В этой книге были рассмотрены основные изменения в контактах России с Османской империей на протяжении нескольких столетий, предшествовавших Крымской войне. Эти контакты составляют важную главу в истории российского открытия Востока и не менее важный аспект взаимоотношений России и Европы. Разумеется, ни Восток, ни Европа не существовали на начальных стадиях российско-османских отношений ни как политические и культурные явления, ни даже как плоды воображения царских подданных. Значение контактов России с державой султана как раз и заключалось в том, что они способствовали формированию этих символических единиц – Европы и Востока, что в свою очередь оказало влияние на складывание модерной российской идентичности. Описание Османской империи как Востока в течение полутора столетий, предшествовавших Крымской войне, стало и важным механизмом вестернизации российских элит, и проявлением этой вестернизации, обозначившим в определенный момент и предел превращения России в Европу.

Царские посольства в Константинополь составляли наиболее ранний аспект российских контактов с Османской империей. История этих посольств свидетельствует о том, что «формы» дипломатии были не менее важны, чем ее «содержание», в результате чего российско-османские переговоры зачастую сводились к обсуждению наиболее подходящего формата переговоров. Споры вокруг посольского церемониала были проявлением борьбы правителей за символическое равенство или превосходство. Эта борьба имела большое значение в эпоху, когда «государство» было все еще продолжением государева тела и сводилось к положению (статусу) правителя по отношению к его собственным подданным и к другим правителям. В то же время переговоры Москвы с Османской империей и Крымским ханством в XVI и XVII столетиях свидетельствуют о том, что эта борьба велась на разных уровнях, в пересечении которых цари были принципиально не заинтересованы. Формат московско-крымских отношений противоречил тому, как московские посланники представляли царя в Константинополе.

В течение XVIII столетия отстаивание чести царя в османской столице во многом стало совпадать с борьбой за утверждение статуса России среди европейских держав. Эти параллельные процессы проявились в обеспечении права содержать постоянного представителя в Константинополе, подобно другим европейским державам, в борьбе за признание императорского титула, принятого Петром Великим, и в попытках добиться равенства российского посланника четырем старейшим и наиболее уважаемым послам европейских держав. Пребывание в османской столице способствовало усвоению царскими представителями принципов и практик европейской дипломатии. Религиозная и культурная дистанция, отделявшая «франков» от мусульман и даже от левантийских христиан, четко очерчивала границы сообщества европейских дипломатов в османской столице. Именно с этим сообществом стали соотносить себя царские представители, как только они открыли для себя вызовы и возможности модерной дипломатии. Оборотной стороной этого процесса стала ориентализация османского подхода к международным отношениям в работах российских дипломатов. Специфика османского посольского обычая и кажущаяся невосприимчивость Порты к европейским принципам дипломатической взаимности и равенства также способствовали усвоению царскими дипломатами этих самых принципов, что в определенный момент побудило их охарактеризовать османский подход к международным отношениям как «варварский».

В то же время история российских Посольств к «порогу счастья» свидетельствует о том, что связь между вестернизацией российских дипломатов и ориентализацией Османов в их работах не была прямолинейна и недвусмысленна. Царские представители не только ругали «варварство» османского посольского обычая, но и осуждали своих европейских коллег за снисходительное отношение к попранию Османами таких принципов европейской дипломатии, как взаимность, равенство и неприкосновенность дипломатических агентов. В своей приверженности этим принципам россияне стремились быть более европейцами, чем сами европейцы, и делали это в моменты наибольшей напряженности в отношениях между Россией и европейскими державами. В этом смысле ориентализация Османской империи в описаниях российских дипломатов не только составляла оборотную сторону их вестернизации, но и служила выражением конфликта России с другими державами в «восточном вопросе».

Наконец, критика россиянами «варварства» османского посольского обычая и снисходительного отношения к нему со стороны европейцев свидетельствует о том, что противостояние между великими державами в XVIII и XIX столетиях не ограничивалось конфликтом вокруг территорий, торговых путей или статуса, но и включало в себя борьбу за определение самого формата международных отношений. Утверждение принципов «цивилизованной» дипломатии свидетельствует о том, что на тот момент не существовало общепринятых и действующих правил, которым империи следовали бы в отношениях друг с другом. Международное соревнование включало в себя борьбу за изменение всей совокупности международных отношении в соответствии со своими интересами.

Пленение царских подданных и их угон в османские владения составляли еще одну раннюю форму контактов между Московским государством и Османской империей. Анализ раннемодерных повествований о плене свидетельствует о том, что отношение московских властей к пленникам сильно отличалось от того, что характеризовало образованных россиян XIX столетия, оправдывавших свою экспансию на Кавказе и в Средней Азии среди прочего необходимостью освободить соотечественников от рабства у азиатов. Московское государство не могло вызволить десятки, если не сотни тысяч своих подданных, попавших в османскую неволю в допетровский период. Те же немногие пленники, которым удалось бежать и вернуться на родину своими силами, вызывали не только сочувствие, но и подозрение, если не осуждение. Подобное отношение, связывающее плен с возможным вероотступничеством, совершенным сознательно или навязанным пленнику, просматривается в расспросных листах тех, кто вернулся из османской неволи, составлявшихся в Приказе Патриаршего дворца. Предполагалось, что человек мог надеяться на спасение, только живя в православном царстве, и что покидание этого царства, даже если оно произошло не по воле потерпевшего, ставило спасение под вопрос. Вероятный проход возвращенцев через католические земли Южной и Центральной Европы только усиливал подозрения в возможном вероотступничестве. Это в очередной раз подтверждает тезис о том, что контакты Московского государства с Османской империей переплетались с его контактами с Европой.

Разумеется, возвращенцы сопротивлялись подобному восприятию плена и стремились представить свое пребывание в османской неволе как продолжение служения царю или же делали акцент на своем паломничестве к Святым местам, которое произошло благодаря пребыванию в Османской империи. С конца XVII столетия религиозное восприятие османского плена постепенно перестало быть преобладающим под воздействием секуляризации российских элит. К концу XVIII века человек, вернувшийся из османской неволи, уже не обязательно подозревался в вероотступничестве. Тем не менее отношение к таким людям продолжало быть настороженным до тех пор, пока представители образованного российского общества не выработали способов описания османского плена, делавших его совместимым с современными представлениями о чести и добропорядочности.

Это произошло с появлением описаний плена рядом представителей российского дворянства, захваченных османами во время русско-турецких войн начала XIX столетия. Данные описания свидетельствовали о противоречиях между положением пленника, с одной стороны, и представлениями о дворянской чести и простом человеческом достоинстве, с другой. Решение этой моральной дилеммы парадоксальным образом заключалось в подчеркивании бессилия благородного пленника. Последнее контрастировало с часто сомнительным моральным выбором, на который приходилось идти пленникам-простолюдинам, чьи истории можно найти в расспросных листах Приказа Патриаршего дворца. В результате происходил перенос акцента с действий пленника на условия плена, включая обращение османских властей с военнопленными и отношение к ним со стороны местного населения. Этот перенос акцента превращал рассказы о плене в еще одну категорию ориентализирующих репрезентаций Османской империи, которые включали описание буйного фанатизма мусульманских толп, образы великодушных пашей и картины экзотической природы. Подобные репрезентации снимали подозрения по поводу православности или просто моральности пленника, которые сохранялись на протяжении практически всего раннемодерного периода. Взамен российская читающая публика проникалась все большим интересом к рассказам о плене, представлявшим ей возможность опосредованного наслаждения экзотикой и одновременно все более сочувствовала их протагонистам, чьи страдания отныне считались заслуживающими благотворного вмешательства российского государства.

С начала XVIII столетия череда «турецких войн» стала третьей разновидностью российских контактов с Османской империей. В столетие, последовавшее с момента неудачи, которую Петр I потерпел на Пруте, российские войска добились явного превосходства над османской армией, однако продолжали испытывать различные трудности, связанные с культурными особенностями, климатом или демографией театра военных действий. Эти вызовы стали проверкой тех понятий о «цивилизованной» или «регулярной» войне, которые были усвоены российскими офицерами в результате участия в европейских войнах XVIII и начала XIX столетия и знакомства с европейской военной литературой. Трудности «восточной войны» побудили некоторых российских офицеров выработать альтернативные принципы, следование которым, по их мнению, должно было обеспечивать наилучшие результаты в «турецких кампаниях».

Несмотря на, казалось бы, очевидную значимость военного ориентализма, последний до сих пор остается неизученным явлением. Это объясняется специфическим характером военной литературы, сочетавшей теоретические и исторические исследования с дневниками и воспоминаниями разной степени литературности. Историки российского ориентализма практически не уделили внимания российским работам о войне в различных частях Азии. Последние не стали частью академического ориентализма, фокусировавшегося на изучении восточных языков, знание которых помогало управлять, но не завоевывать. В свою очередь, исследователи литературного ориентализма, по-видимому, посчитали дневники и воспоминания участников «восточных войн» слишком прозаическими по сравнению с литературными путешествиями на Восток, а также другими произведениями ориенталистского толка, созданными российскими писателями XIX века. Однако эти фрагментарные источники, заурядные с литературной точки зрения, неоценимы для понимания того, как образ «другого» и чувство самости вырастают из сублимации реального боевого опыта.

Интеллектуальная траектория постколониальных исследований также позволяет объяснить неизученность военного ориентализма. Хотя Эдвард Саид охарактеризовал Египетский поход Наполеона как начало модерного ориентализма, его анализ обошел собственно военный аспект этого предприятия и сконцентрировался на его более общем культурном и интеллектуальном значении. Другие постколониальные исследователи последовали примеру Саида, концентрируясь почти исключительно на режимах власти, возникших после демонстрации решающего военного превосходства Запада над восточными империями. Таким образом, возросшее понимание форм западной власти над Востоком сопровождалось относительным забвением культурной истории войн, которые предшествовали установлению этой власти. Тем не менее описания «восточных» войн позволяют понять, каким образом некогда могучие азиатские империи превратились в объект знания и власти под названием «Восток». Рассмотрение российских описаний «турецких кампаний», предпринятое в этой книге, можно считать приглашением к дальнейшему исследованию истории военного ориентализма.

Посольства, плен и война, рассмотренные в первых трех главах, составляли три наиболее важных измерения российских контактов с Османской империей с конца XV столетия до Крымской войны. За это время несколько сотен россиян побывали в Османской империи в качестве царских посланников и их помощников. Значительно большее число людей, наверняка исчисляемое многими десятками тысяч, оказались во владениях султана в качестве пленников и военнопленных. Наконец, еще большее количество, исчисляемое сотнями тысяч человек, познакомились с Османской империей, будучи участниками шести русско-турецких войн, которые произошли на территории «Турции в Европе» в XVIII и первой половине XIX столетия. Эти три основные разновидности исторического опыта послужили основой для более общих ориентализирующих репрезентаций Османской империи и подвластных ей народов в российской периодической печати.

Интеллектуальная предыстория сравнения Николаем I Османской империи с «больным человеком», рассмотренная в четвертой главе данной работы, представляет собой вклад в анализ фигур исторического упадка и стагнации, ставших характерными для европейских репрезентаций Востока. Представление об упадке Османской империи возникло задолго до того, как российский император якобы произнес эту знаменитую фразу, и произошло это не в России. Европейские авторы стали отмечать османский упадок более чем за два столетия до Крымской войны и объясняли это различными способами, каждый из которых в конечном счете способствовал формированию модерного представления о восточной стагнации и застое. Заимствование такого представления образованными россиянами в послепетровский период составляло один из аспектов их вестернизации.

Несмотря на западноевропейские корни, российское представление об османском упадке имело свою специфику, поскольку российская и османская вестернизации начались в разное время. Как и держава султанов, Московское государство было изначально незападным обществом, которое не было частью европейского Ренессанса и религиозных войн, оказавших определяющее влияние на историческое развитие большинства европейских стран. И Россия, и Османская империя впоследствии демонстрировали ту же самую траекторию вестернизации, многократно с тех пор воспроизводившуюся. Изначальный импульс этому процессу задавался центральной властью, что со временем вело к вовлечению более широких слоев общества. Раннее восхищение техническими и материальными сторонами европейской цивилизации впоследствии дополнялось критическим отношением к моральному влиянию Запада.

Однако российское самодержавие и элиты встали на путь сознательной и необратимой вестернизации в конце XVII века, более чем за столетие до того, как по этому же пути пошли и османы. В результате этого хронологического зазора Османская империя выступает в описаниях российских авторов как страна, чье отношение к Европе было противоположным российскому в каждый отдельно взятый период времени. В XVIII столетии россияне противопоставляли игнорирование османами европейских наук и искусств своим собственным успехам в этих областях. С начала 1800-х годов они находили запоздалые усилия султанов перенять европейские науки и искусства противоречащими «народному духу», важность которого они открыли в эпоху Наполеоновских войн. В результате, не игнорируя важные изменения, происходившие в Османской империи в первой половине XIX столетия, россияне тем не менее смогли реинтерпретировать их как проявления необратимого упадка, вызванного «неправильным» отношением к Европе. Непрестанные победы российского оружия в без малого сто пятьдесят лет, предшествовавших Крымской войне, казалось, подтверждали правильность подобного представления об историческом противнике.

Таким образом, ориенталистский дискурс необязательно представлял Восток неподвижным, стагнирующим или внеисторическим. Идентичность, порожденная таким дискурсом, не всегда однозначно прогрессивна и лишена противоречий. Вместо этого эволюция российских репрезентаций османского упадка свидетельствует о том, что и образ «другого», и формируемая с его помощью идентичность в разные периоды времени могут наполняться разными смыслами. Единственное, что остается неизменным в их противопоставлении, – это подспудное представление о собственном превосходстве, которое порождается критикой «другого». Это представление всегда обеспечивает коллективному «я» символические победы над «другим», которые дополняют более материальные проявления властных отношений. В этом смысле ориентализация Османской империи в российских описаниях дополняла российские победы над османами, подобно тому как британские и французские описания Востока дополняли коммерческое преобладание этих держав в Леванте.

Формирование представлений об Османской империи как об упадочной и в конечном счете обреченной на гибель послужило предпосылкой для превращения «Турции в Европе» в регион, определяемый в своих собственных категориях, безотносительно слабеющего контроля Порты над ним. Это превращение было также следствием интенсификации отношений России с православными подданными султана, в ходе которых появились многочисленные описания страданий единоверцев от мусульманского «ига». Конфессиональная категория единоверцев стала наполняться различным этническим содержанием по мере того, как образованные россияне екатерининской, александровской и николаевской эпох последовательно «открывали» для себя греков, сербов, болгар и румын.

Характеристики каждого из этих народов были порой противоречивы, и тем не менее приписываемые им национальные черты были производной той роли, которую, по мнению российских наблюдателей, каждый из этих народов сыграл в утверждении османского господства или сопротивлении ему. Это прежде всего относится к грекам, первому из «открытых» россиянами народов, в котором образованные подданные царей видели героических борцов за свободу или коварных приспешников османской тирании. Способы описания, изначально применяемые к грекам, составили номенклатуру идеальных типов, которые впоследствии использовались и для характеристики «открытых» позднее славян и румын. К середине XIX столетия эти «открытия» позволили россиянам создать более или менее целостное представление о системе иерархически организованных межконфессиональных и межэтнических отношений, отражавших национальные характеристики каждого из балканских народов.

Как бы ни были важны эти «открытия», они не вытеснили полностью конфессиональную категорию единоверцев, а, скорее, способствовали ее периодическому наполнению новым этническим смыслом. Накануне Крымской войны наблюдается реактуализация религиозной системы координат в российском восприятии православного населения «Турции в Европе». Растущее культурное, политическое и религиозное влияние Европы на православные народы данного региона накануне и во время Крымской войны объясняет постоянное возвращение образованных россиян середины XIX столетия к категории единоверцев. В этом смысле Крымская война могла лишь привести российских наблюдателей балканского региона к заключению, что их исторический конфликт с Османской империей был не более чем формой противостояния России и Запада.

Крымская война была кульминацией нескольких параллельно развивавшихся процессов. Она служила поворотным пунктом, после которого другие европейские державы стали более важным фактором отношений России с ее православными единоверцами, чем само османское правительство. «Турция в Европе» тем самым превратилась в «Православный Восток», ставший главным предметом спора между Россией и католическим или протестантским, но в любом случае все более светским Западом. В случае Крымской войны российско-османские отношения впервые привели к прямому столкновению между Россией и коалицией европейских держав. Это столкновение заставило российскую общественность задуматься о пределе превращения России в Европу, чему до сих пор так способствовала ориентализация Османской империи.

Чрезвычайное посольство генерал-адъютанта Х. П. Граббе в Константинополь, 1849 г. Отдел эстампов Российской национальной библиотеки