Крылья бедности

Тамаши Арон

Арон Тамаши

КРЫЛЬЯ БЕДНОСТИ

 

 

Чуть дрогнуло зимнее утро.

Еле заметным, словно колыхание серебряного марева, было это движение над белоснежными полями. Человеческий глаз с трудом собрал бы тот свет в свой хрусталик, однако птицы сразу догадались: солнце уже в пути.

Поморгав на прощанье, звезды ушли с восточного края неба, и как тихая радость заструился оттуда ясно-пепельный свет. Приближаясь к деревне, он явственнее очертил мерцавшие в ночи, точно белые призраки, выстроенные вдоль дороги деревья; затем, как бы смутившись, замешкался на мгновение в саду старого Амбруша Эхеди. В верхнем конце сада, возле домика под деревянной крышей, стояли две яблони. Старая яблоня вздымала к небу тяжелую крону и множество прожитых лет, а в двух шагах от нее гордо тянулось молодое деревце — по сходству судя, правнучка. У этих деревьев и задержалось трепетное рассветное сияние, серебряной паутиной опутав ажурные кроны. На самых толстых ветвях, как то сало, что в сказке бедняк из-за спины никак не достанет, лежали ломти белого снега. Да, в заснеженных кронах, среди хрустальных ветвей задержалось в то утро рассветное сияние, отдыхая, прежде чем расправить свои трепетные крылья.

— Ах! — воскликнули бы вы, оказавшись случайно в том саду. — Что за волшебное виденье!

А в кронах яблонь взаправду, не по волшебству расправляло крылья сияние утра и, расправив наконец, широко взмахнуло ими, да так, что с тонких веточек алмазной пылью взметнулись снежинки. Заплясали в вышине, закружились над деревьями в проясненном воздухе; затем дуновение света изваяло из снежного облачка два призрачных стана и, точно невест, повлекло их в танце, любовно и бережно покачивая, в сторону деревянной крыши. Так феи порхают на заре.

На крыше две тени окутались сизым дымком, неохотно струившимся сквозь щели ветхой кровли в морозное пространство. Волшебные крылья чудесных видений растаяли, затем развеялись и сами посланницы зари.

Остался лишь дым, зато он теперь не просто струился из-под рассохшихся деревянных плах, а, сбиваясь в плотные комки, округлыми клубами устремился к гаснущим звездам.

— Однако! — подумали бы вы. — Случится же пожар в такую рань!

Только живущая в наших краях забота не обратила бы на такие слова никакого внимания, а продолжала бы безразлично созерцать валящий дым. Кому-кому, а уж ей-то известно, что в таких бедняцких, крытых дранкой домах труб не ставят; ну а дыму, бедолаге, надо же выбраться как-то на божий свет, когда ему вконец надоест бродить по гулкому чердаку, где нет для него ни сала, ни корейки, ни колбас, которые он смог бы с толком прокоптить.

Незажиточное хозяйство было у старого Амбруша Эхеди, проживающего на самой окраине богатого села. Всю ночь старик не смыкал глаз, а ведь долга ночь в такую пору, когда искрящиеся побеги и белые цветы расписывают окна, и в бесконечной тишине толпятся сны и мечтания суровой жизни. Сперва он вертелся в постели, поторапливая время, но после полуночи вертеться перестал, стал подглядывать в окно, не тронется ли наконец заря.

Когда же время все вышло и на заиндевевшем стекле наметился след легчайшего дыханья, старик наконец поднялся. Двигался он в полумраке тихо-тихо, чтоб не спугнуть ненароком сон, сомкнувший глаза невестки, в одиночестве почивающей на второй кровати, и чтоб не разбудить спящего на лавке единственного внука Дюрку.

Тихо и очень осторожно одевался старик.

И все же Дюрка, спавший в ту ночь по-заячьи, проснулся от едва различимого шороха. Не подавая виду, мальчик решил украдкой понаблюдать. Подслушать и подсмотреть, чем займется дед в такое утро.

Неизвестно отчего, утро было необычное, особенное.

Старший Эхеди прошаркал к чугунной печурке, бесшумно снял конфорку на плите и через круглую ту дыру набил черное брюхо дровами. Затем на ощупь установил обратно железные круги конфорки, сунул в черную пасть топки сухих веток, добавил пучок соломы и поджег. Бойко, с треском разгорелся сушняк, но сырое дерево в глубине зашипело, заскворчало и даже плюнуло на угольки.

— Ну что, не сумел укусить? — шепотом пожурил дед огонь.

Снова натолкал сухих веток, еще плотнее на этот раз; и огонь разгорелся, да так весело, что по крохотной комнатке пустился в пляс целый хоровод рыжих теней. Только сырые дрова опять запищали, зашипели и заплакали.

— Чертям ведь скормлю! — опять проворчал старик.

Дюркина улыбка сияла как молодой месяц на небе. Сердцем он был на стороне деда, однако не мог не потешиться, наблюдая, как забавно дразнят старика сырые поленья. И уж совсем веселья было не унять, когда дед стал запихивать в чугунную глотку короткую доску из-под матраса; убыток в том, правда, был небольшой, потому что эта доска вечно вываливалась, стоило человеку чуть резче повернуться во сне. Но сейчас она, столь злостно не желавшая служить для спанья, проявила себя с наилучшей стороны и до тех пор боролась с мокрыми кругляшами, пока не ухитрилась-таки объять их пламенем.

И наконец запылал настоящий огонь.

Клубы дыма над крышей развеялись.

Рассвело.

— Ну и чего рыдать-то было?! — ликовал старик.

Затем он оглядел призрачно освещенную комнатку и белые, сияющие, как смеющееся серебро, окна. Процеженный через их ажурное сито молочный свет редел настолько, что человек в доме казался дрожащей тенью. Сам старый Эхеди превратился в сказочного гнома, бесшумно крадущегося из угла в угол, чтобы не спугнуть тишину и столь милое его сердцу утреннее одиночество. Он подошел к окну, однако ничего за морозным стеклом не увидел, — тогда он подышал на ледяной узор и глянул в глазок, словно рассматривая мир сквозь ружейный ствол. Затем легонько склонился над Дюркой, наблюдая его сладкий сон; глянул и на невестку — ее дыханье журчало тихо, как источник на лугу под летними травами. Убедившись наконец, что один только кот моргает под печкой, в то время как все остальные мирно покачиваются на волнах сна, старик с величайшей осторожностью выдвинул ящик стола и достал из него письмо на зеленой бумаге, отправленное сыном Гашпаром аж с самого фронта и пришедшее домой только вчера. Посреди тонущей во млечно-сером мерцании комнаты старик и так и этак покрутил письмо, стараясь зацепиться за буквы взглядом, но утро было еще слишком ранним и недостаточно ясным для его старых глаз. Поэтому он направился к гудящей печурке, бережно, как случайно севшую к нему на руку редкую птицу, неся письмо.

Примостившись возле чугунной дверцы, он дверку ту отворил, чтобы дать дорогу свету, бегущему от язычков пламени. Подставив лист под теплые лучи и словно позабыв, что вчера письмо это не раз читалось каждым по отдельности и всеми вместе вслух, он опять углубился в чащу строчек, вылавливая весточки. Доброта его сердца струилась из шепчущих уст, как волнами струится добрый дух испеченного хлеба; зато буквы так бойко срывались с зеленого поля, весело разлетаясь по сторонам, что казалось — то птахи живые.

Они, видно, стремились заселить серебряные рощи морозных окон.

Дюрка наблюдал исподтишка.

Родной мой любимый Отец,  — стояло в письме, — Вилма, дорогая Жена, любимый Сын Дюрка. Сообщаю в сих немногих строках, что я пребываю в горах, в Лесистых Карпатах. И третьего дня думал, что писать вам больше мне не придется. Но тех врагов, что на мою долю выпали, мне дано было все же победить наконец…

На этом месте старик задержался подольше и, кивнув, от себя слово добавил:

— Так, сынок, только так.

Затем продолжал читать при свете пламени:

А еще знайте, что по причине вышесказанного я стал ефрейтором. И сам господин обер-лейтенант Бечек сказал тогда, не без смеха, правда, будто мне на грудь награда полагается, да такая знаменитая, что король сам Франц Иосиф будет себя на радостях по правой коленке хлопать…

Тут старик добавил весьма решительно:

— Вот пускай себе и хлопает!

И в завершение дочитал:

Зима здесь до того крепкая, даже птицы с деревьев падают. Еще, правда, стреляют по ним.

Вот так старый Эхеди добрался до конца письма, но все не опускал бумаги, успевшей чуть покоробиться, свернуться от печного жара, наподобие нежного лепестка, уже отдавшего свой аромат.

Он держал в руке лист и продолжал сидеть у очага, устремив свой взор в дальнюю даль сквозь молочное марево, заполнившее уже всю комнату и бережно укутавшее спящих.

Наконец он поднялся и по-стариковски аккуратно спрятал письмо в ящик, подошел к окну, успевшему уже запотеть от жара печурки: по тающим ледяным ветвям, играя на свету, сбегали, точно роса, перламутровые капли.

— Дюрка, внучок! — тихонько позвал он.

Мальчик сделал вид, будто сейчас только проснулся от дедовых слов, но встал все же проворно, чтобы заслужить первую в этот день похвалу. И похвала не заставила себя ждать:

— А вот в награду за такую прыть пойдем мы с тобой сегодня в лес.

— Мы просто так пойдем? — поинтересовался мальчик.

— Не просто так, а возьмем с собой салазки.

Тут Дюрка совсем засуетился, замелькал по комнате — и через минуту был уже готов к санному походу. В глазах веселые искорки, смех на устах — и все оттого, что по свежему пушистому снегу, да еще с салазками, в лес ходить самое что ни на есть расчудесное занятие.

Веселая возня разбудила мать мальчика, и, чуть краснея, а больше посмеиваясь над тем, что заспалась, она побежала доить козу; затем вскипятила на горячей печке молоко, чтоб идущие в лес могли подкрепиться.

И, подкрепившись, отправились они в путь.

В тот самый миг едва родившееся солнце показалось на краю сахарно-белого мира и залило бесконечные просторы живым серебром, добавив в свой свет одну только каплю розового. Деревья стояли все в дивных кружевах, и заснеженные поля искрились, словно отражая улыбки веселых и добрых великанов.

— До чего же красиво! — вырвалось у мальчика.

— Вот… Видал?! — молвил старик, и слова его прозвучали гордо, будто именно он расстелил до самого горизонта все это радующее глаз великолепие.

Как не видать!

Легко и плавно скользили по обильному снегу салазки — собственно, даже не салазки, а небольшие сани с двумя поперечными брусьями, соединяющими полозья, на которых сверху, вдоль, крепились четыре слеги, принимающие на себя груз. Спереди к загнутым концам полозьев привязаны две крепкие веревки: впрягайся и любой груз хоть в гору тащи.

Словом, зимняя упряжь бедного человека.

Такие вот салазки.

Дюрка очень любил эти салазки, ведь они, что твой пес, даже под малый уклон весело убегали вперед, а на подъеме робко отставали, словно любуясь на морозно цветущие деревья или подстерегая тени вольных птиц, порхающих в небе или поднимающих тучи алмазной пыли с отяжелевших ветвей.

— Деда, кто эти санки смастерил? — спросил Дюрка.

— Отец твой, еще когда в парнях ходил, — ответил старик.

Мальчик тяжело вздохнул и тут же посетовал, мол, забыл с утра перечитать солдатское то послание, а ведь вчера, укладываясь, дал себе такой зарок.

— А вы, дедушка, перечитывали?

Старик заподозрил неладное: никак подглядывал постреленок!

— Да ты не спал небось?

— Лежал я, — ответил Дюрка.

Разговор их больше смахивал на тропку, по которой они шли, потому что тропа-то была, а следов на снегу никаких.

Дальше шагали молча, и каждый хранил свой секрет. Улыбались, жмурясь под искристыми лучами, присматривали за салазками: не ровен час, польстятся на уютный овражек. По пути встречались мелкие пташки, ловящие на лету солнечные лучи, чтобы согреться; внизу, в ущелье, раздался хриплый клекот коршуна, а немного спустя в ясном небе, высоко над белеющими вдали скалами, появился царственно парящий орел.

Вот что видели они в пути, а путь тот привел их наконец к лесу — цели всего путешествия.

Старик принялся искать подходящую ветку — подлиннее, с крепким суком на конце, а когда нашелся такой шест с крюком, дед и внук стали кружить среди деревьев, выглядывая в кронах сушняк; старый Эхеди цеплял сухую ветку самодельным багром за середину и командовал:

— Посторонись, Дюрка!

Затем старик резко дергал багор, отчего ветка с треском летела вниз, засыпая ему за шиворот целые пригоршни снега — к вящей радости мальчика, которого страшно веселило, что дедушка становился совсем, ну совсем как ходячая сахарная голова. Порой, однако, исполненный самоуверенности и отваги старый воин покушался на такую добычу, которая ни за что не хотела поддаться, даже когда он подтягивался на шесте, отрывая подошвы от матушки-земли. И напрасно дед болтал ногами в морозном воздухе, ветка-великан не желала трещать, не снисходила даже до скрипа.

Нависевшись таким манером, старик обычно менял команду:

— Выручай, Дюрка!

Но Дюрка как-то ухитрялся на мгновенье раньше, чем дед позовет, ловко, по-кошачьи вскарабкаться на шест — и под громкий выстрел сухого дерева стар и млад летели в сугроб, а потом выбирались оттуда, смеясь и облизывая снег со щек. Гордые своим подвигом, они весело и громко кричали, ловя затем раскрасневшимися ушами отголоски звуков, блуждающих в белой тишине застывшего леса.

Наконец сани оказались до того нагруженными, что пришлось всю кучу крепко-накрепко перевязать поперек и даже утоптать, чтобы колючие сухие ветки не разболтались, не перессорились и не разошлись в конце концов в разные стороны. Затем самый старый и самый молодой Эхеди впряглись в лямки и повлекли поклажу к дому.

Кто бы мог подумать, что груженые салазки только веселей побегут?

— Вот бы отец нас сейчас увидел! — гордо сказал мальчик.

— Ничего, дружок, — ответил старик, — там, в Лесистых Карпатах, тоже люди нужны.

— А правда, дедушка, что Арпад через те горы венгров привел?

Старик испугался вдруг, что на этот раз не сумеет внуку истинную правду ответить. Что ж тут поделаешь, бедному человеку несподручно умом в такие дали пускаться; и как нарочно, название злосчастного места совсем стерлось из памяти, а ведь знал, знал когда-то старик, какое было имя дано перевалу, через который пришли венгры под водительством Арпада.

— Там где-то они проходили… — ответил он наконец.

— Правда, дедушка? Правда? — не отставал Дюрка.

Тут, к счастью, добрая судьба, та самая, что день и ночь печется о чистых сердцах, вывела им навстречу чудо-птицу.

— Глянь-ка, глянь, зяблик! — воскликнул дед.

А тем временем, пока знаменитый Верецкий перевал превращался в лесную птаху, путники вышли на берег тихо лопочущего крохотного ручейка, со смиренным упорством пробивающего себе путь в снегу.

— Передохнем, что ли, маленько, — молвил старик, собираясь испить родниковой водицы.

Оставив салазки на тропе, они прошли по бережку чуть глубже в лес и в удобном месте утолили жажду. Свежей и приятной на вкус оказалась вода, но и глазам нашлась отрада в том удивительном лесу: с обоих своих берегов ручеек смыл снег и лед, а на их месте развел мох и нежно-зеленую травку. Глянув вдоль изумрудно сверкающей ленты, они заметили вдруг косулю, так же, как и люди, пришедшую на водопой. Напившись, она посмотрела на пришельцев, удивляясь, зачем понадобилось им вторгаться в ее мирные владения, но было видно, что людей она не боится.

— Почему она не испугалась, дедушка?

На лицо старика, прежде чем он ответил, опустился какой-то особенный покой.

— Запомни: косуля волка, а народ душегуба издали чует.

И после таких дедовых слов они вернулись к своим саням, впряглись и спокойно, не спеша тронулись в путь. Солнце сменило уже свой серебряный свет на золотой и стало пуще пригревать, да и дорога пусть тихонечко, плавно, но все же пошла в гору. Так шагали они по белоснежному склону под ласковыми золотыми лучами, а у Дюрки из головы все не выходила мысль о том, до чего же у него отец храбрый воин!

— А вы, дедушка, были солдатом? — вдруг спросил мальчик.

Старик, прищурившись, глядел в ясное небо.

— Я больше чем солдатом был!

— Больше?

— Да, больше. Потому что от моих дел захлопал бы себя по коленке не то что Франц Йошка — сам Лайош Кошут, а то и великий Ференц Ракоци!

И Дюрка увидал, как дед его сейчас, в зимнюю пору своей жизни, весь как бы засветился удивительным светом.

— От каких таких дел? — не давал покоя внук.

— Да от таких… — Лучистые глаза деда становились все теплее. — Был я в ту пору молодым парнем, ум мой быстро летал, высоко-высоко мог подняться, и потому в одно воскресное утро глянул я на все, что делается кругом, во всем мире. И увидал, как несметное множество народа в бедности жизнь влачит, и решил тому горю помочь.

— И помогли, дедушка?

— Да, Дюрка, помог. Самых лучших людей собрал я вместе, сам вышел вперед и такие слова сказал: взгляните, как плохо все в мире устроено. Оттого плохо, что праведного человека угнетают лжецы, трудящего угнетает разбойник, а бедняка — богатей. Поклянемся же всю неправду стереть с лика земного, а на месте ее устроить мир справедливый. Вперед, высокую нашу клятву умом и верою сердца скрепив, на правое дело!..

— Ну а потом?! — не терпелось мальчику.

— А потом я стал во главе бесконечного войска, и мы единою волей свершили все, о чем я сказал перед боем.

Дюрка восхищенно следил за рассказом деда, но под конец вдруг насторожился, боясь высказать закравшееся в его душу сомнение. Потом все же решился:

— Но, дедушка, ведь мир не такой!

— Такой он, внучок, только мы еще про то не ведаем.

И вот, пока, заглядывая в грядущее время, старый Эхеди говорил такие слова, они достигли перевала, за которым начинался далекий и долгий спуск. На самой вершине остановились. Отерли выступившие на лбу бусинки пота, и Дюрка спросил:

— А награда вам, дедушка, за такое дело досталась?

— Досталась, как же без награды, — гордо ответил старик. — Даже вдвойне, потому что, во-первых, тогда получил я в жены твою бабушку, а во-вторых, в сердце моем поселился счастливый будущий мир.

Земля вокруг сияла белизной, и солнце сияло золотом.

— А теперь в путь! — воскликнул старик.

С тем оба уселись поверх сухих веток, и старый Эхеди приладил под каждую руку по крепкой коряге, чтобы в пути ими, как веслами, направление задавать. Только слегка коснулся он теми рычагами земли, и тронулись салазки, все ускоряя скольженье.

Может, и не домой спешили они, а летели по золотым лучам над бескрайним заснеженным морем на крыльях бедности в будущее.