Я проснулся первым. Войтин хрипло дышал и бормотал во сне. Я встал. Старясь не стучать шпингалетами, отворил окно: Пухальский вчера вернулся позже всех и, наверное, опасаясь дождя, закрыл его. Сейчас он лежал лицом к стене и спал.

Внизу расстилался город в утренней дымке. Черепичные крыши чередовались с островками зелени. Замок — целый лес островерхих готических башен с узкими щелями окон — выглядел совсем не таким мрачным, как ночью. Посверкивала речка под горбатыми древними мостами. Я нашел глазами бульвар, по которому мы шли вчера с Быстрицкой, — он полупетлей охватывал город. Моря из этого окна не было видно.

«Маленький город», — подумал я. Небо было в облаках. Дул ветерок. На окраине уже дымил какой-то заводик, и дым из трубы заваливался на сторону.

Я отошел от окна, выкурил сигарету, сидя на койке (Тамара безуспешно пыталась отучить меня курить до завтрака), и достал из тумбочки бритвенный набор. Я привык к электробритве «Харьков», но студенту такая роскошь не по карману: я взял с собой «безопаску».

До позавчерашнего утра мы с Ларионовым не знали, кто будет выполнять основное задание, и готовились оба. Начальник отдела Шимкус вызвал нас и, выслушав доклад, ткнул пустым мундштуком мне в грудь: «Планируй!» Я знал, что Ларионову очень хотелось взять это дело. Может быть, даже больше, чем мне: мою жену только что положили в роддом. «За супругу не волнуйся, — сказал Шимкус. — Все устроим в лучшем виде». Ларионов хлопнул меня по плечу: «Лети, старик, со спокойным сердцем и ясной головой. Как родится сын, дадим знать». — «Девочка — это тоже хорошо, — сказал Шимкус. — У меня их две. Старшая уже парням головы крутит и мне подробно докладывает, как и что. Я ей советы даю». Ларионов сделал мне большие глаза: старик считал, что в молодости он был большим сердцеедом. «А ты не мигай! — сердито сказал Шимкус. — Думаешь, не вижу? И вообще, генуг трепаться, как она говорит». — «Генуг по-немецки значит — достаточно», — снисходительно объяснил я Ларионову. «Geh zum Teufel!» — буркнул тот. (Пошел к черту! (нем.).) «Ярко выраженный ростовский акцент», — констатировал я. «К делу, товарищи старшие лейтенанты», — строго сказал Шимкус. И мне: — «Значит, у тебя есть девица, которая следила за ним, заявление Евгении Августовны Станкене, кастет, ну, соседи по номеру и некто Буш. Может быть, это цветочки, а может быть…» — Он сделал паузу. «Может быть, ягодки», — забежал вперед Ларионов. Шимкус внимательно и холодно поглядел на Ларионова, отчего тот затянулся сигареткой и стал притворно сильно кашлять. Потом Шимкус сказал: «А может быть, ягодки. Решать будешь сам. На месте». Я сделался серьезен. «Виленкин вылетает раньше, он придается тебе для связи», — добавил начальник отдела.

Мы доводили операцию еще сутки. Вчера утром я наконец остался один: мне нужно было сосредоточиться. На мне были джинсы и рубашка с короткими рукавами. Я надел куртку. Сложил все, что лежало на столе и диване, в старенький чемодан (ребята из научно-технического отдела даже обмотали его ручку изоляцией). В последний раз просмотрел содержимое бумажника, хотя можно было не глядеть: я помнил все наизусть. Пистолет я оставил в сейфе: оружия мне не полагалось. Я вообще считаю, что пистолет в кармане вредит, он часто придает излишнюю уверенность, а значит, размагничивает там, где надо глядеть в оба.

Я спустился на лифте вниз. Меня ждала машина. Сквозь дождь мы помчались на аэродром. Ларионов сидел на заднем сиденье и рассказывал старые анекдоты: «делал» мне настроение. Шофер тормозил так, что машину заносило на мокром асфальте. «Я сто лет не был в кино, — думал я. — У меня ни на что не остается времени». Мы поспели на аэродром впритык.

Потом я сидел у окна и смотрел на Ларионова, который стоял на поле возле турникета и махал рукой. Самолет выруливал на взлетную полосу… Через полчаса я был здесь. Мы сели на семь минут раньше московского самолета.

Мне было о чем подумать. Бреясь, я умудрился порезаться в трех местах. «Нашему брату надо уметь бриться любой бритвой», — иронически сказал бы Шимкус. Итак, вопрос как в романе: кто убийца? И еще: кто убитый? Тарас Михайлович Ищенко мог быть Кентавром. Он тщательно скрывал свою принадлежность к партизанскому отряду и не упоминал о ней ни в одной анкете. Страх проходит нитью через всю его послевоенную жизнь, судя по словам Клавдии Ищенко. Правда, иногда так ведут себя, совершив крупное преступление, а иногда струсят в чем-то один раз, другой, и трусость становится чертой характера: все зависит or человека. Почему так по-разному отзывались об Ищенко люди, знавшие его? Быстрицкая: «Подлый-подлый, не зря его стукнули»; Буш: «Чистейшей души был человек…»; родная жена: «Труслив, расчетлив…»; а Пухальский — Пухальскому он понравился. Случается, что об одном и том же человеке говорят противоположные вещи: что он дурак — и что умница, подлец — и герой. Всяк судит по своей мерке. Но кто-то бывает прав. Кто в данном случае? Я был склонен верить жене: с каждым Ищенко был иным, в этом чувствовался расчет, а перед женой ему быстро надоело играть. «Тогда он казался мне настоящим мужчиной», — вспомнил я. Если все это так, Ищенко смахивал на Кентавра. Тогда версия такова: кто-то узнал в Ищенко предателя и убил его, мстя за своих родных. Это мог быть помощник капитана рыболовного траулера Войтин (правда, непонятно, как он распознал Кентавра) или кто-то другой, неизвестный нам. Но зачем было Ищенко приезжать сюда отдыхать вместо Черного моря, если он послал здесь на смерть стольких людей? Он все время опасается чего-то, живет с оглядкой, и вдруг — такой промах! Зачем? Пощекотать себе нервы? На Ищенко непохоже. Какова же тогда причина для приезда сюда? Она должна быть очень важной, эта причина!

Но Ищенко с таким же успехом мог не быть Кентавром, он мог оказаться его жертвой. Тарас Михайлович приезжает в этот город, он действительно чего-то опасается, но это не связано с гибелью отряда: он не предатель. И вдруг на улице он сталкивается так, как столкнулся со Станкене (кстати, в плане сегодняшней работы у меня стояло: увидеть Станкене и, если удастся, поговорить с ней под благовидным предлогом: я хотел составить себе впечатление о ней), сталкивается с настоящим предателем. Откуда он знал, что тот предатель? Почему молчал все эти годы? Неясно. Но Ищенко собирается разоблачить его: рассказывал же Войтин, что Ищенко был взволнован, что-то писал, порвал и даже вытащил обрывки записки из пепельницы. И Кентавр убивает его.

Кто он — этот Кентавр? Скорее всего приезжий: трудно предположить, что он останется жить здесь после того, что совершил. Поэтому такое внимание мы уделяли единственной гостинице «Пордус». Конечно, большинство приезжих остановилось на квартирах: сезон уже начался. Но отдыхать «по-дикому» приезжают обычно с семьями, а если в одиночку — то молодежь. Предполагаемый возраст Кентавра — старше сорока лет. Таких мало, они были проверены. И Кентавр не приедет сюда отдыхать, не должен по логике, во всяком случае. Он приехал по делу, совсем не думая об Ищенко. В командировку, например. Значит, гостиница.

Мы проверили всех, кто остановился в «Пордусе» и примерно соответствует возрасту Кентавра: это ничего не дало. Все, кто выехал после пятого числа, были под наблюдением, их было немного — семь человек. Но убийца, конечно, все рассчитал: нельзя было уезжать сразу после совершенного. Как зверь, он должен был отсидеться в темноте. «Если развернуть этот образ: в темноте нашего незнания», — подумал я, водя бритвой по щеке. Пройдет время, он станет незаметным. Тогда — уходить! Сейчас наступали самые горячие дни: выжидать слишком долго он тоже не будет.

С другой стороны, Кентавр все-таки мог быть местным жителем. И каждый день рисковал встречей со Станкене? Нет, она была связной и не могла знать в лицо всех партизан и людей, связанных с партизанским отрядом, тем более что в последние месяцы отряд сильно пополнился: приходили колеблющиеся, те, которым стал ясен исход войны. Кентавр понимал это. Он мог спокойно ездить на работу в одном трамвае со Станкене.

Но имелась одна любопытная деталь: скорее всего убийца не работает вовсе, или не работал в этот день, или если он находится здесь в командировке, то довольно свободно распоряжается своим временем, потому что Ищенко был убит днем, около одиннадцати часов. Интересно, что и встреча с кем-то третьего, так взволновавшая Ищенко, состоялась приблизительно в то же время. «А была ли она вообще», — подумал я. Скорей всего была. Вечером третьего числа Ищенко был взволнован и что-то писал. Утром этого дня он не пришел на фабрику к Бушу. Буш лгал насчет Клавдии Ищенко. Но вряд ли он стал бы придумывать такую сложную историю о несостоявшемся свидании. Зачем? «А в самом деле, зачем? — опять подумал я. — Стоит поразмыслить». Пока же я принимал за доказанное, что Тарас Михайлович Ищенко дважды с кем-то виделся. Во второй раз это обернулось для него трагедией. И виделся в одно время, было похоже на расписание. Какое расписание? А черт его знает! Почему он был убит днем и в таком неудобном для преступления месте — проходном дворе? «Потому что в другое время и в другом месте он не мог быть убит, — подумал я. — Парадокс или истина?»

Кстати, третьего числа Ищенко было не обязательно с кем-то встречаться. В этот день он мог просто узнать Кентавра в ком-то из окружавших его людей (в том же Пухальском!). Разговор с ним. Ищенко взволнован. Он не хочет видеть Буша: ему нужно побыть одному и все обдумать. А пятого его убивают… Другой вариант: Кентавр давно уже попал в поле зрения Ищенко. Это Буш, например. Но третьего происходит что-то неожиданное, и опять-таки Ищенко разговаривает с Кентавром. Если Буш врал насчет третьего числа, то разговор мог произойти и вечером, но не второго и не четвертого, потому что Ищенко пишет записку именно в ночь с третьего на четвертое: моряк упоминал, что Ищенко писал записку, вернувшись в гостиницу в два часа ночи, а из опроса работников гостиницы, сделанного Сипарисом, я еще до приезда сюда знал, что Ищенко где-то задержался допоздна именно в этот день, в остальные же приходил до двенадцати часов. Но, так или иначе, третьего июня обстоятельства складываются так, что Ищенко становится опасен, и Кентавр убирает его пятого. Что за обстоятельства? Неизвестно.

По наличию же свободного времени подходили: Буш (хотя он как будто все утро был на глазах у соседей); Пухальский — в этот день он явился на фабрику после обеда, а на допросе утверждал, что загорал на дальнем пляже, но если б даже он лежал на общем городском пляже, проверить это было невозможно: его никто не знал в этом городе; Войтин — он отсутствовал в гостинице как раз в момент убийства. Да, еще Быстрицкая была в этот день свободна. Но какой у нее мог быть мотив? И уж никак не могла она быть Кентавром! Девушка убивает мужчину кастетом и прячет тело за контейнер с мусором! Нет, конечно! Но почему она следила за Ищенко? Что делала в момент убийства? Знает ли убийцу? А может, Станкене просто ошиблась: Рая Быстрицкая торопилась по своим делам и ей никакого дела не было до Ищенко. Н-да!

Был еще некто Суркин: сегодня я собирался им заняться.

Был еще какой-то Семен (опять-таки, если Буш говорил правду). Но кто он — этот Семен? Моего вчерашнего «соперника» звали Семеном, но как он может быть замешан в деле Кентавра? Непонятно. Убийство на почве ревности? Чушь!

Убийцей мог быть кто-то из тех, кого я уже знал, или неизвестное нам лицо. «Цветочки или ягодки», — вспомнил я напутствие Шимкуса. Может быть, его надо искать не среди них?

Фотографии Пухальского, Войтина и Буша были предъявлены Корнееву в Ленинграде и Станкене. Они их не опознали (Станкене знала Буша как человека, лежавшего однажды в городской больнице с воспалением легких). Но Кентавр мог и не быть бойцом отряда. Образцы почерков убитого Ищенко (после него осталось много бумаг), Пухальского, Войтина (они заполняли регистрационные листки в гостинице) и Буша (была взята в отделе кадров мебельной фабрики его автобиография) подверглись графической экспертизе: их сравнивали с расписками Кентавра в получении денег. Не сошлись. Но это тоже не доказывало ровным счетом ничего: материала для сравнения было мало. Одна короткая подпись, несколько букв.

— А ты ранняя пташка, студент! — прервал течение моих мыслей Войтин. — Хорошо вчера погулял?

Интересно, давно он следит за мной?

— Неплохо. Только вон третьего нашего, когда я пришел, еще не было. Наверное, он еще лучше погулял.

Но Пухальский дышал ровно и безмятежно.

— В управление ходил наниматься? — спросил Войтин.

— Нет, сегодня пойду.

— Блат нужен?

— А есть?

— Наверное, нету, раз сам себе не помог. Это я так… А вот капитанов знаю многих, могу хорошего посоветовать.

— До этого дело не дошло, спасибо. Мне бы документы сначала оформить, — сказал я. — А вы, между прочим, спите беспокойно, разговариваете во сне.

— Бывает. А что я говорил?

— Не прислушивался.

Я отправился в туалет, сполоснул бритву, умылся и вернулся в номер. Пухальский продолжал безмятежно посапывать в кровати: наш разговор его не потревожил. Войтин натягивал брюки.

— Интересно, о чем же я говорил? — опять спросил он.

— Надо включать на ночь магнитофон, а потом прослушивать запись. Завтракать пойдете?

— Спасибо за совет. Нет, мой день начинается поздно, — сказал он. — Мой рабочий день! Тьфу!

— Наш сосед на работу не опоздает?

— Командировочный! Ходит на свою фабрику когда вздумается.

— Тогда привет! — сказал я. И подумал: «Сегодня надо обязательно повидать Станкене».