Неистощимая

Тарасевич Игорь Павлович

Неистощимая

 

 

А мы с вами, дорогие мои, опять должны вернуться к недавно произошедшему. Известие о гибели губернатора Голубовича англичане восприняли совершенно равнодушно. Но, увидевши растерянность окружающих, добрый, уже опохмелившийся Майкл Маккорнейл решил обрадовать хозяев.

– Tell them, – отнесся он к Хелен, – yesterday we’ve found a holy spring… – Тут англичанин вновь захихикал. – Holy place can not belong to anyone individually. We’ll give a drink to everybody. For free.

И ресторан, и вся гостиница через пять минут после произнесения этой фразы практически полностью опустели. Гроза громыхала за окнами, и несколько мгновений все смотрели на потоки воды на стеклах и молчали.

Хелен молчала своим собственным молчанием; высокие скулы ее затвердели, радостные глаза-щелочки расширились, и стало видно, что зрачки у переводчицы синие-синие, как средиземноморская вода. Но слово «for free» оказалось кем-то услышанным и понятым даже почти в полном вакууме, даже в ударах грома. Даже без помощи Хелен.

– Трахх! – грохотало за потемневшими стеклами ресторана. – Трахх!

– Why do not you translate? – удивился гость.

– Because everyone already knows everything.

– Really? – еще больше удивился Маккорнейл. – Well! It’s better.

– Что он сказал? – приставала к Хелен Иванова-Петрова. – Что он сказал, Алена?

Хелен и ей ничего не ответила.

Маккорнейл был волен думать как ему угодно, а вам, дорогие мои, мы скажем: он сильно ошибся. Во-первых, оказалось довольно быстро, что не тем лучше, а тем хуже. Прежде всего для него самого. А во-вторых, каким бы то ни было месторождением на не принадлежащей ему земле, да еще не в своей стране, англикашка распоряжаться никак не мог. Правда, вскоре выяснилось, у него имелoсь целое межгосударственное концессионное соглашение, но это совсем другая история, дорогие мои.

– I advise you to be careful, in our country it is – a serious article of the Criminal Code, – тихо сказала Хелен Маккорнейлу. – Do you really not know? Does it go another way in Glasgow? Any land always belongs to someone else. And, of course, all that is in the land.

Маккорнейл тогда не ответил или просто не услышал, будучи погружен в размышления, где сейчас находится Пэт и почему она не открыла на его стуки в дверь номера?

Когда заморские гости прибыли к бывшему монастырю, буровая установка, целая и почти невредимая, неизбывно стояла на всех четырех своих колесах и вынесенных и заглубленных в землю обоих опорах. Колеса вот, правда, оказались спущены; на покрышках виднелись явные порезы, словно следы бандитского ножа на трупе, лежащем под лампой полицейского прозектора. Кстати сказать, оставленный возле буровой на ночь полицейский наряд в лице капитана полиции Широколобова и старшины полиции Слепака, отсутствовал. Отсутствовал и полицейский автомобиль. Впрочем, вскоре наряд обнаружился крепко спящим поодаль на траве-мураве. А полицейский автомобиль – сразу вам скажем – так никогда и не нашли.

Разбудить стражей порядка не удалось. Как не удалось разбудить и немногих – сотни три-четыре, не более – местных жителей, валяющихся вповалку на Борисовой письке – по всему зеленому сдвоенному холму.

Пейзаж напоминал бы известную картину Виктора Васнецова «После побоища Игоря Святославича с половцами», если бы местные жители не лежали в куда более живописных позах, чем на картине, не могущих и присниться наивняку Васнецову, и еще если бы вместо неподъемных богатырских мечей тут и там бесчисленно не валялись бы невесомые пластиковые стаканчики всех цветов радуги. А мощного коршуна с картины Васнецова заменяла огромная стая носящихся над холмом и бывшим монастырем ворон, которые своими криками способны были бы довести до исступления простого русского человека, вставшего с похмелья. Если человек, конечно, бы встал.

И еще одно. Все недвижимо валяющиеся на холме люди оказались мокрыми до нитки. Ливень такой силы в любом случае должен был бы привести людей в чувство, тем более что холод, неизбежно охватывающий вымокших, от веку служил простым народным средством оздоровления. Так нет же! Другие жители – тоже пока не слишком многочисленные, человек пятьсот – постепенно стягивались к холму.

И над всем холмом вместе с безумными вороньми криками стоял нескончаемый собачий вой. Достаточное количество собак бродили между людьми, но все они вели себя удивительно тихо, ни на людей, ни друг на друга не нападали. И те собаки, что ходили, сидели, лежали здесь – не выли. Выла вся округа, а эти словно бы ждали кого-то. И вот вместе с появлением автобуса англичан все собаки, как одна, бросились прочь. Так звери уходят с места будущего землятрясения.

Признаться вам, дорогие мои? Никто не обратил на сие символическое действие ни малейшего внимания. А зря!

Время уплотнилось, утро уже давно закончилось, стоял полный день, но по общей неподвижности пейзажа и прекрасному, легкому голубому небу могло показаться, что только-только рассвело.

Прибыли, значит, сюда сам Майкл Маккорнейл, по-прежнему остававшаяся чрезвычайно хмурой Хелен и Иванова-Петрова, бесперечь фотографирующая цифровым фотоаппаратом бродящее вокруг население, саму буровую установку, храпящих в траве ментов и мужиков, в различных ракурсах окрестности, орущую воронью стаю и затаенно молчащие монастырские стены. Меж делом она ненавязчиво сообщила, что обед безусловно будет привезен вовремя, ровно в пятнадцать часов, а пока вон – в автобусе коробки с питанием, милости просим в любое время. Дык ведь честно не знала Ирина, где она будет и что с нею самой будет в пятнадцать часов… И, разумеется, тяжело вылезли из автобуса двое маккорнейловых инженеров, Райан и Кристофер, оба, как и сам Маккорнейл, с потемневшими лицами, с черными горелыми подглазинами, словно выведенные после ремонта из полка старые кавалергардские кони с подпалинами на шкурах, и оба, как и сам Маккорнейл, с мутными, страдающими глазами. Вслед за автобусом на травку вывернула полицейская «десятка» сопровождения с новым отряженным к англичанам нарядом – старшими лейтенантами Кузнецовым и Шумейкиным. Эти двое, ничего ни у кого не спрашивая, молча потащили так и не проснувшихся коллег в свою машину, покамест не обративши на остальных граждан никакого внимания. А граждане уже окружили буровую установку плотным кольцом. Полиция, как и всегда, опоздала.

Полицейские старлеи поначалу встали возле буровой, покрикивая:

– Разойдись! Кому сказано?!

Но вскорости явился из «десятки» мегафон, и полицейские обратились к народу уже с помощью техники:

– Граждане! Немедленно покиньте место бурения! Граждане! Покиньте место бурения!

Граждане молча все собирались и собирались вокруг, все прибывая и прибывая. Оказалось тут народу, чтоб не соврать, уже тысячи две, а то и три. Полиция впоследствии докладывала, что, дескать, пятьсот человек собралось – всего, за прошлую-то ночь и нынешний день, но эта цифра оказалась вовсе не на руку армейским частям и Овсянникову, которые каждый доложили потом по собственному начальству: пятнадцать и двадцать пять. Тысяч. Но мы вам, дорогие мои, можем точно сказать, – ко времени прибытия по воздуху специальных подразделений – в самой, что называется, высшей точке события – народу на холме собралось около восьмидесяти тысяч человек, и народ продолжал прибывать.

Третий инженер, Джозеф, не нашёл в себе сил приехать и остался в гостинице. Чуть-чуть заглядывая в будущее, можно заключить, что это его спасло. Не приехали, как вы сами понимаете, и Пэт, и Денис, и Коровин. Отсутствие Дениса и Коровина не сильно обеспокоило Маккорнейла, а в дверь Пэт муж утром долго, как мы вам уже сказали, стучался, даже, по сути, ломился и несколько раз прокричал «Patty, are you sleeping?! Are you sleeping, Patty?!» – то есть, даже не прокричал, а проревел ослиным ревом. Находись Пэт в номере, она уж проснулась бы обязательно. Тут – простите нам этот тяжелый юмор – тут мертвый проснулся бы. Но Пэт в это время уже ехала с Коровиным к мосту, навстречу своему последнему счастью.

Коридорная из-за ресепшена, горничная и уборщица с их третьего этажа исчезли. Маккорнейл пошёл садиться в автобус. Столь опрометчиво данное им обещание даром напоить Россию нисколько заморского гостя не тяготило. На головном ресепшене внизу пожилая девушка c ужасным произношением ему поведала, что missis MacCorneyl has already left with the yesterday’s translator. With the young man. Right a minute ago.

По лицу мужа при этом известии невидимо для всех, кроме нас с вами, дорогие мои, пробежала судорога. Майккорнейл провел языком между губами и челюстью, цыкнул зубом и сказал хмурым Райну и Кристоферу:

– Let’s go. Pat is waiting for us at the monastery.

Ну-с, прибывши, значит, на место вчерашней дислокации, гости обнаружили мертвое поле, как мы уже вам сообщили, дорогие мои. А между лежащими бродили вновь появившиеся здесь люди и собаки. Причем собаки все до одной дружно покинули холм при появлении англичан.

Тем временем оба старших лейтенанта, Кузнецов и Шумейкин, начали ходить вокруг буровой установки кругами и, наконец, присели на корточки возле ярко-желтого насоса, выносящего на поверхность выбуренный шлам – смешанную с водкою пульпу.

– У нас указание начальства, – пробурчал Кузнецов через плечо.

– They ordered by the sheriff. – Тут же перевела Хелен.

– During the night, then it was pure substance without admixtures. It is a scientific fact. – задумчиво заключил Маккорнейл. – If they all lay down here… But how did they know? Who blabbed ahead of time? – Он оглянулся на Райана и Кристофера. – How did the natives run the drill? Ryan, do you have a key?

Хмурый Райан вытащил из кармана черный пятидюймовый овальчик с разноцветными кнопочками – классический автомобильный пульт с сигнализацией, разве что сам ключ при пульте отсутствовал, посколькy в буровой отсутствовал за ненужностью замок зажигания. Райан пикнул одною из кнопочек – буровая никак не отозвалась.

– Who blabbed ahead of time?! – ослиным своим ревом заревел Маккорнейл.

– Yesterday we were at the restaurant. Do you remember, boss? – на темном лице второго инженера, Кристофера, появилась кривая усмешка. – We all drank there at the restaurant. And almost did not drink here… Do you remember?

– No! – отрезал Маккорнейл.

– Че это они собачатся? – спросил, не вставая от насоса, полицейский. – У меня указание, чтоб было все это… Без происшествий. А то, знаешь… А то…

– От них происшествий больше не будет, – словно бы пифия, отвечала Хелен. – Ты давай, делай, что тебе приказано. Они свое уже все сделали!

И Хелен очень неприятно захихикала. Как китаец: – Хи-хи-хи-хи…

– А я и делаю, твою мать, сука! – закричал полицейский и вновь нервно повернулся к насосу.

Мы не знаем, как это произошло, но все четыре полицейские руки вдруг одновременно оказались на красном шестигранном вентиле, открывающем подачу шлама на гора». Не сговариваясь, старлеи молча сорвали вентиль. Из оголовка шланга выкатилось несколько капель бесцветной влаги, но насос, разумеется, не будучи запущен, не заработал, неистощимая струя не ударила, против ожидания полицейских, в небо. Кузнецов поднялся, подошел к другому пульту – на боковине буровой установки и попытался запустить насос – тщетно, солярка-то закончилась еще ночью, вот буровая и не фурычила; двигатель чихнул пару раз и затих. А Шумейкин вдруг тяжело задышал и страшным звериным движением припал к выходящему из вертлюга красному оголовку штанги, словно бы голодный волк к хлещущему кровью горлу козленка. Мгновение Шумейкин обсасывал оголовок, потом отвалился от него, вытер рукою губы, как вурдалак, и тоже поднялся. Англичане и отнаряженный администрацией мальчишка-шофер из-за руля микроавтобуса англичан – поскольку и Райан, и Кристофер отказались веcти – все молча смотрели на стражей порядка, ожидая дальнейшего выполнения указаний русского шерифа.

– What are they? – повернулся Маккорнейл к Хелен. – Crazy?

– Work… – коротко объяснила Хелен и тихонько отнеслась уже к Кузнецову как старшему наряда: – Ребята, вы что время тянете? Надо немедленно установку вывозить отсюда…

– Our police in Scotland is crazy too, – сообщил английский гость.

Теперь оба стража по-волчьи ощерились и засмеялись, словно бы поняли сказанное.

– А ничё, блин… У нас приказ буровую опечатать, а при невозможности опечатать – взорвать. Поняла? У нас никаких тебе печатей нету ни хрена. А вывезу ее как я тебе, блин? У ей вон, глянь, конкретно колеса порезаны… Щас взорвем, на хрен. Поняла?

Нам даже показалось, что старший лейтенант Кузнецов хотел еще добавить «сука английская», совершенно не предполагая, что эти слова стали бы полною правдой – Хелен и в самом деле являлась, во-первых, сукой, что для нас с вами непреложный факт, дорогие мои. Если она стучала сразу по нескольким адресам. А во-вторых, именно самой настоящею английской сукой, потому что у нее имелся английский паспорт на имя Helen Vancloss. Ван Клосс – фамилия голландская, так что Хелен являлась еще и самой настоящей голландскою сукою, и у нее имелся еще и голландский паспорт на почти ту же фамилию Helen van Kloss. Всего этого простой русский старлей полиции знать не мог, но чувства! интуциция! И не надо ему говорить, что ему, блин, надо и что не надо щас делать!

– Какие тут печати, Боже мой, – потерянно произнесла Хелен. И вдруг заорала: – Взрывай! Взрывай скорее!

– What’s wrong with you, my girl? – обеспокоенно спросил Маккорнейл.

Вдруг оба полицейских, ничего более не говоря, рысцою побежали к своей машине, вскочили в нее и уехали.

Время безумно уплотнилось.

В эту самую минуту полковник Овсянников со своими сотрудниками, осваиваясь в еврашкинской противооливкой форме, въезжал по поваленным воротам на двор Валентина Борисова – уже не сам за рулем, разумеется.

Голубович уже выспался и проснулся совершенно здоровым, преодолел красное картофельное поле под жесточайшим ливнем, уже разделся догола и отправился на Mариковой машине в город и вышиб Мормышкина из своего кабинета.

Уже Ритка Ящикова бросала у себя в номере шмотки в чемодан и вызвала такси до вокзала, причем операторша в колл-центре почему-то приняла заказ со странным смехом.

Уже опустились на дно Нянги и теперь обнялись навек – так их обнявшиеся скелеты навсегда и занесет илом, никогда их не найдут – Коровин и Пэт. А секретаря Максима пронесло над ними дальше вниз по течению – к самой Балтике.

Уже Мормышкин, почесывая яйца – да что там за яйца! мелкие, как перепелиные! третьей категории! сидел, прикованный к креслу, в микроавтобусе и не звал никого, и уже не всхлипывал.

А Ирина Иванова-Петрова достала из сумочки смартфон, напикала на дисплейчике номер и, не обинуясь, сказала своему абоненту, не понимая, что звонит словно бы в далекий, давно уже прошедший день:

– Прибыли, Вадик. Целую тебя.

Она мгновение послушала ответ, оглянулась на толпу и доложила:

– Старая смена была в отключке. Новая почудила и уехала и ночных ментов увезла… Как это «не обращай внимания»? Тут ни одного мента сейчас нет…

Но ее абонент уже отключился. Она еще раз оглянулась и теперь увидепа то, на что смотрели остальные: со всех сторон к Борисовой письке шли и ехали люди. Весь холм представлял собою движущийся муравейник. Пешком, на велосипедах, на мотоциклах и скутерах, на тракторах, иногда и верхом – в Глухово-Колпаковской губернии кое-где еще держали лошадей, а чаще – на гудящих в человеческой гуще машинах вся область шла и ехала сюда, к ним, в единственную обетованную точку мироздания.

Постоянное и ничем не победимое стремление наше к правде заставляет нас свидетельствовать, что первые несколько мгновений существовала очередь. За это время Ирина успела еще раз позвонить и доложить:

– Разливают, Вадюша! Разливают! Народ…

Сей последний ее доклад, во-первых, оказался преждевременным, поскольку в ту минуту, когда единственный идентифицированный нами из таинственных глухово-колпаковских голосов произнес «разливают», никакого розлива даже не начиналось, активничающая дама опережала события, во-вторых, розлив и не мог начаться, поскольку водочная струя не поднимается из глубин сама по себе, это же вам не колодец, дорогие мои, без работающего выгружного насоса жидкость при отсутствии водоносного пласта сама не поднимается, а насос, как и вся буровая установка, не мог работать без горючки, а ее еще не успели залить, а в-третьих, как только постоянная любовница губернатора, она же подружка Овсянникова, она же личный его агент Пирожков, произнесла во второй раз «Разливают!» и собралась было доложить, что народ выстроился в очередь, сама очередь немедленно оказалась смята напирающими сзади, слева, справа, чуть ли не сверху и снизу, и чья-то цепкая рука схватила честно отрабатывающую начальницу поваров за локоть и потащила сквозь толпу. Сексотка тут же выронила смартфон, фотоаппарат и сумочку, закричала: «Подождите! Смартфон! Фотик! Деньги! Документы!» – и услышала в ответ почти что голубовическое:

– На хрен, мать твою! Дура! За мной!

Ирина оглянулась – железною хваткою ее держала Хелен и тащила за собою к автобусу. Как они прошли сквозь сомкнутые тела обезумевших людей, Бог весть.

Вскочивши в автобус, обе тетки обнаружили, что местный водитель отсутствует. Коробки с эксклюзивной жрачкою тоже исчезли. Но ключ зажигания торчал в замке.

Хелен прыгнула за руль, закрыла входную дверцу и, давя кричащих и сразу обмякающих под колесами людей, поехала прямо сквозь толпу с Борисовой письки прочь, даже не увидев стоящий внизу, под холмом, голубой секретарский «Hиссан». Но Иванова-Петрова, ошарашено крутя головой, хорошо знакомую ей машину Максима узнала и успела заметить, что ни за рулем, ни рядом с машиною никого нет. Ирина отметила это обстоятельство, чтобы потом доложить о нем Овсянникову: если голубовичевский секретарь здесь, то все происходит наверняка не без знания о событиях какого-то высшего начальства. И тут вдруг честная сексотка вспомнила не о Вадике, а о погибшем Голубовиче, о голубовичевском, как бы вам сказать, дорогие мои…, о голубовичевском детородном органе, о крутых губернаторских яйцах, хлопающих ее по ляжкам – самая оказалась для сего подходящая минута!

Мысль перелетела – именно о сегодняшней ночи с Голубовичем вспоминала сейчас Хелен, с каменным лицом вцепившись в руль и время от времени давя двигающихся к монастырю глухово-колпаковцев с ведрами, канистрами, пустыми пластиковыми бутылками в руках, сбивая не успевающих увернуться велосипедистов и скутеристов и чиркая по бокам встречных автомашин левым боком угнанного транспортного средства. Колеса и бока доставленного в Россию мерседесовского микроавтобуса давно были в крови, словно лезвия и внутренние стенки мясорубки; никто на шоссе не обращал ни на что внимания; люди торопливо шли и ехали вперед, как зомби. А Хелен вспоминала, как Голубович утром брал ее в зад, каковой процесс она, Хелен, разрешала партнерам не очень-то и часто, но сегодня только тихонько ахнула, когда губернатор осуществил свое право областного сюзерена. Странная кривоватая улыбка появилась сейчас на уже оттаявшем и начавшем привычно щуриться лице переводчицы. Хелен заерзала на сидении, чувствуя, что подмокает и тут поняла, что утром, вымывшись в губернаторском душе, не подложила прокладку.

Она полуобернулась к Ирине Ивановой-Петровой от руля и спросила о самом главном, что ее волновало сейчас, после того, как она, словно самые обычные российские менты, бросила порученных ее заботам людей и проехала колесами по доброму – извините нам это слово – десятку живых людей, сразу же, разумеется, ставшиx неживыми:

– Ты Ивану часто в жопу давала?

Не ожидавшая этого вопроса, так и не сумевшая сегодня ни утром, ни днем накормить заморских гостей, начальница губернаторского питания, будучи женщиной вообще-то правдивой, естественно сказала правду:

– Конечно!

И тут Хелеп почему-то опять перестала улыбаться и дальше вела уже вновь молча, неотрывно глядя на дорогу. А Ирина, пока позади, на оставленном ими холме, не раздался взрыв, удивленно думала, что неужели есть женщины, тем более в Европе, в Англии и даже пусть и в горах Шотландии, которые не дают своему милому в зад? Фригидные разве? Так ведь Хелен никак не похожа на фригидную тетку.

Но вернемся на наш холм с таким милым, родным названием.

Народ, обступивший буровую установку, мгновенно голыми руками вырвал ротор, вертлюг, вытащил из земли сам бур на стальной оси. Tот непреложный факт – а мы, как вам, дорогие мои, доподлинно известно, никогда не врём, – что ночью буровая без пульта запустилась, а сейчас ненавистный английский вертлюг мгновенно оказался сломанным и отодранным от ротора, и что такой же ненавистный стальной бур с такою же ненавистной английской алмазной гранью вытащен, – неопровержимо свидетельствует: народу нет преград! Нашему народу нету! преград!

Мы не станем тут засорять ваше сознание словами, повисшими в воздухе в процессе разрушения буровой установки. В самом начале, когда Хелен схватила за локоть Ирину и потащила ее к автобусу, a толпа возле буровой не была еще такой плотною, словно бы вся наша – согласно совершенно неразделяемой нами теории – Вселенная в точке сингулярности, можно еще было расслышать голос Маккорнейла:

– Wait! Wait! What is it! Let’s set a line!

Но тут Маккорнейл заревел – как у него водилось, – ослом, рев прервался, еще раз было вскинулся над холмом и затих, его сменило общее «Аааааааааааа!!!!», не нуждающееся, как и предсмертный рев, в переводе. Cлышалось сопение и страшный треск ломающейся стали, потом раздалось:

– Бери, блин! Взяли на три-четыре! На ноги, блин, не наступай, завалю, на хрен! Mать твою! Три… четыре!

Это вытаскивали стальную полую штангу с буром.

Kак только вытащили бур, вопреки всем законам гидравлики, сам по себе, без выкачивания, на головы людей обрушился вырвавшийся из скважины водочный ливень.

К этой минуте относится и звонок еще одного таинственного глухово-колпаковского голоса на номер голубовичевского смартфона – звонок, принятый все еще валяющимся на шоссе зареванным Мареком:

– Рр… раззз… ливают, босс! Ей-Богу! Разз… ливают! Она! Я, блин, уже!.. Изз… винн.. нн… нните, босс! Халява! Халява! Халява!

К этой минуте относится и служебный звонок на один из номеров Овчинникова, находящегося еще на дворе Валентина Борисова перед мертвою его подругой Машкой:

– Разливают, товарищ первый. Ждем указаний.

К этой же минуте относится и сухой звонок в московский кабинет, лапидарно доложивший:

– Разливают.

Выслушавший это человек, как мы вам уже сообщали, дорогие мои, тут же встал и вышел из своего кабинета.

Водочная струя фонтанировала – чуть мы не написали «буквально минуту» – нет, меньше минуты, звонки свои глухово-колпаковские голоса едва успели произвести, как струя на глазах опала, и тут же вовсе прекратила течь. Вспомнив еще раз азы гидраврики, можем вам поведать, дорогие мои, что давление в водочноносном слое и давление на поверхности пришли в равновесие. Так прежде врачи пускали избыточную кровь у больного с повышенным давлением.

Некоторое время возле сырой дыры в земле кипела драка за возможность к этой дыре припасть жадным ртом, зарезали в драке всего троих человек, но вскоре народ понял, что не идет водка, не-и-дет, и люди отодвинулись. Стали видны, кроме этих троих, скрытые прежде среди сотен ног, тела Маккорнейла, Райана и Кристофера.

Короткое повисло затишье.

– Пацаны, а эта хренотень? – раздался голос. – Буровая эта… Захреначим, чтоб фурычила… Как вчера, блин… А?

Заговорили сразу сто человек.

– Крыша едет, блин? Ты позырь… Че от нее, блин, осталось-то…

– Драной письки делов, ща починим, нехрена делать!

– Нехрена по-пустому базарить, вот че нехрена.

Но мы избавим вас, дорогие мои, ото всех ста поданных «pro» и «contra» реплик. Потому что сомнений не только в народном гении разрушения, но и в народном гении созидания мы никогда не испытывали.

– Ну, давай, вали за солярой, если ты такая мозга, блин, – вынесен был вердикт.

Одновременно человек пятнадцать начали пробираться к машинам, стоящим среди людей, как в океане – острова архипелага.

По досадной случайности в бак разрушенного английского «Граффера» оказался залит девяносто восьмой бензин, а вовсе не солярка. Ну, случайность… Ну, бывает… Не надо искать тут происков врагов, а тем более чей-то осмысленной работы. Пацаны торопились, их можно понять. Жажда.

А вы знаете, дорогие мои, что бывает, когда дизельный двигатель запускают не на солярке, а на высокооктановом бензине?

– Давай, блин! Хреначим!

Некто в потрепанном джинсовом костюме, не видимый нами со спины, соединил проводки.

Впрочем, возможно, залита оказалась именно солярка, а не бензин. Это выяснится, возможно, потом, не торопите нас. Наше правдивое повествование почти подходит, дорогие мои, к концу. Тем не менее обо всем мы успеем рассказать. Во всяком случае, последствия да и сам масштаб этого второго за день Глухово-Колпаковского взрыва, произошедшего от – примем эту версию за рабочую – залития в бак вместо соляры бензина, превзошли все наши ожидания.

В эту самую минуту голубой «Hиссан» Максима Осинина – навсегда исчезнувшего личного секретаря губернатора Голубовича, лишь мгновение задержавшись на дороге внизу холма, где люди нетерпеливо ломали аккуратненькую, на колесиках новеньких буровую Graffer, словно бы милую девочку хором насиловали, заманив ее на зеленый травянистый холм, – в эту минуту «Hисcан» уже подъехал к резиденции губернатора. Денис вылез из-за руля и с интересом посмотрел на припаркованные здесь джипы и микроавтобус. Джипы явно были пусты, а из автобуса, как показалось ему, доносились странные свистящие звуки. Даже в относительной тишине, временно разлегшейся на площади между зданием областной aдминистрации – Глухово-Колпаковским Белым Домом – и гостиницей «Глухово-Колпаков», свистящие эти звуки мудрено было бы расслышать, но не такому человеку, как Денис. Он еще почему-то поморщил нос, как недавно делал это лысый усач в Bанькином кабинете.

Денис мгновение постоял сбоку, перед черным зеркальным окном, прислушиваясь, потом зашел от руля, попытался вглядеться сквозь единственное незатемненное лобовое стекло, но внутренность салона отделяла от места водителя закрытая дверца. Денис зашел с другой стороны, и вдруг рука его – мы даже не успели заметить, как это произошло – отлетела со сжатым кулаком от тела и пронзила стекло; грудь Дениса правильно развернулась при ударе, нога в автоматическом режиме встала на упор; это был классический джеб, которому позавидовал бы любой профессиональный боксер. Хоть Мохаммед Али.

Будь удар чуть менее мощным, стекло бы просто осыпалось. Но скорость пронзaния преграды оказалась велика, как у не менее классических чоку-цуки. Поэтому в автобусном стекле образовалась дыра диаметром сантиметров в пятнадцать, как от бронебойного снаряда. И тут же три глаза – два ясных денисовских и один темный глаз дула «беретты» заглянули в нee.

По-прежнему прикованный к ручке, развалившись на сидении и разбросавши ноги по проходу, в автобусе спал Мормышкин, издавая нежно свистящие звуки, какими в Индии странствующие дервиши выманивают дрессированную кобру из мешка. Так что мы можем засвидетельствовать, что Мормышкин и храпеть-то, как нормальный мужик, не умел. Он не проснулся и от звука пробитого стекла.

Незастегнутые штаны Мормышкина оказались мокры от паха до простроченной кромки и распространяли ужасный запах мочи, которым, пропах весь автобус.

Денис покрутил носом точно так же, как это делал лысый усач, словно бы они с лысым прошли курс эстетического воспитания у одного и того же педагога.

В эту самую минуту в большом зале Глухово-Колпаковского Белого дома двое вимовцев, закинув автоматы за спины, внесли и с грохотом обрушили завернутое в простыню тело актрисы почему-то не на стол президиума, а на отдельно стоящую трибуну с привинченною к нею двуглавой разлапистой птицею – прямо поверх обеих отвернувшихся друг от друга клювастых голов. В колготах с дырами на пальцах ноги убитой вывалились из простыни и свесились с одной стороны трибуны, а голова, все еще завернутая в пропитанную кровью материю, словно бы в плащаницу, свесилась с другой стороны. По залу пронеслись подавляемые женские вскрики.

– Господи, да что ж это? – явственно прозвучало.

– Коллеги, – негромко только одно это слово произнес лысый, и вскрики мгновенно стихли. Усы его вдруг оттопырились вперед, словно у кота, и сам он чрезвычайно стал походить на кота, словно бы превращенный в человека булгаковский кот Бегемот. Лысый внимательнейшим образом осмотрел собравшихся и вновь заговорил: – Я прошу внимания, коллеги. Как вы знаете, несколько часов назад произошло чрезвычайное происшествие – в результате террористического акта трагически погиб губернатор вашшш… нашей Глухово-Колпаковской области всеми любимый Иван Сергеевич Голубович…

Тут уж и вскрики, и рыдания, и общий шепот вновь поднялись и опали под взглядом говорящего. Установленные в проходах зала телекамеры безостановочно работали.

– Назначена комиссия по расследованию происшествия. Комиссия в ближайшее время вылетит из Москвы. А пока временно исполняющим обязанности главы области назначен всем вам прекрасно известный Виталий Алексеевич Мормышкин, ваш… наш местный уроженец, глухово-колпаковец…

Лысый сделал паузу, но поскольку в зале стояла полная тишина, он медленно поднял перед собою ладони и произвел ими три затяжных акцентированных хлопка: хлопп… хлопп… хлопп…

Раздались аплодисменты.

– Да… – лысый махнул рукою, указывая, что аплодисменты можно прервать. – В настоящий момент времени Виталий Алексеевич знакомится с документами. Приступает к работе новое правительство области.

По залу прошло шевеление и вновь стихло. Лысый протянул назад, куда-то себе за ухо, руку, и тут же в руке у него таинственным образом возникла та самая папочка-самоскрепка, из которой он подавал Мормышкину бумажки на подпись.

– К сожалению, произошло еще одно чрезвычайное происшествие. – Лысый посмотрел на трибуну, и людям в зале показалось, что под окровавленной простыней ноги в порванных колготках шевельнулись. – Лишь только Виталий Алексеевич вступил в должность, – сообщил лысый, – на него тоже было совершено покушение.

– Господи! – опять произнес кто-то несдержанный.

– Нетрудно сделать вывод, коллеги, что в Глухово-Колпаковской области создана глубоко законспирированная, и теперь вышедшая на непосредственное осуществление терактов антигосударственная организация. В связи с этим в области объявляется чрезвычайное положение. Все выборные институты и лица временно слагают с себя полномочия, и вся полнота власти переходит к Виталию Алексеевичу Мормышкину! Уже подписан соответствующий Указ. Вы можете убедиться сами, коллеги. Один из террористов, вернее сказать – террористка застрелена при попытке осуществления теракта.

Лысый шагнул к трибуне и другой рукой сорвал с Катерины простыню. Материя взвилась в воздух и совершенно бесшумно опала на пол. Теперь поверх трибуны с закрытыми глазами парила в воздухе та самая юная, тонкая и трепетная темно-русая девочка в полупрозрачной розовой материи, не скрывающей ни горящих коралловых сосков на небольших, но прекрасных грудках, ни чуть более темного, чем волосы на голове, пушистого треугольника у нее в межножии, ни глубокого темного пупка на белом мраморном животе, ни замечательных, идеально круглых ягодиц – в полупрозрачной, значит, материи. Ну, та, та самая.

– Аааахххх… – пронеслось теперь по залу. И в третий раз прозвучал чей-то страстный призыв: – Господи!

Лысый непонятно откуда, словно бы, как и папочку с Указами – из воздуха, выхватил пистолет. Стремление к правде и – вы уже поняли, дорогие мои, – интерес к оружию, как у каждого бывшего офицера, заставляет нас свидетельствовать, что в руке у лысого оказался не наш «макаров», а такая же, как у сотрудника Дениса, девятимиллиметровая Beretta 92, производящаяся по итальянской лицензии чуть не всеми странами мира, кроме Российской Федерации. Да-с, выхватил, значит, пистолет, но не успел выстрелить, потому что на руке у него, точно так же, как утром на руке Дениса, запел-зацикал огромный кругляш часов: – Цэ-цэ-цэ-цэ… Цэ-цэ-цэ-цэ… Цэ-цэ-цэ-цэ…

И в ту же секунду в распахнутые двери зала быстро вошел, словно бы не замечая охранников, Голубович с неизменною уже телекамерой на плече, болтая от быстрого шага из стороны в сторону блестящим после скоротечного интервью Ритке, отражащим свет пенисом. Пенис Голубовича теперь посылал бесчисленные световые зайчики по всему Большому залу, словно бы крутящийся зеркальный шар. Как на новогодней елке.

Но мы, дорогие мои, оставили вас возле взорвавшейся буровой установки.

Взрыв был такой силы, с которой никакой на свете двигатель взорваться никак не может.

Так что теперь мы возвращаемся, дорогие мои, к тому уже отображенному нами моменту, в который кортеж Овсянникова одновременно с тремя колоннами военных грузовиков въехали с четырех сторон на холм. Чуть в стороне прямо на шоссе один за другим садились вертолеты, и, плавно катясь узкими гусеницами по выдвижным аппарелям, выезжали из них БМД – боевые машины десанта.

 

IX

Александра Ивановича Хермана с его свитою – поэтом Окурковым и мадам Облаковой-Окурковой – провожали на Варшавский поезд два жандармских офицера, двое носильщиков с громыхающими тележками, на которых возвышалась гора чемоданов, и служащий гостиницы Savoy – тот самый, который вместе с полковником Ценнелербергом вошел в holl на последнее историческое заседание Главбюро. Видимо, сей работник курировал всех останавливающихся в отеле русских революционеров или же отвечал за течение всех непредвиденных ситуаций вплоть до их благополучного разрешения – мы не знаем.

Впрочем, жандармы-то проследовали с Херманом до самой Варшавы и потом до самой границы империи, буквально до переходного пункта, где под вагонами меняли колесные пары для перехода на другую, европейскую, колею – ехали в соседнем купе и беспрерывно курили, даже ночью, вызывая ненависть мадам, – так что, если исключить носильщиков и стоящего возле вагонной двери проводника, находящихся на платформе по службе, провожающий был всего один – господин из «Савоя». Для Александра Ивановича этого оказалось вполне достаточно. Он снял цилиндр, тут же снял цилиндр и поэт Окурков.

– Друзья! – громко и без запинки произнес это слово Херман. Савоец тревожно оглянулся, предполагая, возможно, появление упомянутых друзей, а оба жандарма невозмутимо пускали папиросный дым из-под усов; дым легко подымался в безветренное голубое небо. Носильщики лупились на Хермана, ожидая расчета, один из жандармов кивнул им, и те начали сгружать чемоданы на дебаркадер. – Друзья! – две шедшие мимо дамы в шляпках набекрень остановились, переглянулись и вдруг, взявши друг друга под руки, быстро зашагали прочь. – Друзья! – в третий раз повторил Херман и глубоко вздохнул.

– А как будет, вашшбродь? – снимая шапку, спросил один из носильщиков. – Уговор был за одно место…

– Цыц! – приглушенно отнесся жандарм к нему. – На!

Жандарм положил в протянутую ладонь несколько монет.

– Я покидаю Родину, – начал, наконец, Херман.

– Премного вами благодарны, вашшбродь. В котором купе изволите?

– Цыц! Второе, третье и четвертое.

Носильщики принялись, топоча сапогами и стукая ребрами чемоданов об углы внутри вагона, заносить багаж.

– Есть благо, которого власть отнять не может, – это воспоминания. Разве догадаются поить дурманом или наливать какой-нибудь состав в мозг? Нет, нет и нет! – громко сказал Херман. Жандармы переглянулись. – Теперь мне понятно, что начинать надо с восстановления помяти народа… С воссоздания памяти народа… Вновь прочитать воспоминания Екатерины Великой, например… или Радищева…

Жандармы вновь переглянулись.

– А сейчас бранить или хвалить какое-нибудь всеобщее явление – дело совершенно праздное, извиняемое только благородным увлечением, в силу которого вырываются речи негодования или восторга. Столь же бессмысленно осуждать какую-нибудь народную слабость, если сам народ покамест слаб. Но он станет сильным! Доверие к роду человеческому требует настолько уважения к вековым явлениям, чтоб, и отрешаясь от них, не порицать их: в порицании много суетности и легкомыслия… Кто бранится, тот не выше бранимого: бранятся там, где недостает доказательств… Покамест Россия мертва. Но она очнется ото сна! Очнется! И я обращаюсь к живым! Живые услышат! Услышат! Спящие проснутся!

Раздался троекратный удар вокзального колокола.

Мы могли бы сказать вам, дорогие мои, что почти так же звонил колокол на колокольне монастыря через три дня после изображенных в нашем правдивом повествовании событий – гибели монахини с Катиным лицом на пожаре усадьбы князей Кушаковых-Телепневских. У монахини просто остановилось сердце. Однако мы уже обещали вам не описывать никаких похорон, похоронных звуков колокола, похоронных процессий, слов над телом… И не станем. Тем более когда это касается Кати. Кати! Кааааатииии! И никого не нашлось во всем Кутье-Борисово, кто бы открыл ему истину. У каждого, знающего правду, собственный оказался интерес. В том числе и у Лисицына, который поступил с Красиным более чем… Ну, более чем… Долг он свой нарушил служебный, разве нет? Не ради Красина, ради Кати. Ну, а на самом деле присутствие здесь, в России, Ивана Сергеевича Красина совершенно в планы Лисицына не входило. Даже в качестве заключенного Петропавловки.

Мы можем про похороны одно вам рассказать. Стоящий у еще открытого гроба Красин в таком находился состоянии, что словно бы не увидел – а видел он ее только со спины – наглухо закутанную в черное одеяние, скрывающее и лицо ее, и фигуру, монашку, упавшую на гроб и с рыданиями обнявшую мертвую Катю. И тут же две другие монашки эту подняли и увели. Да и то – Красин-то ни разу в жизни не слышал, как рыдает Катя. Красин тогда без единой слезинки в глазах стоял и неотрывно смотрел на мертвое Катино лицо. А рыдавшая над гробом монашка, отошедши на достаточное расстояние, оттуда тоже безотрывно смотрела на Красина, теперь роняя слезы совершенно бесшумно. Так вот они увиделись, вернее – не увиделись в последний раз в жизни. Катя знала, что это – прощание, и Красин знал, что прощается с Катей, глядя сначала на ее ставшее уже совершенно мраморным лицо, потом на опускаемый в могилу гроб, потом на быстро вырастающий над могилою земляной холмик и деревянный крест, столь же быстро устанавливаемый на могиле.

И довольно об этом, дорогие мои. Маша по особому благословению церковных властей с младенчества жила и воспитывалась в монастыре – таково было желание князя Бориса Глебыча. И мало кто знал, что дочерей у князя две. Маша почти не показывалась на людях. Такую жизнь выбрал для нее отец, и она сама выбрала для себя такую жизнь.

Князя Глеба похоронил Красин рядом с братом, рядом с Катиным отцом, в фамильной усыпальнице, где лежал еще и Катин дед, кавалергард. Тут мы не станем тоже ничего для вас расписывать, дорогие мои. А для Катиной могилы Красин замыслил особенный памятник и собирался заказать его в Питере и сюда доставить, в Кутье-Борисово.

Да! А мы же вам забыли сообщить о Сельдерееве. Mы коротенько. Сельдереев несколько часов просидел у себя на квартире, время от времени выходя на лестничную свою клетку покурить. Сельдерееву в штатском своем платье, ожидаючи непременного с минуту на минуту ареста, разрешалось тут разгуливать с трубочкою под присмотром парного жандармского наряда. Сельдереев даже пожаловался, что в квартире курить ему запрещает жена. Жандармы от души сочувствовали, хотя не понимали, как это жена мужу может что-либо запретить, тем более – таковое вот дело, как курение, хотя по прибытии вместе с Сельдереевым к нему на квартиру жандармы первое что сделали – всю полковничью квартиру тщательно осмотрели и никакой жены и вообще никого там не нашли.

А вообще, кстати тут вам сказать, дорогие мои, это извращение – курение на лестнице, так же, как и соитие с женщиной на лестнице. Любое физиологическое отправление требует правильного к себе отношения, и только тогда оно настоящее доставляет удовольствие.

Но это так, тоже в сторону.

А вот Сельдереев, значит, покуривал себе на площадке перед квартирой, наблюдая за сменой жандармского наряда. Очки его поблескивали в полутьме – наступал вечер.

Внизу за сменившимся нарядом хлопнула дверь парадной.

– Вы вот что, господин, – сказал старший нового наряда, – марш назад в квартиру. – Этот вахмистр изъяснялся совершенно правильною речью и даже добавил к сказанному: – Алле марше! Там у себя и покурите, если есть охота.

– Тут вот… туалетная комната… И мне Парамон Семенович разрешал здесь курить… У меня, изволите ли видеть, жена страдает болезнью легких, и она, то есть, жена моя…

– Марш назад! Оправитесь там в ведро. А в крепости на оправку станут выводить, – вахмистр взял Сельдерева за плечо. – Жжива!

Тут Сельдереев неожиданно для себя самого сильно толкнул вахмистра на резную чугунную решеточку, ограждавшую лестничный пролет. Чисто рефлекторное было движение, дорогие мои. Обиделся охраняемый, что прихватили его неуважительно. Не ожидавший сопротивления, жандарм перелетел через перила и с воплем упал вниз. А события-то происходили на четвертом этаже. Раздался снизу мягкий хлопок, сопровожденный коротким скрежетом об кафельный пол ножен палаша. Второй жандарм судорожно начал лапать кобуру, но не успел достать оружие. Сельдереев бросился на этого второго, они упали и, сопя, начали кататься по полу, благо пространства для борьбы в партере тут, как мы уже вам сообщали, оказалось предостаточно. Через короткое время жандарм Сельдереева, разумеется, подмял под себя, уже торжествующая улыбка появилась на плоской физиономии стража, но тут рука задыхающегося профессора случайно попала на открывшуюся кобуру противника. Сельдерев мигом вытащил револьвер, взвел курок и выстрелил жандарму куда-то под скулу – куда Бог навел руку. Вылетели в лестничный пролет, словно бы звезды салюта, красные мозги, осыпали лежащего внизу вахмистра.

Мгновение неподвижно поприслушавшись, бывший профессор математики отвалил от себя мертвое тело, вскочил, тяжело дыша, поднял разбившиеся очки, дрожащими руками нацепил их на нос, забежал в квартиру, там послышались стуки выдвигаемых ящиков. Через минуту полковник, подхвативши револьвер из лужи крови на полу и сунув его в карман брюк, уже сбегал по лестнице. Теперь ему, воля ваша, выходила только виселица.

Мы врать, значит, не станем: неизвестно как, но обнаружился Петр Сельдереевич теперь только в городе Париже. А дальнейшая его жизнь ничем, на наш взгляд, не интересна.

Вернемся в Кутье-Борисово.

Сначала о деньгах. Деньги все сгорели. А что не сгорело, разлетелось по ветру. Если какая бумажка и залетела случайно в тот или иной форменный карман, так про это нам ничего не известно. Красин, разумеется, не в том находился состоянии, чтобы искать и собирать ассигнации, он тогда и не видел ничего, кроме мертвого лица Кати. Потом уже, после похорон, Красин, ни у кого ничего не спрашивая, взял на полке в трактире на постоялом дворе покрашенную ярко-желтой краской, из толстой жести, разве что не стальную коробку с изображением китайца в красном косо запахнутом халате. Под китайцем было изображено следующее:

薄荷茶

Мы понятия не имеем, что сии знаки обозначают. Но вот половой в трактире, китайским разговором или письмом тоже не владея, о содержании надписи примерное имел знание, каракули на коробке гласили:

«Мятный чай из Гуанчжоу».

Красин вытряхнул остатки чая на тарелку и потребовал у полового лист бумаги и чернила с пером. Написавши что-то на листе, Красин помотал листом в воздухе, чтобы чернила высохли, вновь подозвал полового и спросил, где у них на постоялом дворе каретный сарай. Глядя в перекошенное лицо Красина, и мелко-мелко дрожащую, коротенькую, без усов, его бородку, половой не решился на какие-либо комментарии. Тем более, что за поясом у Красина старик-половой успел заметить револьвер. Ну, лихой человек, что с него взять? Сообщать в полицию – себе дороже. Красин недолго пробыл в каретном сарае, вышел, отвязал от коновязи крупную каурую кобылу, на которой приехал, вскочил в седло и галопом поскакал прочь. Уже смеркалось. Половой перекрестился, вытер висящим у него на руке полотенцем мокрое от пота лицо и бросился в сарай.

– Семка!  – закричал он, вбегая в распахнутые ворота. – Че этот… чухонец, либо кто… Че похотел от тебя? Стращал тебя ревoльвером?

– Нету, – совершенно спокойно отвечал полуголый, в одних портах Семка, лежащий с руками под головой на копне сена в углу сарая. – За которым хреном меня стращать-то? Видал, ммать твою? – Семка полез огромной, черной от грязи рукою сначала в порты, почесался там, а потом сунул руку себе в рот и вытащил из-за щеки блестящий новенький гривеник. – Небось, не кот насрал… А я ему смолы в баклажку отлил на полкопейки… Вонааа… Траханный в ррот!

– Вонааа, – повторил за каретником половой, покачивая головою. – Достаточный господин… Дай Господи кажинный день таких проезжающих…

Половой, как мы вам уже говорили, был тертый старик и совершенно не собирался никому показывать лежащий у него в жилетном кармане полтинник, полученный от Красина.

Сейчас для нас с вами главной станет такая вот фраза, не сказать – радикально изменившая жизнь Красина, жизнь его уже изменилась, – но продлившая еe до самых пределов, до восьмидесяти шести лет, как мы вам уже сообщали, дорогие мои, до тысяча девятьсот восемнадцатого года. Не прими Красин этой фразы, его, по всей вероятности, ждал Алексеевский равелин, где Иван Сергеевич нашел бы возможность избавить себя от мучений. А так вот он еще полвека прожил бобылем, строя, работая, ложась в постель каждый день измученный заботами, чтобы не вспоминать… Но вспоминал Красин каждый день, каждую минуту. Вот такое вышло ему наказание на полвека, вот такая мука.

А фраза была ему сказана исправником Павлом Ильичем Лисицыным:

– Вам надобно уехать из России.

– Я не собираюсь никуда уезжать, – был ответ. – У меня обязательство по строительству мостового перехода, если вам необходим формальный повод, господин ротмистр. У меня контракт и… вообще… Я обещал… Сейчас приходится набирать новых плотников и путейцев, потом… Да что я вам… К следующей весне надобно построить… А потом я собираюсь постоянно жить тут, возле могилы Катерины Борисовны. Куплю квартиру или дом.

– А жалование, например, позвольте спросить, господин Красин? – Лисицын был, как всегда, непроницаем. – Жалование кто вам станет выплачивать? Департамент полиции имеет сведения, что контора Визе ликвидирована…

– Как-нибудь, – равнодушно отвечал Красин. – Полагаю, как-нибудь все устроится. B соответствующей службе Градоначальника…

– И напрасно полагаете, Иван Сергеевич. У меня приказ об вашем аресте, – он произнес слово «аресте» с ударением на первом слоге – «а’ресте», и Красин немедленно вспомнил хладнокровно застреленного Лисицыным Морозова: все они, такие разные с виду, на самом деле совершенно одинаковые, еще подумал в тот миг Красин.

– Вы ж говорили, что я не арестован, – с бледною улыбочкой бросил Красин. Ему тогда, на самом-то деле, было все равно.

– А разве вы арестованы? – бесстрастно отвечал исправник. Только светлый ус его дернулся. – Я повторяю: имею приказ доставить вас в Санкт-Петербург, в кандалах под усиленным конвоем. В сей момент предпринимаю все меры по вашему розыску.

Тут мы должны сделать некоторые преуведомления, дорогие мои.

Дело в том, что Лисицын всю деревню Кутье-Борисово сжег, а большинство деревенских жителей расстрелял. Не лично, разумеется, сам ротмистр тогда и не доставал оружия, сидел только неподвижно в седле с неизменно спокойным своим выражением на лице. После всего этого Красин Лисицына сторонился, хотя – прямо вам скажем, дорогие мои – порядочный человек Красин уж достаточно к тому дню всего совершил хорошего, чтоб не иметь оснований поставить себя на одну доску с карателем, что уж тут.

Сказавши про кандалы, Лисицын подчеркнуто вежливо рукою в белой замшевой перчатке указал Ивану Сергеевичу путь:

– Извольте проследовать со мною, господин инженер.

Ничего более не спрашивающий Красин вышел вслед за Лисицыным из дома исправника, сел на подведенную ему лошадь. Вдвоем с Лисицыным они поскакали к монастырю.

У такой знакомой Ивану Сергеевичу дверцы в стене Лисицын спрыгнул с седла и знакомым Катиным стуком постучал в нее. Красин вздохнул, удержал слезы. Слезлив в эти дни был Иван наш Сергеевич, да как его не понять. Мы понимаем.

Лисицын, значит, постучал Катиным стуком. Завыли, залаяли собаки.

– Кто? – через несколько мгновений настороженный спросил женский голос.

– Mère Isidore, c’est moi, Paul. Je l’ai amené.

Пребывающий в прострации Красин нашел в себе силы удивиться – ротмистр, выходит дело, уже оказывался своим человеком в монастыре.

– Attendez une minute, Pavel Ilitch, je vais attacher les chiens.

Через минуту, действительно, дверь отворилась. Мужчины привязали лошадей и вошли. По выложенным аккуратным гравием дорожкам Исидора повела Лисицына и Красина за здание храма, между двухэтажными выбеленными зданиями келий, дальше – за складские и дровяные сараи и домики служб, за приземистое здание иконописной мастерской и привела к небольшой часовенке, расположенной так, что ниоткуда праздный взгляд не мог бы часовенку эту рассматривать – вокруг, куда ни повернись, оказывались глухие стены построек.

– Господи, благослови! – крестясь, истово произнесла на пороге Исидора, и оба мужчины, разумеется, тоже перекрестились. А Исидора, кажется, не решалась отворить дверь.

– Входите же, матушка, время дорого, – произнес Лисицын, и Красин вновь помимо себя вспомнил застреленного Морозова. – Venez, s’il vous plaît, – добавил ротмистр, словно бы полагая, что французская речь быстрее войдет в сознание русской монахини. – Venez!

Исидора еще раз перекрестилась, вытащила из-под рясы внушительный со сложным языком кованый ключ, повернула его в замке и отворила дверь. Сразу за дверью открывалась лестница вниз, словно бы в погреб. Монахиня, подобравши черный подол, осторожно начала спускаться – боком, левой ногою вперед, на каждой ступени приставляя к левой ноге правую. Молчаливый Красин двинулся было следом, но жандарм придержал его за локоть.

– Минуточку, Иван Сергеевич. Имею вам сделать сейчас сообщение чрезвычайной важности. Вы находитесь буквально на пороге государственной тайны, и я вынужден вас предуведомить об строжайшем и неукоснительном соблюдении самой… самой вящей секретности всех обстоятельств, которые вам сейчас станут открыты.

– Да Бог ты мой! – злобными двумя пальцами, ощеряясь, словно бы упавшую с дерева лесную гусеницу снимал с рукава Красин, снял он с себя лисицынскую руку и повернулся. – Вы оставайтесь тут со своими тайнами без меня. Бога ради! Я уже наелся вот, по горло, – он показал на себе, – всяческих тайн, господин исправник, с меня хватит! Все! Assez! Genug! Basta! Enough! – продемонстрировал свободное знание основных европейских языков несчастный Иван Сергеевич. – Могу я уйти?

– Нет, не можете, – спокойный отвечал жандарм. – Владение откроющейся сейчас пред вами государственной тайной есть мое условие вашего освобождения. Кроме того, еще одно… – тут жандарм поперхал горлом: – Кхм!… Я вам доверяю, Иван Сергеевич, а более никакого иного технического специалиста вашего масштаба… Но не только… Кхм!.. Кроме того, еще одно: имею передать для вас бумаги, подписанные Катериной Борисовной накануне гибели своей… Кхм!… Подписанные в присутствии двух свидетельствующих лиц и заверенные Управою Департамента полиции. И кроме оных документов, некоторые вещи.

Красин изменился в лице, он даже не подумал, что и этот жандарм, как и Морозов, тоже передает ему бумаги… одну бумагу… бумажку… записку… не важно… тоже передает ему послание от Кати. Кровь застучала у Красина в висках. Вещи? Катины вещи? Какие вещи?

– Прошу, – указал Лисицын. – Спускайтесь.

Красин начал спускаться вниз вслед за Исидорой, и постепенно два совместных женских голоса – сразу вам скажем, дорогие мои, что Кати тут не было… не было у Кати сил, даже прячась, вновь видеть Красина, – два голоса становились все слышнее, повторяя: – Вонифатие… Вонифатие… Святые Вонифатие… Отврати дух народа от велия греха и направь… Отврати и направь…

– Усерднее надобно, сестры! – совсем рядом прозвучал сочный мужской бас, показавшийся Красину знакомым.

Они очутились в довольно большой и холодной по августу комнате с дощатым настилом и белеными стенами. Комната действительно напомнила бы отличный погреб, когда бы в углу ее, освещенной лишь несколькими свечами в настенных шандалах, из оголовка глиняной трубы не тек родник, с гулким водяным стуком неистощимо уходя в выложенный черепками водоотвод куда-то в глубь земли, и когда бы перед родником на коленях не стояли две монашки, повернувшие головы к входящим – ни той, ни другой Красин не знал, и когда бы над родником не помещалась бы на полочке над лампадою икона с ликом неизвестного Красину святого – мы вам скажем, то был Святой Вонифатий, – и главное, когда бы у противоположной от входа стены на деревянной лавке не сидел мужчина-монах – по всей вероятности, храмовый дьякон. О том, что дьякон, необходимо долженствующий присутствовать при богослужениях, – монах, свидетельствовало черное покрывало на его клобуке. Но сидел монах в странной позе для его звания – ножку на ножку, и в руке держал, рассматривая ее на колеблющийся свет свечи, стеклянную стограммовую стопку, полную воды. При виде вошедших монах быстро опрокинул стопку в рот, хэкнул, словно водки выпил, помахал у себя перед открытым ртом ладошкою, поднялся, засучил рукав фиолетовой рясы и протянул Красину руку, совершенно светски произнесши:

– Ну, наконец-то, Иван Сергеич. Заждались вас.

Красин узнал его. Это был Полубояров.

И в тот же миг Красин осознал, что в помещении совершенно явственно пахнет водкою. Водкою несло и от Полубоярова, словно от извозчика на Пасху.

Чуть было мы не написали «Красин онемел», дорогие мои. Но Красин и так был достаточно немногословен в последние дни, мы сами удивляемся, как он грудной жабы-то не заработал, держа в себе страшный удар. Крепок был Красин, и крепким оставался еще пятьдесят лет после всех этих, столь правдиво изложенных нами событий, до самой своей смерти. А если уж совсем честно вам сказать – работа спасала. Красин всю свою последующую жизнь отдыхал очень редко.

– Вот сюда, Иван Сергеевич, – продолжал радушничать Полубояров, – вот-с, изволите ли видеть, – басил он, – родник. Некоторым образом. Родничок-с. Вот из чего все пренеприятнейшие события и произошли, милый мой. – Он вздохнул, подставил стопку под струю, наполнил ее и вмиг опрокинул. – Ффууу, – выдохнул. – Господи, прости меня, грешного. – Перекрестился на Вонифатия, оглянулся. Монашки уже, разумеется, тихонько вышли, им невместно было находиться в одних стенах со светскими мужчинами. И Исидора ушла, Красин не заметил, когда. Полубояров вновь подставил было стопочку под струю, но его удержал Лисицын.

– Довольно.

– Что-с? Вы мне? – дьякон, или уж Красин не знал, кто он теперь на самом деле, дьякон сощурился.

Лисицын более не затруднил себя общением с Полубояровым, молча взял у него стопку и поставил к стене на полку на деревянный круглый поставец. Потом произнес:

– Извольте нас наверху подождать, господин министр внутренних дел. Далеко никуда не отходите. Ваша служба в монастыре с нынешнего дня закончилась.

Полубояров пошатнулся. То ли страшное известие, сообщенное Лисицыным, так его поразило, то ли какая-то той нестойкости была иная причина, Бог весть. Полубояров вздохнул тяжело и так же тяжело начал подниматься по лестнице.

– Ничего не понимаю, – Красин даже руками развел. – Он кто на самом деле? Директор клиники? Он участник Движения, – наивно заложил дьякона Иван Сергеевич, хотя закладывать Полубоярова смысла, видимо, никакого не имело, коль скоро Лисицын уже того с явною насмешкой титуловал министром.

– Пустое, Иван Сергеевич, не принимайте во внимание. Он шут гороховый. Прошу сюда.

– Как это пустое? – Красин неожиданно для себя начал заводиться. – Вы оскорбляете монастырь, господин ротмистр. Неужели Синод его сюда направил? Епархия?

– Пустое, – как заведенный, бесстрастно повторил Лисицын. – Никого оскорблять мы не позволим. Как направили, так и отправим. Вы не вникайте, господин инженер, в чужие хлопоты. Сюда вот прошу.

– Я! Да я!.. – начал было оживший Красин, но тут же сник.

– Сюда, – в третий раз упорный повторил исправник. – Вот родник. Явление водочного родника есть государственная тайна высшего порядка, о чем я имел уже вас предуведомить. И не взята с вас соответствующая подписка об неразглашении лишь потому, что находитесь вы в розыске по всей территории Российской империи. Ищу я вас сейчас, понятно-с? Могу и найти. Если что. И корреспонденции от Катерины Борисовны не стану никакой передавать.

Красин сглотнул нещедрую слюну и кивнул.

– Сюда, – в четвертый раз, как попугай, повторил жандарм. Красин подошел к водочной трубе. – Извольте сделать… confidentiellement инженерное заключение: каким образом возможно прекратить истечение жидкости из земли? Раз и навсегда.

– Никак, – буркнул Красин.

– То есть как это «никак»? – на лице ротмистра впервые отобразилось хоть какое-то человеческое чувство – удивление. – Быть того не может. Не должно быть, – с ударением на букву «о» твердо сказал Лисицын. – Я сюда прислан Высочайшим указом, с неограниченными полномочиями, лично Его Императорским…

– А вот так, – со злобным удовлетворением прервал жандармские откровения Красин. Лисицын вдруг проболтался, по всей вероятности, потому что был действительно удивлен. – Еще как может… Если здесь забить, скажем, пробку и по сухой поверхности обмазать раствором со связующей добавкою, засыпать, например, песком или щебнем… Кирпичом выложить с заливкою… Или чугунную плиту, – он уже улыбался, – укрепить на связанных сваях…

– Да? Да?

– Все равно выпрет, – сообщил Красин. – Из-под фундамента или в любом слабом месте… Где угодно… И не увидете тогда, в котором… Вновь залить не успеете… Если в подземном русле имеется напорное давление, возможно только само русло перенаправить… Пройти к истоку… В глубь земли…

– Хорошо, – спокойно пообещал Лисицын и сразу деловито и догадливо спросил: – Так что – подвести минный заряд? После взрыва весь поток уйдет обратно на глубину?

– Я не знаю, – честно сказал Красин. – Чтобы произвесть рассчитанный направленный взрыв, надобна подробная геологическая работа, составление карты подземных потоков… Много чего… А мощность взрыва потребна тут… Ежели на взгляд прикинуть… Монастырь точно уж снесет… А может быть, весь холм придется срывать… – он хотел добавить: «срывать всю Борисову письку», ведь он, разумеется, слышал о пикантном названии местности, но как-то тут, в монастыре, историческое название холма не выговорилось. Красин добавил мрачно: – Результата не гарантирую…

Повисло молчание.

– Беда, – тихо сказал жандарм. – Уж достаточно среди населения сведения имеют… Не удержать их более никак…

В полумраке лицо ротмистра показалось совсем человеческим, будто бы не бескровный механизм, часть бездушной государственной машины, а именно человек, страдающий человек стоял сейчас рядом.

– А может, и не выпрет, Павел Ильич, – вдруг помимо себя непоследовательно и – признаемся вам, – непрофессионально сказал Красин и даже сочувствующую руку положил на форменный рукав. – Давление, кажется, небольшое… Потечет себе дальше… Или отвести прямо в Нянгу… В заглубленной трубе, разумеется… Регулярно очищать от ила… А здесь порядком заглушить… Место намоленное… Бог поможет…

Лисицын, насколько нам, дорогие мои, можно видеть в полутьме, просиял, глаза его сверкнули, как сверкнули они, когда несколько дней назад он возле вокзала увидел живую Катю. Красину даже показалось, будто в водочном погребе стало светло. И точно так же, как там, возле вокзала, жандармские глаза немедля же погасли. Вновь сгустилась рассееваемая несколькими свечами тьма.

– Настоятельнейше прошу, господин инженер, представить мне до вечера описание производства необходимых работ, – сухо произнес Лисицын, вновь становясь механизмом. Он вытащил серебряный свой «брегет», выщелкнул крышку, повернул циферблат к свече. – До двадцати часов. И немедля после того прошу нас покинуть. – Ротмистр вдруг усмехнулся, светлый его ус на одной стороне лица пополз вверх. – В двадцать пятнадцать. Лучше верхом через Финляндию. Возьмёте эту лошадь, на которой сюда приехали. – Жандарм протянул руку в водочный воздух, и немедленно в перчатке его из воздуха соткался пакет. – Ваши паспорта. Подписаны прошлым месяцем, действительны еще два дня.

– Нарушаю данное слово, – грустно улыбнулся Красин. – Слово, данное умирающему князю Глебу. Поистине, Бог накажет. – Красин перекрестился на икону Вонифатия.

На Лисицына красинское признание ровно никакого впечатления не произвело.

– И еще одно, – сухо произнес он. – Катерина Борисовна накануне гибели своей… накануне гибели составила духовное завещание. – Вновь странный жандарм вытащил из темноты еще один пакет.

– Катерина Борисовна отказывает вам дом свой в Швейцарии в городе Цюрихе, доставшийся ей от отца. Вот, возьмите. Все документы заверены в установленном порядке. Насколько мне известно, господин Красин, княжна желала просить вас… настоятельно просила вас жить в ее доме в Цюрихе… Насколько мне известно, – повторил формулу жандарм, – это очень небольшой дом, всего четыре комнаты…

Потрясенный Красин принял пакет.

– И еще… Вот… – Лисицын протянул Красину черный мешочек, затянутый тесьмою, на ощупь ежели взять – полный орехов различной величины. – Pierres précieuses… Perles… Тоже ваше по духовной Катерины Борисовны… И деньги ассигнациями, – тут Красин осознал, что Лисицын сует ему еще и какую-то завернутую в вощеную бумагу толстенную пачку, решительно отвел лисицинскую руку.

– Не возьму.

– Возьмете, – Лисицын оставался совершенно серьезным. – У вас же ни копейки нет. На квартиру к себе решительно не советую вам возвращаться. Повторяю: сегодня же ввечеру верхом на север через Гельсингфорс. – Вот еще вам… – из воздуха явился новый, тоже толстый пакет, – сейф у вас на квартире вскрывать… не имелось к тому возможности, а диплом ваш, свидетельство о крещении, исполненные договора – словом, все существенными признанные документы из бюро, – пожалуйте принять.

Красин стоял молча, как соляной столб. Уж не раз изменял он за последние дни сам себе, что ж теперь? Будем ли мы с вами изображать из нашего Ивана Сергеевича невесть кого? Терял и вновь обретал себя Красин Иван Сергеевич, не мог же он раздвоиться, в самом-то деле!

– Хорошо, – наконец хрипло произнес Красин. – Дом и деньги возьму, коли Катя… княжна так решила… Я буду счастлив жить… в ее доме… А фамильные камни прошу передать Матери настоятельнице на нужды монастыря… Я до них не могу иметь касательства… И памятник необходим на могиле Катерины Борисовны. Я пришлю вам проект.

Черный мешочек немедля исчез. Так камни вновь оказались у Кати – Лисицын их, разумеется, тут же Кате и вернул, через пять минут. Катя надеялась, что камешками Красин расплатится с Визе, но не вышло у нее, что поделать.

Ну, а далее совсем коротенько, дорогие мои.

Вылезши на Божий свет, бледный, словно бы он просидел в подполе несколько лет, Красин увидел возле водочной часовенки ожидающего Полубоярова. Красин уж забыл о его существовании, а теперь, вздрогнув, смерил недоуменным взглядом, второй раз огладил бородку свою за несколько последних дней.

– Полноте, Иван Сергеевич, – примирительно пробасил тот и тоже, повторяя красинский жест, погладил себя по огромной лопатообразной бороде. – За всеми нужен глаз да глаз… Хо-хо-хо, – хохотнул он совершенно по-храпуновски. – И от Святейшего Синода, и от Департамента полиции имею благословение на духовную и государеву службу, не извольте сомневаться, милый человек. – Он вновь хохотнул: – Хо-хо-хо… У каждого индивидума тараканы сидят в голове, Иван Сергеевич. Это я вам как психиатр говорю. Нельзя людей оставлять без присмотру… Жаль, теперь тут ротмистр лавочку закроет… Но милый человек он, Лисицын… Милый человек… – Полубояров вздохнул. – Ну, а как иначе… Мужики прознают, так ведь империя рухнет… Это вам не Движение наше, тут действительно… И не от таких вещей государства рушились… От пустяков рушились…

Красин, помимо себя отметив это морозовское «милый человек», пожал плечами и пошел по дорожкам к двери в монастырской стене.

А вам мы можем сообщить, дорогие мои, что дальнейшая судьба Евгения Васильевича Полубоярова нам известна. Он исчез. Отовсюду. Вышел Полубояров из монастыря через минут двадцать после Красина вместе с Лисицыным и немедленно после этого исчез. Такие вот странные обстоятельства. В скорбную клинику назначен был вскоре новый главный врач, в монастырь немедленно прибыл по благословению Глухово-Колпаковского архиерея новый престарелый дьякон по фамилии – вы только не смейтесь – Наливайченко, из малороссов. И хотя старичок-дьякон был ростом весьма мал, со впалой грудью и крохотным ротиком, бас из его тельца выходил такой, что при службах, казалось, стены Божия Храма ходят ходуном. Исчезнувшему Полубоярову и присниться не мог такой бас. Поселившись, разумеется, не в монастыре, а снявши комнату в Кутье-Борисово у солдатской вдовы Макарычевой, старичок Наливайченко прожил там еще лет двадцать или двадцать пять, заделав вдове четверых детей. Вот это нам известно совершенно достоверно.

А летом следующего года в ту самую низкую дверцу, в которую, однажды попрощавшись с Красиным, вошла голая Катя, теперь, нагнувшись, чтобы не задеть светловолосой головой верхнюю, держащую кирпичный свод балочку, вышел исправник Лисицын. Был он – через год-то почти! – уже подполковник. Следом вышла средних лет монахиня и еще вторая монахиня. Глухой апостольник скрывал ее лицо, но тщетно, мы же знаем, что это – Катя. Катя несла на руках небольшой продолговатый сверток. Лисицын, против обыкновения порядочного человека, вышел в дверцу первым. Фуражку Лисицын, конечно же, держал в руках и сейчас не надел на голову, а повесил на переднюю луку седла – в двух шагах от калитки оказалась привязана к березе каурая лошадь. Видимо, она застоялась, потому что радостно заржала, увидев хозяина и даже взбрыкнула передними ногами, отчего черная жандармская фуражка упала в светлую, нежнейшую майскую траву.

– Балуй у меня! – Лисицын поднял головной убор, отряхнул и надел, повернулся к Кате. – Давайте, Катерина Борисовна.

– Сестра, – поправила старшая монахиня. Подполковник на это ничего не сказал, молча отвязал лошадь и сел в седло.

– Давайте, Катерина Борисовна, – повторил сверху, нагибаясь к Кате и протягивая обе руки.

Катя отвернула кусок материи, в которую был завернут сверток и посмотрела на него.

– Спит, – почему-то хриплым голосом произнесла Катя и прокашлялась. – Наелась и спит.

Резким движением она передала сверток Лисицыну, а тот взял его с огромным бережением и прижал к золоченым пуговицам на кителе. Когда Катя передавала сверток, лицо ее чуть приоткрылось за монашеским черным платом, и стало понятно, почему она говорит с хрипотцой – Катя была страшно бледна, как всегда была бледна мраморною бледностью Маша, и, главное, все лицо ее было залито слезами.

– Не беспокойтесь, Катерина Борисовна, – неизвестно в который, видимо, раз повторил Лисицын. – Все готово. И кормилица, и документы… и белье… И пинетки, и ботиночки, и все-все я выписал из Парижа… – тут жандарм позволил себе улыбнуться. Улыбка мгновенно преображала его. – Запись в церковной книге в Ильинском храме в Светлозыбалове… Все сделано… А вы… Катерина Борисовна…

– Сестра, – второй раз настойчиво повторила старшая монахиня. – Вы езжайте с Богом, Павел Ильич… Не ровен час, увидит кто… – она опасливо оглянулась по обеим сторонам стены и перекрестилась. – Езжайте!… Только что шажком… Бережно.

Как вы сами понимаете, дорогие мои, в монастырях никаким беременным находиться не полагается, тем более – рожать. Но для Кати… для единственной из оставшихся в живых дочери основателя монастыря сделали исключение. Было ли к тому прошение на архиерейское имя или же это стало еще одной монастырской вкупе с Глухово-Колпаковской жандармской управою тайной, а грех взяла на себя тогдашняя Настоятельница вместе с особо приближенными монашками – поистине Бог весть. Во всяком случае, первая из вышедших сейчас из двери монахинь нервничала и торопилась.

– Езжайте! – повторила она и перекрестила лошадиную морду. – С Богом!

– Павел Ильич, – подняла голову Катя. – Не могу с вами быть нечестною… И вообще не могу быть нечестною… Я знаю, вы питаете надежды…

– Да, – совершенно просто и спокойно сказал Лисицын с седла, только глаза его вдруг загорелись восторгом, как тогда, когда он увидел Катю, встречающую Хермана. – Возможно все вновь переделать так, как оно и должно быть. Я хочу, чтобы эта девочка стала нашей с вами дочерью. Я люблю вас, Катерина Борисовна. Много лет. Имею честь просить вашей руки.

Никто не увидел, даже Катя, как горят жандармские глаза.

Первая монахиня в ужасе начала вновь креститься.

– Мой дорогой друг, – Кате недостало сил посмотреть Лисицыну в лицо. – Сегодня мы говорим об этом в первый и в последний раз. После рождения дочери я прошла обряд очищения и приняла постриг.

Глаза исправника медленно погасли – так медленно угасает волшебная лампа Якоби, когда естествоиспытатель, демонстрируя опасный опыт, передвигает ручку реостата.

– Прощайте, сестра, – таким же ровным голосом, которым он только что объяснялся в любви, произнес молодой жандармский подполковник. – Не волнуйтесь ни о чем. Только позволите, я буду приводить свою дочь на службы в монастырь? Разумеется, когда она вырастет.

– Вот, – Катя протянула Лисицыну уже знакомый нам черный мешочек. – Возьмите… Станете тратить на… – она запнулась, – на дочь по своему усмотрению.

Лисицын молча сунул мешочек за борт мундира, повернул лошадь и действительно шагом поехал от монастыря прочь.

… А далее начинается жизнь Екатерины Павловны Лисицыной – сначала маленькой-маленькой, обожаемой строгим отцом и монашками в Кутье-Борисовском монастыре прелестной девочки, потом маленькой, но вовсе не испуганной незнакомым местом и отсутствием рядом любимого папы – отцовское воспитание! – смолянки. В Смольный не принимали барышень, чьи отцы имели чин ниже полковника или равный по табелю о рангах чин статского советника, да Павел Ильич к шести Катиным годам уж давным-давно был полковником и служил уже в самой столице, в Питере, в Третьем отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Да-с, дорогие мои, а потом, по окончании курса, продолжилась жизнь самой молодой и самой – по общему мнению – красивой преподавательницы Смольного института, а потом студентки Цюрихского университета Катарины Лисисин. Katarine Lisisin – эдак вот, с некоторым китайским акцентом оказалось написано в ее швейцарском паспорте и в швейцарском дипломе врача. И действительно, когда эта Катька Лисицына хохотала, синие ее глаза превращались в щелочки, вдруг делая совершенно русскую девушку похожею на китаянку.

Молодая фройляйн Лисисин ни в чем себе не отказывала, поскольку мать, умершая ее родами, оставила ей очень приличное состояние, но, в общем, скромную достаточно вела жизнь и даже, полагая необходимым служение обществу, работала в женской клинике простым палатным врачом. Посылала деньги вышедшему в отставку отцу. Делала благотворительные взносы.

Ухаживали и сватались за богатую русскую красотку бессчетно. Но Катин выбор оказался, на взгляд многих, очень простым. В Цюрихе Катя вышла замуж за потомка Люксембургских герцогов Альфреда Вальтера Максимиллиана Нассау. До управления Люксембургом дело не дошло, мы зря врать не станем, потомков первого герцога Нассау ходило великое множество по белому свету, а Фредди Нассау сам добывал свой хлеб, будучи профессором того же Цюрихского университета. Герцогского титула его линия Нассау давно лишилась, так что Катя герцогинею не стала, к чему она отнеслась совершенно спокойно. Жизнь семьи складывалась несколько, на Kатин взгляд, скучновато – нам и рассказать-то особо нечего – скучновато, но счастливо, пока однажды господин Нассау не умер, оставив Кате двоих мальчишек-близнецов, студентов. У сыновей уже была своя, взрослая, совершенно отдельная жизнь. Катя вернулась в Россию к отцу. Было ей к тому времени под пятьдесят, а полковнику Лисицыну – хорошо за семьдесят. Генералом он так и не стал.

Кстати вам сказать, дорогие мои, мы уж, помнится, обмолвились, что наш Иван Сергеевич Красин преподавал в Цюрихском университете и вообще жил и умер в Цюрихе. Но, имея в Цюрихе дом, Красин всю жизнь строил мосты по всему миру. А вы уж, наверное, подумали, что Иван Сергеевич столкнулся с Катею, например, в университетской библиотеке, и сразу увидел в ней нашу Катю! Услышал, как она хихикает, как хохочет – ну, конечно, это уж не в библиотеке, а, допустим, в кондитерской?… Увы, встречи Красина с Катариной Лисисин не произошло.

Когда Катя ходила по коридорам Университета, Красин строил один за другим два моста через Рейн – оба моста и сейчас стоят, как ни старалась американская авиация в тысяча девятьсот сорок пятом году. Красин приезжал, конечно, домой и жил подолгу – месяца аж по два иногда, вот как! Но и с мадам Катарин Нассау ни разу он не встретился, хотя любил ходить, будучи дома, в городской парк Фридхов-Зельфельд гулять. Красин там жил неподалеку, а мадам Нассау выгуливала там красинских внуков. Красин ездил гулять и в Цюрихсберг – городской лес, и семья Нассау любила туда ездить. Но вот не встретились. Может быть, Катя и Красин видели друг друга издалека – вблизи Красин Катю бы узнал несомненно, и сердца у обоих в тот миг по непонятной им причине щемило, но не более того. А когда Красин начал в Цюрихе преподавать, Кати уже давно там не было.

Кстати сказать, гуляние в парке было одним из немногих развлечений, которые мог позволить себе Красин. Ведь за вход в парк брали буквально гроши – шесть раппенов или, если называть по-французски, шесть сантимов. А Красин всю жизнь копил деньги, чтобы отдать три миллиона детям Альфреда Визе – старшие сыновья Визе благополучно жили в Берлине. Повезло Красину только после начала войны, когда русские бумаги в рассуждении огромных долгов, сделанных правительством Николая II, начали стоять на бирже всего мира достаточно высоко. Осенью четырнадцатого года в нотариальной конторе еврея Шиловски на Тиргартенштрассе Красин полностью расплатился с двумя Альфредовыми сыночками, двумя маленькими лысенькими старичками с бегающими от радости глазками. Причем получили они, по сути, сорок копеек за рубль долга, так что у Красина, не ожидавшего такого подарка судьбы, осталась еще огромная сумма на поездку в Россию, о каковой поездке он мечтал почти полвека. Было профессору Красину к тому времени уже больше восемьдесяти лет. Война должна была вот-вот закончиться. Но и Красин, и визята просчитались. Русские бумаги ужасно, просто катастрофически упали после семнадцатого, а особенно после двадцать второго года – после Гэнуэзской конференции, а сам Красин до окончания войны не дожил нескольких месяцев. Да и как бы он поехал в Россию в восемнадцатом году, дорогие мои? Деньги профессора по завещанию достались Цюрихскому университету, как и вся сумма от продажи Kатиного дома. Иван Сергеевич не оставил наследников. Зато Krasin Auszeichnung за лучший дипломный проект мостового перехода множество лет служила отличным трамплином для инженерной биографии десятков молодых людей.

Но вернемся к Кате и Павлу Ильичу.

После революции отец и дочь Лисицыны эмигрировали, начали было жить у одного из Катиных сыновей в Голландии – Ганса, но это оказалось не совсем удобно. Они сняли квартирку в Париже. Катя устроилась на работу патронажным врачом. Но в апреле двадцатого года весьма уже немолодой полковник Лисицын вновь поступил на службу – в штаб Врангеля, с которым был знаком еще со времени войны с Японией. Они с Петром Николаевичем даже орденами Святой Анны 4-ой степени с надписью «за храбрость» оказались награждены одним и тем же Императорским Указом. Полковник Лисицын тогда был командирован на Дальний Восток, а Петр Врангель был сотником Забайкальского казачьего войска. В двадцатом году генерал-лейтенант Врангель отправил Лисицыну телеграмму, и четвертого апреля Лисицын прибыл вместе с бароном в Севастополь на английском линейном корабле «Император Индии». Катя, как всегда, сопровождала отца. Она начала работать в Симферополе в военном госпитале.

Лисицын занимался у барона не контрразведкой, как вы могли бы подумать, а непосредственно отвечал за подготовку армии к возможной эвакуации из Крыма. Мы смеем предположить, дорогие мои, что именно поэтому эвакуация прошла предельно организованно, все, кто хотел уехать – без паники погрузились на корабли и гражданские пароходы и ушли в Константинополь, вопреки прекрасным советским кинофильмам, гениальным советским пьесам и вообще вопреки всем советским мифам об эвакуационной панике.

И умер Петр Ильич в Брюсселе на руках у дочери в один день с тезкою Петром Николаевичем Врангелем тоже от острого туберкулеза, которым, как и командующий последней русской армией, никогда в жизни не болел. Мы смеем предположить, что причиной внезапной болезни Лисицына стала не глубокая старость, а то обстоятельство, что он заведовал штабом у Врангеля – то есть, был не начальником штаба, дорогие мои, а командовал службой штаба, то есть – держал в руках все нити функционирования крохотной русской военной части в центре Европы. И, вполне вероятно, отказался сотрудничать с советской разведкой. Впрочем, ему вряд ли предлагали. Ему, как и Врангелю, лучше было скоропостижно умереть.

Перед смертью, уже теряя силы, он достал из-под подушки плотный заклеенный конверт и протянул его Кате дрожащей рукой. Впервые в жизни Катя увидела, как из глаз отца текут слезы.

– Простишь ли ты меня… милая девочка?.. – спросил Лисицын. – Отрада жизни моей… Простишь ли ты меня, Катя?… Катя… Катя…

– Господи, папочка, за что? – рыдала Катя, полагая, что отец бредит.

– Скажи… что… прощаешь… – попросил старик. – Я… не смог… Слишком… любил тебя…

– Прощаю, любимый папулечка, прощаю! Бог с тобой! Прощаю!

Катя вскрыла конверт только после похорон. Оказалось, Павел Лисицын обещал найти в большом мире Ивана Сергеевича Красина и отдать ему дочь, если не будет иметь известий о княжне Екатерине Борисовне Кушаковой-Телепневской – Настоятельнице Высокоборисовского Богоявленского женского монастыря Преподобной Екатерине. До той минуты, как мы вам уже сообщали, дорогие мои, Катя полагала, что ее мать умерла родами, отец даже показывал фотографию матери… Все настоящие, неподдельные бумаги о рождении Кати, как и изложение подлинной истории ее рожденья, находились тут же, в смятом предсмертной подушкою Лисицына конверте. Как и цюрихский адрес Красина.

Стоял тысяча девятьсот двадцать восьмой год. Катя выправила отпуск в клинике, где работала – в Брюсселе она вновь работала в женской клинике, и бросилась в свой Цюрих, но увидела только маленький серый камень с надписью «Professor Ivan Krasin. 1833–1918». Она опоздала на десять лет.

А дальше нам рассказывать не очень хочется, дорогие мои. Но скажем два слова.

В тридцать шестом году Катя приехала в Советскую Россию. В монастыре помещалась Детская Трудовая коммуна «Красное Борисово». О судьбе Настоятельницы и монахинь никому в «Красном Борисове» было неизвестно. Привезший Катю в бывший монастырь в люльке мотоцикла младший лейтенант НКВД по фамилии Мормышкин, неотступно следовавший везде за Катею и даже возле закрытой дверцы туалета, если Катя туда направлялась, стоящий на страже – сотрудник Мормышкин из Kатиных расспросов о бывшем монастыре убедился в достоверности поступивших аж из самой Москвы сведений: гражданка Швейцарии шестидесяти шести лет Катарина Нассау – на самом деле русская Екатерина Лисицына, она же Красина, она же княжна Кушакова-Телепневская. А когда старая дворянская сука попросила привести ее к бывшему железнодорожному мосту через Нянгу, пусть уже и со снятыми рельсами, но все-таки к важнейшему стратегическому объекту области, все окончательно стало ясно.

Далее следы Кати теряются. Удалось ли ей, состарившейся дочери нашей Кати, на-шей-Ка-ти! уехать из СССР к сыновьям – в Амстердам или Осло, где ее сыновья жили в то время? Или она сгинула, как без вести сгинули миллионы насельников ГУЛАГа? Неизвестно. Известно только, что один из сыновей-близнецов Кати Красиной, Ганс Нассау, крупный банковский служащий, пережил Вторую мировую войну в Америке, после ее окончания вернулся в Амстердам, а потом перебрался в Люксембург руководить Люксембургским отделением Crédit Lyonnais и оставил в княжестве обширнейшее и такое же успешное в жизненной карьере потомство. А второй близнец, бессемейный Максимилиан Нассау, к Катиному вечному огорчению в молодые ее годы, полная противоположность братцу, не очень большой поклонник учения и скрупулезного труда, но большой, как тогда говорили, «бонвиван», любитель молодых, обязательно с круглыми маленькими попками барышень и хорошего коньяка, всю не очень долгую свою жизнь проработавший гимназическим учителем гимнастики зимой и спасателем на французских пляжах летом, был одним из тех десяти норвежских боевых пловцов, которые взорвали завод тяжелой воды в Пенемюнде, тем самым кардинально изменив ход всемирной истории. Если бы Гитлер получил атомную бомбу хотя бы в сорок пятом году, война закончилась совсем иначе. Макс Нассау, внук Красина и Кати, командовал второй пятеркой, прикрывавшей отход остальных и вывоз на подводной лодке взятых на заводе образцов. Он так и остался лежать на прибрежных камнях Пенемюнде с простреленной головою, с залитой кровью шкиперской норвежской бородкою. Узнала ли об этом вторая наша Катя?

Известно только, что в тридцать шестом году молодой и не очень опытный сотрудник Мормышкин мучился выбором – прямо сейчас, здесь, в «Красном Борисове», надеть на шпионку наручники или же погодить до возвращения в город, в Глухово-Колпаков, и в Ленинград везти ее в наручниках уже из Глухово-Колпакова? Первый вариант казался несколько рискованным – все-таки об этой старой якобы швейцарской тетке начальнику областного Управления звонили прямо из Москвы, о чем Мормышкин знал. Но чрезвычайно подкупал этот первый вариант – тогда можно будет здесь же допросить старуху и привезти в город уже готовый протокол допроса с признательными показаниями и раскрытой агентурной сетью – именами, явками и всем прочим. Предотвращение подрыва пусть и разобранного, но все же моста, моста! ему бы зачлось. Тогда вся слава разоблачения шпионки досталась бы ему, Мормышкину, а то ведь ни районное, ни областное начальство даже "спасибо" не скажет!

В результате своих размышлений младший лейтенант Мормышкин вновь усадил старуху в люльку мотоцикла и когда делал вид, что поправляет на ней кожаный, закрывающий от ветра защитный фартук, мгновенно защелкнул на тонких, уже идущих старческими пятнами руках наручники.

– Qu’est-ce que cela signifie? – удивленная спросила Катя. – Снимите это с меня, любезный, – спокойно добавила она с некоторым акцентом. – Что это? – еще раз спросила Катя. – Зачем?

– Фокус-покус-куверокус, – отвечал остроумный сотрудник органов. – Мост тебе? Щас ты мне все расскажешь, старая сволочь.

Дети, обступившие приехавших плотной толпой, дружно засмеялись. И тут произошла странность. Словно бы горячий ветер пронесся над бывшим монастырем. У мальчишек полетели с голов красные «интербригадовские» пилотки: мода тогда существовала такая пионерская – носить красные пилотки, как в Испании. No pasarán! Пронесся, значит, ветер и стих. Дети, смеясь, принесли Мормышкину его улетевшую фуражку с синим околышком, тот нервно нахлобучил, даже не отряхнувши, пыльную фуражку на лоб, завел агрегат, уселся в седло, и, тарахтя, выехал с территории Трудовой коммуны. А далее произошла еще большая странность. Оказавшись на гудронном шоссе Глухово-Колпаков – Светлозыбальск, Мормышкин почему-то не только ни разу не дал старой суке в рыло, а мгновенно снял с нее наручники и повез старуху не в городское Управление, а прямо в Ленинград на вокзал, где, не говоря более ни слова, посадил ее на какой-то поезд, потом он не смог даже вспомнить – на какой. Далее следы Кати, как мы вам уже сообщили, дорогие мои, теряются. Мормышкин пришел в себя, только увидев полуторадюймовый красный круг на последнем вагоне уходящего состава – железнодорожный знак, предупреждающий машиниста идущего следом локомотива. Тут Мормышкин очень громко выматерился и, расталкивая людей, бросился к телефону. Старуха его околдовала и держала под пистолетом всю дорогу до Ленинграда – таков был его сбивчивый доклад начальству.

Следы уехавшей на поезде Кати, значит, теряются, а судьба Мормышкина известна: дурака Мормышкина коллеги расстреляли, предварительно выбив из него правдивые показания на всю Кутье-Борисовскую шпионскую сеть, жену его отправили в лагерь, а двоих малолетних детей – в ту самую Трудовую коммуну «Красное Борисово» в бывшем монастыре.

Да! Мы забыли рассказать о памятнике Кате, дорогие мои.

Красин заказал проект памятника в Цюрихской конторе Die Erinnerung an die Toten. Denkmäler und Grabsteine. Кстати вам сказать, примерно через шестьдесят лет в ту же контору явилась мадам Катарина Нассау-Лисисин с заказом памятника на могилу профессора Ивана Красина. Измысленный Катею памятник должен был представлять собою двухопорную арочную балку, символизирующую мост. После того, как представитель Die Erinnerung an die Toten заверил Катю, что его фирма сможет выполнить любой заказ, но изготовление такой странной формы памятника потребует дополнительных средств, мадам, не торгуясь, уплатила.

Памятник из эшфордского черного мрамора стоит до сих пор, дорогие мои. Его всегда прибирают и моют, потому что всегда показывают экскурсантам. Знаете, есть такие странные люди, которые ходят экскурсиями по кладбищам. Им показывают красинскую могилу и переводят русскую надпись на высоком цоколе: «Моему отцу, великому строителю мостов и великому патриоту России. Екатерина Красина». А прежняя надпись «Professor Ivan Krasin. 1833–1918» перекочевала на цоколь чуть ниже новой надписи.

А над Катиной могилой он, Красин, тогда, много лет назад, будучи еще живым и долго и мучительно потом живший на белом свете, решил поставить изображение сидящей в легком покрывале обнаженной девушки, с легкою же улыбкою с прищуром глядящей на живых, приходящих к памятнику. Красин долго добивался от художника Die Erinnerung an die Toten портретного сходства с Катею и добился почти полного. Он послал в Россию Лисицыну расчеты, рисунки, чертежи и деньги. И надпись, которую желал видеть на памятнике: «Княжна Катерина Борисовна Кушакова-Телепневская. 1851–1869. Тебе суждена жизнь вечная и вечная моя любовь».

Через месяц с небольшим Красин получил деньги обратно в Цюрих вместе с короткой запискою: «Все исполнил. П. Лисицын». Еще через короткое время Красин получил и фотографию памятника, которая, как и Kатина записка, сопровождала его всю жизнь, всегда стояла в ореховой рамочке, где бы он ни находился, на письменном столе. Мы можем свидетельствовать, дорогие мои, что памятник с сидящей в легком покрывале, улыбающейся Катей действительно был поставлен – из пленительного белого с легкою розовинкою мрамора, такого же пленительного, какою была сама Катя. И Мария Кушакова-Телепневская вплоть до августа восемнадцатого года лежала именно под этим памятником. И всегда у памятника были свежие цветы – только розы. А в десять часов утра шестнадцатого августа Катин памятник с могилы исчез.

 

9

1. Когда в Глухово-Колпакове не дождались троих посланных в деревню Кутье-Борисово полицейских, всем начальникам в Глухово-Колпакове стало ясно, что дело нечисто. Глухово-Колпаковский полицейский начальник и по совместительству глава комитета МХПР и комендант области генерал Макарычев, местный уроженец, сам из деревни Кутье-Борисово происходящий, почему-то почувствовал себя осмеянным, обманутым и униженным и для успокоения выпил тройную утреннюю дозу, что он по положению своему вполне мог себе позволить.

2. Посмотревши на карту области и несколько раз выматерившись, Макарычев отдал команду отправить в Кутье-Борисово аж целый взвод в сопровождении БТРа и однозначно решить вопрос. А БТР, дорогие мои, это бронетранспортер с парой крупнокалиберных пулеметов, а иногда еще с небольшой пушчонкою, вращающейся сверху БТРа на круглой платформочке. Ну, а внутри БТРа сидят, скажем, люди. То есть, отделение военнослужащих. В военной форме. И вполне они могут однозначно решить вопрос.

3. Тут, кстати вам сказать, мы можем засвидетельствовать, что террор, как метод борьбы со злом и подвиг Кости Цветкова – все это совершенно напрасно. Террор приводит только к еще большему террору, а изменить жизнь может только Божья воля, честный труд и правдивый разговор с людьми. Так и сбудется, хочется добавить нам, словно бы реченное от Пророка. Не сомневайтесь.

4. Генерал Макарычев остался сидеть в своем кабинете под тремя портретами. Первый был портрет Виталия Мормышкина – предательски убитого Отца Народов, второй был портретом Серафима Храпунова – еще раньше, задолго до Мормышкина, предательски убитого теоретика и руководителя народного рабочего движения, а третий был портрет того самого – большого и красивого, пузатого генерала, который подходил ко Ксюхе после устроенного Ксюхою в Ледовом Дворце погрома и предательского убийства Мормышкина и сорока тысяч активистов партии МХПР.

5. В то время, пока БТР и грузовик со взводом ехали, погромыхивая в ямах на бывшем шоссе, в сторону Кутье-Борисова, причем БТР двигался куда бесшумнее грузовика, Ксюха еще раз удивилась. Удивилась она потому, что не так давно родившийся ее беленький Мальчик вдруг встал на ножки и пошел, хотя от рождения ему исполнилось только несколько дней.

6. Ксюха счастливо засмеялась и позвала Сына: – Костик! Костик! – На что Костик обернулся к матери и тоже громко и счастливо засмеялся. И даже ручками Своими всплеснул, и с радостным смехом, чуть присев, ударил обеими ручками Себе в коленки.

7. Ксюха теперь стала ждать, что Ребенок ее сейчас заговорит. Так оно и произошло, дорогие мои. Заговорил. Ребенок засмеялся и сказал: – Мама, пойдем со мной! Только одень меня.

8. И Ксюха подошла и надела на Мальчика белую крестильную рубашку, хотя было очень тепло и Мальчик ее только что сидел в Своей люльке совершенно голый.

9. Мальчик уверенно, хотя и покачиваясь на еще слабых ножках, вышел за отворенную калитку и пошел по улице в сторону бывшего Ксюхиного детского дома, то есть – в сторону бывшего монастыря. Ксюха пошла за ним. Посвистывал теплый ветерок, но красная пыль под ногами беленького Мальчика почему-то не поднималась. А Ребенок все шел и шел, оглядываясь на Ксюху и по-прежнему радостно смеясь. И так вот и пришли они – Мать и Сын – к монастырю.

10. Стены бывшего монастыря во многих местах обрушились или зияли провалами, кое-где кирпич был просто разобран и вывезен. Войти можно было бы где угодно, но Мальчик все шел и шел, пока не остановился возле маленькой двери в монастырской стене. Признаться, Ксюха еще раз удивилась. Она помнила эту дверь из своего детства. Но теперь ей показалось странным, как это здесь сохранилась совершенно, конечно, проржавевшая, но все-таки настоящая железная дверь, правда, лишенная вырванного с мясом замка и отворенная, но висящая на обеих хотя и тоже совершенно проржавевших, но целых петлях. И Мальчик, остановившийся возле этой двери, с ужасным скрипом несколько раз Своими ручонками отворял и притворял ее, и долго-долго смеялся и играл с дверью.

11. Потом Ребенок в последний раз отворил ее и вошел внутрь, куда Ксюха ни разу не входила с тех пор, как вновь поселилась в Кутье-Борисово, потому что не любила вспоминать свое детство, проведенное здесь, – Младенец, беленький Мальчик вошел в бывший монастырь. Он уверенно шел, топал Своими босыми ножками в одном направлении, и Ксюха сначала подумала, что Он хочет привести ее к ее бывшему спальному блоку. Туда она совсем не хотела идти и поэтому остановилась и позвала: – Костик! Костик! Пойдем домой, Сыночек!

12. Но Мальчик ее обернулся и сказал: – Не бойся, мама. Пойдем со мной. – И Ксюха послушно пошла за Сыном, потому что был голос Его ей дан во исполнение Его воли к ней.

13. Обойдя сохранившийся монастырский Храм, Костик двинулся в глубь монастыря, между разрушенных построек бывшей Трудовой коммуны «Красное Борисово», а потом бывшего обычного районного детского дома, а перед всем этим – Высокоборисовского женского монастыря. Ксюха боялась, что Мальчик занозит или поранит себе ножки, потому что ножки у ее Мальчика были нежными и мягкими, с вкуснейшими розовыми пятками, которые Ксюха так любила целовать, а путь среди развалин был усеян обломками бетона с торчащею арматурой, кусками рваного железа, острыми сгнившими, но оттого не ставшими менее опасными деревянными щепками, и бесчисленными, непонятно откуда взявшимимся здесь в таком количестве кусками битого стекла, серого и даже черного цвета, словно бы адский калейдоскоп оказался рассыпан здесь некоей черной рукой.

14. Потому волнующаяся за Сына Ксюха позвала еще раз: – Костик! Костик! – И на этот раз не она Сына своего, а Он возымел к ней Свое послушание и вдруг остановился на самом верху горы мусора, щебня, арматуры, битых кирпичей, кусков стекла, мокрой гнилой пакли и еще Бог знаете какой дряни, нанесенной сюда людьми. Ксюха взглянула на ножки Сына, и убедилась, что они по-прежнему совершенно чисты и белы.

15. А беленький Мальчик вновь засмеялся и сказал Ксюхе: – Здесь, мама!

16. Ксюха помнила этот холм из своего детства. Всегда тут была свалка мусора, и потому крысы жили под мусорным холмом в неимоверном количестве. Вспомнив про крыс, Ксюха бросилась к своему Ребенку и приподняла его как можно выше над собою, чтобы никакая тварь не смогла бы тронуть, не смогла бы укусить ее Сына.

17. И беленький Мальчик, лежа на огромных Ксюхиных руках, вновь начал счастливо, заливисто смеяться. И Ксюха, оправившись от мгновенного испуга, тоже начала радостно смеяться вместе с Ним, ясно понимая, что никакой беды с ее Сыном никогда не может случиться.

18. Никогда. Не может. Случиться.

19. И в этот же миг из-под мусорного холма, на вершине которого стояли Ксюха и Ребенок, выскочили тысячи черных крыс – будто из прошлой, давным-давно закончившейся жизни – и не успела Ксюха издать вопль ужаса, как все крысы бурлящим потоком, словно в сточной канализационной трубе, прыгая по головам друг друга, бросились из бывшего монастыря в ближайший пролом в стене и в мановение ока исчезли там навсегда.

20. Навсегда, дорогие мои. Навсегда.

21. И тут же в этот пролом, сквозь который только что в ужасе промчались, желая навсегда сгинуть, и действительно сгинули черные крысы, въехал, переваливаясь с боку на бок, словно подагрический старичок на прогулке, посланный из Глухово-Колпаково бронетранспортер. Грузовик с солдатами остановился за стеною, и взвод, выгрузившись, взведя затворы автоматов и держа пальцы на спусковых крючках, шел, прячась за бронетранспортером, как и положено по нехитрой военной науке.

22. Ксюха с Сыном по-прежнему стояли на самом верху огромной кучи мусора, потому что черные солдаты выбежали из-за страшной, фурыкающей нефтяными выхлопами машины убийства и рассыпались в шеренгу справа и слева от нее, и все держали Ксюху и Костика на мушках. Прятаться было поздно. Да и куда спрячешься в разрушенном монастыре?

23. Ксюха прижала к себе Костика и, как могла, заслонила его собою. А БТР со звериным урчанием остановился в двадцати метрах от Ксюхи и Ребенка, последний раз выпустил вонючий клубок черного дыма из выхлопной трубы и смолк. И тут же маленькая пушчоночка сверху БТРа сама собою повернулась и уставилась круглым черным дулом на Ксюху и Костика. И тут же страшный ветер подул по всей округе, ветер такой силы, что Ксюха – а была она, вы знаете, дорогие мои, весьма крепкого сложения, – с трудом удерживалась на ногах и прикрывала собою Костика, понимая, что живой ни в коем случае ей нельзя вставать на колени.

24. И Ксюхин Сын, Костик Второй, Ксюхин беленький Мальчик вновь сказал ей, Матери Своей: – Не бойся, мама! – И Ксюха услышала эти реченные слова сквозь ветер и еще услышала сквозь ветер слова: – Никуда не уезжай. Ничего не бойся.

25. И тут же раздался гром. Это пушка выстрелила, маленький снарядик вылетел и попал прямо в сердца Ксюхи и ее Мальчика. И вновь удар грома повторился, задрожала вся Глухово-Колпаковская земля – так, что, кажется, задрожала вся Россия. Гром раздался, земля под кучею мусора раскололась, словно бы при страшном землятрясении, разъехалась на стороны, как разъезжается на стороны железный театральный занавес, до поры скрывающий все, что было за ним, и из открывшегося прорана начала бить фонтаном светлая, блестящая на солнце струя.

26. А ветер подхватил и Ксюху, и беленького ее Мальчика, и вознес высоко-высоко над Кутье-Борисово – туда, где неспешно в тихий летний день плыли на синем небе белые ватные облака.

27. А на месте кучи мусора, на которой только что стояли Ксюха и беленький ее Мальчик, стало расплываться сначала небольшое озерцо, а потом целое море чистейшей родниковой воды, неистощимо наполняющей, и очищающей все поры, все овраги, все подземные русла красной Глухово-Колпаковской земли.