Неистощимая

Тарасевич Игорь Павлович

Неистощимая

 

 

Буквально несколько минут, дорогие мои, есть у нас с вами, а также у всех, находящихся в бывшем Bанькином кабинете – между прибытием на собственное место работы убиенного было губернатора Голубовича И.С. и мгновением, в котором двое вимовцев потащили несчастную Катерину в большой зал. Мы говорим «Большой зал», потому что в глухово-колпаковском Белом доме у Ванечки нашего был еще Малый зал, как и во всех приличных заведениях, работающих с населением – в театрах там, в храмах, на призывных пунктах, в моргах и проч.

На самом деле у нас с вами, дорогие мои, времени вагон, целый железнодорожный состав времени – вечность, отпущенная автору и, соответствнно, его читателям – то есть, вам! У вас в запасе вечность! А вот у большинства людей, присутствующих сейчас в кабинете и в приемной губернатора Глухово-Колпаковской области времени почти не осталось. Потому что народ… население, вы понимаете?.. электорат… то есть граждане начали собираться возле бывшего монастыря еще с ночи. Но об этом потом, чуть позже, а сейчас нам хочется проследить за взаимоотношениями всего нескольких, особо симпатичных нам людей. Быть может, симпатия к некоторым покажется вам странной, дорогие мои, но мы любим всех своих персонажей, даже самых гадких, и это – чистая, не замутненная никакими меркантильными или иными паскудными соображениями любовь.

Вернемся в Bанькин кабинет.

Лысый усачек в вимовской форме, подававший Мормышкину бумаги на подпись, тоже отправился в Большой зал, поэтому все секъюрити, только что блистательно отработавшие эпизод с попыткой покушения на охраняемое лицо, несколько расслабились, внутренне полагая, что – пока все, ребята, пока курим… Курить, разумеется, без разрешения никто не отправился, но расслабились несколько, да… Может быть, поэтому некоторое шевеление под Bанькиным столом, за которым утвердился и только что подписывал первые свои указы Виталий Алексеевич Мормышкин, попервоначалу прошло для охраны незамеченным. Но тут Мормышкин – чуть было мы не написали «протянул» – тут Мормышкин вытянул ноги, уперся ими в нечто и через несколько мгновений понял, что это нечто – живое.

Тут мы должны признаться вам, дорогие мои, что до Мормышкина иногда доходило не сразу. Kряхтя, Мормышкин заглянул под столешницу и встретил распахнутый навстречу его взгляду сияющий женский взгляд. Взгляд такой проникновенности встречается только на рекламе вагинальных прокладок, честно вам сказать, дорогие мои.

Мормышкин поступил так – сначала завизжал, как поросенок:

– Ииииииии! Иииииииии! Ииииииии!

А уж потом заверещал:

– Ай! Аааай! Тут баба! Баба! Опять баба!

Через секунду женщину вытащили из-под стола. Это оказалась чрезвычайно сексапильная молодая блондинка – в обтягивающих замечательной формы попку черных леггинсах Nina Fiammatti – чтоб вы знали, дорогие мои – сто десять баксов они стоят в бутике, в такой же брендовой малиновой маечке Begto за девяносто, сквозь которую торчали каменные, словно бы тетка сейчас неистощимо текла, соски; лифчик на ней отсутствовал – и в малиновых же симпатичных кроссовках неизвестной нам фирмы – под цвет майки. Мы называем бренды и цены не для того, чтобы сделать бесплатную рекламу фирмам, а потому что названия оные начертаны были на самих вещах – Nina Fiammatti на попке, а Begto – на левой сиське, как раз над соском, а мы сейчас – впрочем, как и всегда, – стремимся наиболее полно и адекватно живописать изображаемую для вас картину, дорогие мои.

А кроссовки оказались не маркированные, но мы можем точно сказать, что сейчас меньше, чем за триста баксов, таких убойных sneakers вы не купите.

Прикинутую тетку, разумеется, тут же заломали, многожды облапав ее везде, где можно. То есть, наверное, нигде нельзя было, но облапали везде. Ну, в охране же люди служат, а не роботы, дело простительное. Тетку с завернутыми за спину руками пристроили лицом на стол, а поскольку ногами она стояла на полу, получившаяся поза вызвала у всех присутствующих вполне определенные ассоциации. Мужики молча засопели. Повисла пауза, сдобренная запахом едкого пота. Тут же перед Мормышкиным положили розовый бабский смартфон с включенной на запись камерой. Новый губернатор сделал короткое движение указательным пальцем, и услужливые и сильные руки смартфон разломали пополам, вытащили симку и ее тоже разломали пополам, а потом и каждую половинку симки еще пополам. Упавшие на Bанькин наборный паркет половинки смартфона треснули, и еще, и еще раз треснули под каблуками, но уж больше не переламывались, а только оставляли царапины на паркете. Тетка и бровью не повела.

– Ты… кто?.. – тяжело спросил Мормышкин и вновь незаметно для самого себя почесался между ног. – Чего… надо?..

Он раздраженно поискал глазами лысого, чтобы спросить, почему это опять, опять! у него тут какая-то сука, он же сказал – никаких больше баб! словно забыл, что лысый шел сейчас по коридору вслед за вимовцами, тащившими мертвую Катерину в Большой зал; вспомнил и вновь обратил взор свой на женщину. Мормышкин не взял в разумение, что присутствие каких бы то ни было теток в бывшем кабинете Ивана Сергеевича Голубовича не является фактом, выходящим из ряда вон, а, наоборот, это обстоятельство скорее следует признать совершенно заурядным. Может, тут тетки под каждым листиком прячутся, как мухи. «Где под каждым ей листом был готов и стол, и дом…» Помните, мои дорогие? Это, чтоб вы знали, из сочинения французского баснописца Жана де Лафонтена, беззастенчиво переписанного, что называется, один в один русским литератором Иваном Крыловым, открывшим сей немудрящий творческий алгоритм для современных авторов. А ушлые тетки, дорогие мои, прячутся везде, куда ни шагни!

– Ты… – повторный раздался тяжелый скрип. – Ты… кто?.. Чего? А?.. Которого?..

– Я Маргарита, – ничуть не обинуясь, отвечала стоящая в камасутровской позе барышня. – Маргарита Ящикова, колумнистка «Клеопатры, XXI век» добавила она, вполне резонно предполагая, что ни один из присутствующих не знает названия ее журнала, как и, по всему вероятию, названий еще каких-либо периодических изданий, как и имени Клеопатры. – Клеопатра – царица египетская, очень красивая, а у нас журнал «Клеопатра, XXI век», – еще добавила Ящикова. Про то, что никто из присутствующих понятия не имеет, что такое «колумнистка», Ящикова почему-то не подумала, никак оное понятие не разъяснила, поэтому слово «колумнистка» навсегда осталось для Мормышкина и его присных таинственным, и, разумеется, опасным, как все таинственное и неизвестное, и – неизъяснимо влекущим. Колумнистка. Очень красивая.

– Мне назначено интервью с губернатором, вот я и пришла.

И Маргарита ослепительно, совершенно убойно улыбнулась одной половиной лица.

Тут мы вам должны сообщить, дорогие мои, что такой стебный журнал – «Клеопатра, XXI век» – действительно существует. За логотип они, ни у кого разрешения не спрашивая, взяли одно из известных изображений со стены пирамиды Тутанхамона – ну, помните, тетка там в багровом, как майка Маргариты, куске материи, тетка с попкою в профиль а плечами, мы извиняемся, анфас, как у египтян принято. И несмотря на всякие там интернет, телевидение и прочие современные прибамбасы, журнальчик пользуется популярностью. И не мудрено, если такие экземпляры, как Ритка Ящикова, чуть мы не написали – «трудятся», если такие мамзели, как стоящая сейчас замечательными своими булками вверх Марго, числятся в штате редакции. А вот как и когда Ритка залезла под губернаторский стол и долго ли там тихо, как мышь, сидела и все подряд писала на смартфон, мы не знаем. А чего не знаем, того не ведаем, а врать даром не станем. Да мы и, в который раз хочется повторить, мы никогда не врём. Единственное, что тут можно сказать: облажалась охрана мормышкинская, очень жидко обосралась. Дык с любою охраной однажды так случается, как ты и кого ни охраняй. Исторический факт. Вернее, факты.

Да, а Ритка, значит, отрекомендовалась, и вновь повисла пауза. Сквозь запах мужского пота пробился, наконец, запашок французских духов. Был ли то запах настоящих Chanel № 5 или изготовляемых в самом Глухово-Колпакове «Шанель № 6», мы вам не можем сказать, у нас обоняние не столь тонкое, как хотелось бы. Мы сами, если честно признаться, с самого первого бритья, а тому уж без малого полвека, со времени, значит, первого бритья и доднесь пользуемся исключительно неизменным «Шипром», поддерживая местного производителя, пережившего все преобразования в родном Отечестве, и никаких иных одеколонов и духов не разбираем. Но вряд ли так можно сказать о мадмуазель Ящиковой.

– Зовите меня Марго, – непринужденно произнесла она, словно бы не стояла с выставленной попой, заломленными за спиной и закованными в наручники руками и щекою на столе. И уже совершенно игриво добавила: – Близкие зовут меня Королева Марго.

И вновь она улыбнулась, отчетливо сознавая силу даже половины своей улыбки и, главное, обеих половин задницы.

– Марго… – выпучив глаза, хрипло повторил Мормышкин, будто ребенок в специнтернате для дефективных, где несчастным обитателям иногда бывает трудно соединить отдельные слова в целое предложение. – Марго… Королева… Близкие… Марго…

Однако новый губернатор быстро взял себя в руки. И даже – страшно произнесть, дорогие мои, – даже некая мысль… надежда промелькнула в его начинавших уже заплывать глазках. А может быть, сами стены Bанькиного кабинета оказали на нового губернаторского сменщика свое чумное, вредоносное влияние, словно бы черная аура.

– Ну-кось, – проскрипел он и заерзал в кресле, вновь почесываясь, – ну-кось, все, короче, вышли на пару минут… Алле! – еще почему-то добавил он, как дрессировщик на арене цирка, и пальцем ткнул в сторону наручников на руках Маргариты. – Алле! Алле!

Наручники тотчас оказались сняты и кабинет опустел.

… Голубович в это мгновение взялся за вертикальную дубовую ручку областной администрации. Пэт и Коровин в это мгновение, вышли из автобуса на остановке, им еще только предстояло дойти до своей березовой рощицы. Денис с еще живым секретарем Максимом сидели в голубом максимовском «Hиссане» и смотрели издалека на Пэт и Коровина. А полковник Овсянников осматривал тело козы Машки.

Дверь в борисовский сарай со скрипом отворилась, поток света упал на искаженное страданием – чуть мы не написали «козлиное лицо» – на искаженную страданием козлиную морду с оскаленными зубами. Коза лежала в странной позе – не на боку или свернувшись клубком, как обычно ложатся умирающие животные; козьи ноги были странно разбросаны, словно бы Машка перед смертью желала показать хозяину свои женские прелести и дать ему понять, чего он лишился, вовремя не напоив единственную подругу жизни. Один козий рог глубоко вошел в земляной пол.

– Вытаскивайте, – распорядился полковник.

Два лейтенанта с трудом вырвали Mашкин рог из земли, подняли животное на руки и вынесли во двор, положили между колеями – следами от колес Борисовского трактора. Один из лейтенантов нагнулся и с видимым усилием – тело уже достаточно окоченело – придал позе козы пристойный вид.

Тут у Овсянникова в кармане запел телефон. Мы знать не знаем, кто из многочисленных овсянниковских абонентов, который из многочисленных глухово-колпаковских голосов сейчас вызывал полковника. Единственное достоверное сведение, которое мы можем вам сообщить – на сей раз голос в телефоне был женским. Во как! Еще нам известно, что женский голос весьма приватно произнес:

– Прибыли, Вадик. Прибыли на место. Целую тебя.

– Охрана? – почему-то впадая в такой такой же интимный тон, бархатно спросил полковник у женского голоса.

– Старая смена была в отключке. Новая почудила и уехала.

– Не обращай внимания, – сказал полковник. – Работаем пристально. Давай.

Полковник сунул телефон в карман и покрутил перед собою пальцами. Не-хо-ро-шо. Да, он чувствовал. Не-хо-ро-шо.

Надо вам сказать, дорогие мои, что Овсянников уже успел объявить по всей своей службе сначала «готовность № 1», а через полчаса уже и режим Чрезвычайного Положения, так что теперь и он сам, и все его подчиненные обретались, как мы вам уже рассказывали, в полной полевой форме, созданной гением московского модельера Еврашкина – в пестрых зеленых куртках, будто бы сотрудники Овсянникова собирались прятаться в оливковых зарослях – именно такую мелкую резную листву дает весною оливковoе дерево, – в таких же противооливковых кепи, в берцах и с кобурами на поясах. Штатный пистолет Макарова – игрушка не слишком тяжелая, со снаряженным магазином и запасной обоймой в карманчике кобуры весит около килограмма, но у некоторых сотрудников кобуры явственно оттягивали пояса вниз, что свидетельствовало не о необыкновенной какой тяжести оружия, а просто о недостаточной огневой и строевой муштровке личного состава вверенного Овсянникову Управления. Засупониваться надо покрепче, скажем мы вам, дорогие мои, дисциплина с мелочей начинается, вот от таких вроде бы мелочей потом и города сдают. Мы это можем утверждать совершенно определенно, поскольку два лучших года молодости провели в форме лейтенанта желдорбата и даже однажды командовали ротой, словно бы Хлестаков – департаментом. Eй-Богу. Целых две недели.

Да-с… А из борисовского покосившегося дома вышли несколько человек во главе с довольно пожилым подполковником – это был доверенный овсянниковский аналитик и главный глухово-колпаковский спец по обыскам и сыскам подполковник Никодимов.

– Ну, что, Володя? – доверительно спросил у него Овсянников.

Никодимов только отрицательно покрутил головой. Ничего интересного не нашли.

– Подписали, мать вашу, помощничка, – проворчал Овсянников. – Это Ежова был прикрепленный? Где этот… Где Ежов?

– Я! Я здесь, товарищ полковник!

Пред ясными очами начальника предстал только вчера сменившийся с дежурства Ежов – тот самый мужик, который прежде время от времени встречался Валентину Борисову на дороге, а в последний день пребывания Валентина на Божией земле так бездушно и грубо погубил – разумеется, по мнению Валентина – единственную его любовь – козу. Теперь на еврашкинских полупогончиках борисовского куратора едва заметно мерцали по четыре звездочки.

– Капитан Ежов по вашему…

Овсянников махнул на Ежова рукою, тот осекся. Овсяников вновь вспомнил, что капитан Ежов в родстве с Наркомом не состоял и не состоит.

– Как зовут? – сурово спросил Овсянников.

– Виктором, товарищ полковник!

– Да не тебя… – досадливо поморщился Овсянников. – Тебя знаю… Козу как зовут? Звали как?

Куратор Валентина Борисова затруднился с ответом. Овсянников оглянулся на Никодимова.

– Ма-ашкою, – негромко сказал тот.

– Видал, как старики работают? – в голосе Овсянникова прозвучала отеческая укоризна.

Ежов попервоначалу вольнодумно промолчал, что было вызвано вовсе не отсутствием чинопочитания, а просто-напросто тем, что капитан Ежов вторые сутки почти не спал. Tолько после некоторой паузы, словно бы у него в горле сработало замедляющее реле, ответствовал:

– Так точно.

Это промедление с ответом Освянникову, обычно лояльному к подчиненным, за что его, кстати тут вам сказать, подчиненные искренне любили, это Овсянникову, находящемуся в крайней степени раздражения и даже раздрая – да ведь и не мудрено – сейчас не понравилось.

– Не знаете собственного контингента! Отстраняю вас от… – на счастье капитана, полковник не успел договорить и, скажем мы, несколько забегая вперед, так и в последствии не успел в самом негативном, признаться, плане решить дальнейшую судьбу капитана Ежова. Капитан сам решил свою судьбу. Но об этом чуть позже.

А сейчас тяжело, как морской противотуманный ревун, загудел где-то внутри полковника зуммер, и всем показалось, будто бы начальник, не найдя от возмущения слов, животом чревовещал вполне заслуженный разнос раздолбаю-подчиненному. Овсянников от неожиданности вздрогнул, потом вытащил из себя спутниковый телефон – с виду точно такой же, как и наши с вами сотовые, дорогие мои, только что с толстой, как сосиска, черной антенной – посмотрел на него, вытянулся «смирно», в этом положении приложил телефон к уху:

– Слушаю, товарищ Директор.

В телефоне, по всей вероятности, что-то спросили, потому что Овсянников доложил:

– Нахожусь возле трупа… Никак нет, не губернатора… Возле трупа Машки…

Тут у Овсянникова, по всей видимости, спросили, кто такая Машка, потому что он, желая точно доложить обстоятельства расследования, не подумавши, выпалил в спутниковый телефон:

– Коза, товарищ Директор!

А надо было подумать! Информацию-то… Дозировать ее надо, не доводить в неприглаженном виде… Даже начальству… Но слово вылетело – чай, не воробей…

Следом за сим ответом Овсянникову еще что-то сказали, потому что он, вытянувшусь еще более по стойке «смирно» – и окружающие тоже вытянулись «смирно» перед невидимым, а там Бог весть, может, и видимым, то есть, может, полковник собеседнику сейчас был виден, а собеседник полковнику – нет, техника в наше время, она, сами знаете, дорогие мои… может, кто и просто писал сейчас полковника… вытянувшись, значит, еще смирнее, по струне, Овсянников ответил на очередной прозвучавший в телефоне вопрос:

– Так я и докладываю по существу, товарищ Директор! Я… Так точно, понимаю, что вам не нужны мои оценочные суждения… Но это не оценочное суждение! Это натурально коза!

И тут Овсянников сделал то, что делал в жизни чрезвычайно редко, а в разговоре с начальством – так вообще никогда не делал. Ну, нервы сдали… Бывает… Словом, прокололся наш Овсянников, не потянул момента. Потому что добавил в свой телефонный аппарат вопиющую для ответственного сотрудника глупость, а потом и правду:

– Машка покончила с собой при задержании… – это была глупость, поясняем мы вам. – Никак нет, террористическая сеть пока не обнаружена… – а это была правда, которая куда хуже глупости, дорогие мои.

Тут Овсянников получил новое указание, потому что выпалил:

– Так точно, чисто натовская провокация! Англичане!.. Понял! Есть!.. Есть обеспечить прикрытие любыми средствами! Есть принять выгрузку вертолетами! Слушаюсь!

Мы вам скажем, чтоб вы знали, дорогие мои: обнаружение и ликвидация сети – какой угодно, хоть электрической – есть главное в работе специальных организаций. Два человека – уже сеть. Так вот оно идет с одна тысяча девятьсот восемнадцатого года через тридцать седьмой. Хотя, впрочем, нет… Гораздо раньше началось… С египетских, мы думаем, пирамид… Или еще раньше… Как только возникло общество, стая, а вместе с ним службы безопасности своей стаи…

Да-с! А вслед за обнаружением и ликвидацией сетей идет следующая задача: прикрытие от возможного возникновения оных сетей в будущем. Так что доложивши об отсутствии на подведомственной ему территории террористической сети, Овсянников совершил непоправимую профессиональную ошибку. Сеть, она должна быть… Никак нельзя без сети… Вот полковник и получил новое указание – обнаружить сеть и ликвидировать ее любыми средствами. И понял, что более с ним, как с перспективным подчиненным, Директор не желает разговаривать. Потому что ликвидировать любыми средствами может самый заурядный командир мотопехотного полка, обладающий хотя бы штатным боекомплектом.

Несколько опережая события, мы вам сообщаем, дорогие мои, что вынужденный доклад про обнаружение Машки вместо обнаружения террористической сети – а куда деться? не докладывать? себе дороже – доклад про Машку действительно – помимо прочих прегрешений предстоящего дня, стоил Овсянникову нашему генеральских погон. На лицах присутствующих, слышавших доклад начальника наверх, не отразилось ровным счетом ничего, каменными оставались лица, но глаза заблестели у многих, а несколько офицеров мысленно уже начали строчить рапорты. А Овсянников продолжал разговаривать по спутниковому телефону.

– Слушаюсь… Понял… Обеспечу, товарищ Директор… Есть!.. Есть!.. Есть!..

Полковник разъединился, с видимым облегчением встал «вольно», устроил в глубине еврашкинского своего кителя персональную спутниковую мобилу, выдохнул из себя воздух трубочкою и прислушался. По всему Кутье-Борисову, словно бы отпевая несчастную Машку, выли собаки. Овсянников прокашлялся, открытое доброжелательное лицо его посуровело. Неожиданно он с размаху пнул труп козы ногою, что свидетельствовало о полной потере самоконроля. Тут же, немедленно вслед за пинком, все собаки в деревне согласно взвизгнули, словно бы каждую из них пнули по ребрам железным кантом армейского берца. И вой возобновился на прежней ноте.

– Что это они, Никодимов? – нервно и напряженно спросил полковник.

– Воют… – неопределенно доложил Никодимов. По овсянниковским подчиненым, а собралось их на дворе Валентина Борисова человек двадцать пять, – невидимо прошелестел ветерок молчания.

– Ежов! – вновь позвал полковник. Отошедши с капитаном чуть в сторонку, полковник что-то ему конфиденциально приказал, после чего Ежов козырнул, сел в свою 24-ю «Bолгу», в которой обычно встречал на сельских дорогах трактор погибшего террориста Борисова, и немедленно отбыл прочь. Какое задание там ему Овсянников назначил, какое послушание, словно бы батюшка – проштафившемуся семинаристу, мы знать не знаем, а врать не станем. Единственное услышанное нами слово, произнесенное Ежовым, было почему-то слово «квартира». На которое слово полковник Овсянников выставил пред подчиненным успокаивающую и обещающую ладонь в такого же мерзотного цвета, как и вся форма, перчатке. И нам показалось, что вместе с выставленною рукой Овсянников ответствовал: «обеспечу». Ну, точнее не расслышали, говорим же – собаки выли.

Единственное, о чем, несколько забегая вперед, мы можем вам сообщить, так только о том, что подруга Ежова Наташа Калиткина действительно в скором времени получила квартиру – правда, всего-лишь однокомнатную. И поскольку, выслушав овсянниковское задание, Ежов попросил лишь о квартире для Наташи, это неопровержимо свидетельствует: настоящая любовь посещает любые сердца. Любые.

Ежов, значит, отбыл, и тут внутри Овсянникова по-собачьему завыл другой телефон. Его полковник доставать не стал, а просто вытянул из воротника наушную петличку и динамичек вдел себе в ухо. В ухе Овсянникова раздался один из многочисленных глухово-колпаковских голосов:

– Разливают, товарищ первый. Ждем указаний.

Полковник поперхал горлом и произнес как бы в воздух перед собой:

– Наблюдать. Фиксировать. В случае волнений расчленить массу и оттеснить. К вам выехал капитан Ежов. Обеспечить содействие.

– Слушаюсь, – сказал голос у Овсянникова в ухе и отключился.

И тут же вновь запел телефон в кармане полковника – тот, говоривший женским голосом. Теперь женский голос, явно волнующийся, произнес:

– Разливают, Вадюша! Разливают! Народ…

И голос пропал в телефоне.

Коровин и Пэт в это время, еще живые, беззаветно трахались – чуть мы не написали «как дети», да ведь они и были, и навсегда остались детьми – трахались на зеленой траве в березовой роще; Денис с еще живым секретарем Максимом, облизывая губы, наблюдали за голой, прыгающей между тощих и бледных, воздетых к голубому небосводу ног Пэт тоже довольно-таки тощей задницей учителя, а Голубович – он тоже, как и был, голый, словно целлулоидный малыш нашего детства, разве что голыш обходился без некоторых подробностей телосложения, каковые присутствовали у Голубовича в полном объеме, – с телекамерой на плече Ванечка как раз вошел в собственную приемную.

Еще можем вам сообщить, что в это же самое время зазвонил смартфон Голубовича, оставленный в насквозь промокшем пиджаке, брошенном на дороге. Смартфон работал! Bсе еще лежащий рядом с пиджаком зареванный Марик интуитивно потянулся, вытащил из внутреннего Bанькиного кармана черный кусочек пластмассы, чирканул пальцем по дисплею и хрипло произнес:

– Слушаю.

Хрипота, возможно, и ввела отдаленного корреспондента Ивана Сергеевича – уж второй раз за день! – в ошибку: вновь он принял за Голубовича другого человека. Голос, запинаясь, радостно сообщил:

– Рр… раззз… ливают, босс! Ей-Богу! Она! Я, блин, уже!.. Изз… винн.. нн… нните, босс! Халява!

Марик с силою запулил смартфоном об асфальт. Осколки Bанькиного мобильника, его мокрый и такой грязный, словно бы из самой мусоровозки вытащенный костюм, час назад еще блестящие, а теперь не имеющие цвета ботиночки, трусы, носки и майка – вот все, кроме, конечно, Марека, что осталось на шоссе после катастрофы.

Oдновременно прозвучал еще один таинственный голос в очень высоком кабинете в Москве. Этот голос сухо сообщил:

– Разливают.

Хозяин кабинета положил трубку и тут же из кабинета вышел.

В эту секунду тяжко дышащий Мормышкин стоял перед столичною корреспонденткой без штанов. Что-то еще мужское осталось – чуть было мы не написали «в яйцах» – нет, в голове Мормышкина, против всех событий его биографии, последнее в его жизни возникло возбуждение. Настолько пребывающая в локтевой позе Ксения Ящикова оказалась хороша.

Мормышкин только успел, опираясь на подлокотники, с трудом подняться из Bанькиного кресла, вылезти из-за Bанькиного стола и встать перед уже оказавшейся на коленях корреспонденткой, а та уж сама тренированным отработанным движением, не расстегивая на Моромышкине пояса, чего объяснить мы не в состоянии – чудо явлено было, спустила с новоявленного губернатора штаны, кальсоны – а Мормышкин оказался в шерстяных кальсонах на августовской жаре – спустила с Мормышкина брюки, кальсоны и остро пахнущие мочою синие семейные трусы, которых, дорогие мои, на российских гражданах уже лет тридцать обнаружить невозможно, и где такие винтажные трусера надыбал Мормышкин, опять-таки нам неизвестно. И разом спустивши с нового начальника всю нижнюю упряжь и интуитивно отшатнувшись и наморщив носик от запаха, Маргарита, еще не успев даже приступить к взятию интервью, заметила на покрытом редкими и нежными, как у девочки, кудрявыми волосиками лобке Мормышкина медленно ползущее вверх, к Солнцу, крохотное желтоватого цвета насекомое. И точно такое же насекомое ползло по сморщенному – чуть мы не написали «пенису», но пенисом нельзя назвать половой орган Мормышкина – по маленькому сморщенному стручку в противоположную от Солнца сторону – вниз, во тьму между мормышкинских ляжек. Вся живность с возможною для себя скоростью разбегалась кто куда.

Ящикова отшатнулась еще раз и тут же вскочила на ноги, потому что при ее профессии заразы бояться ей приходилось как огня. Да и вообще, несмотря на профессию, Маргарита понимала себя чистоплотной девицею. Зубы, например, чистила два, а если брала интервью какое, так и более двух раз в день.

В этот миг вновь рывком распахнулась дверь, в сверкающий солнечными лучами проем вошел с телекамерой на плече совершенно голый, неотрывно глядящий в окуляр Голубович. Светодиод на телекамере горел малиновым пламенем, указывая на исправную работу прибора. Маргарита взвизгнула, а Мормышкин плюхнулся на пол толстой задницей и тоже взвигнул. Тут же сидящий на полу Мормышкин, хотя обычно до него доходило не сразу, в автоматическом режиме закрылся обеими руками, поэтому во всех подробностях телосложения записать его Ванечке не удалось. Да подробности и не понадобились, кроме одной – на крупном плане в квадратике кадра ясно было видно, как неторопливая янтарная вошь задумчиво ползет у Мормышкина теперь уже по руке.

Вслед за Голубовичем вошли четверо вимовских «бычков». Прежде они, разумеется, не раз видели губернатора Голубовича, присутствовали на стрелках, стояли вместе с губеровской охраной на совместных с VIMO мероприятиях – словом, узнали они Ванечку нашего мгновенно. И ему свезло. Ну, мы ж говорили, что Иван Сергеич родился везунчиком. Потому что если бы лысый усачок, подававший Мормышкину бумаги на подпись, оказался бы сейчас здесь, а не в Большом зале, из прежнего губернатора мгновенно сделали бы решето. И немедленно решето это пропало бы. Просто бы исчезло. Потому что прежний губер никак уже, воля ваша, не вписывался в сложившуюся картину глухово-колпаковского мира, установленного назначением Виталия Алексеевича Мормышкина: взорвали прежнего губернатора, так взорвали. Один раз Голубович Иван Сергеевич уже исчез на трассе Глухово-Колпаков – Светлозыбальск, и харэ. Но ребятки из вимовской охраны временно остались без руководства, и, оторопев и не зная, привидение пред ними или живой Голубович, только что взяли его на мушку, не решившись стрелять, и так вот, под дулами четырех «калашей», Голубович сейчас и вошел в свой кабинет, не переставая, как говорят телевизионщики, давать картинку. Тут Bанечкин внутренний голос посоветовал:

– Этого гони на хрен! Приканал, блин, гoндон заштопанный! Или лучше прямо щас мочи его! А шлюху сейчас же вытрахни, потом у тебя времени ни хрена, блин, не останется.

Голубович, не выключая телекамеру, поставил ее на пол и отнесся к Мормышкину:

– Пошел на хрен. А то щас прикажу – замочат на раз, блин. Каз-зел!

Да-ааа… Напрасно он, Голубович, так-то вот по-доброму, по-хорошему… Иван наш Сергеич добрый был человек, мы уж, помнится, не раз вам говорили…

Мормышкин, волоча за собою штаны, пополз на четвереньках к двери, с ужасом оглядываясь на Голубовича. Вимовцы опустили автоматы. Никто даже позвонить лысому и не подумал, во-первых, потому, что ни у кого из четверых нужного номера не было, а во-вторых, потому, что думать – это вообще не их прерогатива. Думать как раз должно начальство, вот как раз лысый и должен был подумать. Но в прекрасную идею воскрешения верит не всякий профессионал, дорогие мои, вот лысый всего и не предусмотрел.

Так прежний губернатор временно победил.

– Взять его, на хрен! – вполне логично дал указание Голубовичу внутренний голос. – На нары, блин, за попытку свержения государственного, блин, деятеля! Под нижнюю, блин, шконку!

– Взять, на хрен! – указал Голубович на Мормышкна.

Четверо потрясенных вимовцев натянули на Мормышкина штаны и потащили визжащего, как поросенок, шефа вниз, в автобус. Голубович закрыл за ними дверь и собрался было повернуть золоченую на замке щеколду, но выбитый еще при появлении в кабинете Мормышкина замок наполовину вывалился из двери и висел на одном болте.

– Да и хрен бы с ним, – это сказал не то внутренний голос, не то сам Голубович, не то про замок, не то про Мормышкина. Не суть.

Произошедшее в кабинете далее мы не имеем возможности изобразить, дорогие мои. Мы только поведаем, что Маргарита старалась, как могла, но у Ванечки ничего не получилось, чем он стал совершенно удручен. Но об этом потом, чуть позже. Единственная подробность, доступная нашим возможностям, такова: Bанькин бесполезный орган деторождения теперь блестел – извиняемся за свежее сравнение, – словно зеркало и посылал вокруг себя световые лучи. Как лазер.

Кстати, сейчас о судьбах некоторых присутствующих в нашей правдивой истории персонажей.

Прежде всего, конечно, о Виталии Алексеевиче. Вы думаете, карьера его закончилась после неудачного государственного переворота – в масштабах, разумеется, небольшой, но любимой нами глухово-колпаковской губернии? Как бы не так. О Виталии Алексеевиче мы вам еще успеем, хотя и мельком, поведать.

О судьбе Дениса, как и о судьбе усача нам ничего неизвестно. Даже неизвестно, настоящие у него усы или приклеенные. После мгновенно пролетевшей глухово-колпаковской смуты лысый вместе с Денисом исчез, и следы их пропали во Вселенной.

Зато совершенно достоверно нам известно о судьбе Королевы Марго.

Вернувшись в Питер после столь постыдно проваленных двух интервью с двумя губернаторами, Маргарита Ящикова неожиданно была назначена сначала главным редактором своего журнала «Клеопатра, XXI век», а потом и «толстого» литературного журнала с тем же названием.

А живет Ритка, главенствуя в русском литературном журнале, в Соединенных Штатах Америки, в пригороде Сиэтла. Адрес ее виллы, как и фамилия ее американского мужа, как и фамилии не всех, конечно, но большинства ее остальных мужей в странах цивилизованного мира тоже нам, представьте себе, известны, но тут мы их тоже, как и прочие конфиденциальные сведения, обнародовать не станем.

Вернемся в Глухово-Колпаков.

В ту минуту, когда крайне раздраженная произошедшим с нею корреспондентка Ящикова выскочила из здания областной администрации на совершенно пустую площадь, пробежала мимо запертого микроавтобуса, из которого ей кто-то дребезжащим дискантом кричал «Помоги, сука! Ты, сука! Открой мне!» – Марго внимания не обратила на крики, а мы вам можем сообщить, что это кричал одиноко сидящий внутри, прикованный теми же наручниками к подлокотнику Мормышкин – в ту минуту на трибуне в большом зале Белого Глухово-Колпаковского Дома уже лежал огромный сверток с расстрелянной Катериной. В это же время несколько уазовских «козликов» и десяток тентованых грузовиков неслись по шоссе от города к Кутье-Борисову, почти такой же кортеж, подпрыгивая на грунтовке, выехал в сторону Кутье-Борисова из саперного батальона, расквартированного недалеко от города, и еще один точно такой же кортеж – из желдорбата. Помнится, мы о наличии двух батальонов вам сообщали, дорогие мои, – а полковник Овсянников в ту минуту вместе со своими офицерами, приказавши оставить на дворе Валентина Борисова засаду, а тело Машки доставить в собственный морг Управления, подъезжал к самому Узлу, к сдвоенному холму, к Борисовой письке.

Собачий вой сопровождал кавалькаду полковника всю дорогу. Когда первая машина оказалась у подножья холма, раздался новый взрыв. Тут собаки во всей Глухово-Колпаковской области почему-то враз замолчали, словно дрессированные, но человеческие крики поднялись с неимоверною силой – точно так, как еще недавно поднимался по округе неизбывный, нескончаемый рокот шотландского прибоя. И сразу стало понятно, что не прибой то рокочет, ударяясь о прибрежный мол, потому что в далеком синем небе уже были ясно различимы стрекочущие – чуть было мы не написали «стальные», нет – титановые, дюралюминиевые или из чего их сейчас делают, птицы.

 

VIII

Сидя на траве, Катя оглянулась. У нее за спиною стояла очень высокая, даже можно сказать – здоровенная, чуть не вдвое выше Кати ростом, простоволосая деревенская девка в голубом сарафане на голое тело, даже без исподней рубахи. Сарафан оказался очень коротко подрубленным, так что открывал круглые исцарапанные девкины колени. Такой непотребный сарафан настолько удивил Катю, что у нее даже мимолетный – от неожиданности – испуг прошел. А так-то наша Катя ничегошеньки не свете не боялась.

Катя попервоначалу и в лицо молодой крестьянки не посмотрела. Девкин голубой сарафан открывал не только ее красные ноги, но и такие же толстенные красные руки до плеч, а декольте, значит, открывало огромные, как и сама девка, пудовые груди и, разумеется, толстую красную шею. Катя всех отцовских, а теперь своих – то есть, бывших до Реформы своими крестьян, разумеется, не знала, и эту вот деваху не помнила. Но теперь, вместо того, чтобы поднять взгляд и посмотреть девке в лицо, – в лицо ей Катя почему-то не смела сейчас смотреть – Катя опустила голову и с новым удивлением обнаружила, что деваха спозаранку разгуливала тут, возле Катиной усадьбы и монастыря вовсе не босиком, а хотя и не в новых и обрезанных выше щиколотки, но в очень хороших – для крестьянки-то – смазных сапогах.

Не поднимая головы, Катя очень сухо произнесла:

– Я тебе не девонька, милая моя, я барыня твоя… Ваше сиятельство… Кланяться надо, – и выговорила это слово: – де-вонь-ка… – И совсем жестко спросила: – Чьих будешь? Как звать? Почему не на покосе?

Катя и не подумала, что рядом с девкою могут оказаться мужики, только что разграбившие, как все знали, и в монастыре, и во всей округе, усадьбу – их с Машею усадьбу! Отцовский, дедовский их дом! Но в ответ раздалось характерное хихиканье, словно бы сама свой собственный смех услышала сейчас Катя.

Тут Катя, вновь удивляясь – теперь собственной необъяснимой нерешительности, чуть не страху, наконец взглянула девке в лицо. И вскрикнула. В этот миг выглянуло солнце; словно бы зеркалящее стекло его лучи образовали пред Катею, и она увидела пред собою саму себя – она себя узнала, разумеется, узнала, узнала.

– Господи, Машуня!.. Машуня?…

Катя собралась было спросить, зачем Маша шла за нею от монастыря, ни разу себя не обнаружив и не выдав, зачем, когда они давеча все так хорошо обговорили и все решили друг про друга, но тут солнце скрылось за тучкою. Пред Катею действительно стояла полуголая деревенская девка в хороших сапогах; да ладно – сапоги, Бог бы с ними.

У девахи было широкое конопатое лицо, такое же красное, словно бы кирпич, вылепленный из красной глухово-колпаковской земли, а на широком лице – здоровенный красный нос картошкой и рыжие густые брови. Образ дополняли морковного цвета волосы шапкою, торчащие в разные стороны, словно из разодранного котом парика. Девка была, как мы вам уже сообщили, дорогие мои, с непокрытою головою, без платка, что вообще показалось Кате уже совершенно невместным.

– Не ходи, – совершенно спокойно сказала деваха, не обращая ни малейшего внимания на явное недовольство барыни. – Не занадобится ни тебе, ни Маше. Ивану Сергейчу занадобилось бы чрез которое время, дык он не возьмет. Ведь не возьмет?

– Не… возьмет… – пораженная подтвердила Катя. – А ты кто?

Девка засмеялась, широко открывая рот и показывая отличные, крупные, но довольно-таки редкие желтые зубы.

– Кто я? – она продолжала смеяться. – Да я ж это ты и есть, милая моя.

Катя никак не отреагировала на этот дикий ответ. Только кротко спросила:

– А… а… если монастырю отдать?

– Хорошо. Монастырю можно, – разрешила деваха. – Но лучшее там оставь. Все едино прахом пойдет. Оставь.

– Все-таки я пойду, – сказала Катя, почему-то непреложно ощущая власть над собою этой крестьянской девки. Катя вгляделась в ее лицо, и вновь на миг в безобразном лике промелькнули ее, Кати… Маши?.. ее собственные черты. Холод пронзил Катю с головы до ног.

– Ты не боись, – доверительно произнесла деваха, и Катя почему-то вмиг успокоилась. – Ты сходи, ежли душа желает. Только бережися – тяжелая ты. Уж тяжелая… Но не боись. Складется все.

Катя закричала, ее счастливый даже не крик, а вопль на минуту заставил птиц в лесу замолчать, но тут же весь лес запел вновь, присоединяясь к Kатиной радости, а девица почему-то грустно улыбнулась и повторила: – Складется все на красной земле.

– Да! Да! Да! – опять закричала Катя. – Он скоро приедет!

– Иди, – распорядилась деваха. – Я тута вот обожду. Не боися ничего. Никто не замает.

Девка села рядом с Катею и вдруг подала ей совершенно целый и даже вновь зажженный фонарь. Катя молча взяла его из огромной, совершенно мужской руки девахи и полезла в потайной ход.

Надо вам честно признаться, дорогие мои, что в темноте, ничего не видя за бьющим в глаза горящим язычком огня, Катя скоро оступилась и ударила ногу, фонарь, ясен пень, вновь выронила. Но теперь фонарь не разбился и даже продолжал гореть. Туфли, а вернее – закрытые монашеские ко́ты, взятые у Маши, съезжали по склизлым доскам. Коты сразу стали полны вонючей черной воды. Намокший подрясник тянул вниз. Как же они с Иваном бежали тут босиком, среди тучи крыс, по ржавым гвоздям, щелям и дырам? Задыхаясь от смрада, поеживаясь от ясно слышимого крысиного попискивания, Катя через несколько минут подошла к световому лучу, по-прежнему полному толкущейся в нем пыли. Прежде луч исходил из окуляра, глядящего сквозь кабаний глаз в кабинет отца, князя Бориса Глебовича, а сейчас просто бил из дыры в стене, напротив распахнутого окна, залитого утренним августовским солнцем. Катя, смаргивая, заглянула в дырочку.

В отцовском кабинете ничего не было. Не только кабаньей головы и остальных охотничьих трофеев, но и стола с приборами, ружей в вертикальном ящике-сейфе и самого сейфа, книг в шкафах и самих шкафов, кожаных кресел, ковров на полу и на стенах, картин… Ничего. Многочисленные и почему-то окровавленные осколки стекла – видимо, от книжных шкафов – валялись на полу. Катя помимо себя, вовсе не давая себе труда задуматься, почему битое стекло полно крови, отстраненно поняла, что по стеклу ходили босыми, даже без лаптей, ногами; злобно хмыкнула.

Она осторожно пошла дальше по потайному ходу и вскоре оказалась перед вторым так же светящим лучом, заглянула и в него. Тут прежде была отцовская спальня.

Мы могли бы вам сказать, дорогие мои, что сейчас спальня князя Кушакова-Телепневского сияла – или зияла, это как вам будет угодно – совершенною пустотою, даже без стекла на полу, но это станет неправдою, пустоты не наблюдалось. Во-первых, на полу спальни – и на прежнем месте кровати, и на месте бюро, и стульев, и на месте шкапа – везде лежали кучки человеческого дерьма, а во-вторых, прямо посреди дерьма стояла на коленях и на локтях деревенская баба с отвислым белым животом. Сермяжное платье ее было закинуто ей на затылок, а сзади бабы примостился мужик со спущенными портами и… как бы нам тут выразиться, дорогие мои? У этого действа нет названия на Kатином языке… Словом, Катю громко вырвало за тонкою стенкой, вывернуло прямо себе под ноги и на сами ноги, на подрясник, но мужик с бабою ничего не услышали.

Отдышавшись, насколько это оказалось возможным в смраде, Катя двинулась назад, к кабинету. Она, кривясь от чувства гадливости, начала нашаривать в воде потайной металлический рычаг. Некоторое время Катя ничего не находила, пока ее узкая ладошка не обхватила круглую короткую шишечку, словно бы распушенную белками специально для самовара; тут же Катя потянула за нее. С тихим щелчком отворилась панель, через которую они ретировались с Иваном, мужики так и не обнаружили потайной ход!

Совершенно мокрая, Катя вылезла на карачках в кабинет, распрямилась и короткое время постояла, опустивши руки. Тут тоже, разумеется, валялись кучки – следы народного присутствия. Битое стекло хрустело под ногами. Вперемешку со стеклом на полу валялись книги отцовской библиотеки – их с Машею любимой библиотеки! Но на книги Катя не стала и смотреть – не хотела слез, слезы сейчас оказались бы совсем ни к чему.

Она не боялась ничего – ни того, что ее сейчас услышат, ни того, что могут войти и что-либо сделать с нею. В странном состоянии находилась Катя, словно не ощущая своего тела, словно бы невесомой и невидимою она была сейчас. И действительно: незнакомый ей – еще один – мужик в распахнутом кафтане зашел в кабинет, осмотрелся и как будто не заметил ни стоящую прямо посреди кабинета Катю, от отверстый зев потайного хода. Не увидел! А Катя даже не оглянулась на него. Она смотрела на «Бегство в Египет» – фреску великого флорентийца Джотто ди Бондоне. Сама-то выписанная Джотто фреска находилась в Падуе, в среднем ряду крохотной капеллы дель Арена, но князь Борис Глебович Кушаков-Телепневский, когда-то в юности побывавший в итальянской Падуе и пораженный живописью на стенах маленькой капеллы Скровеньи, не пожелал иметь у себя в доме всего-то-навсего масляную копию великой картины. Борис Глебович выписал из Италии живописца вместе с материалом. Трехслойною итальянской штукатуркою покрыли чуть не полвершковый в толщину лист флорентийского картона, и итальянец-копиист, как и положено, по сырой штукатурке, написал копию Джотто – полноценную фреску.

Исполняя волю царя Ирода к избиению младенцев, среди которых якобы есть будущий царь Иудейский, по всему Вифлеему шастали стражники, алчущие избить каждого, родившегося в эту ночь. Потому Святое Семейство по дороге, указанной Божьим Ангелом, немедленно прямо из ослиных яслей двинулось в теплый и спокойный Египет. Бежало Святое Семейство в Египет, полный света и тишины. Покорный ослик вез на себе Марию с Младенцем, Иосиф шел впереди, оглядываясь на Жену с Ребенком и разговаривая с попутчиками, потому что дорога в Египет, судя по всему, знаема была множеству людей, но Ангел указывал путь именно им, и можно было предположить, что им одним, ведь именно Марии показывал Ангел дорогу – туда, вперед, туда, в благословенный Египет. Потом Младенец вернется, Он придет, чтобы спасти всех нас, но Самому погибнуть. Вот почему покорность судьбе и готовность к новому горю изображалось на лике Марии, а тревога – на лице Иосифа, вот почему суровый лик Младенца обращен был не вперед, к теплу и свету, а в сторону только что покинутого Вифлеема, где всему семейству грозила смерть, где смерть и забвенье, где нет спасения – никому.

Сейчас Катя смотрела на фреску в тяжелой черного дерева раме. Оставалось только удивляться, зачем мужики не забрали и даже никак не испохабили изображение, не Лики же Святого Семейства, не Божий Ангел остановили их, взяли же мужики во всей усадьбе иконы. И мы, дорогие мои, тоже не знаем, что сохранило кушелевского Джотто для будущего.

Зато мы можем точно вам доложить, что княжна Катерина Борисовна с самых девических, чтобы не сказать – детских ее лет пользовалась не только горячей, неистощимою любовью своего отца, но и полнейшим его доверием. Поэтому сейчас Катя просунула точеную руку свою в паз за рамой, там что-то неслышимо для нескольких ходящих по усадьбе баб и мужиков вновь щелкнуло, и фреска вместе с рамою и толстенной, с две Kатиных ладони, основою, на которой была выписана, сама отъехала на петлях вправо, толкаемая пружинами. Катя была готова к открытию тайника, но все-таки помимо себя довольно громко сказала: – Ух ты! Mon Dieu!

Отворившаяся, как Сезам, фреска обнажила углубление в стене – точно по размерам рамы. Тут – слева – лежали несколько пачек ассигнаций, посередине – три высоких стопки золотых монет, а справа – небольшой черный кожаный мешочек со стягивающей тесьмой.

Дураки, однако же, мужики в Кутье-Борисово. И хитроумный исправник подполковник Морозов – полный дурак.

Мы бы вам точно доложили, дорогие мои, и сумму на ассигнации, и сумму золотом, и содержание, и даже примерную – ооочень большую цену содержания кожаного мешочка – все это доподлинно нам известно, но поскольку нашей Кате предстоит в самом же скором времени использовать и ассигнации, и золотые, тут же пересыпанные в мешочек, и камни в мешочке вовсе не так, как она сейчас предполагает, а потом и еще раз! eще раз оные цели поменять! Второй раз за день!.. Так мы сейчас промолчим. Покамест.

Катя сняла с себя через голову подрясник, потом исподнее платье, оставшись совершенно нагою, – только мокрые Mашины коты еще были на ней – и завязала пачки ассигнаций и кожаный мешочек в исподнее. Почему-то завязывать деньги и золото с брюликами в монастырское Mашино одеяние показалось ей неудобным.

На мгновение мы отвлечем ваше внимание, дорогие мои.

Сооружая из нижнего своего платья узел, Катя присела, выпятив попку, и мы с… не знаем, как и сказать… «Со слезами на глазах» – не покажется вам смешным, дорогие мои? Однако это чистая правда… Со слезами на глазах мы должны признаться, что видим голую Катину попку, ее голые груди, ее ноги, ее голые живот и рыжее мохнатое межножие в последний раз – во всяком случае, в нашей правдивой истории. В этой истории больше не увидим. Нет.

И никто более не увидит. Никогда.

Катя осталась голой. Бросила пахнущий мышами подрясник на битое стекло на полу. А потом открыла нам, прощающимися глазами глядящими на нее сейчас, еще одну, последнюю тайну дома князей Кушаковых-Телепневских. Она подошла к обклеенной – тогда говорили «бумажками» –полосатыми зелеными обоями части стены в углу, левой рукою сделала странное, неуловимое движение по деревянной вокруг этой части стены обшивке, и тут же вся стена шириной и высотою более чем по три аршина откинулась вперед и остановилась под углом в сорок пять градусов. Катя потянула – вся наклоненная стена повернулась, как и фреска, на петлях. Полковник лейб-гвардии князь Глеб Николаевич Кушаков-Телепневский, Катин дед, своими руками устраивал этот тайник. Никакое выстукивание или простое надавливание тут не сработало бы – надо было знать секрет, а знали его – в разные времена – только сам Глеб Николаевич, потом Борис Глебович и Глеб Глебович, а потом и Катя.

Стена повернулась, выставив на Катю словно бы десятки стоящих на полках рядами маленьких вьючных мортир, сейчас покрытых ужасной пылью, с плотно забитыми дулами, обвязанными полными такой же чудовищной пыли кожаными надульниками.

Это была телепневская коллекция коньяков, о которой десятилетиями по всей России ходили легенды, но которой никогда никто целиком не видел. Разве что сам Глеб Николаевич или Борис Глебович, надевши специальные перчатки, выносили гостям показать – только показать! – ту или иную бутылку. Недоверчивыми людьми были князья Кушаковы-Телепневские – никакие слуги не знали, в которой части дома хранится коллекция. Второй такой не существовало в мире. Даже в хранилище городка Коньяк, центре французского департамента Шаранта, не хватало некоих двух бутылок, которые в единственных оставшихся в мире экземплярах содержались здесь, в княжеском тайнике. Одна там, в Коньяке, оказалась торжественно поднесенной Императору французов и выпитой им самолично, Наполеоном Буонапарте – сам в одиночку выдул за вечер, никого не угостил император, даже Бертье своему не налил граммулечку, как, ежли правду сказать, и князь Глеб Николаевич, и князь Борис Глебович никого никогда не угощали – а вторую, тоже поднесенную ему бутылку, Наполеон послал своей Жозефине – уже после получения известия, что та изменяет ему с его же собственным адъютантом и после развода с нею. Кстати тут сказать, таковых вот посылок князьям Кушаковым-Телепневским делать даже бы в головы не зашло – баб, хоть прошлых, хоть нынешних, хоть верных, хоть неверных, дарить коллекционным коньяком! И да-с! У нынешнего французского императора Луи-Наполеона такой не было коллекции. Катя знала, что некоторые бутылки здесь… И про те две бутылки знала…

Голая Катя, пачкая руки в пыли и сама пачкаясь, начала доставать бутылки одну за другою из устроенной для каждой бархатного, повторяющего форму бутылки пыльного футляра и со страшным звоном, отворачиваясь, чтобы осколки не попали в лицо, разбивать их об угол камина. Никто не явился на звон разбиваемого стекла. Очень скоро слой стекляшек на полу кабинета утроился. Запахло в кабинете так, что Катя уже чувствовала, что совершенно пьяна. Тем не менее каждую разбитую бутылку, если в ней после удара об камин оставалось хоть сколько-нибудь бесценного напитка, Катя старательно разливала по валяющимся книгам, плескала на стены, а потом, открыв двери в коридор, разливала и в коридоре, и на лестнице. Император, значит, нынешний французский Луи-Наполеон, да и сам дядюшка его Наполеон Буонапарте дорого бы дали, чтобы хоть на миг вдохнуть этот единственный в мире и существовавший не более получаса поистине неповторимый букет, но уже шатающаяся Катя зажимала пальчиками носик и старалась вообще не дышать. Потом заглянула в лаз, вытащила оттуда все еще горящий фонарь. Усмехнувшись, бросила фонарь в угол. Теперь стекло разбилось. А загорелось мгновенно так, словно бы не пятисотлетним коньяком поливала, а черным корабельным порохом посыпала Катя стены отцовского кабинета.

Мы никак не можем причислить себя к категории маньяков, но все-таки пока Катя мгновение стоит и смотрит на огонь, и мы тоже посмотрим в последний раз на голую Катю, пусть и покрытую пылью – даже торчащие нежные соски да и вся безумно розовая ее грудь стала серою, даже рыжая шерсть у нее под животом стала серою, – на Катю, пьяную от запаха коньяка и от содеянного ею, на голую Катю с горящими ведьмиными глазами, на такую, какой ее мы никогда еще не видели и больше не увидим…

Катя подхватила узел с драгоценностями, зачем-то прикрыла, повернув пудовую фреску, тайник в стене – щелкнули, закрывшись, замки, в последний раз оглянулась, нагнулась – в самый-самый последний раз мы увидели ее попку, – и скрылась в непроглядной тьме потайного хода.

… В это время пролетка с сидящим на козлах Храпуновым – Морозов теперь спал, доверчиво, как любимая женщина, привалившись к ни разу за ночь не сомкнувшему глаз Красину, неровности дороги Николаю Петровичу нисколько не мешали – приближалась к усадьбе.

Тело князя Глеба, упакованное в виде египетской мумии, сидело, втиснутое меж Красиным и бортиком экипажа – ну, практически у Красина на коленях. Поскольку единственное, чему решительно воспротивился Красин, как только вся компания двинулась в путь – так это тому, чтобы на покойника ставили ноги. Мертвый князь Глеб сидел, тоже привалившись к Красину, и вместе эта полуживая, спящая и мертвая троица представляла бы уморительный вид, когда бы вы, дорогие мои, не знали во всей полноте нашей правдивой истории.

Стояло утро, хотя солнце взошло, а птицы распелись уже. Но в низинах и оврагах еще лежал туман, туманом оставалась покрыта низкая береговая полоса вдоль Нянги, вся сдвоенная ложбина между усадьбою и монастырем – Борисова писька – тоже натянула на себя туман, словно бы стыдливо задернулась шелковым молочного цвета бельем.

Миновав лес, пролетка обогнула опушку в виду монастыря, столь памятную Красину, и через несколько минут уже подъехала бы к усадьбе. И тут позади послышался звук, на котором идет галопом строевое конное подразделение. Это, чтоб вам понятно было, дорогие мои, звучит так, словно бы сама Божия рука бьет об шар земной, как об вселенский барабан, a Земля, будто совершенно пустотелая, отзывается низким немолчным колокольным гудом, и на фоне гуда сыплются по Земле пушечные ядра: – Бумммм!… Рррам! Рррам! Бумммм!..

– Здесь! – неожиданно громко сказал Красин. – Стой!

– Стой! – закричал и проснувшийся Морозов, тревожно оглядываясь. – Тута? Стой!

Храпунов натянул поводья, намотал их на облучок, тяжко спрыгнул на землю и тут же вскрикнул от боли.

– Baiser votre… – выдохнул он и принялся перекатываться с пятки на носок. – Les deux jambes engourdies! Bouche de putain!..

Лошаденка тяжело поводила боками.

– Et quel beau matin, messieurs! – Храпунов, вовсе не лишенный чувства прекрасного, широко развел руки и улыбнулся во всю свою физию. – Respirez! Profitez de votre vie comme la dernière fois!… Ммать твою трахать-молотить! – радостно добавил он на родном языке, словно опасаясь, что собеседники его не поймут. – Зашибись!

– Ээсс-каад-рооон! – раздалось совсем рядом в ответ на храпуновские восторги. – Шаа-гоом!

Из тумана на опушку выехали две конные жандармские полусотни; лошади так же поводили взмыленными боками, как морозовская кобылка. Всадники в черных папахах, с короткими черными драгунскими винтовками через плечо, сидящие в седлах поверх черных вальтрапов, могли показаться выступившим из утреннего марева адовым войском, если б под седлами шли не каурые, а вороные. Шагом проезжая мимо пролетки, все всадники, как один, поворачивали головы и смотрели на странных путешественников. Морозов тоже сошел на землю и надел шапку, стоял так, будто это именно мимо него парадом проходит подразделениe; Храпунов глядел себе в ноги; только Красин, придерживая мертвое тело, смотрел на монастырь: там не замечалось никакого движения.

– Честь имею! – командир эскадрона подъехал к пролетке и соскочил с седла. Он тоже был в синем двубортном мундире жандарма, в синей низкой папахе с кокардою. Медленно, оглядывая всех троих, поднес правую руку, на запястье которой висела нагайка, к виску. – Ротмистр Лисицын… Прими, – отнесся он к вестовому, и жандарм, нагнувшись с седла, принял у Лисицына повод. А ротмистр снял папаху, пригладил волосы – плеснула белая прядочка – и тут же папаху надел. И тут Красин, конечно, узнал Лисицына. Несомненно и Лисицын узнал Красина, потому что профессиональный, мгновенно пронизывающий взгляд жандарма, переходя с лица на лицо, задержался на Красине. Лисицын обратился к Храпунову.

– Серафим Кузьмич? – и скупая улыбка, вызвавшая ответную широкую улыбку Храпунова, на миг появилась на тонких губах ротмистра.

– Точно так! Храпунов Серафим Кузьмич, Председатель…

«Каково, – помимо себя успел еще подумать Красин. – Два дня назад был поручик, и уже ротмистр. Быстро у них».

А ротмистр оглянулся, выбирая место для разговора и перебил, не давая Храпунову окончить саморекомендацию «… Фабричного союза»:

– Отойдемте, Серафим Кузьмич.

Красин хмыкнул – Лисицын, видимо, всех отзывал для приватного разговора в сторонку. Красин еще смотрел, как они вдвоем с Храпуновым отошли на край оврага; туман доходил обоим до колен. Красин отвернулся от разговаривающих, и тут же раздался револьверный выстрел. Красин мгновенно вновь повернулся в пролетке. Оба – и Лисицын, и Храпунов – стояли в прежних позах, только в руках у Лисицына теперь дымилось дуло, а Храпунов качался с пятки на носок, как он только что качался, спрыгнув с облучка. Покачавшись, Храпунов грузно упал, и его не стало видно в тумане.

Жандармы, в строю по трое, продолжали так же шагом ехать мимо, никто из них явно не услышал выстрела. Лисицын чуть нагнулся и еще раз выстрелил в туман. Слышно было, как тело покатилось вниз. Морозов захохотал.

– От так оно надёжнее станет, – прокричал он, делая ударение на предпоследнем «е» в слове «надeжнее». – Молодца, ротмистр!

Лисицын уже шел к своей лошади, засовывая револьвер – «Смит Вессон» это был – в блестящую черным лаком полицейскую кобуру. Морозов подбежал к краю оврага.

– Толечко что это… Не оставлять же-с… Это… Брегет! Брегет золотой от самого Христофора Федоровича!.. Обождите, ротмистр! Я в единый миг!.. Опять же-с – сигары… Гавана настоящая, что ж тута обиноваться… В единый миг!

Морозов начал шумно спускаться в овраг, придерживая палаш, и пропал в тумане.

– Надёжнее, – еще донеслось снизу оврага, с самого дна Борисовой письки, из самой ее глубины. – На… дёж… неееее…

– Разумеется! – Лисицын вернулся назад и вновь достал револьвер. Он четырежды выстрелил вниз, туда, на самое дно, и продолжал нажимать на спусковой крючок, когда под боек становились уже пустые коморы целиком израсходованного барабана. Лицо Лисицына оставалось каменным, разве что верхняя губа вместе с коротким пшеничным усом чуть кривилась с одной стороны рта.

– Нееет! – очнувшись, заорал Красин. – У него Катя! Он забрал Катю!.. Не-ееее-ет!

Жандармы, по-прежнему совершенно не слыша выстрелов и криков Красина, продолжали ехать мимо, но теперь они все, отвернувшись от обезумевшего Ивана Сергеевича, поснимали папахи и крестились на монастырские купола.

– Пустое, господин инженер. – Лисицын уже сидел в седле. – Катерина Борисовна сей же час найдется. А это у вас что – князь Глеб? – пальцем в тонкой белой замше указал на мумию.

Красин захлебнулся криком, только и смог, что кивнуть. Потом все-таки произнес:

– Эээ… это был исправник…

– Пустое, – повторил ротмистр. – С нынешнего дня я здешний исправник… Назначен как знающий местность… Верхом можете?

– Да.

– Коня! – негромко крикнул Лисицын куда-то себе за спину и вновь отнесся к вестовому, указывая на мумию. – Прими.

Из тумана явился жандарм, ведущий в поводу оседланную молодую каурую лошадь со светло-рыжей, почти белой гривой, Красин сел верхом. Вестовой осторожно взял тело князя Глеба и положил на такую же рыжую лошадиную гриву перед своим седлом. Лисицын вместе с постоянно оглядывающимся Красиным неторопливым галопом поехал вперед.

– Поо-кройсь! – прокричал впереди эскадрона вахмистр. Конники единым движением надели папахи.

– Я арестован, господин ротмистр? – спросил Красин, напряженно глядя на Лисицына.

– Нет.

– А буду арестован?

– Нет, – так же сухо отвечал Лисицын.

– А почему? – вполне резонно спросил Красин, точно зная за собою достаточно нарушений порядков, установленных законами Российской империи.

Лисицын быстро взглянул на Красина.

И вдруг новоспеченный жандармский исправник откинулся в седле и захохотал. И так же неожиданно вновь стал столь серьезен, что Красин более об своей участи ничего не решился спрашивать. Сейчас он только сказал:

– Тогда покорнейше прошу обождать меня ровно пять минут.

Лисицын вновь так же быстро взглянул на Красина. Повисла пауза.

– Хорошо, – наконец сказал ротмистр. – Поезжайте. – Он вытащил из кармана кителя точно такой же «брегет», как у Ценнелленберга, только серебряный, а не золотой – как бы в соответствии с чином, выщелкнул крышечку и посмотрел на циферблат.

«Снабжают их там, что ли, «брегетами»? – подумал тут приходящий в себя Красин, и даже бородку впервые, кажется, за сутки огладил на себе, и усмехнулся даже. Вот до чего дошло, дорогие мои! Лисицын тоже усмехнулся в усы:

– Время-то идет, господин инженер. Не уложитесь в пять минут – ваше положение существенно переменится. Буду вынужден трактовать опоздание как побег из-под стражи.

– Значит, я все-таки арестован?

Лисицын, не отвечая, насмешливо помотал часами в воздухе.

Красин повернул жандармскую лошадь в глубь леса. Место он узнал мгновенно. И сюртук с проклятыми бумажками от Визе вырыл он, как крот, мгновенно – подрыл, обдирая руки, с одной стороны, и, чуть обнажился край узла, вцепился в него мертвою хваткой и вытащил весь узел, уперевшись ногами в пень. И мгновенно – правда, не через пять, а через восемь с половиной минут возвратился Красин, прижимая к себе уже потерявший, кажется, не только вид, но и цвет узел. Лисицын, снаряжающий револьвер, молча взглянул на руки Красина, на бесформенный ком у него перед седлом, щелкнул музыкальным железным щелчком, одним резким движением руки ставя барабан на место, сунул вновь оружие в кобуру и дал повод. Красин, на секунду было подумавший, что ротмистр теперь и в него выстрелит, – представьте себе, дорогие мои! – почти счастливый Красин, посмеиваясь про себя, поскакал следом.

Тем временем туман начал быстро рассеиваться. Стал отчетливо виден пустой край оврага, начала поблескивать Нянга сквозь беспорядочно растущие вдоль нее ветлы, на низком берегу трава, вобравшая в себя влагу, заблестела – прежде чем совершенно высохнуть на солнце. Лес засверкал.

Оставшись в полном одиночестве с брошенными поводьями, морозовская кобыла покачала головой, топнула несколько раз копытами в травянистный проселок и потихоньку потрусила вслед за эскадроном, таща за собою пролетку.

В это время Катя вылезла из подземного хода. Деваха все еще сидела возле кустов. Катя и сказать ничего не успела, как та вытащила из-под себя огромное – показалось Кате – черное крыло и взмахнула им над Катею. Катя тут же оказалась в новом и чистом, застегнутом на все пуговки подряснике и в черном платке. Она положила на траву узел, связанный из исподнего и отвернула подол – новое, совершенно сухое нижнее платье оказалось на ней, сухие панталоны и сухие башмаки – тоже новые, уже не Mашины.

– Ты кто? – шепотом спросила Катя.

Девка вновь громко засмеялась, открывая рот.

– Дык я ж тебе говорила, милая. Я – это ты и есть. – И теперь она вновь совершенно как Катя захихикала: – Хи-хи-хи-хи…

– Я пойду, – сказала Катя, не желая более продолжать бессмысленный разговор и не пытаясь сейчас разобраться, почему и каким волшебным способом деваха надела на нее новое облачение. – Mеня ждут.

Девка принюхалась. Уже довольно ощутимо несло гарью. Катя подхватила узел и собралась было идти.

– Подпалила все ж-таки? – улыбаясь, спросила деваха. – Не пожалела родного дома, – осуждающе сказала она, – Махе не сказывала… Махе-то… лжу выразила… Сказывала – токмо что за камешками… В храме Господнем лжу выразила…

– Да, – краснея, на глазах становясь пунцовой, подтвердила Катя.

– А каково станет тебе ото лжи твоей, вдогад щас сама не войдешь, девонька. Разве опосля, чрез которое время.

– Я пойду! – быстро повторила Катя. Теперь она действительно почувствовала беспокойство. Катя поспешно шагнула было прочь, но в запальчивости вернулась. – А что мне оставалось?!… – заговорила она, уже не осознавая, что, кажется, оправдывается – она, Катя! Катя! И перед кем?! – Что мне оставалось?! Я Маше не сказала… Наш исправник Морозов Николай Петрович… показал мне… Циркуляр Департамента полиции! Что якобы Иван государственный преступник и поубивал людей… И по розыску надобно его взять и представить! В железах! И Морозов… обещал нам с Иваном паспорта, но чтобы имение на него, на Морозова, перевести чрез Дворянскую опеку – отдать в бессрочное управление! Что ж я… – Катя замолчала и усмехнулась такой знакомой, такой любимой нами кривой своей усмешечкой, только сейчас в ее усмешке не стало искреннего молодого счастья, а выразились только злоба и боль. – Ни ему, ни мужикам на поругание отцовский дом не достанется… Иван приедет – он этому Морозову… Уж он ему… Уж он им… – тут Катя показала кулачок. – А мы уедем… A Zurich partir. A Zurich, nous avons un endroit pour rester… Je l’ai dit Ivan – mon père a acheté une petite maison, – естественно переходя на французский, добавила Катя, потому что этой деревенской девице вовсе незачем было знать, куда они с Красиным уедут, а слова о цюрихском доме сами лезли из Кати и не произнести их она сейчас не могла. – Près du parc Fridhof-Saalfeld, – еще добавила Катя, – une petite maison, un total de quatre chambres à coucher…

– Non, chère demoiselle, – с сожалением сказала девка, называя Катю так, как с любовною насмешкой иногда называла ее Маша – demoiselle, то есть, «барышня» и «на вы». – Vous restez ici à Kute-Borisovo, pour toujours. Pour la vie. Vous restez dans le monastère.

У Кати огруглились узкие ее глаза.

– Parce que la terre russe ne peut pas être divisé en deux… La Russie ne peut pas prendre avec vous… Mais pas fourchue, elle vit inépuisable …Pour sauver la terre, il est nécessaire de sacrifier… Et quel sacrifice pour expier un péché mortel? Seul l’amour… Un sacrifice d’amour peut seulement quelqu’un qui aime vraiment vous… Et avec Mashа ne peut pas diviser en deux, – кривою Kатиной улыбкой улыбнулась девка. – Qui se divise, on se tue, mon cher… Voilà pourquoi nous sommes avec vous, chère demoiselle, à différents moments, différentes formes acceptent devant le Seigneur… И еще  – добавила она по-русски: – Грех тебе за Машу надо быть отмаливать… И Mашино послушание принять об молитве Вонифатию Святому… На всю жизнь свою… Сама-то поглянь, скуль всего здеся делов набирается…

В это время эскадрон уже подъехал к усадьбе. То, что усадьба горит, было видно издалека, хотя дым бил черными клубами из двух только окон. Горящее дерево потрескивало. Красин привстал в седле. Летели искры, несло жаром, но ни одного живого человека не было возле дома, никто не показывался в окнах.

– Эсска-адроон! – поднял руку Лисицын. – Стой! – опустил руку. – В одну шеренгу! – подал он команду. – Ааа-кружай дом!.. Эх, не успели, – с досадою сказал он, повернувшись к Красину.

– Где Катя?! – закричал Красин. – Где Катя?!

– В монастыре Катерина Борисовна. В монастыре! Не извольте беспокоиться, господин инженер.

На миг сухое лицо ротмистра, обращенное к Красину, приняло совершенно человеческое, доброе и участливое выражение, и тут же вновь, лишь он отвернулся, окаменело.

Два вахмистра, пришпоривая лошадей, проскакали в оба конца – туда и обратно – вдоль выстроившихся шеренгою всадников, проверяя строй, стоявший теперь почти замкнутым кругом в некотором, разумеется, отдалении от дома.

– Заа-ряжай! Наа-аа изготовку!.. Целься!

Тут же винтовки оказались снятыми с плеч, защелкали затворы, но в кого приказывали целиться, Красин не понял. Oн нервно вертелся в седле, не зная, что предпринять. Каурая лошадка, услышав слово «шеренга», сама порывалась встать в общий ряд, Красин тянул повод.

– Бее-еглым!

И вот теперь, всё вокруг, словно только и ждало этой последней команды, пришло в движение. Oттуда, где только что по опушке прошел эскадрон, из монастыря, начал доноситься набат. Дым разом повалил уже почти из всех окон, и огонь, вырвавшись наружу вместе с дымом, страшно загудел. Полетели черные, горящие в воздухе куски дерева. И, самое главное, отовсюду, словно бы тараканы из щелей, посыпаемых дустом, полезли люди – мужики и бабы.

– Пли!

Раздались беспорядочные выстрелы. В бешеном пении огня и звуках пальбы почти не слышалось криков. Убитые и раненые падали и сразу же загорались тяжелым синим огнем, словно обмазанные мазутом, как шпалы, и, как шпалы, мгновенно становясь совершенно черными. Вспыхнув, словно бумажные, загорелись балки под черепичной крышей конюшни, и тут же вся кровля рухнула вниз. Солнца не стало видно. Каурая плясала под Красиным, он, крутясь на лошади, еле сдерживал ее, про сюртук с деньгами забыл – сюртук уже выпал у него из рук, каурая топтала копытами постепенно развязывавшийся узел.

– Осаживай! Осаживай! – кричали теперь оба лисицынских вахмистра. Наа… пле-чу!.. Вправвууу… по три! Строиии… ся!

Все пространство между построившимся вновь эскадроном и горящею усадьбой тоже горело. Тут и там на земле возникали пылающие факелы, вспыхивали даже розовые кусты вдоль дорожек, бешено горели отлетевшие от строений куски кровли и перекрытий.

В шуме огня Красин не услышал, как подлетела морозовская пролетка. Видимо, Маша в беге своем от монастыря вскочила в нее и принялась нахлестывать несчастную лошаденку. Красин оглянулся и увидел, что Катя, одетая монашкою, в подряснике и глухом апостольнике, бросила вожжи, выпрыгнула на горячую землю и страшно закричала, завизжала, прижимая кулаки к груди:

– Катя!!! Кааа-атяаа! Катя!!!

То ли сама себя звала, то ли богу огня представлялась она сейчас – так вот можно было бы подумать Красину.

– Катя! – вторя ей, с безумной радостью закричал и Красин. – Катя!

Монахиня бросилась к дому, отшатнулась от огня, закрылась от него рукавом и упала. Красин, подбежав, поднял ее на руки и, опаленный жаром, понес прочь. И вот только теперь наконец-то сначала робко закапал, потом полил чуть сильнее, потом еще сильнее, а потом потоком хлынул дождь.

 

8

1. Родители Кости Цветкова были врачами и умерли в один день на ликвидации эпидемии тифа. Факт эпидемии в государстве скрывали, предпочитая лечить разносимую вшами заразу водкою. Но отец Кости, Константин Викторович Цветков, уже родил Константина от жены своей Валентины Дмитриевны. Кто родил Константина Викторовича, нам также известно, но мы здесь не станем отматывать родословную нашего Мальчика до поистине Бог знает каких пределов, чтобы не быть обвиненными в превышении полномочий. Поэтому эта скромная стилизация не поднимется до технически доступных нам высот, а будет нести, как и вся наша правдивая история, сугубо локальный характер. Хотя, кстати вам сказать, дорогие мои, мы искренне полагаем, что любой совершенный текст, как, например, тот, который вы сейчас читаете, является Боговдохновленным по сути своей, словно бы человек – по Ангельской своей сути.

2. Костю с двух лет воспитывала бабушка, Евдокия Максимовна Цветкова, тоже врач. Она умерла, когда Костя уже поступил в Серафимовский – имени народного героя Серафима Храпунова – медицинский институт.

3. А потом, во время всех событий, изложенных в нашей правдивой истории, Бог дал Косте Ксюху, и Ксюха до встречи с Костею пребывала в девичестве и чистоте от лобковых и платяных вшей.

4. А потом, когда Костя спустил в Ксюху такое количество спермы, что благодатно оплодотворить оною спермой можно было бы не только что одну Ксюху, а, к примеру если взять, оба филологических факультета университетов, еще к тому времени продолжавших действовать – а филфаки уже состояли только из студенток, мальчиков не брали, мальчиков брали в армию – и все шесть продолжающих работать педагогических институтов, куда мальчиков тоже не брали, – что внутри Ксюхи сразу! с самого первого раза начал жить и подрастать Константин Константинович Цветков Второй.

5. Когда же Константин Константинович Цветков Второй родился – а мы для краткости далее станем называть его просто Костя, или Мальчик, или Ребенок – когда Костя родился, Ксюха очень удивилась. Не тому, конечно, удивилась, что Костя родился, а тому, что родился он совершенно беленьким, ну, как сметана – а Ксюха однажды видела настоящую сметану и знала, каков ее цвет – белый родился Мальчик от совершенно красных родителей. Удивляющаяся Ксюха – а стояло тогда на Глухово-Колпаковской Неистощимой Земле лето, теплый июнь – Ксюха, сама перерезав и перевязав Ребенку пуповину и покрасив ее зеленкою, омыла Рожденного дождевою водой в корыте и омылась сама, дала Рожденному сиську и, накормив, понесла его крестить в Нянгу мимо развалин бывшего монастыря, то есть, мимо интерната, в котором она когда-то жила девочкой.

6. Когда Ксюха с Костею на руках проходила, значит, мимо монастыря, ее окликнули. Ксюха оглянулась и еще раз удивилась. Возле огромного прорана в монастырской стене – Ксюха не знала, а мы вам можем совершенно точно сказать, что проран этот в одно мгновение произвела БМД, то есть, боевая машина десанта, буквально пройдя сквозь стену, а случилась БМД возле монастыря много лет назад, еще до рождения Ксюхи – возле дырки в стене сидели на поросших мхом кирпичах трое мужиков. Ксюха удивилась, потому что у них в Кутье-Борисово не только мужиков, но и вообще никаких людей много лет не было, и до рождения Мальчика Ксюха, возвратившись на родину, жила в деревне одна. Вот Ксюха, значит, и удивилась и спросила, откуда они тут, в деревне, взялись, мужики. И мужики засмеялись и сказали, что все они с Востока. Один из мужиков, лет сорока с виду, был высокий и худой полицейский, в форме, с черной щеточкою подбритых возле ноздрей усов, с черными же длинными кудрями, выбивающимися из-под каски и развивающимися по ветерку, словно лошадиная грива на бунчуке, и сам – совершенно черного цвета, как гуталин. Видимо, он был негр, более никакого иного варианта нам в голову просто не приходит, дорогие мои. Второй был молодой, маленький, с оливково-желтым лицом и косенькими глазками, с прямыми антрацитового цвета волосами на непокрытой голове, в синей китайской косоворотке прямого кроя с поперечными желтыми застежками, из чего мы с вами можем заключить, что он был китаец. Потому что если некто ростом с китайца, выглядит как китаец и одет как китаец, то он, вероятнее всего, китаец. А третий мужик был стариком с гладкою темно-коричневой физиономией, в белой матерчатой кепке и белой рубахе поверх черных штанов, тоже худой. Мы вам можем без обиняков сообщить, что третий – это индиец. Оба штатских, китаец и индиец, оказались с голубыми повязками кандидатов полиции на рукавах, то есть, по сути, тоже были полицейскими. Перед мужиками на траве лежали три автоматата.

7. Мужики попросили, чтобы Ксюха показала им Ребенка, на что Ксюха без обиняков ответила решительным отказом, сказавши, что Ребенок еще покамест не крещен, и потому от сглазу показывать его никому нельзя. Мужики засмеялись. Они сказали, что они не сглазят, потому что они – беглые, поскольку больше нету их сил каждый день с утра пить водку, даже записавшись на службу в полицию за хорошую хавку. И что их послали из Глухово-Колпакова сюда, в Кутье-Борисово, на проверку – поступило, дескать, донесение, что в одном из домов в Кутье-Борисово по ночам горит свет, хотя электричество во всем районе давным-давно не подается. И, мало того, в донесении, дескать, сообщается, что ночью высоко над домом висит неугасимо и неистощимо горящий фонарь – вовсе без столба и без какой бы то ни было силовой подводки. И что слышится из освещенного дома плач Ребенка, хотя никто в Кутье-Борисово просьб о разрешении рожать не подавал и, следовательно, Ребенок рожден без разрешения и, возможно, по взаимной любви. И что им троим приказано все это проверить и о результатах проверки доложить, но они обратно в Глухово-Колпаков все равно не пойдут, а прямо сейчас отправятся отсюда, от бывшего монастыря, в свои родные края в три стороны Земли другой дорогою. Но им так интересно взглянуть на Ксюхиного Мальчика, рожденного без разрешения по взаимной любви, что они все трое готовы сколько угодно подождать, пока Ксюха окрестит его и вернется.

8. Ксюха на это ничего не ответила, а пошла дальше вокруг полуразрушенной монастырской стены, пока ее вновь не окликнули. Ксюха оглянулась и в третий раз удивилась. С внутренней стороны стены, как раз в том месте, где в ее, Ксюхином, детстве помещался ее жилой блок, стояла маленькая, пряменькая старуха-монахиня. Она была в черном платье до земли, в черном глухом платке, а поверх платья у нее на груди висел сверкающий золотой крест размером с ладонь. Поскольку за все девять месяцев своей новой жизни в Кутье-Борисово Ксюха, многaжды проходя мимо бывшего своего интерната в лес собирать грибы и хворост или дикую рябину зимой, ни разу эту монашку не видела, то теперь, разумеется, и у нее спросила, кто она. На что монашка почему-то засмеялась. На мгновение Ксюхе показалось, что лицо старухи стало другим – молодым и гладким, что седые волосы, выбивающиеся из-под черного платка, стали огненно-рыжими, а тусклые зрачки – ослепительно синими в щелочках смеющихся глаз, но наваждение тут же исчезло. Старуха-монашка перестала смеяться и сказала, что она – Настоятельница этого монастыря Преподобная Екатерина, что Ксюха видит ее сейчас в первый и в последний раз, но что она, Екатерина, видела Ксюху многократно в течение очень долгого времени и будет видеть и впредь, и что она, Настоятельница, желает сейчас самолично крестить Ксюхиного Мальчика, и что ее сан ей это позволяет. Настоятельница повела Ксюху, держащую Костю на руках, к Нянге.

9. Настоятельница спустилась к реке возле старого моста, как раз там, где Ксюха и зимою, и летом ловила рыбу, поскольку именно под мостом клевало лучше всего. Ксюха шла следом. Неизвестно откуда, разве из воздуха, монахиня достала кисточку и баночку с елеем и прежде всего освятила Нянгу. Таков обряд крещения. Вы, дорогие мои, могли бы подумать, что Нянга, неистощимо текущая сквозь все наше правдивое повествование, освящается в первый раз, но это было бы ошибкой. Ксюха не знала, а мы можем авторитетно свидетельствовать, что Нянга освящалась многократно – и в те годы, когда Катя была послушницей, и после ее пострига, и в долгие, почти тридцать лет, годы, в которые Катя служила Настоятельницей, потому что каждый раз перед Крещенским купанием воду надобно освящать.

10. Велев Ксюхе распеленать Ребенка, Настоятельница помазала елеем его лоб, грудь, уши, руки и ноги, сказавши: «Помазуется раб Божий Константин елеем радования во имя Отца, и Сына, и Святаго духа. Аминь». Потом старуха протянула руки, и Ксюха бесстрашно положила на них улыбающегося Костю. Трижды окунала живая Катя мальчика в холодную еще по началу-то лета Нянгу, говоря: «Крещается раб Божий Константин во имя Отца, и Сына, и Святаго духа… Аминь…» Мальчик, получивший имя от Господа, гукал – смеялся, Ксюха, крестясь, тоже радостно смеялась, и даже старуха-настоятельница, вдруг прижавши мокрого Ребенка к груди, засмеялась молодым беззаботным смехом. Елея и кисточки уже не стало в ее руках. Ксюха протянула Настоятельнице заранее заготовленный деревянный крестик на льняной веревочке, та взяла крестик и прочитала над ним две молитвы. Скажем лишь, что в этих молитвах Настоятельница просила Господа влить небесную силу в крест, и чтобы этот крест охранял не только душу, но и тело носящего его от всех навет вражьих, колдовства, чародейства и прочих злых сил. Освятив крестик, старуха надела его на Костю. Потом из воздуха Настоятельница взяла белую рубашечку, и ее тоже надела на Костю. Продолжая счастливо смеяться, Ксюха услышала: «Облачается раб Божий Константин во имя Отца, и Сына, и Святаго духа. Аминь».

11. Потом настоятельльница помазала Костю миром и вернула Ксюхе, сказав: «Никуда не уезжай. Ничего не бойся». И тут же исчезла с берега Нянги, но теперь Ксюха не удивилась, потому что мгновенно забыла об явившейся к ней Кате, никогда Ксюха не знала ничего о ней, смутно помнила только рассказы бабушки о Настоятельнице монастыря Преподобной Екатерине, никогда ее не встречала и действительно никогда более не встретит – во всяком случае, в нашем правдивом повествовании – и теперь только слышала звучащие в ушах слова: «Никуда не уезжай. Ничего не бойся». А Ксюха и сама никуда не собиралась уезжать и – мы вам уже сообщали, дорогие мои, – никогда ничего не боялась.

12. Счастливая Ксюха, держа окрещенного Костю на руках, отправилась домой. Трое мужиков по-прежнему сидели на кирпичах возле прорана в стене. Теперь Ксюха сама подошла к ним и, отвернув полотенце, в которое был завернут Костя, показала его мужикам. Троекратно усиленный, единый возглас восхищения раздался в тишине Кутье-Борисова. Все трое сказали, что никогда в жизни не видели такого белого, такого красивого, такого здорового и такого счастливого Ребенка. И что теперь они будут знать, какие дети рождаются от взаимной любви. И что теперь они понимают, почему в Глухово-Колпакове так взволновались, узнав о неразрешенном, несанкционированном Рождении – таких детей ни у кого в Глухово-Колпакове нет и никогда не будет, потому что в Глухово-Колпакове ни у кого нет и никогда не будет взаимной любви. И что теперь они понимают, почему фонарь неистощимо горит над домом Ксюхи – потому что любви всегда сопутствует свет, а Божьему свету всегда сопутствует любовь.

13. Первый мужик – негр – вынул из кармана пачку талонов на сухие пайки и, сказавши, что эту пачку ему выдали на весь взвод и тут надолго хватит, сунул пачку прямо в полотенце, заменившее Косте пеленки. Еще в его руках вдруг появился золотой браслет в виде свернутой змейки с пустыми глазницами, в которых когда-то, вероятно, были вставлены драгоценные камни. Браслет явно предназначался не для Ксюхиной руки, а для руки юной, если не сказать – маленькой, да еще тонкокостной девочки. Но змейка беспрепятственно влезла на Ксюхину руку и укрепилась на ней. Негр сказал, что после службы в полиции Глухово-Колпакова ему стало ненавистно золото, а Ксюхе и Мальчику оно как раз пригодится. Второй мужик вытащил бутылочку с дымно-желтой густой жидкостью и, сказавши, что Мальчику надо давать из этой бутылочки не более, чем по одной капле один раз в неделю натощак, и что тогда он, Мальчик, вечно, то есть, до самой своей смерти будет совершенно здоров. Ксюха положила бутылочку в ноги Косте. А третий мужик достал из-за пазухи пучок тонких деревянных палочек и, сказавши, что если белому Мальчику станут мешать комары, клопы, тараканы, вши, блохи или люди, надо всего лишь возжечь одну из палочек возле Мальчика, и вся мешающая ему нечисть тут же исчезнет. Ксюха положила палочки себе за пазуху.

14. После этого все три мужика поклонились Косте, а Ксюха, благодаря за подарки ее Ребенку, поклонилась трем мужикам. А те обнялись, попрощались друг с другом, повесили автоматы на плечи и тут же пошли каждый в свою сторону из Кутье-Борисово прочь.

15. В этот миг Ксюха почувствовала тепло на запястье правой руки. Взглянув туда, она встретила распахнутый взгляд золотой змейки. Та смотрела синими блистающими глазами, только что казавшимися слепыми. Синиe камни искрили. Ксюха было подумала, что змейка сейчас заговорит с нею, как всегда происходило во всех русских сказках. Но змейка только, медленно раскручиваясь, сползла с ее руки, мягко упала на траву и пропала под кирпичами.