную будет доложено сераскеру и султану, что произведет на них положительное впечатление.Российский посланник завершил свой день, показывая османским офицерам, как правильно маршировать. По указаниям Муравьева они долго стояли на одной ноге, покачивая другою и удивляя российского генерала тем, что их это занимало «как государственное дело». Он находил странным желание «в умнейшем из Турок заниматься и самому изучаться всем мелочам фронтовой службы, как будто какому спасительному средству в тесных обстоятельствах, в коих они ныне находятся!»

Изумление, которое испытывал Муравьев при виде османских командиров, осваивавших правильный способ маршировать и салютовать оружием, по-видимому, было подобным тому удивлению, которое испытывали западноевропейцы при виде русского царя, осваивавшего ремесло корабельного плотника и кузнеца в Саардаме. Однако имелось и принципиальное отличие: западноевропейцам могло казаться, что занятия царя не соответствовали его статусу государя. Напротив, занятия османских сановников казались Муравьеву неуместными ввиду критического состояния их государства. Российский посланник скептически относился к идее, что решение проблем османского государства заключалось в освоении последних военных технологий. Вместо этого он подчеркивал значимость традиционных моральных качеств. Это составляло важное изменение в российской критике османских реформ. В ответ на запрос османской стороны предоставить несколько сотен российских артиллеристов, переодетых в османскую униформу для защиты Константинополя от наступающей египетской армии Мухаммеда Али под предводительством его сына Ибрагима-паши, Муравьев заявил османскому представителю, что «не время действовать орудиями» и что «нужен ятаган, сабля… нужна душа, храбрость, преданность вашему государю».

Описание Муравьевым его контактов с османскими командующими и офицерами в 1832–1833 годах представляет собой важную перемену в российском восприятии южного соседа. В то время как российские авторы XVIII столетия объясняли упадок державы султанов их отказом перенимать европейские науки и искусства, к середине XIX столетия они стали утверждать, что заимствования у Европы были в конечном счете несовместимы с традиционными источниками османской силы. Так, «Московский телеграф» отмечал, что уничтожение янычарского корпуса произошло в самый неподходящий момент: «Во времена мира, он мог бы идти к цели своей верною стопою, но среди войны, которая долженствовала быть народною и религиозною, по замыслу самого хатт-и шерифа его, преобразования лишь отнимали нравственную силу у народа, нисколько не усиливая военных средств». По словам главного врача российской армии в 1829 году К. К. Зейдлица, османов привело к поражению не «незнание Европейской военной науки, а упадок воинского духа; а дух этот убила военная солдатская выправка новейшего времени, которую им навязали и в которой они не видят ни смысла, ни необходимости».

Отдаленно напоминавшие ранние неудачи Петра I в Северной войне, поражения Махмуда II в конце 1820-х и начале 1830-х годов не содержали в себе зачатки будущих побед. Согласно Всеволожскому, череда победоносных российских полководцев от Миниха до Паскевича была следствием систематического приглашения иностранцев на царскую службу. Однако в случае с османами это было невозможно ввиду требования обращения в ислам, а также презрения, с которым османы относились к ренегатам. По этой причине российский путешественник сомневался в конечном успехе османской армии, которую он охарактеризовал как толпу плохо одетых и порой босоногих подростков, которые не знали «ни опрятности, ни выправки».

По мнению российского ориенталиста В. В. Григорьева, новые османские войска понесли поражения от египетской армии Мухаммеда Али потому, что французские и прусские инструкторы, нанятые Махмудом II, должны были уступить командование османским офицерам во время битвы. Григорьев находил, что османским солдатам не хватало воинственности, и отмечал, что «по наружности смирной и тихой, по неповоротливости и неопрятности, их можно принять скорее за пленников, чем за защитников веры и престола». Российский востоковед признавал в то же время, что у этих подростков было больше шансов превратиться в настоящих солдат, чем у старых воинов, которые «никогда не могут привыкнуть совершенно к новому порядку». Одетые в русские шинели, которые на них «висели, коробились и топырщились», «победоносные» войска Махмуда II напоминали Григорьеву «потешные полки» Петра I. Оставалось узнать, писал он, «созреют ли эти дети так скоро, чтобы успеть подпереть штыками своими падающее здание империи».

Другим аспектом критики реформ Махмуда II было отсутствие настоящих офицеров в новой османской армии. Европейские наблюдатели давно обратили внимание на то, что османскими армиями и флотами зачастую командовали бывшие брадобреи и водоносы, становившиеся визирями и капудан-пашами по прихоти султанов и бывшие в высшей степени неподготовлены к исполнению своих должностей. В эпоху, когда европейское офицерство было все еще по преимуществу аристократическим институтом, этот недостаток османской военной организации в конечном счете воспринимался как иллюстрация теории Монтескье о «восточном деспотизме», в котором по определению не могло быть аристократии. Российские авторы отмечали, что европеизирующие преобразования Махмуда II и Абдул-Меджида I препятствовали формированию офицерского этоса в османской армии. Согласно Базили, служившему российским консулом в Сирии и Палестине с 1839 года, командующие новой османской армии проявляли еще некоторое уважение к рядовым солдатам, но хотели продолжать пользоваться теми же услугами со стороны младших офицеров, что и ранее. В результате вне фронта «все офицеры до майорского чина обходились с рядовыми, как с равными, а пред своими полковниками и генералами пресмыкались со всем уничижением старинных форм турецкого этикета». В свою очередь Григорьев отмечал, что младшие османские офицеры были ненамного опрятнее, чем рядовые, редко умели читать и писать и не имели ни мусульманского, ни европейского образования. По мнению российского ориенталиста, «все усилия их клонятся к тому чтобы сюртук сидел на них получше шпоры звенели на всю улицу и приемами походили они на неловких своих инструкторов». Наблюдения Базили и Григорьева находят подтверждение в воспоминаниях ветерана Крымской войны П. В. Алабина, который находил, что наружность пленного османского капитана «топорна, неуклюжа; он даже не похож на офицера: черты лица его грубы, манеры наших солдат, право, облагороженнее». Алабин отказывался считать равными себе людей, которые «не отличаются от солдат образованием и даже образом жизни» и которые, по слухам, могли подвергаться телесному наказанию вплоть до штаб-офицера включительно. Алабин находил невозможным развитие «нравственной стороны общества, составленного из таких лиц» и утверждал, что «большинство турецких офицеров – старшие варвары и только».

Хотя российские критики реформ Махмуда II концентрировались преимущественно на военных аспектах, они не оставили вниманием и преобразования местного управления. В своем «Обзоре нынешнего состояния Малой Азии» (1839–1840) военный географ М. П. Вронченко утверждал, что с уничтожением янычаров «управляемые потеряли последнюю свою опору против произвола частных правителей, а на место ее, не приобрели другой, которую долженствовало бы составить попечение и правосудие верховного правительства». Отмена старых провинций (санджаков) и последующее разделение империи на более мелкие административные единицы создали хаос различных юрисдикций и оставили систему налоговых откупов единственным стабильным элементом османских институтов. Положительно отзываясь о традиционных моральных качествах турок, Вронченко приписывал долговечность Османской империи примерной судебной системе, которая соответствовала народному образу жизни и мыслей. По его свидетельству, «теперь народ горюет об упадке этих качеств, жалуется на криводушие судей, [и] притеснения правителей». Вронченко отмечал, что с восстановлением султанского контроля над Анатолией жизнь в ней стала практически столь же безопасной, как и в европейских государствах, «но за это, и многие другие улучшения, народ не очень благодарен султану».

По мнению российских наблюдателей, равнодушное отношение мусульманского населения к реформам Махмуда II свидетельствовало о несовместимости политики вестернизации с народными нравами и обычаями. Всеволожский описывал все улучшения в османском государстве исключительно как продукт личных убеждений султана, в то время как народ «равнодушен ко всему и, неподвижный в своих понятиях, не хочет постигнуть к чему ведут новые изобретения». Не обеспеченные народной поддержкой европеизирующие преобразования Махмуда II, по мнению Муравьева, оказывали разрушающее воздействие на традиционные моральные качества османских мусульман и способствовали распространению среди них развращенности. Согласно Муравьеву, «в народе сохранились, однако, давнишние свойства его – честность и правота и если неосновательные преобразования губят в нем чистоту нравов, то чувство глубокого уважения к справедливости и в настоящем поколении не вполне изгладилось из сердец».

Даже Базили, в основном симпатизировавший Махмуду, должен был признать, что реформы противоречили народному духу. В продолжении своих «Очерков Константинополя» он рассказывал своим читателям о встрече с молодым османским офицером в одной из столичных библиотек. В ответ на замечание Базили относительно того, что чтение иностранных газет было гораздо полезнее бесконечного переписывания Корана, его османский собеседник пожаловался на то, что «с тех пор как его соотечественники принялись за вводное чужеземное образование, впадает в забвение и пренебрегается их коренное образование». Офицер задавался вопросом, являлось ли предание забвению мудрости предков первым условием прогресса образования в европейских государствах. По его мнению, именно это сейчас грозило османской державе: «Между тем как молодое насаженное Султаном деревце еще не скоро может принесть плоды, уже чахнет почтенное древо древней науки». Принимая во внимание «непреодалим[ую] преград[у] религии и самобытной народности», отделявшую Османскую империю от Европы, собеседник Базили настаивал на том, что «первым делом преобразователя должно быть поддержание этой народности» и что лучший способ образовать страну заключается в том, чтобы улучшать местные мусульманские образовательные заведения.

Очевидная для российских наблюдателей неспособность Махмуда II и других султанов-реформаторов придать национальный характер заимствуемым западным институтам и практикам стала лейтмотивом российских описаний Османской империи к началу Крымской войны. Как и многие другие элементы российского дискурса о соседней империи, эта тема присутствовала и в западноевропейских репрезентациях послепетровской России. Чувство дежавю посетит любого читателя Базили, знакомого с «Общественным договором» Руссо, в котором тот критиковал Петра Великого за желание сделать из своих подданных немцев или англичан, в то время как ему стоило начать с того, чтобы сделать их русскими. Критика поверхностного характера османской вестернизации была одним из проявлений ориенталистского дискурса как такового, однако она имела и свои специфические корни в российском политическом и интеллектуальном контексте 1830-х и 1840-х годов. Вслед за наполеоновским вторжением 1812 года, восстанием декабристов 1825 года и Польским восстанием 1830–1831 годов образованные россияне озаботились проблемой отношения их страны к Европе. Тем временем царский режим, бывший до сих пор в России «главным европейцем», начал поиск идеологических фильтров, которые позволили бы отсеивать «вредные» западные влияния. Подразумеваемое понятием «народность» критическое переосмысление достижений западной цивилизации не было продуктом традиционалистской реакции и должно, скорее, рассматриваться как свидетельство определенной идейной зрелости, приобретенной наиболее европеизированным сегментом российского общества. Примечательно, что Базили избрал «молодого», а не «старого» Турка для артикуляции критики реформ Махмуда II. Тем самым защита османской «народности» возлагалась на человека, знакомого с европейской культурой. Так же и в самой России авторство доктрины «официальной народности» принадлежало писавшему в основном по-французски министру просвещения С. С. Уварову.

 

Российские критики Танзимата

Хотя фигура Махмуда II продолжала вызывать симпатию у некоторых российских наблюдателей Османской империи, российская критика османской вестернизации со временем становилась все более бескомпромиссной. Эта тенденция отражала перемены в отношениях России с Османской империей за четверть столетия до Крымской войны. Вслед за победой над султаном в 1829 году Николай I был заинтересован в сохранении его державы. Политика «слабого соседа» пыталась обеспечить преобладающее влияние России над Османской империей и проявилась среди прочего в высадке российских войск на Босфоре в 1833 году, после того как армия Махмуда II понесла ряд поражений от войск его египетского вассала Мухаммеда Али. Николай I тем самым выступил в качестве спасителя Османской империи, а его посланник Муравьев мог воображать себя примером для подражания для османских офицеров. Смерть Махмуда II в 1839 году и начало Танзимата (преобразования) при его менее харизматичном сыне Абдул-Меджиде I сделали Великобританию и Францию, а не Россию, ориентирами для османской партии реформ. Потеря российского влияния на Порту, которая в конце концов подтвердилась Крымской войной, делала российское освещение политики Танзимата все более и более желчным.

Будучи критически настроены по отношению к османской политике периода Танзимата, российские наблюдатели сокрушались по поводу негативного воздействия вестернизации на эстетическое единство восточного мира. Российские дипломаты и частные путешественники середины XIX столетия не могли не замечать изменений, касающихся внешнего вида как самих османов, так и их столицы. Реформы Махмуда II, его сына и преемника способствовали заимствованию османскими элитами европейских культурных практик. А появление в России западноевропейских промышленных товаров и туристов все больше мешало радоваться вещам и видам, которые россияне полагали по-настоящему восточными. Османская вестернизация была слишком поверхностна, чтобы превратить державу султана в европейское государство, но в то же время достаточно заметна, чтобы помешать удовольствию образованных подданных царя созерцать природно восточные типы.

Для российских комментаторов Танзимата проявления османской европеизации нарушали классическую восточную эстетику. Уже в 1837 году будущий российский посланник на Босфоре В. П. Титов писал, что «богатые ковры Персии и Кашмира», «гордые жеребцы Аравии», «многоценное дамасское оружие» и «хваленый левантийский кофе» исчезли или оказались заменены более дешевыми британскими или американскими продуктами. Российский дипломат также отмечал, что эти изменения в материальной стороне восточной жизни сопровождались изменениями в психологии и общественных нравах, в результате которых Османы и их подданные утрачивали часть своего восточного характера. По мере того как «уродливый красный колпак» и «неловкий сюртук из европейского сукна» заменили шали и шелка, гордая таинственность, окружавшая восточную жизнь, куда-то исчезла, и стало «почти не видно того зверства и фанатизма», составлявших излюбленные темы для авторов описаний восточных путешествий. Даже гаремы, ставшие доступными для иностранцев, не оправдали их ожиданий.

Все более многочисленные российские туристы в Константинополе чувствовали эти перемены, едва вступив на улицы османской столицы. Так, Григорьев, посетивший Константинополь в 1839 году, был приятно удивлен вежливостью жителей. По свидетельству российского востоковеда, фанатики более не нападали на европейских путешественников, а мальчишки не бросали в них камнями, как бывало в прошлом: «Они привыкли видеть у себя европейцев… что, наверное, не тронут вас и пальцем если вы первым их не заденете». По мнению Григорьева, это изменение в поведении отражало перемену общего настроя, в результате чего «старики потеряли дух, а молодые, особенно военные, стараются скорее подражать европейцам, чем своим папа». Несмотря на то что в сердцах некоторых «теплится еще старинная вражда к неверным», они более не давали волю своим чувствам. По словам российского востоковеда, «присутствие в Архипелаге английской и французской эскадр имеет вообще удивительное влияние на развитие в мусульманах терпимости, а запрещение носить оружие многих тигров превратило в совершенных агнцев».

Сколь бы ни были достойны похвалы эти перемены сами по себе, новый внешний вид османской столицы несколько разочаровывал тех, у кого уже выработались стереотипы о Востоке. За смертью султана-реформатора в 1839 году не последовал кровавый бунт старых янычаров, вроде того, что положил конец правлениям Ахмеда III и Селима III, которые также пытались заимствовать у Европы. Никто не был повешен, задушен или посажен на кол, и не было «ни одной головы без туловища и ни одного туловища без головы». Европейцы «разгуливают себе господами, лавки и магазины отперты, всякий занят своим делом». Вступление на престол нового султана Абдул-Меджида I также было несколько разочаровывающим. Григорьев не мог смотреть без улыбки на плохо сидящие одежды нового покроя на старых османах, участвовавших в традиционной церемонии опоясывания мечом нового султана, и отмечал, что «поезд султана слишком мало имел тождественности».

В результате вестернизации османской элиты некогда маленькое общество европейских дипломатов в Константинополе расширилось и включило новое поколение османских чиновников и членов их семей. По словам авторов «Живописных очерков Константинополя» (1855), на променаде в Буюкдере уже можно было увидеть «молодую и знатную турчанку без покрывала чинно сидящую возле своего офранцуженного супруга, в кругу фрачников и дам, одетых по-иностранному, говорящих по-иностранному. Не одна звезда гарема (только не султанского) умеет лепетать по-французски, выезжает на бал у того или другого посланника, и, хотя танцевать не решается, но беседует с молодежью, как прилично самой благовоспитанной, хотя и немного робкой женщине». Разительные перемены в одежде и поведении, инициированные Махмудом II и продолженные его сыном, означали исчезновение собственно восточного стиля жизни. По словам М. А. Гамазова, российского члена международной комиссии по разграничению османско-персидской границы в 1849–1852 годах, «пестрые восточные одежды уступили место Европейским темным кафтанам и узким панталонам, чалма заменилась фескою, размеры бород, янтарных мундштуков и чубуков уменьшились, чепраки и седла утратили много своей роскоши». За исключением легких и изящных каиков на Босфоре, отделанных бархатом и приводимых в движение рослыми и мускулистыми гребцами, «все остальное измельчало, выдохлось, полиняло». Перемены в характере одежды и предметов быта постепенно затронули и сферу нравов и обычаев, в результате чего «самая строгость в исполнении религиозных обрядов уступила место ухваткам и образу действий, исполненному легкомыслия».

Утрата восточного колорита была следствием растущего присутствия европейцев, в особенности французов и британцев, влияние которых возросло после краткого периода российского преобладания в начале и середине 1830-х годов. По словам составителей «Живописных очерков Константинополя» (1855), при посещении «Сладких вод Европы» и «Сладких вод Азии» уже редко удавалось «подсмотреть картину увеселений чисто восточных, народных, не испорченных присутствием круглой шляпы, любопытных джентльменов в красных британских мундирах, или сантиментальных наблюдательниц с записными книжками и в парижских шляпках». К середине XIX столетия все более и более многочисленные европейские туристы на берегах Босфора начинали уже стесняться своего собственного присутствия, нарушавшего аутентичность восточных видов: «Коротенькое пальто и черная шляпа так не подходят к этим прудам, этим фонтанам, этим раззолоченным киоскам, к этому мрамору, исписанному затейливыми арабесками». Сам взор европейского туриста нарушал спонтанность восточных развлечений, «принужда[я] девушек старательнее прятаться в покрывало и меша[я] кейфу седого курильщика, ходившего в Мекку и отрастившего бороду по пояс». Осознавая, что критика назойливости западного присутствия могла относиться и к россиянам, составители «Живописных очерков Константинополя» советовали «глядеть на увеселения турок притаившись где-нибудь в киоске или надевши восточный наряд, который, впрочем, носить не так легко, как нашу одежду».

Наблюдаемое исчезновение «старой Турции» служило еще одним подтверждением упадка Османской империи. По мнению знаменитого путешественника Е. П. Ковалевского, сами османы признавали, что ислам отступает в Константинополе, и приписывали этому обстоятельству все беды, которые свалились на их империю. Согласно Ковалевскому, реформы Махмуда II проводились в основном в столице, в то время как прочие города скрыто или явно им сопротивлялись. По этой причине «более типов истинно-турецких» сохранилось в Адрианополе, городе «по преимуществу турецком». Однако исчезновение настоящего мусульманства не ограничивалось столицей, где европейские влияния были наиболее очевидны, но наблюдалось и в европейских провинциях империи, в которых, по словам Ковалевского, «больше всего поражает путешественника отсутствие турок». По его оценке, турки составляли лишь 800 000 человек при общем населении европейской Турции, достигавшем 14 миллионов. «Турецкое присутствие» обеспечивалось османскими губернаторами и солдатами новой османской армии (низама), а также кофейщиками и банщиками, но не всадниками-тимариотами или владельцами поместий, которые проживали в столице. Российский путешественник объяснял очевидное сокращение количества османских мусульман непрерывными войнами, военными призывами, распространявшимися только на мусульман, эпидемиями чумы, от которых проживавшие преимущественно в городах мусульмане страдали больше остальных, уничтожением янычаров, составлявших наиболее зажиточный и здоровый слой общества, а также обычаем многоженства, который не способствовал увеличению населения. Ковалевский не забыл упомянуть и «дух самого народа, увлекаемого к неизбежной гибели фатализмом, которому он беспрекословно подчинил себя».

Для российских авторов середины XIX столетия «старая Турция» воплощала истинный Восток, который вот-вот должен был исчезнуть, хотя продолжал оставаться морально-политическим феноменом, вызывавшим неоднозначное к себе отношение. Некоторые россияне продолжали смотреть на османов с традиционной враждебностью и описывали их в категориях, сильно напоминающих раннемодерную памфлетную литературу. Так, одно из исторических обозрений Османской империи, опубликованное во время Крымской войны, характеризовало османов как честолюбивых, завистливых, презрительных, злобных, непостоянных, невежественных, суеверных и фанатичных. Автор отвергал мысль о терпимом отношении османов к христианам, находя в нем «действие, основанное на собственной пользе», и утверждал, что мусульманская благотворительность распространялась только на правоверных. По мнению уже упоминавшегося Гамазова, неизменный характер османов ограничивал успех европеизирующих преобразований. Молодое поколение старалось «подделаться под тон и манеры людей просвещенных, но искренности в них нет, и быть не может, пока окончательно не сбросят они с себя оковы своих нелепых верований и не забудут преданий своих».

Менее туркофобные авторы избегали таких обобщений и вместо этого противопоставляли «официальную» и «неофициальную» Турцию. Согласно Сенковскому, «отчаянная безнравственность» османского правительства и его приспешников «не подлежит сомнению» и включает «ложь, обман, измен[у], яд, кинжал, пытк[у], ужас, грабительство», сравнимые с теми, что имели место в Риме, Византии и ренессансной Италии. Однако остальная часть османского общества демонстрировала «много хороших качеств, которые приятно принять в счет даже и в неприятеле». По мнению Сенковского, простые мусульманские подданные султана были «смирны, внимательны к удовольствию других, вежливы с чужими, стыдливы и часто целомудрены внутри семейств, в примечательной степени честны и прямодушны». С ним соглашался петербургский издатель А. И. Давыдов. Согласно его «Живописным очеркам Константинополя», «ренегаты, паши, судьи, правители областей, а пуще всего их челядь» демонстрировали жадность, разврат, фанатизм, взяточничество и прочие пороки, которые вели Османскую империю к ее гибели. Напротив, образ жизни скромных турок был достоин похвалы: «Турок старого времени… живет тихо и умеренно, курит трубку сидя возле своей супруги, ходит в кофейню послушать новостей и водит по праздникам свое семейство на пресные воды или в другое увеселительное место». Давыдов представлял такого турка великодушным и щедрым, пока у него были средства к жизни, и, в случае разорения, принимающим благотворения «также просто, как сам раздавал их недавно». Однако, согласно «Живописным очеркам», такие «старые турки» были исчезающим типом, особенно после того, как с началом Крымской войны Константинополь заполонили офицеры и солдаты союзных армий.

Автор «Живописных очерков» фактически утверждал, что за фасадом англо-франко-турецкой коалиции против России скрывалось фундаментальное противоречие между «старотурецким» образом жизни и вестернизацией. По мере того как Константинополь наполнялся британскими и французскими военными, «турецкое население города, за исключением военных, по-видимому, скрылось в глубину города». После того как многие строения были заняты союзными войсками, «старые турки», ранее неподвижно курившие свои трубки, глядя на Босфор, куда-то исчезли, а небольшие группы жителей столицы с печальными и озабоченными лицами свидетельствовали о приходе нищеты и голода. Враждебность мусульманского населения к союзникам-завоевателям была несомненна:

Все кроется от европейца, все глядит на него исподлобья… Город… разделен на два полувраждебных лагеря: европейский и мусульманский. В первом нет места турку, во втором англичанину или французу; в первом заметна сильная деятельность, соединенная с некоторым порядком; во втором одна нищета с унынием и мрачным молчанием.

Во второй половине XIX столетия количество русскоязычных публикаций об Османской империи продолжало расти, однако основные параметры ориентализации можно наблюдать уже в начале периода Танзимата в 1840-е годы. Центральное место в этом процессе занимала меняющаяся политика сравнения между двумя империями. Российские авторы всегда очевидно или подспудно противопоставляли свою страну державе султана, однако делали это весьма по-разному в зависимости от периода. Как бы забывая про религиозные отличия, Пересветов представлял османского султана русскому царю как образец для подражания. В более поздний период российские авторы находили достойными уважения лишь некоторые стороны османской военной и политической организации, а в какой-то момент османская система стала представляться ущербной во всех отношениях. В конце XVIII столетия османский упадок уже служил мерилом восхождения России на новые ступени величия, однако первый еще не казался необратимым, последнее все еще представлялось «удивительным», и оба они все еще были относительно недавними. Ситуация изменилась после 1800 года, когда султаны начали осуществлять первые попытки последовать примеру Петра Великого. Западные авторы быстро уловили сходство между Махмудом II и царем-реформатором, и их отношение к османской вестернизации варьировало от симпатии до скептицизма. Напротив, российские авторы этого периода были более сдержанны в подобных сравнениях. Их отношение к европеизирующим преобразованиям было в основном негативно. Они все чаще представляли такую политику как лишенную корней, поверхностную и в конечном счете неспособную остановить упадок империи. В то время как более ранние российские авторы противопоставляли невежество и суеверие османов освоению Россией европейских наук и искусств, позднее они открыли для себя ценность «народности» и стали порицать «растлевающее» воздействие вестернизирующих реформ султана. Эта перемена дискурса обеспечивала российским авторам «позиционное превосходство» в отношениях с противной империей, подобное тому, каким обладали по отношению к Востоку западноевропейские авторы.

Подчеркивая глупость османского подражательства, Муравьев и другие российские критики уподоблялись тем французским и британским путешественникам по Восточной Европе, которые отмечали поверхностный характер усвоения самими россиянами европейских мод, манер поведения и фигур речи. В обоих случаях часто встречающиеся отсылки к неглубокой вестернизации «другого» скрывали различные политические взгляды авторов. Для либеральных российских критиков Танзимата, публиковавшихся в «толстых журналах» во второй половине XIX столетия, поверхностность османской европеизации свидетельствовала об их враждебности к просвещению и неспособности усвоить европейские понятия. Напротив, с точки зрения людей более консервативного склада мыслей, подобных Муравьеву, подражание внешним формам западной цивилизации угрожало традиционным ценностям, которые старорежимные элиты стремились противопоставить возникающим модерным социальным институтам и практикам.

Ориентализируя Османскую империю, российские авторы утверждали свою европейскую идентичность в пику периодически встречающимся в западной литературе упоминаниям «полуварварского» характера самой России. Очевидно, такие ремарки задевали образованных россиян за живое, поскольку они систематически опускались при переводах западноевропейских описаний Востока. Артикулируемые с помощью заимствованных идиом российские представления об Османской империи можно рассматривать как пример «компенсирующего ориентализма», который позволял многим периферийным обществам преодолевать свою маргинальность. Однако борьба за признание в Европе была не единственным фактором трехсторонних отношений между «Западом», Россией и Османской империей. Российские описания державы султана также демонстрируют взаимосвязь между ориентализмом и окцидентализмом. Последний можно понимать не только в смысле заявки на «западное происхождение», посредством отвоевания у Османской империи земель классической древности, но и в смысле эссенциализирующих репрезентаций «Запада» представителями периферийных или вовсе незападных обществ. Сочетание российского ориентализма с российским окцидентализмом в ходе описаний вестернизирующей политики Махмуда II совпало с началом переоценки петровского наследия в России. Элементы окциденталистского дискурса, наблюдаемые уже в российской критике реформ Махмуда II, становятся еще более очевидны в период Танзимата. Однако не стоит воспринимать это сочленение ориентализма и окцидентализма, характерное для России и, возможно, некоторых других периферийных обществ, как простое следствие неудачной попытки стать частью «Запада». Скорее, оно свидетельствует об амбивалентности ориентализма как такового. Разве не был западный ориентализм среди прочего и критикой самого западного общества?

Российские репрезентации Османской империи демонстрируют не только критическое отношение к «Западу», которое начинает просматриваться за критическими описаниями «Востока». Они также представляли собой зеркало самого российского общества. Немало амбивалентности заключалось и в изображениях Османской империи как восточной державы, неуклюже пытающейся следовать европейским моделям для того, чтобы предотвратить свой распад. Каким бы удобным ни был этот образ исторического противника поначалу, он оказался весьма тревожным после того, как поражение в Крымской войне и последовавшая за ней новая серия реформ выявили недостаток внутреннего единства в самой России. Ко времени революции 1905 года образы восточного деспотизма, военной слабости, неудачных реформ и отсталости населения уже не были атрибутами исключительно Османской империи и превратились в смертельный кошмар, преследовавший царский режим вплоть до его падения в 1917 году.

Посещение турецким султаном российской эскадры, 20 мая 1833 г. Отдел эстампов Российской национальной библиотеки