Царь и султан: Османская империя глазами россиян

Таки Виктор

Глава 5

Народы империи

 

 

Российское описание Османской империи, опубликованное в 1829 году, утверждало, что турки составляли большинство населения европейских владений султана, после чего шли греки и армяне. Соответственно, большая часть книги была посвящена истории ислама, зарождению османского государства и его политической системе, османской армии, национальному характеру турок, их видам деятельности, их столице и ее окрестностям, а также наиболее важным провинциальным городам. В книге также содержалось довольно подробное описание материковой и островной Греции, которое следовало той же схеме. Наконец, некоторое внимание было уделено вассальным княжествам Молдавии и Валахии. Сербским и болгарским подданным Порты посвящалось по одной странице.

Очевидное незнание автором действительного этнического состава «Турции в Европе» было тем более примечательно, что к 1829 году Россия уже шестой раз воевала с Османской империей за период немногим более ста лет. Конечно, в плане информации о христианских подданных султана описание 1829 года было гораздо более подробным, чем то, которое было опубликовано девятью десятилетиями ранее и которое даже не упоминало термин райя, фокусируясь исключительно на Османах и их мусульманских вассалах, таких как правители Египта и Триполи или крымские татары. В начале XIX столетия российские знания о христианском населении Османской империи были еще весьма фрагментарны. Это становится особенно явным, если сравнить описание 1829 года с еще одним, опубликованным в 1854 году и включавшим главы приблизительно равной длины, посвященные всем областям и народам «Турции в Европе».

Данная фрагментарность отражала последовательность «открытия» россиянами подвластных султану народов. Каждая из следовавших друг за другом русско-турецких войн конца XVIII и первой половины XIX столетия обращала внимание российского общества на новый народ Балканского полуострова. Каждое «открытие» такого рода предполагало интерес со стороны образованных россиян не только к национальному характеру данного народа, но и к характеру его отношений с Османами и другими подвластными им народами. В результате серии этих «открытий» к моменту Крымской войны у россиян возникло более или менее полное представление о комплексной этнической мозаике европейских областей Османской империи. Осознание сложного этнического состава «Турции в Европе» способствовало превращению российских репрезентаций этого региона в вариант дискурса о Балканах, рассматривавшего каждую из местных этнических групп саму по себе, вне все более слабой ее зависимости от Порты.

В то время как историки до сих пор изучали российско-греческие, российско-сербские или российско-болгарские отношения, данная глава анализирует осмысление российскими авторами места каждого подвластного Османам народа в системе межэтнических и межконфессиональных отношений, которая существовала в державе султана. Этот анализ позволяет определить сложное соотношение религии и этничности в российском восприятии населения региона. В главе демонстрируется, что к началу XIX столетия этнические категории приобрели хождение наряду с конфессиональными как способ классификации подданных султана. Это явление отражало как секуляризацию мировоззрения российских элит, так и зарождение антагонистических национальных движений внутри православной общины Османской империи.

 

Греки

Освоение культурного наследия классической древности составляло один из аспектов вестернизации российских элит в конце XVII, XVIII и начале XIX столетия. Классически образованные представители украинского православного духовенства сыграли важную роль в церковной политике Петра Великого и произвели существенные изменения в российских политических понятиях. Персонажи из греческой и римской мифологии играли немалую роль в саморепрезентации царя-реформатора, а также в «сценариях власти» его преемников. Греческие, римские и современные классицистские авторы стали частью культурного багажа российских элит. Классицистская эстетика, заимствованная под влиянием французских авторов, обуславливала творчество многих представителей русской литературы XVIII столетия.

Одновременно преобразованное царство стало ассоциироваться с Римской империей принципиально иным способом, чем тот, что был связан с понятием «Москва – Третий Рим», предложенным псковским монахом Филофеем в послании великому князю Василию III в 1519 году. Идея Филофея заключалась в противопоставлении духовно падших первых двух Римов истинно православному третьему и, тем самым, не покидала пределов средневековой политической теологии. Напротив, феномен translatio imperii, заключавшийся в российском подражании римским образцам, в целом соответствовал недавним спорам относительно превосходства «древних» и «новых» книг (а также научного знания, военного искусства и политической организации древних и новых народов). Политическая образность классической древности включала как идею империи, так и антитираническую республиканскую тему, и обе они обуславливали диалог между российскими правителями и элитами в период между смертью Петра Великого и консолидацией династического правления Романовых в начале XIX столетия. Хотя эта классицистская образность никогда не вытеснила полностью христианскую и православную идентичность, она, безусловно, свидетельствовала о значительной секуляризации имперских элит в XVIII столетии.

Российский классицизм представлял бы собой простое проявление постренессансной культуры на периферии европейского континента, если бы он не приобрел сразу же геополитического измерения в контексте русско-турецких войн екатерининской эпохи. Соединение классицистской образности и агрессивной имперской политики на юге было следствием попытки Екатерины II компенсировать недостаток естественной легитимности посредством умного самопозиционирования как в самой России, так и в более широком европейском контексте. Императрица воспользовалась османским объявлением войны, чтобы выступить в качестве успешного продолжателя неудавшегося предприятия Петра Великого на юге. Это позволило ей нейтрализовать аристократическую придворную партию, предпочитавшую более умеренную политику «Северного согласия». Одновременно Екатерина использовала свою переписку с Вольтером и другими значимыми европейскими интеллектуалами для того, чтобы легитимировать российскую экспансию за счет Османской империи, несмотря на то что потенциально эта экспансия нарушала баланс сил в Европе. Правы были те исследователи, которые отмечали, что «Греческий проект» зародился в ее переписке с Вольтером, в которой крупнейший классицистский писатель Европы и хорошо начитанная императрица делали постоянные отсылки к древнегреческим и древнеримским образам, обсуждая текущие военные и политические события.

Хотя первичной реакцией образованных россиян на начало новой войны с Османской империей было использование христианских образов (правда, в классицистской окраске), Екатерина II предпочитала классические мотивы, которые вскоре стали определяющими. Другим заметным изменением стала «эллинизация» культурных референций, в результате которой отсылки к римской древности (подобно тем, что имели место в переписке императрицы и П. А. Румянцева после Кагульской баталии 1770 года) со временем уступили место древнегреческим мотивам. Пример был положен Вольтером, который сравнил русско-турецкую войну с греко-персидскими войнами V века до н. э. Тем самым знаменитый корреспондент Екатерины II не только подтверждал уже устоявшееся восприятие Османской империи как восточного деспотизма, но и способствовал формированию представления о россиянах как о «новых греках», которое со временем развилось в мощный культурный миф.

Война 1768–1774 годов сыграла важную роль в культурной и политической истории России, способствовав превращению российского классицизма в прямое военно-политическое вмешательство империи в судьбу земель греческой древности и их современного населения. Продуктом этого превращения стало российское эллинофильство, сочетавшее восхищение древней Элладой с поддержкой греческой иммиграции в Россию и культивированием отношений с османскими греками. Эллинофильство привнесло существенное изменение в отношения России с православными подданными султана. Уходившая корнями в классицистскую идиому, которая определяла переписку Екатерины II с наиболее известным европейским философом-деистом, идея возрождения «греческой империи» под скипетром второго внука Екатерины Константина сочетала культурную образность Константинополя и Афин в сознании образованных россиян конца XVIII столетия. Тем самым представление о России как о наследнице классической Греции стало дополнять более старую тему религиозной преемственности Московского царства у Византийской империи. Это не могло не оказать секуляризирующего воздействия на российское восприятие греков.

В то же время, наряду с эллинофильским образом греков как героических борцов за свободу, в российском дискурсе присутствовала и тема раболепия современных греков перед их османскими властителями. Еще до формирования российского эллинофильства первый российский резидент в Константинополе П. А. Толстой отмечал, что Османы «подданных своих греков держат в великом утеснении и так в них страх свой вкоренили, что греки ниже в мысли своей противного к ним чего иметь смеют». Позднее ознакомление образованных россиян с классическими текстами превратило древнегреческие добродетели в высокий моральный стандарт, служивший для оценки современных греков. Так, П. А. Левашев сокрушался по поводу того, что по взятии Константинополя Мехмедом Завоевателем «греческая церковь пришла в совершенный упадок и самое жалостное состояние», и писал о «невежестве и худом поведении ее правителей», которое есть «следствие невольничества, уничижения и рабства». Левашев отмечал, что османское завоевание рассеяло «искуснейших и ученейших» греков по разным христианским странам, в то время как оставшиеся практически утратили знание своего языка и «учинялись неспособными проповедовать надлежащим образом слово Божие». Для подкрепления этой нелестной характеристики своих единоверцев Левашев в деталях описал османскую практику продажи патриаршего престола тому, кто больше заплатит, которая вовлекла греческое духовенство в торговлю всеми церковными назначениями.

Россияне XVIII столетия не только противопоставляли былую славу греческой православной церкви и ее жалкое состояние под османским владычеством, но и проводили различия между древними и новыми греками в исключительно мирском смысле. Задолго до Шатобриана кавалер российского посольства в Константинополе М. И. Прокудин-Горский противопоставлял Гомера, Демокрита, Демосфена, Сократа и других «разумнейших людей великими дарованиями преисполненных» их нынешним потомкам, которые посвятили себя исключительно торговле. «Хитрость, обман, злость к ближнему… в высшем градусе почитаются» среди тех греков, которых автор встречал в османской столице в 1760 году. По мнению российского автора, моральный упадок греков произошел «под жесточайшим игом» Османов и был следствием уничтожения греческой аристократии Мехмедом Завоевателем. Получив свободу торговли, простой люд быстро утратил благородные побуждения и выработал жалость и алчность, так что «во всей империи ни одного чаю не найдется благородного человека».

Эллинофильское восхищение воображаемыми греками объясняло большое разочарование, испытываемое европеизированными россиянами при встрече с современными им обитателями Мореи и Архипелага. Так, ветеран первой Архипелагской экспедиции российского флота С. П. Хметевский писал, что греки «лжецы великие», и отмечал «неограниченную леность», господствующую в их земле. Расстроенный неудачей антиосманского восстания в Морее, командующий российским флотом А. Г. Орлов находил, что единоверцы «льстивы, обманчивы, непостоянны, дерзки и трусливы, лакомы к деньгам и добыче». По мнению Орлова, «грубое невежество» обитателей островов Эгейского моря и материковой Греции, а также «рабство и узы Турецкого правления на них наложенные, в которых они родились и выросли», не оставляли надежды произвести «какое-нибудь в них, к их общему благу, на твердом основании сооруженное, положение». Хотя критические высказывания Хметевского и Орлова о греках были опубликованы через столетие после первого появления российского флота в Средиземноморье, их современники могли найти сходные характеристики православных единоверцев в описании Архипелага М. Г. Коковцева. По мнению этого ветерана экспедиции 1770–1774 годов, местные греки жили в «невежестве и бедности», причиною чему были «леность, непросвещение и беспорядочное Турецкое правление». Хотя Коковцев признавал в греках остроумие их древних предков, они использовали его на «обман, притворство и лицемерие». Российский автор также отмечал, что «сребролюбие владычествует над сердцами их» и что они были «рады жертвовать блеску металла самыми лучшими друзьями и родственниками».

Образованные россияне выработали еще более критическое отношение к грекам-фанариотам, которые с конца XVII столетия занимали важные посты в османской политической системе. Будучи культурными наследниками Византии, столь ненавидимой британским историком Эдуардом Гиббоном и его читателями, греческие аристократы из квартала Фанар представлялись российским дипломатам и военным жалкими продуктами османской политической системы, служившей историческим прототипом теории восточного деспотизма Шарля Монтескье. Один из первых примеров подобного восприятия константинопольских греков можно найти уже в сообщениях первого российского резидента П. А. Толстого. Российский дипломат писал, что знаменитый основатель фанариотской системы Александр Маврокордат «добрый суть политик и образом христианин, а дела его многие являются противные благочестия християнского». За свою помощь Порте в посольских делах Маврокордат «от них награждаем бывает почтением и богатством, защищения же благочестивым християнам под игом басурманским пребывающим нималого, когда от него явится, аще и может, но не хочет творити, весьма угождая воли басурманской».

Русско-турецкие войны и временные занятия российскими войсками Дунайских княжеств предоставили царским дипломатам и военным возможность оценить последствия правления князей фанариотов, начавшегося с восхождения сына Александра Маврокордата Николая на Молдавский престол в 1711 году. К концу XVIII столетия россияне стали воспринимать господарей-фанариотов Молдавии и Валахии как неотъемлемую часть системы османского деспотизма. Российский дипломат И. Х. Струве отмечал, что Порта редко позволяла фанариотам оставаться у власти более пяти или шести лет подряд, чтобы не дать им сформировать сильную партию поддержки в княжествах, или же просто из «жадности и желания чаще получать подарки и выплаты, которые сопровождают церемонию возведения в господарское достоинство». В этих условиях «господари даже не думают способствовать благу народному». Вместо этого князья-фанариоты прилагали все усилия, чтобы возместить себе все возрастающие суммы, которые они затрачивали на получение господарских престолов, посредством торговли государственными должностями, создания синекур и простыми вымогательствами. Управляемые страхом, коварством и алчностью, фанариоты бросали вызов современным представлениям о человеческой психологии. По словам А. Ф. Ланжерона, «европеец, родившийся в цивилизованной стране, не сможет представить себе ни унижения, ни страха, которыми исполнено существование фанариотов».

Подобные зарисовки выявляли темные стороны отношений между греками и другими православными подданными турецких султанов, скрываемые эллинофильским дискурсом. Характерной в этом смысле была статья Константина Кантакузина «Картина Валахии», опубликованная в «Вестнике Европы» в 1810 году. Автор находил Валахию одной из лучших областей Европы по своему географическому положению и качеству земли, отмечая «величественный вид Дуная и его окрестностей», который представлял «самую великолепную картину». Однако эта картина «теряет свои красоты в стране владычества варваров, в стране угнетаемого человечества». Кантакузин связывал все несчастия, постигшие эту страну, с греками-фанариотами, которые управляли Валахией уже около столетия. Согласно Кантакузину, «[cии] вероломные участники злодеяний Турецкого Правительства в течение ста лет привели Валахию в самое плачевное состояние, произвели в ней опустошение, и даже переменили нравы несчастных ее жителей. Народ, будучи угнетен, потерял всю бодрость и стал робким и ленивым». В свою очередь, бояре перестали заботиться о всеобщем благе, которое в любом случае не было в их руках, и присоединились к фанариотам.

К началу XIX столетия отношение россиян к фанариотам становилось все более и более негативным. Заимствование российскими авторами западноевропейских представлений о фанариотах перекликалось с допетровским восприятием греков как «хитрых» и «льстивых». Наиболее проницательные россияне вскоре поняли, что потомки Перикла и Фемистокла, по словам екатерининского посланника Булгакова, «родились в Турции». Памятуя об этом, А. Г. Краснокутский, посланный с секретной дипломатической миссией в Константинополь во время войны 1806–1812 годов, усмотрел провокацию в желании «быть под покровительством России», высказанном ему греческими нотаблями города Серрес на его обратном пути в ставку российской армии. Действительно, за признаниями греков стояли интриги османского губернатора Серреса Измаила-паши, который таким способом пытался проверить, насколько сам Краснокутский был искренен в своих заверениях доброжелательства. Разумеется, подобные инциденты ограничивали влияние «греческого мифа» на восприятие россиянами современных им греческих подданных султана.

Открытие роли фанариотов в системе османского господства не уничтожило симпатии к грекам. Хотя контраст между древними и новыми греками был очевиден, некоторые российские наблюдатели, как и их западноевропейские современники, воспринимали новых греков как жертв, а не приспешников османского ига, и потому продолжали им сочувствовать. В первые десятилетия XIX столетия российские эллинофилы удивлялись вместе с Франсуа Пуквилем способности греков сохранять, несмотря на завоевание и многочисленные беды, их «обычаи отечественные вместе с остатками языка», а также возмущались, подобно Шатобриану, при виде османского губернатора Афин, который жил среди скульптур Иктина и Фидия, пребывая в полном неведении относительно их происхождения. Участник Второй Архипелагской экспедиции российского флота в 1805–1810 годах П. И. Панафидин писал, что греки утратили свой «живой и пылкий характер» и стали «лицемерны, корыстолюбивы до низости» в результате жестокого угнетения со стороны Османов, которые не имели ни малейшего представления о том, кто такие Аристид, Фемистокл, Перикл и Альчибиад.

Политические события периода Французской революции и правления Наполеона ослабили идеологические и культурные скрепы между российским самодержавием и образованным обществом, одной из которых в царствование Екатерины II было эллинофильство. Под влиянием экспансии революционной и наполеоновской Франции в Средиземноморье Павел I и Александр I отказались от «Греческого проекта» Екатерины II в пользу политики сотрудничества и союза с Османской империей, что в 1799 году даже привело к совместным российско-османским действиям против французских войск на о. Корфу. Помимо постепенной утраты эллинофильством геополитической актуальности, его влияние ослаблялось и общей идеологической конфигурацией начала XIX столетия. Республиканские коннотации греческой древности представлялись все более проблематичными российским правителям в контексте общеевропейского противостояния монархических режимов и Французской революции, чьи деятели сознательно следовали классическим образцам.

Эллинофильство еще больше противоречило мистической христианской идеологии Священного союза, с инициативой которого в посленаполеоновский период выступил Александр I для того, чтобы укрепить контрреволюционное единство европейских монархов. Хотя российский император поддерживал деятельность греческих образовательных обществ и назначил уроженца о. Корфу Иоанна Каподистрию своим министром иностранных дел, «Агамемнон Европы» не рассматривал Священный cоюз как средство организации антиосманского крестового похода. После того как известие о восстании этеристов в Молдавии и Валахии достигло Александра I на конгрессе Священного cоюза в Лайбахе в марте 1821 года, император осудил это движение, возглавляемое его бывшим адъютантом Александром Ипсиланти, как бунт против легитимного, хотя и мусульманского государя. В то время как Екатерина II была рада раздувать антиосманские мятежи в Морее, ее внук предпочел остаться легитимистом после того, как восстание разгорелось по-настоящему.

Восстание этеристов в 1821 году оказало противоречивое воздействие на российское восприятие греков. В то время как Александр I в своей оценке этого движения предпочел остаться на легитимистских позициях, российские читатели встретили известие о восстании с воодушевлением, которое свидетельствовало о «расхождении путей» правительства и российского общества в первой половине XIX столетия. Восстание постоянно фигурировало в новостных колонках российских периодических изданий 1820-х годов, и множество публикаций по этой теме заставляли сочувствовать греческим жертвам османского угнетения. Вызывая у российских читателей симпатию, восстание явило немало примеров классического героизма, позволявших говорить о «возрождении Греции» и ставивших под сомнение скептическое отношение Шатобриана к современным обитателям этой страны. По словам российского военного и писателя Н. В. Путяты, в 1820-е годы «[берега] Дуная, Царьград, Греция, возрождающаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров».

Хотя Греческая война за независимость вызвала широкую симпатию со стороны российского общества, ход и итоги этой войны заключали в себе зародыш российского охлаждения к грекам. В 1820-е годы борцы за независимость Мореи могли показаться достойными потомками Аристида и Фемистокла, однако они не оказали решающего влияния на российское восприятие греков, большинство из которых остались османскими подданными после учреждения в 1830–1832 годах небольшого греческого королевства на юге Балканского полуострова. В силу своего положения в социальной и экономической структуре Османской империи греки продолжали представляться мелкими торговцами, лицемерными священниками или коварными фанариотами. Этим объяснялось устойчивое восприятие греческих подданных султана как недостойных своих древних предков, сформированное французскими авторами в начале 1800-х годов.

Период 1820-х годов был временем апогея российского классицизма, когда древнегреческие поэты и писатели сыграли важную роль в формировании русской национальной литературы. Однако сама популярность классических авторов и их героев у нескольких поколений образованных россиян объясняет их постоянное разочарование в новых греках. Классическое образование способствовало усвоению представителями российского общества идеализированных представлений о древних добродетелях, которым потомки Леонида и Перикла просто не могли следовать. Порой само восхищение антиками заставляло россиян презирать тех, кто ежедневно ступал по древним обломкам. Это относилось, в частности, к В. Г. Теплякову, посланному генерал-губернатором Новороссии М. С. Воронцовым собирать древние греческие и римские монеты в Болгарии, занятой российскими войсками в 1829–1830 годах. Тепляков был поражен жадностью греческого митрополита Варны, который требовал 500 пиастров за кусок древнего мрамора, встроенного в городскую стену. Высмеивая местное поверие о том, что такие камни предохраняют здания от разрушения, Тепляков видел в подобных историях «настоящий характер народа, обезображенный… алчностию к корысти и малодушным суеверием – неизбежными последствиями столь долгого оцепенения духа, омраченного отсутствием нравственной жизни, изнемогшего под бременем вековой неволи». При виде «наследник[ов] просвещения, вкуса и роскоши Афин», российский автор мог лишь сокрушаться по поводу того, как мало времени потребовалось, чтобы «глухое варварство воссело на обломках человеческой образованности!»

Таким образом, российское восприятие греков в XIX столетии становилось все более и более амбивалентным. В каком-то смысле оно всегда было таковым. Элементы этой амбивалентности можно усмотреть в отношении царских подданных допетровской эпохи к своим греческим единоверцам. Это отношение было одновременно уважительным к византийским истокам русского православия и в то же время принимало во внимание последующее отступничество греков, заключивших унию с Римом в 1439 году, что навлекло на них гнев божий в виде османского завоевания Константинополя. Секуляризация и вестернизация мировоззрения российских элит в течение XVIII столетия воспроизвела эту противоречивость на новом уровне. В той степени, в какой эллинофильство повлекло за собой открытие дохристианского прошлого, оно способствовало секуляризации российского образа греков, а также ослабляло традиционную ассоциацию между греками и православием, которую Русь заимствовала у Византии. В то же время вестернизация российских элит не только выражалась в их интересе к классическим авторам, но и способствовала развитию у них критического отношения к фанариотам, которое перекликалось с допетровским представлением о «коварных» греках.

Греческая история заключала в себе как предметы, достойные восхищения, так и те, что вызывали порицание. Несмотря на представление о Древней Греции как о колыбели европейской цивилизации, ее недавнее прошлое выглядело унылым. Османское завоевание, по всеобщему мнению, привело к упадку искусств и знаний, чему сопутствовало и изменение в характере самих греков. Значение греческой темы в культуре российских элит XVIII столетия, как и многослойность, проявившаяся позднее, сыграли важную роль в формировании российского восприятия других христианских народов Балканского полуострова, остававшихся до определенного времени в тени греков. Греки как мужественные античные герои и греки как коварные и пресмыкающиеся царедворцы служили российским авторам двумя моделями описания других балканских народов.

 

Славяне

Открытие россиянами славянских подданных султана было постепенным процессом, в результате которого раса и этничность стали дополнять религиозную систему координат. Образованные россияне долгое время не выделяли славянских «братьев» среди православных единоверцев. В своих отношениях с северным царством южные славяне гораздо чаще подчеркивали свое единоплеменство, порой даже в ущерб единоверию. Напротив, россияне долгое время игнорировали эти панславистские призывы или реинтерпретировали их в смысле единства православных народов. Характерны в этом смысле российские злоключения уже упоминавшегося Юрия Крижанича. Московские власти не оценили новаторского панславизма Крижанича и сослали его в Тобольск, когда выяснилось, что он был католическим миссионером.

Хотя сопротивление Черногории османскому господству привлекло внимание Петра Великого и привело к установлению долгосрочных российско-черногорских отношений, последние были не безоблачны. Непосредственные преемники царя-реформатора не знали, что делать с воинственностью черногорцев, или находили последних слишком неуправляемыми. Елизавета Петровна позволила прибывшему в Россию черногорскому владыке Василие Петровичу Негошу отслужить литургию в Московском кафедральном соборе и снабдила его средствами для восстановления церквей в его собственной стране. Однако Василие не удалось заинтересовать императрицу своим проектом объединения всех славянских народов против Османской империи под черногорским руководством и российским протекторатом. Тем временем эмиссар Елизаветы Петровны С. Пушков, отправленный от имени императрицы примирить враждующие части черногорского общества, сообщал ей, что «пользы от Черногории ожидать нечего, ибо весь народ сей нимало о службе е. и. в. не помышляет». Еще более критичную картину черногорского общества представил посланник Екатерины II Ю. В. Долгоруков, посланный на Черную Гору после начала русско-турецкой войны в 1769 году. Долгорукову не удалось мобилизовать черногорцев на борьбу с султаном, и сам он писал, что местные жители «питаются воровством, граблением и разбоем, не разбирая ни веры, ни знакомства, ни человечества». У российской императрицы не было причин ставить под сомнение отчет Долгорукова ввиду появления тремя годами ранее черногорского самозванца Степана Малого, представлявшегося свергнутым супругом Екатерины II Петром III. Предпринятая в то же время миссия подполковника Н. А. Каразина в Болгарию также оказалась безуспешной, хотя и по другим причинам.

Вплоть до конца екатерининского царствования греки занимали центральное место в антиосманских планах Петербурга, порой за счет южных славян. Согласно «Греческому проекту» Екатерины II, Черногория, Босния и османская Сербия попадали в зону влияния Габсбургской монархии, а территория нынешней Болгарии должна была стать частью возрожденной греческой империи. Демонстрируя свою приверженность союзу с австрийцами, императрица изгнала из России черногорского правителя Петара Петровича Негоша, прибывшего в надежде заручиться традиционной поддержкой. По той же причине Екатерина II и ее фаворит Г. А. Потемкин не воспользовались проектом создания славянского царства под российским протекторатом, а также идеей всеславянского восстания против султана, и только столкновение с революционной и наполеоновской Францией заставило преемников императрицы пересмотреть роль славянского фактора.

До начала XIX столетия сведения о славянских подданных султана предоставлялись самими представителями южных славян, иммигрировавшими в Россию или посещавшими ее временно. Эти авторы в основном концентрировались на древней истории славян и их славной борьбе с Османами. В той степени, в какой они затрагивали османский период, они не упускали возможности пожаловаться на греков. Так, Василий Петрович утверждал, что греки воспользовались русско-турецкой войной 1736–1739 годов для того, чтобы представить сербов приверженными России предателями султана, и в результате добились назначения своего единоплеменника во главе сербской церкви. Вооружившись султанским фирманом, последний ездил по Сербии, «поствляя Греки Архиереи, муча народ и деньги насилу взимае», «попленив святые церкви и народ Сербский, а особливо Сербскую Патриархию Пекскую одрав до самых стен». Антигреческие выпады можно найти также и в «Истории разных славянских народов» Йована Раича, первый том которой был опубликован в России в 1795 году. В ней Раич сокрушался по поводу очернения имени славян греческими авторами, которые «славу оных затмить хотяще» после того, как последние «прочих всех, силою, мужеством и храбростию превзыде» и «не малые беды греками причиняли».

Первое десятилетие XIX столетия характеризовалось проблесками интереса россиян к славянским подданным султана, и как к отдельным народам, и как к членам православной общины Османской империи. Если первое появление российского флота в Средиземноморье в 1770–1774 годах сопровождалось становлением российского эллинофильства, то Вторая Архипелагская экспедиция под предводительством Д. М. Сенявина способствовала нанесению Черной Горы на ментальную карту российских читателей. В своих «Воспоминаниях морского офицера» (1818–1819) участник этой экспедиции В. Б. Броневский предоставил одно из первых популярных российских описаний Черногории. Оно характеризовало обитателей этой страны как непримиримых врагов Османов, которыми управлял князь-митрополит при содействии общего собрания и которые тратили свою немалую энергию на грабежи и кровную месть. Эта в целом положительная характеристика примитивных, но прямых нравов черногорцев свидетельствует о влиянии идеи «благородного дикаря» Руссо. В то же время автор критиковал черногорцев за невежество и презрение к коммерции и промышленности, противопоставляя их более развитым и менее воинственным славянским соседям, таким как далматинцы, хорваты и сербы. Таким образом, данное описание отличалось как от негативных отзывов российских эмиссаров XVIII столетия, так и от работ позднейших российских панславистских авторов, которые идеализировали черногорцев и южных славян в целом.

К началу XIX столетия отношения между российскими войсками и православным славянским населением Османской империи уже определялись памятью о предыдущих появлениях российской армии на Дунае. В 1806–1812 годах, как и во время русско-турецкой войны 1768–1874 годов, российские войска сражались с османской армией на южном берегу Дуная, в местностях, где болгары составляли большую или меньшую долю населения. В своих дневниках и воспоминаниях российские офицеры отмечали прежде всего воодушевление и преданность, с которыми славянские подданные султана встречали своих единоверцев и единоплеменников. При этом российские авторы были склонны игнорировать другие чувства, которые могли возникать у местного населения в связи с частыми появлениями и столь же частыми отступлениями российской армии. Так, А. Г. Краснокутский упоминает в своем дневнике секретной дипломатической миссии во время войны 1806–1812 годов болгарского крестьянина, который с радостью целовал серебряные рубли с изображением Екатерины II в знак признательности за ее намерение освободить их от жестокого османского ига. На обратном пути болгарские крестьяне выходили из своих деревень навстречу российскому представителю и «почти на руках несли» его. Такие сцены свидетельствовали о том, что местное славянское население рассматривало россиян как предвестников грядущего освобождения.

С начала XIX столетия российское восприятие южных славян концентрировалось на их страдании от турецкого ига и борьбе с ним. А. И. Тургенев и А. С. Кайсаров, посетившие австрийско-османскую границу и Белград в 1804 году, были, пожалуй, первыми российскими путешественниками, оставившими трогательное описание бед сербского населения в Османской империи. Как русский, «которого и порода, и религия с [сербами] соединяют», Тургенев не мог «видеть их состояния без внутреннего негодования» и предупреждал своих читателей, что «естьли помедлят подать им руку помощи, то скоро и следов сербских в Турции не останется». Последовавшее вскоре за этим Первое сербское восстание 1804–1813 годов описывалось в российской периодической печати преимущественно как история героической борьбы. Сербский предводитель Георгий Петрович (Карагеоргий) являлся российским читателям 1810-х и 1820-х годов в качестве благородного дикаря и романтического борца за свободу, проявлявшего беспрецедентное мужество и храбрость. Это сочетание героизма и жертвенности объясняет особенно сильную симпатию, которую образованные россияне испытывали к сербам.

Греческий кризис 1820-х годов играл особенно важную роль в открытии россиянами южных славян. Образованные подданные царя не могли не обратить внимания на равнодушие, с которым другие народы Балканского полуострова встретили восстание греков. Попытка понять, почему так произошло, заставила секретаря российской миссии в Константинополе С. И. Тургенева критиковать лидера Этерии Александра Ипсиланти за недостаток подготовки и знания местной ситуации. Тургенев также порицал Ипсиланти за склонность ставить греков выше всех остальных и охарактеризовал попытку лидера повстанцев восстановить греческую империю как «бесполезную и вредную». В то время как Тургенев приписывал поражение Этерии ошибкам руководителей восстания, его коллега в российском консульстве в Бухаресте А. М. Спиридов писал про «общее, неизменное предубеждение всех славянских племен, обитающих в Турции, против Греков» и связывал с ним неудачу всебалканского восстания 1821 года.

По мнению Спиридова, это предубеждение имело глубокие исторические корни и в конечном счете объяснялось моральной испорченностью греков, в результате чего «коварные царедворцы, нравов развратных» пришли на смену античным «сынам славы». По словам Спиридова, византийцы «с завистью смотрели на племена свободные, непокорные их властолюбию», которые защищали их от «варваров». В конце концов греки разоружили своих славянских защитников и поработили их, однако очень скоро сами попали под господство чужестранцев. После османского завоевания Константинополя «лесть и унижение открыли грекам вход к обладателям своим». Для того чтобы улучшить свое положение, они «старались обращать внимание и месть Османлиев на простодушные и воинственные племена Славянские… В продолжение веков и доныне, Греки, потеряв самобытность свою, старались властвовать на земле предков остроумием и проницательностью. Чтобы вернее успевать в своем намерении, они удалили лучи просвещения от народов славянских».

Статья Спиридова важна тем, что в попытке объяснить неудачу Этерии поднять на борьбу с Османами всех балканских христиан, она указывала на существование важных конфликтов и противоречий между различными этническими группами православных подданных султана. Иллюстрируя амбивалентное отношение россиян к грекам, работа Спиридова была также одной из первых российских формулировок идеи славянского единства, которая основывалась на представлении о славном прошлом славян и объясняла их нынешние беды османским и греческим угнетением. В своей статье Спиридов изобразил мифическую историю борьбы между силами зла и добра, которые воплощали соответственно греки и славяне.

Анализ Спиридовым греко-славянских отношений совпадал с идеями наиболее значимого из современных ему представителей сербской мысли Вука Караджича, находившегося в переписке с российскими учеными-славистами. В своем описании Сербии, опубликованном в «Вестнике Европы», Караджич обвинял греческое духовенство, захватившее во второй половине XVIII столетия все ключевые позиции в сербской церковной иерархии, в приведении сербских священников в такое состояние, что «теперь трудно найти священника, которой бы умел хорошо читать по книге». Для Караджича греки были «происхождением своим и языком чужие нам и принадлежат к народу, которой никогда не был (и никогда, кажется, быть не может) истинно дружественным к Сербскому племени». Подобно господарям-фанариотам в Молдавии и Валахии, греческие епископы были по сути откупщиками, получавшими свои посты на год и озабоченными лишь тем, чтобы вернуть с лихвой затраченные ими деньги. При назначении приходских священников греков интересовала прежде всего способность кандидата заплатить за свое назначение, а не его способность исправлять обязанности священника. Наконец, согласно Караджичу, греческие иерархи сами редко обладали хорошим образованием, будучи, как правило, «они сами большею частию люди простые, неблагонравные, иногда разорившиеся торговцы, иногда монахи, от имени какого-нибудь монастыря напросившие денег».

Несмотря на негативную роль греческих иерархов, сербы не обратились в ислам, не поддались соблазну католицизма и остались верны православию. Согласно А. Г. Розальону-Сошальскому, который составил подробное описание Сербии после русско-турецкой войны 1828–1829 годов, эта верность объяснялась эмиграцией сербской знати после османского завоевания. В подтверждение своего тезиса автор обращал внимание на несчастную роль, которую сыграла в истории южных славян более укорененная знать Боснии и Герцеговины. Боснийские и герцеговинские феодалы обратились в ислам для того, чтобы сохранить свои земли и титулы, что вызвало массовое вероотступничество и в конце концов сделало славян-мусульман более многочисленными, чем славян-православных в этих двух областях. Напротив, отсутствие знати в османской Сербии лишало ислам важного канала влияния на широкие массы населения, что позволило последнему сохранить православную веру, несмотря на убогость местной церковной иерархии.

В то же время православная система координат сосуществовала в составленном Розальоном-Сошальским описании сербов с исключительно светскими категориями. Сохранившая свою значимость культурная идиома классицизма, в сочетании с постепенным разочарованием в греках, побудила Розальона-Сошальского видеть в южных славянах истинное воплощение классических добродетелей. На основании биографий представителей сербской родовой знати российский автор делал вывод, что простые сербы имели много общего с греками времен троянской войны. В то время как греки утратили свои классические добродетели, сербы сохранили свой традиционный образ жизни и свою приверженность православию. Российский офицер отмечал, что войны между Османами и Габсбургами часто велись в сербских землях, препятствуя развитию у местных жителей той рабской покорности, с помощью которой пленник добивается снисхождения и мира от своего господина. Хотя войны лишили сербов желания совершенствоваться в земледелии, в котором они уступали болгарам и грекам, они позволили им сохранить воинственный дух и придали стране дикий вид, который она сохраняет и теперь. Розальон-Сошальский находил, что сербы горных областей во многих отношениях были близки к природному состоянию человечества, и утверждал, что они еще сохраняют свежесть ума, которая зачастую утрачивается с выходом из этого состояния.

В глазах россиян сербы могли быть одновременно доблестными героями, благородными дикарями и истинно православными людьми. Это почти невозможное сочетание религиозных, классицистских и руссоистских черт объясняет, почему в первые три десятилетия XIX века сербы практически монополизировали внимание тех образованных россиян, которые интересовались православным славянским населением Османской империи. В сравнении с преходящим увлечением греками интерес читающей российской публики к сербам оказался более устойчивым и сохранялся вплоть до революции 1917 года. В то же время этот интерес совершенно не совпадал с внешнеполитическими целями российского правительства, как это было в случае с ранним эллинофильством и «Греческим проектом» Екатерины II. Также стоит отметить, что этот интерес появился слишком поздно, с точки зрения самих сербов. Православная система координат, а позднее и «греческий миф» помешали российскому «открытию» сербов в XVIII столетии, то есть тогда, когда последние нуждались в России и как в политической силе, и как в источнике культуры и просвещения так, как никогда впоследствии. Характерным для этой упущенной исторической возможности был запрет Екатерины II на публикацию последующих томов «Истории разных славянских народов» Йована Раича, написанной на словено-русском языке в соответствии с практикой южнославянских ученых XVIII столетия. Начиная с 1820-х годов создание сербского литературного языка Вуком Караджичем положило конец представлению о том, что русский и сербский являются диалектами одного языка, что в свою очередь усложняло осуществление проектов «Славяно-сербского царства» под российским протекторатом.

Прочие славяне, в особенности болгары, никогда полностью не исчезали с горизонта российской общественности, однако они оставались в тени греков и сербов вплоть до четвертого десятилетия XIX столетия. Хотя войны 1768–1874 и 1806–1812 годов включали военные действия на южном берегу Дуная, ни одна из этих войн не способствовала восприятию болгар вершителями «Восточной политики» России в качестве политического субъекта, способного к автономному или даже независимому существованию, подобно грекам или сербам. Так, Болгария оказалась включена в предполагаемое «Сербское королевство» в плане политического обустройства Балканского полуострова, который представил бывший министр иностранных дел Александра I, а ныне президент Греции Иоанн Каподистрия по просьбе российского правительства в марте 1828 года, накануне русско-турецкой войны в ходе которой российские войска впервые перешли Балканы. Болгария также не фигурировала в качестве отдельного политического образования в меморандуме, представленном российским представителем в Греции графом М. Н. Булгари «Секретному комитету по Восточному вопросу», созванному Николаем I 4 сентября 1829 года с целью определить дальнейшую политику России по отношению к Османской империи. Вместо этого Булгари предлагал объединить Молдавию и Валахию в единое государство под российским протекторатом.

В то же время война 1828–1829 годов отличалась от предыдущих, поскольку на этот раз российские войска впервые перешли Балканы и заняли Адрианополь. Российские офицеры, проявлявшие панславистские настроения, такие как будущий славянофил А. С. Хомяков, не могли не заметить преобладающего болгарского населения на занятых российской армией территориях. Соратник Хомякова А. Н. Муравьев, вскоре ставший известным религиозным писателем, отмечал в 1829 году, что «племя болгарское… не утратило подобно грекам, своей первобытной свежести». По мнению российского автора, османское господство обрушилось на болгар, как и на сербов, «не в истощении дряхлой старости, но в полном цвете молодости». Тяжелое иго, которое султаны-завоеватели установили над болгарами, было «как некий чудный сон, от которого пробуждаются, не чувствуя полета столетий».

Война 1828–1829 годов также сделала возможным ученое путешествие Юрия Ивановича Венелина, помогшее образованным россиянам открыть для себя болгар. Закарпатский русин, известный своими связями с панславистским историком и публицистом М. И. Погодиным и московскими славянофилами, Венелин впервые встретил болгар в Бессарабии, где он провел несколько лет, прежде чем поступить в Московский университет. Эта встреча превратила его в самопровозглашенного болгарского интеллигента, который до конца своей короткой жизни преследовал цель поместить болгар в центр формирующегося панславистского исторического нарратива. Венелин выступал против Августа Шлецера, Н. М. Карамзина, Юлиуса Клапрота и Павла Шафарика, которые утверждали, что болгары были народом тюркского или финно-угорского происхождения, и соглашался с А. И. Лызловым, В. Н. Татищевым и Йованом Раичем, которые считали болгар славянами.

Лингвистические и исторические исследования Венелина имели серьезное значение для российского восприятия османских славян. Венелин выступал против фокусирования исключительно на сербах или черногорцах, утверждая, что те, кто сопротивлялся османскому правлению, не обязательно несли на своих плечах наибольший груз последнего. В дневнике своего путешествия в Болгарию, все еще занятую российскими войсками в 1830 году, Венелин утверждал, что «турецкое господство и существование в Европе более всех своих подданных и почти исключительно опирается на болгар», не защищенных географией и заступничеством других держав. По его словам, «молдаване и волохи были всегда полусвободными; сербы, прежде будучи менее смешаны с турками, менее терпели нахальств; сверх сего гористая их страна, более способная к защите, служила для них некоторым щитом; ныне, слава единому, и они дышат свободнее и легче под щитом народного правления и русской эгиды».

Абсолютная зависимость болгар от османов могла бы быть смягчена дееспособной церковной иерархией, однако последняя, по словам Венелина, была «в плачевном состоянии» в результате греческих интриг. После того как османское завоевание Константинополя привело греческую и болгарскую патриархии под единую юрисдикцию, греки «довели до того, что Болгарские иерархи унижены на степень Экзархов и подчинены Царьградскому Архипастырю, и так отворен путь их монахам на болгарские кафедры». Как следствие, епископства Македонии и Румелии были болгарскими по языку и этничности большинства местного населения, но греческими по составу местной церковной иерархии. Венелин сокрушался по поводу недостатка школ для подготовки священников, в результате чего белое духовенство было столь же невежественным, сколь и миряне. В сочетании с османским запретом ремонтировать церкви и строить новые недостаток обученных священников делал болгар уязвимыми для соблазнов исламизма и униатской пропаганды, хотя последняя, по оценке Венелина, имела среди болгар меньше успеха, чем среди сербов, греков и армян.

Спустя пятнадцать лет после путешествия Венелина в Болгарию другой важный ученый-славист В. И. Григорович подтвердил его критический анализ греко-болгарских отношений и состояния просвещения у болгар. На Афоне Григоровича шокировало обращение греческих монахов со славянскими рукописями. В то же время российский ученый сокрушался безразличием самих славян, которые из мелкого желания сойти за представителей высшего класса проявляли «приверженность к грецизму». За несколькими исключениями, такими как Рыльский монастырь, в образовательной программе приходских школ и гимназий, основанных в болгарских городах, преобладала греческая риторика, в ущерб практическому знанию, которое, по мнению Григоровича, более соответствовало характеру болгар. Российский ученый отмечал несколько случаев сожжения или сокрытия греками славянских рукописей, а также унизительного обращения с ним самим со стороны греческих иерархов в тех городах османской Болгарии, которые ему довелось посетить. Рассматривая болгар как несправедливо забытый народ, Григорович с возмущением писал про «византийское высокомерие, не принимающее достоинство человека ниаче как под условием грека», которое продолжало «сеять между христианами самы нечеловеколюбивые понятия».

В то время как российские описания черногорцев и сербов, опубликованные в начале XVIII столетия, подчеркивали их героизм и храбрость, описания болгар, появившиеся позднее, представляли их прежде всего в качестве жертв. В начале 1820-х годов чиновник российского консульства в Бухаресте И. П. Яковенко писал, что болгары томились «в деспотической зависимости от пашей и аянов… в величайшей бедности, рабстве и уничижении» ввиду отсутствия у них храбрых и способных предводителей, подобных Милошу Обреновичу и его депутатам в Константинополе. Известный российский путешественник Е. П. Ковалевский, посетивший Болгарию в 1840-е годы, отмечал, что из всех подвластных Османам христианских народов болгары «покорнее всего несут свое иго не смотря на то что они терпят более всех». Образ одинокого болгарского пастуха с «грустн[ой] апати[ей] во всех чертах его лица, во всех движениях», набросанный Ковалевским, мог послужить преамбулой для душераздирающей истории османского угнетения православных славян, которая всегда вызывала сочувствие образованных россиян в эпоху растущей популярности панславистских идей.

Некоторые российские наблюдатели объясняли особенность болгар среди славянских народов Османской империи историческими изменениями, которые этот народ претерпел на протяжении столетий. Выше было уже отмечено противопоставление российскими авторами «древних» и «новых» греков. Сходным образом обозрение Османской империи, опубликованное в начале Крымской войны, противопоставляло воинственных героев ранней истории болгар их потомкам, которые «смягченные жизнью земледельческою… сделались ныне трудолюбивы, мирны и гостеприимны». Другое описание указывало на обращение в христианство как фактор превращения болгар из «грубых и жестоких варваров» времен Юстиниана, в людей, отличающихся «промышленностью, кротостью в отношении друг друга, услужливостью и гостеприимством к чужеземцам». Таким образом, сравнение прежнего и нынешнего характера болгар не всегда было невыгодным для современных болгар, как при сравнении древних и новых греков. Тем не менее сам факт этого сравнения отличал российские описания болгар от репрезентации сербов и черногорцев, в которых россияне видели воплощение древних доблестей.

Проведение различий между «древними» и «новыми» не было единственной общей чертой российских репрезентаций греков и болгар. Другое сходство заключалось в выявлении различных свойств отдельных подгрупп двух народов в зависимости от их рода занятий, географического положения и влияния соседних народов. Так, Ковалевский отмечал храбрость и любовь к отечеству, свойственные грекам горных областей, как и сербам и черногорцам. В то же время российский путешественник характеризовал румилийских греков-арендаторов как «самый злой бич народа», не забывая отметить их способность к «коварству, к интриге самой утонченной». Согласно Ковалевскому, к югу от Балканских гор, где «преобладает греческое начало», и местное болгарское население было «бойкое, хитрое, празднолюбивое, характера вкрадчивого, ласкающегося к тому, кто гнетет его, любящего страстно деньги, и все удовольствия». Напротив, болгарское население, жившее к северу от Балкан, было «трудолюбивое, постоянное в вере и в правилах, честное и неповоротливое в движениях, как и в своих начинаниях, искушенное горьким опытом продолжительных страданий и потому терпеливое». Моральные качества, которые Ковалевский приписывал северным болгарам, в наибольшей степени соответствовали роли жертвы, которая характеризовала российское восприятие болгарского народа в целом.

Интерес россиян к болгарам, впервые проявившийся в конце 1820-х годов, полностью развился в 1850-е. Как и в случае с российским «открытием» греков и сербов, «открытие» болгар было продуктом особого идейного контекста. К середине XIX столетия в России сформировалась существенная болгарская община, представители которой стремились привлечь внимание образованных россиян к положению своих соотечественников в Османской империи. Обстоятельства, сопутствовавшие началу Крымской войны, весьма им в этом поспособствовали. Нейтральная позиция, занятая сербским руководством и греческим королевством в 1853 году, составляла разительный контраст с героическими подвигами Карагеоргия в 1800-е годы и с отчаянной борьбой греков в 1820-е. Наряду с кратковременным присутствием российских войск на правом берегу Дуная в 1854 году, это позволило болгарам впервые появиться в центре внимания россиян. На какое-то время они стали первой этнической группой, которая приходила на ум представителям российской общественности, когда они говорили о православных подданных султана.

Наиболее значительная публикация о болгарах периода Крымской войны – «Письма из Болгарии» (1854) Найдена Герова – возвращалась к уже знакомой теме османского и фанариотского угнетения. Согласно Герову, недавние османские реформы едва ли ослабили вековое угнетение. Отмена смертной казни и принцип равноправия мусульман и христиан, провозглашенные хатт-и шерифом Гюльхане в 1839 году, были, по мнению автора, юридическими фикциями. То же относилось и к созданным незадолго перед войной советам местного самоуправления, в которых функции христианских представителей сводились к подаче курительных трубок мусульманским советникам. Благонамеренные указы центрального правительства оставались мертвой буквой, над которой надсмехались и которую игнорировали местные османские власти и мусульманское население. Даже церковная иерархия была частью мусульманской системы угнетения, что было несколько тревожно с православной точки зрения. Согласно Герову, церковные иерархи оставались «чуждые народу» и фактически действовали как «турецкие соглядатаи». Автор не упоминал греков, но осведомленный российский читатель к этому времени и сам был способен догадаться, о ком идет речь.

Судьба болгар занимала Герова и его российских читателей не только в связи с «мусульманским игом», угнетавшим их, но и в связи с «соблазном» католической унии, которая все больше угрожала их православию. Автор порицал деятельность французских и британских эмиссаров, стремившихся «отдалить [болгар] от единоверных братьев». При этом Геров спешил заверить своих российских читателей, что попытки французов и британцев очернить Россию в глазах его соотечественников были обречены на неудачу из-за сильной привязанности болгар к православию. В целом обсуждение католического и протестантского прозелитизма среди православных подданных Порты накануне и во время Крымской войны свидетельствовало о том, что россияне все чаще рассматривали западное влияние на своих единоверцев как бóльшую проблему, чем сохраняющаяся власть султана над ними. В этом смысле Крымская война была неким водоразделом, за которым российское восприятие славянских подданных Порты определялось не столько российско-османскими отношениями, сколько отношениями России и «Европы».

 

Румыны

При мысли о географическом положении румын чиновник дипломатической канцелярии российской дунайской армии в 1828–1829 годах Ф. П. Фонтон не мог не сожалеть о том, что «эти восемь миллионов чуждого славянам племени, поселились здесь на прелестных скатах Карпатских гор, составляя как будто клин между Славянскими племенами и препятствуя их объединению». Если бы на месте румын были сербы или болгары, писал Фонтон своему адресату, «как просто тогда решался бы Восточный, или, если ты лучше хочешь, Славянский вопрос». Войдя в сослагательное наклонение, молодой дипломат уже не мог из него выйти:

Если Петр Великий, во время своего похода вместо изменника Бранкована и равнодушного и к уничижениям привыкшего народа нашел бы здесь плотных и честных Булгар или доблестных Сербов, исход был бы другой. Тогда точка тяжести нашей русской политики перенеслась бы на юг. Тогда, может быть, не эксцентрический, холодный и гранитный Петербург, но великолепный Киев сделался бы вторым столичным городом нашего государства!

Этот отрывок был частью «Юмористических, политических и военных писем», адресованных другу из штаб-квартиры российской армии, сражавшейся с османами на Дунае в 1828–1829 годах. Легкий и даже насмешливый тон этих писем молодого дипломата свидетельствует о том, что автор не принимал всерьез своих собственных наблюдений о роковой роли румын в истории России. Тем не менее они представляют собой одно из первых свидетельств «открытия» россиянами румын как неславянского народа, занимавшего особое место в ансамбле межэтнических отношений внутри православной общины Османской империи.

В силу своего географического положения вассальные османские княжества Молдавия и Валахия поддерживали гораздо более прямые и тесные контакты с Московским государством, а позже с Российской империей, чем южные славяне. Все русско-турецкие войны, начиная с Прутского похода 1711 года, приводили к занятию Молдавии или обоих княжеств российскими войсками. Первое русскоязычное описание двух княжеств появилось только в конце XVIII столетия и основывалось скорее на западноевропейских источниках, чем на прямых наблюдениях. Авторы первых российских описаний княжеств, составленных очевидцами в 1790-е и 1800-е годы, соглашались с работами западноевропейских авторов, которые отмечали сказочное плодородие Молдавии и Валахии, но сожалели об их недонаселенности, невозделанности земель, а также нищете и невежестве населения, томившегося под османским и фанариотским игом.

Восприятие княжеств как жертв фанариотской алчности осложнялось наличием молдавского и валашского боярства, которое пережило османское завоевание, в отличие от болгарской и сербской знати к югу от Дуная. Османских правителей и их греческих прислужников можно было обвинить в жалком состоянии Сербии и Болгарии, однако сохранение автохтонной аристократии в княжествах ставило вопрос о ее доли ответственности в страданиях местного населения. Примечательной в этом смысле была попытка оправдать господарей фанариотов, предпринятая в 1810 году А. Ф. Негри, греческим эмигрантом, прибывшим в Россию в свите валашского господаря Константина Ипсиланти. В своем ответе на цитировавшуюся выше статью Константина Кантакузина «Картина Валахии» Негри утверждал, что фанариоты, основавшие княжеские академии в Бухаресте и Яссах, принесли в Молдавию и Валахию ту малую толику просвещения, которое там можно было ныне найти. В отсутствие местных законов, кодификация которых затруднялась несовершенством румынского языка, господари-фанариоты ввели византийские судебники и способствовали развитию ремесел и печатного дела. По мнению Негри, несчастия Валахии объяснялись алчностью местных бояр, а также изначальным невежеством, леностью и трусливостью населения. Легендарная жадность характеризовала, по мнению Негри, не фанариотских князей, а членов временных правлений, состоявших из местных бояр, которые назначались после смещения очередного господаря и перед назначением нового и которые «не упускали пользоваться случаем для разграбления своего несчастного отечества». Согласно Негри, эта жадность объясняла, почему «волохи не имеют ни патриотической ревности, ни сожаления к своим соотчичам» и почему они не пытались воспользоваться войной между Россией и Османской империей и восстать «против утеснителей свободы своей, против общих врагов Христианства».

Хотя попытка Негри реабилитировать фанариотов в глазах российских читателей потерпела неудачу, его критика валашских бояр перекликалась с российским восприятием элит обоих княжеств и в конечном счете способствовала формированию представления о румынах как о народе. Авторы российских описаний Молдавии и Валахии были особенно склонны критиковать злоупотребления высших классов и выражать сочувствие страданиям простого народа. Один российский чиновник, ревизовавший молдавскую администрацию во время российской оккупации княжеств в 1806–1812 годах, так охарактеризовал причину местных бедствий: «Крокодил, нашедший жертву свою, прежде растерзания и поглощения, обливает ее слезами и в то самое время снедает оную; такового рода животным многие здесь уподобляются, которые, сострадая участи разоренного своего отечества, обливаются слезами, жалуются, а между тем сами виновники разорения оного, наполнив мешки свои златом и серебром».

До тех пор пока в Молдавии и Валахии сохранялся фанариотский режим, на греков приходилась значительная часть вины за жалкое состояние обоих княжеств. После того как неудачное восстание этеристов положило конец вековому контролю фанариотов над Молдавией и Валахией, местное боярство стало главным объектом российской критики. Интересную иллюстрацию этого изменения можно найти в описании событий 1820-х годов в Молдавии и Валахии, опубликованном уже упоминавшимся сотрудником российского консульства в Бухаресте И. П. Яковенко. Вопреки недвусмысленному осуждению любого восстания со стороны официальной России, Яковенко находил совершенно истинным страстное осуждение злоупотреблений фанариотов Тудором Владимиреску, лидером антифанариотского восстания в Валахии, вспыхнувшего за несколько недель до вступления этеристов в княжества. Однако первые автохтонные господари, назначенные после падения фанариотов, оказались в неменьшей степени проводниками губительного господства Порты. Яковенко порицал их опору на османские войска, произвольное преследование политических противников и грабительские налоги, вводимые с целью удовлетворить возросшие запросы Порты. В более общем плане Яковенко критиковал неспособность валахов оказать хотя бы символическое сопротивление османам, что так сильно контрастировало с действиями сербов в 1810-е и в 1820-е годы. В то время как сербы отказались разоружаться и повиновались только тем приказам, «кои согласны с истинною пользой народа», Валахия, «потеряв из рук оружие, долженствует в сих критических обстоятельствах преклонить выю свою пред Турками с рабской покорностью». Это нелестное для валахов сравнение свидетельствовало об утрате жителями дунайских княжеств военной доблести, которую авторы XVIII столетия все еще находили у них. Здесь можно усмотреть проявление того же противопоставления «древних» и «новых», которое структурировало российское восприятие греков.

Тем временем растущее влияние панславистских идей побудило российских авторов задаться вопросом об отношении молдаван и валахов к славянам. Вопреки упоминаниям их латинских корней в описаниях княжеств, составленных в XVIII столетии, некоторые российские авторы 1820-х годов утверждали, что жители Молдавии и Валахии были славянами. Согласно Спиридову, язык валахов представлялся ему смесью славянского и «испорченного латинского или итальянского», который даки, которых Спиридов также считал славянами, переняли у римлян. Российский автор рассматривал молдаван и валахов как часть славянской общности племен, о существовании которой свидетельствовали «сходство наречий, ими употребляемых и имеющих один и тот же корень, нравов, обычаев, прозваний людей, названий городов, селений, рек, озер, урочищ, наконец вера ими исповедуемая».

Спустя несколько лет Венелин соглашался со Спиридовым в том, что молдаване и валахи были славянами. Для того чтобы соединить исторические нарративы южных и восточных славян, Венелин был готов превратить всю историю двух княжеств в историю болгар. Преобладание славянского элемента в Молдавии и Валахии, согласно Венелину, подтверждалось топонимами и использованием церковно-славянского языка представителями высших классов и чиновниками в государственной переписке в средневековый период. По мнению Венелина, лингвистическая и культурная специфика румын была следствием османского завоевания. Для того чтобы прервать естественную взаимосвязь, которая существовала между Московским государством и княжествами, Османы установили фанариотский режим, после чего валашский язык вытеснил церковно-славянский в церквях, а болгарская знать подверглась эллинизации.

Версия Венелина соответствовала представлению о молдавских и валашских боярах как о коррумпированной и непатриотичной элите. Это представление возникло в первые десятилетия XIX столетия и отражало опыт российских оккупационных властей в Молдавии и Валахии в период войны 1806–1812 годов, а также первый опыт управления Бессарабией. Согласно Спиридову, валашское «дворянство, через сто лет привыкшее повиноваться воли фанариотов и от них ожидать милостей и наград, приняло все пороки сих знаменитых хитростью, крамолами, пронырством и любострастием Греков. Оно утратило все добродетели праотцов, забыло о их мужестве и воинственном духе, пренебрегло любовию к отечеству, приверженностью к вере».

Спиридов отмечал, что растлевающее воздействие фанариотов на славянскую основу молдаван и валахов было неравномерным. Оно в особенности проявлялось в Валахии, где боярские «гордость и чванство равняются только лести и унижению, оказываемыми ими перед мгновенными своими властителями, чтобы получить от них место или должность, способствующую грабить и разорять соотечественников своих». Не ограничиваясь аристократической верхушкой валашского общества, вредное чужестранное влияние затронуло и валашских купцов, которые стремились получить боярские титулы. Согласно Спиридову, их характеризовала «ленность, причиняемая притеснителями [и] трусливость, следствие боязни побоев или денежных взысканий». По мнению российского автора, «какое-то безобразное потворство каждому, скрытая злоба и зависть» отличали даже ремесленников и крестьян.

Напротив, жители горных регионов Валахии и Олтении (Малой Валахии) вызывали у Спиридова симпатию своим трудолюбием, смелостью, честностью и чистотой нравов. Также и простые молдаване, хотя и «не столь имеют природных дарований как Валахи», были тем не менее «смелее, отважнее [и] может быть промышленнее своих соседей». Они также «сохранили более Валахов не только слов и речений, но даже оборотов речи славянских» в своем языке, который, по мнению Спиридова, «происходил от славянского корня», но был испорчен латинскими и итальянскими словами. По его мнению, даже представители высших классов Молдавии были более озабочены просвещением и образованием, чем их валашские собратья, а также менее раболепны в отношениях с князьями, менее жадны до синекур, рангов и отличий, а также более уделяли внимания благополучию своей страны.

И Венелин, и Спиридов полагали, что молдаване и валахи были в основе своей славянами и потому разделяли их былую славу и более недавние страдания от османского и греческого угнетения. Однако их представление шло вразрез с теорией латинского происхождения румын, сформулированной рядом представителей униатского духовенства в Габсбургской Трансильвании. В 1810-е и 1820-е годы идеи так называемой «трансильванской школы» становились все более популярными среди представителей автохтонного боярства в княжествах, что в конце концов привело к существенным лингвистическим трансформациям, заключавшимся в подчеркивании латинского субстрата румынского языка за счет многочисленных славянских заимствований. Тем временем в самой России язык и литература княжеств становились предметом академического изучения, которое концентрировалось на деталях и особенностях, а не на широких обобщениях. Так, в 1840 году недавно назначенный профессор румынского языка в Санкт-Петербургском университете Я. Д. Гинкулов в своем «Очерке молдо-валашской грамматики» считал возможным говорить о едином румынском языке и определял его как ветвь латыни по принципу преобладающего словарного субстрата.

В пику этим лингвистическим доводам некоторые приверженцы теории Венелина признавали, что валашский язык произошел от латыни, но настаивали на том, что его нынешнее преобладание в княжествах было относительно недавним феноменом, вызванным изменениями в системе османского господства. Так, Василь Априлов, крупнейший представитель болгарского возрождения, живший в России, писал в 1840-е годы, что население Валахии первоначально говорило на «болгарском языке» и сохраняло его в первые столетия османского господства вплоть до установления в XVIII веке монополии греков-фанариотов на княжеские престолы дунайских княжеств. По словам Априлова, «сии то Греческие князья, имея свою политику, старались переводить все на Волошский язык» и продолжали использовать кириллический шрифт только потому, что греческие буквы не подходили для валашского языка, а использование латинского алфавита означало движение в сторону Унии. С этой точки зрения лингвистическая особенность княжеств была следствием греческой интриги против славянского единства, однако подобная теория не позволяла объяснить масштаб румынского лингвистического возрождения по прошествии нескольких десятилетий после падения фанариотского режима в княжествах, возрождения, которое способствовало увеличению культурной дистанции между румынами и славянами.

Другая слабость российского панславистского восприятия молдаван и валахов состояла в недооценке политического потенциала бояр. В то время как Спиридов, Венелин и другие российские авторы критиковали бояр как лишенный патриотического чувства хищнический класс, молодое поколение бояр формулировало проект модерной румынской нации. Конец фанариотского режима и назначение первых автохтонных господарей за более чем сто лет необходимым образом повысили вес и автохтонного боярства. Стремление боярских элит к большей независимости от внешнего, особенно российского, вмешательства заставляло наиболее проницательных российских наблюдателей заключить, что румыны вряд ли когда-либо станут частью славянского единства и, скорее, представляют препятствие для его реализации. Наряду со все более очевидной лингвистической инаковостью румын, это наблюдение могло вызвать полную переоценку восприятия румын российскими панславистами.

Наиболее характерный пример подобной переоценки можно найти в работах Е. П. Ковалевского. Проезжая через княжества на пути в Черногорию, куда он был направлен с дипломатической миссией, Ковалевский не мог не удивляться, «каким образом этот малочисленный сравнительно народ, окруженный отовсюду славянскими племенами, одной с ними веры, совершавший свое богослужение, свою переписку на одном с ними языке, – нынче так резко отличается от них своим духом, своим нравственным направлением». По мнению Ковалевского, морально-политическое отличие румын от их славянских соседей не было недавним и фактически проявлялось столетиями ранее. Попав вместе с другими балканскими народами под османское иго, румыны разительно отличались от славян, которые всегда бились с врагами. По словам Ковалевского, «это был бой гладиатора, отовсюду ранимого, но ни разу не сраженного гладиатора, который изнеможенный падал, но только для того, чтобы усыпить врага своего уловкой и при первой же возможности опять восставал, если не с прежними силами, то с прежним мужеством». Напротив,

Молдаване и Валахи несли свой жребий покорно, терпеливо, в самом рабстве искали своих личных выгод, и находили. Если они сближались со славянами, то или представляя лицо страдательное, увлеченное необходимостью, или действуя в этом случае интригою, орудием, которое они довели до страшного совершенства, заменившим у них политические сношения, интригою, достойной византийцев и потом греков-фанариотов, и превосходившей в своей утонченности макиавеллиевскую политику итальянских республик. Возбуждая славянские племена против своих общих притеснителей, Ромыны почти всегда предавали их на жертву неприятелей, стараясь тем временем силою обмана, лести, соблазна, подкупа, выторговать или вымолить себе некоторые привилегии, которые конечено всегда относились или к владетельным князьям, или к боярам… и на счет бедного народа, низведенного наконец силой таких привилегии до самой низшей ступени человечества.

У Ковалевского все еще можно встретить симпатию к простому народу княжеств, угнетаемому хищническими господарями и боярами, и эта симпатия будет сохраняться и далее. Тем не менее автор рассматривает высшие классы как действительных представителей нации, а не как изолированную группу, забывшую свое происхождение и утратившую доблести своих предков. Ковалевский описывает различие национального характера славян и румын в черно-белых категориях, не оставляющих у читателя никаких сомнений: «Славяне ратовали на жизнь и на смерть выходя в поле с открытой грудью, а под кровь союзника, с открытыми сердцем. Ромыны действовали силою своей политики и успех оставался гораздо чаще на стороне последних».

Разумеется, средневековая и раннемодерная история Молдавии и Валахии заключает в себе не меньшее количество примеров упорного сопротивления османскому завоеванию, чем история соседних Сербии и Болгарии. Тем не менее явное искажение прошлого помогало Ковалевскому и другим российским авторам интерпретировать настоящее. Политические и культурные изменения в Молдавии и Валахии в третьем, четвертом и пятом десятилетиях XIX столетия усугубляли отличие румын от славян и оставляли современникам не много сомнений в том, что симпатии румынских элит принадлежали Франции, а не России. Осознавая эти изменения, российские авторы реагировали с раздражением. Однако ирония ситуации заключалась в том, что подобный результат в значительной степени был следствием политики самой России в Дунайских княжествах.

Конец фанариотского режима в Молдавии и Валахии и серия политических реформ, проведенных под эгидой временной российской администрации после русско-турецкой войны 1828–1829 годов, способствовали культурной вестернизации высших слоев румынского общества и развитию румынского национализма. Изменение культурных практик заключалось в постепенном вытеснении восточной одежды европейскими модами и замене греческого на французский в качестве языка политики и высокой культуры. Любопытную иллюстрацию к этому процессу можно найти у А. Н. Демидова в описании бухарестского высшего общества на бульваре, созданном в начале 1830-х годов по указанию главы временной российской администрации П. Д. Киселева: «В одной и той же карете вы увидите женщин, которые в туалете и в кокетстве всячески подражают венским щеголихам, молодых людей одетых по-Европейски, в черный фрак, и какого-нибудь старого боярина с почтенною благородною наружностью, совершенно седою бородою, в монументальной шапке, занесенное сюда Фанариотскими Греками».

То же сочетание восточных черт и прозападных устремлений характеризовало, по мнению российских наблюдателей, и политическое мышление молдавских и валашских элит в середине XIX столетия. Согласно И. П. Липранди, «влияние нравов Фанара было причиною также, что ныне Бояре всех разрядов совершенно отличаются свойством своим от знати всех прочих стран Европы» и, как следствие, «природа их необыкновенно как наклонна к умыслам и интригам». С другой стороны, Липранди порицал «вредные» или «нелепые» идеи получивших западное образование бояр молодого поколения, которые полагали, что «Валахи, называющие себя Румунами или Румынами, суть истинные потомки древних римлян, и что потому они одного происхождения с Западными Европейцами, к которым и должны всячески приближаться во всем, начиная с языка, до образа мыслей, нравов, правительственного устройства и даже самой религии». Липранди отмечал с сожалением, что валашские писатели стремились переманить простой народ, в силу инстинкта и столетних связей тянувшийся к России, посредством замены многочисленных славянских слов итальянскими, французскими или латинскими, а также посредством замены кириллицы на латиницу.

Новые политические настроения румынских элит были замечены и другими российскими наблюдателями Молдавии и Валахии. Так, П. В. Алабин, служивший в российских войсках, занявших Дунайские княжества в начале Крымской войны, с сожалением отмечал, что

маститые бояре, свидетели наших благодеяний их отечеству, живо помнящие как мы своими руками разбили ярмо, на них столько веков лежавшее, как мы извлекли их из омута невежества и полудикости, в который они с каждым годом все более погружались, те маститые старцы, сошли уже, некоторые, с политической сцены, а большинство со сцены мира. Следовательно, за нас некому поднять голоса: все, что мы сделали благого Молдовлахии, забыто, хотя сделанное стоило нам много, много крови, а ныне у всех перед глазами только то, что мы не допустили княжества сложиться в те формы, в которых, по их понятиям, только и возможно счастие гражданина.

Алабин также понимал более общую философскую подоплеку нового отношения румынских элит к России. По его словам, «революционная партия Молдо-Валахии видит в нас недоброжелателей, стремящихся подавить демократические начала, на которых они готовы построить новое, по их понятиям, великое здание». Российский офицер весьма реалистично признавал, что «большинство мыслящих молдо-влахов против нас, потому что это большинство принадлежит к тому новому поколению, осуществлению идей которого мы помешали в 1848 году». В отличие от некоторых своих соратников по дунайской армии, Алабин не обманывался внешними выражениями сочувствия, преданности и любви, демонстрируемыми румынами в 1853 году, и отмечал, что «случись нам понесть погром в эту войну, они ничем не будут смущаться и несомненно постараются отплатить нам за 1848 год».

«Открытие» румын на протяжении первой половины XIX столетия составляло важный аспект эволюции российских представлений об Османской империи в нескольких отношениях. Конфликт между этеристскими повстанцами под предводительством Александра Ипсиланти и движением Тудора Владимиреску в 1821 году, имевший фатальные последствие для обоих, служил наглядной иллюстрацией противоречий, существовавших между греками и другими православными подданными султана. В последующие десятилетия все более критические российские описания румын служили контрапунктом все более восторженным представлениям о южных славянах. Наиболее проницательные российские авторы, такие как Липранди и Алабин, осознавали уже к началу Крымской войны, что румыны были фактически «потеряны» для России.

Тем не менее панславистская система координат помешала широкой российской публике извлечь уроки из румынского случая. Вместо того чтобы понять, что поворот румын на запад отражал общую закономерность, которой последуют все балканские народы в процессе эмансипации от османского господства, образованные россияне середины XIX столетия предпочитали видеть «предательство» румын как следствие их неславянского происхождения, негативного влияния их развращенных элит и слабости их привязанности к православию. Предполагалось, что российско-болгарские и российско-сербские отношения будут отличаться, поскольку оба эти народа были славянскими, не имели колеблющихся элит и были истинно православными. Однако последствия войны «за освобождение Болгарии» в 1877–1778 годах обманули эти идеалистические ожидания и вызвали сильное разочарование россиян в своих южных «братьях».

Несмотря на сохраняющуюся привычку российских авторов говорить о населении Юго-Восточной Европы в обобщающих категориях религиозной общности, они уделяли все больше внимания видимым и реальным отличиям входивших в эту общность этнических групп и все больше симпатизировали некоторым из них в противовес другим. Повышение внимания к этничности было следствием секуляризации мировоззрения российских элит с конца XVII столетия, что способствовало разведению этнических и религиозных категорий в восприятии «себя» и «другого». Со временем отличия исторического происхождения, языка и национального характера способствовали «открытию» россиянами отдельных народов в составе религиозных сообществ, на которые домодерное мышление разделяло человечество.

Последовательность подобных «открытий» в конце XVIII и первой половине XIX столетия составляла собой кумулятивный процесс. Стереотипы, характеризовавшие восприятие единоверных народов, «открытых» россиянами ранее, обуславливали и описание тех, кто привлек внимание российских авторов позднее. Репрезентации южных славян и румын несли на себе отпечаток сложившихся до того способов описания греков. Одной из наиболее заметных общих черт российского восприятия православных подданных Порты было разделение на «древних» и «новых». Впервые проявившееся в противопоставлении доблестных героев классической древности византийцам и фанариотам это разделение позднее проявилось и в российских описаниях болгар и румын. С сочувствием или осуждением российские авторы противопоставляли мужественных основателей болгарского, валашского или молдавского государств их робким и послушным потомкам, томившимся под османским игом.

Помимо привнесения разделения на «древних» и «новых», российское «открытие» греков повлияло на последующее восприятие южных славян и румын и более прямым способом. Сами эпитеты, используемые российскими авторами для описания греков, – мужество, добродетель, ученость или коварство, невежество или алчность – впоследствии использовались для характеристики сербов, болгар и румын, а также отдельных социальных или региональных подгрупп этих этносов. Эти эпитеты составляли моральную палитру, которая позволяла представить южных славян, в особенности сербов, героями антиосманского сопротивления и жертвами византийских и фанариотских интриг, а также постепенно перевести румын из категории жертв османского и греческого угнетения в категорию неблагодарных предателей России и славянства. Наиболее примечательным аспектом этого упражнения в национальной характерологии была взаимообусловленность коллективных этнических портретов. Моральная двусмысленность, приписываемая российскими авторами грекам и румынам, существовала на фоне славянских добродетелей, и наоборот.

Православная система координат никогда не была полностью вытеснена этническими категориями. В определенных обстоятельствах, таких как канун Крымской войны, ее значимость даже возрастала за счет последних. Во второй половине XIX столетия конфессиональный подход напрямую столкнулся с панславистским, когда мнения российской общественности разделились по вопросу греко-болгарского церковного раскола. Однако в большинстве случав, и в особенности в первой половине XIX столетия, конфессиональные и религиозные категории более или менее мирно сосуществовали в российских репрезентациях османской державы. В этот период «открытия» отдельных подвластных султанам православных народов изменяли российское восприятие этнического состава православной общины Османской империи в целом. В этом смысле «греческий миф» в культуре российских элит последней трети XVIII столетия способствовал секуляризации образа греков и тем самым ослаблял представление о православии как о «греческой вере», что в свою очередь создавало предпосылки для ее переопределения как веры славянской.

«Открытия» отдельных христианских народов, подвластных Порте, следует рассматривать как часть процесса осознания образованными россиянами этнической сложности, скрывавшейся за фасадом ее православной общины Османской империи. Хотя российские авторы и были склонны рассматривать державу султанов как временный военный лагерь в Юго-Восточной Европе, османское присутствие в регионе было достаточно сильным, чтобы определять не только реальные отношения между различными подвластными Османам православными народами, но и российское восприятие этих отношений. В этом смысле русско-турецкая война 1853–1856 годов, развившаяся в борьбу России с коалицией морских держав, стала реальным водоразделом в эволюции российских представлений о православных единоверцах. Начиная с этого момента конфликты России и европейских держав заменили российско-османское противостояние в качестве определяющего фактора российско-греческих, российско-сербских, российско-болгарских и российско-румынских отношений.

Р. А. Фадеев, Н.Я Данилевский, И. С. Аксаков, К. Н. Леонтьев и ряд менее известных авторов, писавших о православных единоверцах в 1860-е и 1870-е годы, делали это сквозь призму отношений России и «Европы», или «романо-германского мира». С этой точки зрения некритическое восприятие западных политических или культурных понятий представителями южнославянской интеллигенции представляло гораздо бóльшую угрозу для мыслимого россиянами всеславянского единства, чем деспотизм османских пашей. Данилевский, Аксаков и особенно Леонтьев даже отмечали консервирующее воздействие османского правления на православных подданных султана, замедлявшее их вестернизацию. Это правда, что риторическая фигура «османского ига» над православными единоверцами сыграла важную роль в истории Восточного кризиса 1875–1878 годов, побудив тысячи россиян отправиться волонтерами на сербо-османскую войну 1876 года и обеспечив спустя год массовую общественную поддержку «войне за освобождение Болгарии». Тем не менее дипломатическое поражение России на Берлинском конгрессе, которое последовало за ее победой на поле боя, послужило напоминанием о том, что в борьбе за влияние над «Турцией в Европе» основным противником России давно была не Порта, а Великобритания и Австро-Венгрия.

Ослабление, а затем и прекращение османского господства в Юго-Восточной Европе во второй половине XIX и начaле XX столетия выразилось в постепенном вытеснении термина «Турция в Европе» рядом альтернативных выражений. Расширяющееся использование терминов «Балканы» и «православный Восток» отражало склонность российских авторов рассматривать этот регион сам по себе, в отрыве от формального и все более хрупкого османского контроля над ним. В этот период происходит трансформация российских представлений об этнической сложности Османской империи в российский вариант дискурса о Балканах, окончательно сформировавшегося в Европе к началу Первой мировой войны. Однако эта трансформация заключалась преимущественно в смене политической рамки, а не содержания. Хотя во второй половине XIX и начале XX века российские представления о балканских народах становились все более детальными и нюансированными, они в целом основывались на тех лекалах, которые сформировались в столетие, предшествовавшее Крымской войне.