1
В это гулкое холодное утро Федор Дмитриевич Жижин, или попросту, как звали его в деревне, Федька Жиженок, проснулся не совсем обыкновенным образом. Ветер сорвал Анютину юбку, которой завешено было разбитое окно, и отбросил ее, вместе с загремевшей по полу палкой, чуть ли не к самой лежанке, где спал Жиженок.
Подняв с подушки плешивую голову, Федька протер подслеповатые глаза и запахнул ворот рубахи — под нее уже успел забраться холод. С улицы смотрело в избу большое бледное солнце, качались под окнами черемухи, мимо окна гремела телега.
— Анюта! — крикнул Федька, одеваясь. — Опять пуговицу к штанам не пришила.
— На тебя пуговиц не напасешься, — ответила из-за перегородки только что вставшая жена. — От шинели все отпорола и от мундира тоже. Подумаешь, барин какой — подавай ему пуговицу с орлом. Носил бы деревянную баклыжку.
— Дура ты, Анюта. Это политика старая, так мы ее вот куда…
— А ты поменьше теряй.
Федька оделся, приладил опять к окну юбку, сел на лавку и стал вспоминать, что нужно сегодня делать.
— Ага, — вслух произнес он, — поверстание земли запасного фонда в пользу вновь народившихся граждан.
Улыбнулся Жиженок, теребя рыжий ус, спрятал в бурых веках подслеповатые глаза свои.
— Уйдешь куда? — спросила Анюта.
— В поле пойдем, всей деревней.
Анюта поставила на стол чугун с горячей картошкой, принесла грибов. На полатях завозился Васька: свесив свою кудрявую голову, он сонным взглядом осмотрел избу.
— Слезай завтракать, — позвал его Федька.
Сын был смуглый лицом, черноволосый, с темными блестящими глазами.
— И зачем эдакий испекся? — говаривала о нем в шутку балаболка Улита, Игната Медведева жена. — Не в матку, не в отца, а в прохожего молодца.
Она раскатисто, басом смеялась:
— Не то Никита Цыганок, не то Гиря.
А потом, спохватившись, скороговоркой добавляла:
— В дедка, в дедка! И повороты его, и замашки… Пустое говорить нечего.
— Мы на войне кровь проливали, а вы здесь, мать вашу так, только о мужиках и думали, — отшучивался Федька; но слушать Улиту было ему неловко, потому что сын и вправду совсем на него не был похож. «Сходство, бывает, до седьмого колена тянется», — успокаивал он себя, а все же, как-то против воли, посматривал и на Цыганка, и на Гирю…
Васька слез с полатей, подсел к столу. Принялись за картошку. В это время в избу вошел виловатый, нескладный Алеха Шарганчик, старинный Федькин приятель и друг.
— Не в службу, а в дружбу, посмотри, брат, пожалуйста, — сказал он, подавая Жиженку какую-то бумажку.
— Заявление, што ль?
— Вот-вот.
— Гм… И сколько этих заявлениев пересмотришь, прямо уйма…
— На то ты и начальство.
— Да, начальство… «Заявление в волостной уфинотдел или вику»… Надо бы добавить — Загорскому. Виков-то по губернии пятьдесят семь… «Гражданина Титова заявление»… Гм… Анюта, свари-ко сегодня гороху. Люблю горох — поешь и будто снова родился… «Прошу рассмотреть мою жалобу и переучесть мою разверстку. Живу я очень худо. А именно: старшему Ивану 10 лет, Марье 8, Нине 6, Авдотье 3, двойням по два, да, окромя того, баба на сносях»… Ну-ну, наделал-то, с лешова!.. «А корова у меня одна, да две овцы, да один ягненок, а больше ничего нет, окромя петуха да курицы»… Это в объект не входит. Ты бы еще сказал — есть кошка с котятами. Шарганчик смущенно молчал.
— Садись горячей картошки есть.
— Нет, не хочу… Тут, я думаю, надо, Федька, что-нибудь насчет Советской власти сказать. Ну, вроде как я ее почитаю.
— Это можно.
— Я за Советскую власть горой. Так же и за всю революцию.
— Нет, это не подходит. Ужо дай позавтракать, тогда придумаем.
— Ну, тогда так: Советскую власть почитаю в следующем, что можно сказать народ больно хорош наши начальники. Я прошлый год председателя обругал большой маткой, и он меня тоже, на том и разошлись.
— Дура! Не знаешь, чем это пахнет?
— Нет.
— Так сиди.
Однако Шарганчик не унимался.
— А просто напишем — да здравствует!
— А чего здравствует-то?
— Поставим, а там разберутся.
— Не стану. Здравствует, здравствует, а чего — не известно.
— Ну, как хочешь.
— Вот мы что напишем. Бери карандаш… Потому как Советская власть есть алимент трудовых прослоек, в корне и на основе иду на защиту мировой перспективы…
— Это не то что у меня, — бормотал довольный Шарганчик, медленно выводя на бумаге заглавную букву. — Ну-ко еще, я забыл.
— Потому как Советская власть есть алимент… есть алимент… Тьфу! Забыл.
— Ладно, не сердись, что-нибудь придумаем.
Покончив с едой, Федька достал старые корки от книги, в которых хранились его дела, велел Алехе подать с окошка чернильницу и любовно взялся за ручку.
— Надо, парень, торопиться. Сам знаешь, какие дела сегодня.
— Знаю, — ответил Алеха. — Да мы на своем настоим. Вспомни-ка, что раньше было!
— Было, да сплыло, — задумчиво ответил Федька и склонился над бумагой.
2
А были в Федькиной жизни совсем иные времена.
Десять лет тому назад, худ, как охлестанный веник, с винтовкой за плечами, с наганом в кобуре, грозен и незнаком явился он в родную деревню. С радостным воплем бросилась навстречу ему жена, но он сурово отстранил ее от себя и вместо приветствия, вместо ласкового слова спросил, насупясь:
— Ну, вот что — кто у вас в комитете?
— Там начальником Василий Иванович, — испуганно ответила готовая расплакаться Анюта, не понимавшая, что это приключилось с Федькой.
— Мироед!.. А землю делили?
— Какую землю?
— Такую, дура! Всю, котора нам принадлежит, трудовому классу.
Не дожидаясь ответа, побежал Федька к старосте. В избе у него первым делом сбросил со стены и смял ногами портрет какого-то генерала в очках и с орденами во всю грудь, вырвал у девочки, игравшей на полу, объявления шестнадцатого года и изорвал их в клочья. Затем полез он к божнице — но тут староста Миша Носарь пришел в себя и схватился за полено:
— Ежели ты в рассудке, так бить стану, а ежели с ума сошел — свяжем.
— Молчать, гидра!
Ругань была тем более обидна, что Носарь не понимал ее, и когда Федька снова полез к иконе, попутно швырнув на пол портрет Ивана Кронштадского, он крикнул взрослым сыновьям своим:
— Вяжи его, Ванька, чего тут канителиться! А ты, Гришка, за народом беги.
И тут доброго молодца, прошедшего сквозь огонь и грохот бесчисленных кровавых схваток, сквозь революцию, сквозь митинги и солдатские комитеты, двое безоружных, как пить дать, смяли. От неожиданности и злобы Федька даже говорить не мог — только лежал да скрипел зубами.
В избу собирались мужики — переминаясь с ноги на ногу, стояли в углу и смотрели на связанного. Пришел и Алеха Шарганчик, друг молодости Федькиной.
— Что это с тобой?
— Развяжи сначала, — хмуро пробурчал Федька.
— А ты не мели зря, — спокойно вставил Носарь, — вот все соберутся, рассудим, что с тобой делать. Может, тебя в баню запереть придется, почем я знаю.
От этих слов не стало у Федьки терпения. Изловчился он, поднялся на ноги, вскидывая над головой связанные руки, принялся выкрикивать все то, что приходилось ему слышать за последние месяцы фронтовой жизни. С дикими глазами, растрепанный, худой, оборванный, вертелся он на месте, извергая великое множество слов.
— На сколько хватает глаз, все бери, никто не отнимет, — захлебываясь, кричал он. — Долой!.. Да здравствует!..
Лица кой у кого засветились улыбками. Пыхтя и заикаясь, выступил вперед тугой на ухо старик Игнат.
— У-у-ужо стой, Федор. Развязать т-тебя надо. Хм… Ишь ты…
— Теперь, — надрывался Жиженок, — дадут каждому земли десятин по восемьдесят, а то и больше!
— Ну? — удивился Носарь. — Пожалуй, развязать бы его, ребята.
Развязали узлы на веревках… И в то время как разминал Федька затекшие руки, проталкиваясь сквозь толпу, вошли в избу деревенский богач Куленок, имевший большой кусок купленной земли, и длинный, нескладный мужик Архип, которого за непомерный голос прозвали Трубой.
— Что тут за собрание? — спросил Куленок.
— Хотим изничтожить весь капитал в волости, — отрезал Федька. — И до твоей земли, погоди, доберемся.
Зашумел, заволновался сход, раскололся надвое…
С этого и началось. Федька пошел за главного, Алеха Шарганчик, даром что коряво писал, хуже школьника любого — писарем, а третьим — Никола Конь, мужик мудрый, крепкий и ядовитый на язык. Для начала настояли они на том, чтобы раскидать поровну Куленкову землю, и мужики делили ее всей деревней, с шумом и спорами, три дня подряд. Потом, во время продразверстки, помогали все трое отбирать у кулаков хлеб. А какие речи говорил Федька, каким героем выглядел он в солдатской шинели своей, всегда туго подпоясанный, с наганом в кобуре!.. Два года почти был Жиженок в деревне большим человеком, заправлял всеми делами и однажды побывал даже на уездном съезде… А затем стала Анюта, жена, все чаще и чаще заговаривать о том, что совсем опустилось их нищее хозяйство, что впору ей с Васькой идти по миру. Да и сам Федька видел — если не взяться как следует за работу, изба и та развалится: вся на подпорках стоит — куда ни взглянешь, всюду дерева, как в лесу… И решился Федька, пришел как-то на сход, выложил дела на стол:
— Вот вам, ребята, колокола и книги. Чем могу — помогать буду, а бегать круглы сутки некогда. У нас молодых много, пусть приучаются.
Взялся вести общественное дело молодой мужик Мишка Зайцев. А Федор Дмитриевич Жижин с того времени день и ночь колотился вокруг дома, — подрубил двор, поставил баню, разворочал на полосах своих межи, и хоть хозяйство не больно ладилось, все же кое-как перебивался. На сходки он по-прежнему ходил аккуратно, первым… А на восьмом году революции не вытерпел: снова стал в Красном Стане «начальником» — сельским исполнителем.
3
Наконец заявление было написано, и Алеха бережно убрал его в карман.
— Пошли, што ли?
— Да вот сейчас, соберусь только.
Федька приказал жене достать гимнастерку, старую, засаленную, видавшую многие виды, и пока одевался он, смотрела Анюта на мужа как и десять лет назад, внимательная, покорная, и вспомнился ей Федька, по-молодому бойкий товарищ Жижин семнадцатого года. Вспоминался рядом и другой — черноглазый, чернокудрый парень Сенька… Нет теперь ласкового парня Сеньки, есть богатый молодой мужик Семен Гиря, первый хулиган в волости… Нет и Федьки, боевого, крутого, есть сельский исполнитель Федор Жижин, смирный и кропотливый…
Приятели молчаливо вышли за околицу.
— А все-таки, Федька, уж десять лет прошло, — первым заговорил Шарганчик.
Федор Дмитриевич ничего не ответил.
— А все-таки, парень, сколько за это время людей наделано, — продолжал Алеха. — Уж и в деревне не то стало… И сами мы не те…
Опять промолчал Федор Дмитриевич, улыбнулся студеному солнышку, огляделся кругом. Из-за амбаров, из-за гумен, по дорогам, по застывшим пустым межам шли люди. Высоко задрав голову, бодрый и веселый, шел Никола Конь, махал Федьке с помощником шапкой, кричал им что-то. Длинный, белея холщовыми штанами, размахивая палкой, шел Труба. Что думал он в это время? За кого раскроет он сегодня свое широкое горло?.. А там у околицы, белый, как холщовые штаны Трубы, плетется Игнат… Будут сегодня мужики подтрунивать над ним, над тем, что женился старый второй раз на молодой бабе, накопил две семьи.
В поле, на горушке начиналась пустующая несколько лет полоса. Это была самая лучшая земля из всего того, что думали делить сегодня.
— Граждане, товарищи, — начал Федька, — мы, как сознательная прослойка, мирно, без греха будем делить сегодня эту землю. Вон ту первую полосу отдадим по мере, кто больше всех нуждается.
Мужики одобрительно зашумели, и это еще пуще развеселило Федьку.
— Как, будем ли межи в счет класть? — крикнул он.
— Межа така же земля, — ответил Труба, — мы в прежние годы такие ли межи ворочали!
— Ребята, Мишке накиньте полбатога на нос! — кричал Никола Конь. — У его отрока нос больше, чем у батюшки.
— Тебе бы на ноги аршина три приставить, так вышло бы как леший, — полушутливо ответил Мишка Носарь.
— А что есть, брат, так не скроешь. Ноги да нос всегда на виду, чистое наказание.
Мужики смеялись.
— Будет зубить, — уговаривал их Жиженок, — принимайтесь за дело. Алеха, пиши по́мерки для жеребью. Али, может, братцы, так уложим, которому краю забой?
— Мишка, — обратился к Носарю Куленок, — ты с краю живешь, что берешь — ноги или голову?
— Ноги, — немного смущенный, сказал Мишка.
— То-то, дурья голова, небось знаешь, что лучше, — вмешался Конь.
Носарь мышонком вертелся на полосе, чуть не касаясь лицом земли, заглядывал на мерку, которую твердой рукой ставил Конь, охал, качал головой:
— Прикинь, прикинь немного. Урезал этого батога, сукин сын.
— Не ершись, наглотаешься, — спокойно ответил Никола. — Мера как в аптеке, что твоя стролябия. Вот тебе межи кусок, на, ешь на здоровье, ковыряйся носом.
— Тьфу, — сердился Носарь, — ей-богу, ребята, где бы ни делили, межи везде мне. Пра…
— А ты, братец, охочь по вечерам чужую травку косить, так вот тебе травка.
— Ты что, видал меня на чужой меже?
— Вот Матрена души не съест, у нее спрашивай, — лукаво улыбаясь, сказал Никола, указывая на вдову Матрену.
Но с Матреной Носарь говорить не стал — она застала его однажды с косой и кузовом у своей полосы.
— Назад-то не оттягивай, — сказал он, как будто не слыша слов Николы. — Ишь, гнилые лытки, опять пол-аршина съел.
— Уйди, не мешай… Ну вот тебе семь батогов. Комиссар, заноси в главную книгу.
Шарганчик, пыхтя, присел на одно колено и вывел: «Михайлу Окульмину семь батогов с забою».
Куленок услужливо забил в границу Носаревой полосы приготовленную им заранее свайку. Семен Гиря написал на свайке химическим карандашом имя владельца.
— Пошли дальше! — крикнул Конь.
Федор Дмитриевич наблюдал за всем этим, и его сердце готово было выпрыгнуть из груди от радости. «Вот как хорошо, — думал он, — вот как дружно, в елку с вершинкой-то».
— Никите Сенюшкину накинь батог, земля хуже пошла, с водорезом! — орал с другого конца полосы Архип.
Работа кипела, и казалось Федьке, что скажи он сейчас мужикам о каком-нибудь новом деле, — они согласятся на все без спора. А хорошо бы, например, сказать о том, что не нужно делить земли на клинышки, что надо бы махнуть ее широкими полосами, завести шесть полей… Давно хотелось этого Жиженку, да все как-то не клеилось. В соседней волости деревня Приселки уже третий год ходила по четырем полям. Привозил оттуда Федькин тесть на успенье нерусский какой-то горох для скота, охапку клевера, несколько крупных бураков… Смотрел Федька и любовался, завидовал. Чего же отставать Красному Стану?.. На работе, в короткие минуты отдыха, ломал Федька голову, раскидывал, укладывал всяко, и выходило, что устала земля — отдала все, что в ней было. Человек отдыхает, животное отдыхает, и земле отдых нужен… И мерещились Федьке цветущие поля с крепкими изгородями, медовый запах клевера, бураки… Стоит удивленная Анюта на поле, хлопает руками:
— Батюшки, Федор, что наросло-то!
— Подожди, Анюта, это ли еще будет. Мы с тобой, косматая, не дом, а каменные палаты построим. Будешь ты у меня по полу похаживать, книжки почитывать да уму-разуму учиться…
Видит Федька: едет он по полю, Карюха в жнейку запряжена, он беззаботно покуривает на беседке, а в сторону, сноп за снопом, так и летит спелая рожь… А вот уложил Федька на телегу плуг, дисковую борону… Из сил выбивается Анюта, сдерживая сытую, как печь, кобылу, — не идет лошадь, а играет, вот-вот понесет и расшибет все вдребезги.
— Держи, стерва! — кричит Жиженок. — Не умеешь на хороших лошадях ездить! На эту лошадь крепкие руки нужны.
Визжит Анюта… А вот и дом ихний. Новый, крепкий, просторный он, как игрушка, красуется на краю деревни… И видит Федор Дмитриевич большое новое гумно, наполненное красностанцами, слышит шум чудовища-мотора. Мелькают снопы, мелькают лица, руки, торопливо режут воздух бодрые выкрики.
— Сегодня десятый овин молотим! — кричит запыхавшийся Шарганчик, скидывая снопы со скирды.
И видит Федор Дмитриевич… а впрочем, ничего этого нет — видит он Архипа на другом конце полосы, размахивающего палкой.
— Накинь, Никола, себе полбатога, тут у тебя сплошной камень пошел. Как, ребята?
— Пускай! — весело отзываются мужики.
4
Когда кончили делить, тень Архиповой фигуры занимала уже полполя, и он одной рукой мог обнять весь разделенный кусок земли, как ко́робью с красным товаром.
Присели отдохнуть.
— Вот что, ребята, — начал Федька, — смотрю я и думаю: на кой леший нам такие обрезки? Не махнуть ли, братцы, широкими полосами, чтобы было к чему с плугом приехать, да уж заодно не расколоть ли нам всю угоду на шесть полей?
— Фюить! — свистнул Носарь, — больно что-то ты, Федька, выдумываешь!
Куленок собрал на лбу складки. Нахмурился Семен Гиря. Архип ни с того ни с сего ударил палкой собачонку Никиты Цыганка, и бедная пронзительно завизжала, катаясь по земле.
— Эк, отсохни руки! — сердито сказал Цыганок. — Ну, скажи, пожалуйста, чем собака помешала?
— А не вертись на дороге! — рявкнул Архип.
— Так как же, ребята?
— Мужик дело говорит, — сказал Никола Конь.
— Знамо дело, — подтвердил Шарганчик.
Их поддержали еще несколько человек. Но тут вступил Семен Гиря. Как-то быстро сверху вниз, точно ударить кого хотел, хватив левой рукой, он крикнул:
— Это что же, коренная ломка выходит? Опять землю переминать? А кто ее унаваживал, кто корешки выдергивал?
— Десять лет пользовался, — ответил Федька. — Ну, а потом, надо же когда-нибудь по-человечески жить. До чего дошло — без серпа жнут!
— Навозь!.. Трудись!..
— Все трудимся, у всех не бог родит. Тебе просто кричать, когда тебе мягко попало…
— Мне?.. Мне мягко попало? — крикнул Гиря, придвигаясь к Федьке.
— Конешно.
Гиря опять взмахнул рукой, долгим злым взглядом посмотрел на Жиженка, и тот отвел глаза; было во взгляде Семена что-то такое, от чего смутился мужик, — казалось, уже не раз видел он этот взгляд, видел эти быстрые, прыгающие огоньки в глубине темных глаз…
— Ну, что ж вы, ребята, не поддержите, ведь я не худа желаю, — произнес он каким-то сразу упавшим голосом.
Мужики зашумели, заволновались.
— Давайте говорить толком, по душам, — продолжал Федька. — Архипу самая хорошая земля досталась, Куленка тоже не обидели, ну и другие протчие… Правду ли я говорю, ребята?
— Известно, так, — сказал кто-то из толпы. — Десять лет пользовался, теперь давай другому…
— Вот что, Федька, — угрюмо, но уже мягче начал Гиря, — а знаешь ли ты, как все это делается? Видал ли ты это? Укажи-ка мне пример!
— За примером недалеко ходить. Хоть Приселки возьми. У мужиков и корму, и хлеба, и картошки…
— Это люди говорят, а ну-ко хватись!.. Да на одного землемера твоего житья не хватит.
— Не зря газеты пишут. Вон плуги теперь у нас, сам пашет, а сначала тоже не хотели… Машины люди придумали разные, а у нас ничего нет, будто проклятые.
— Будет вам горячиться, ребята, — примиряющим тоном сказал все время молчавший Куленок. — Шесть полей, конечно, хорошо, надо спасибать Советской власти, что она мужика на дорогу выводит. Так дело разве в том? Вот у нас, например, в деревне, хоть голову разбей — ничего не выйдет. Поля, сами видите, разные — одно лешево поле, а другое шапкой закроешь. И народ, надо сказать, недружен… Я, к примеру, новую изгородь поставил, а вот у Семена открыто стоит. Какая ж польза? Не доросли мы еще, а дело это хорошее…
Послышалось несколько одобрительных голосов.
— Вот тебе и вся правда, — ехидно сказал Гиря, пристально посмотрел на Федьку и нахально улыбнулся глазами.
Вздрогнул Федька, поморщился. Опять кольнул его этот взгляд, заставил смутиться. Многие из мужиков заметили, как сменился он в лице. Потухли, трусливо притаились насмешливые огоньки в глазах Гири, он отступил на шаг и отвернулся.
— Не подеритесь, — предупредительно сказал Игнат. — Что это за деревня, как на общественное дело, так и содом… Тьфу!
Федька, еле сдерживая себя, махнул рукой и сказал тихо:
— Тряпки вы, а не мужики. Пойдемте домой, коли так.
Они пошли вместе с Шарганчиком.
— Что ты сдал больно сразу? — участливо спросил Алеха.
— А чего ради прыгать-то? Ты много ли за меня буркнул?
— Да что я один…
Федька нахмурился, шел понурив голову. Перед ним был враг — большой, изворотливый. Нужно бы с ним говорить не по-сегодняшнему, а как-то иначе. Но как?.. В былые годы крикнул бы свое «Да здравствует! Долой кулацкую гидру!» — пошумел бы, прижал противников к стенке… А теперь совсем не то. Вот хотя бы Куленок — пойди возьми его сейчас, когда он притих, присмирел, редко вступает в спор, ни с кем не ругается. «Мое дело сторона, — говорит он на сходках, — я, как лишенный голоса, прав не имею. А думается, так бы вот лучше…» Ох, хитер Куленок, хитер и зол! В голодные годы он потихоньку спекулировал мукой и маслом, построил на эти деньги новый амбар, поправил дом… На дворе у него стоит пять коров, две лошади… Знает все это Федька, но не так страшен ему Куленок или жадный Мишка Носарь, как пугает Гиря, упрямый, мстительный, отчаянный. Ни одного праздника не проходило без того, чтобы Гиря не разбил у кого-нибудь рамы, не избил бы кого из красностанцев. Он собрал вокруг себя молодых мужиков и своими безобразиями наводил страх на всю волость. Часто по зимам его компания являлась на поседки, и хулиганы избивали молодых ребят, смеялись над девушками. Некоторые из них, в том числе и Гиря, уже бывали под судом, но, отсидев месяца три в исправдоме, возвращались и опять принимались за прежние дела. Отчаянность Семена удивляла всех. Однажды Куленок, с которым Гирю связывала, кроме всего прочего, еще охота, хвастал, что он из своей «крымки» за две версты достанет.
— Давай встану за рекой к сеновалу, — сказал Гиря, — и версты не будет!
— На сколько?
— На четверть горькой.
— Вставай!
Присутствовавшие при споре мужики стали отговаривать их.
— Не ваше дело, — буркнул Семен.
Он встал у сеновала. Цель была хорошо видна. Куленок не торопясь поднял ружье, крепко приложил к плечу. Целился он долго, а когда наконец спустил курок, выстрел получился такой, что все охнули, а пучок пламени, вылетевший из ствола «крымки», сиганул до полполос, обронив загоревшийся пыж.
— Ой! — вскрикнул кто-то из мужиков. — Лежит чернокожий.
Куленок начал испуганно протирать глаза.
— Где лежит? Что ты врешь, стоит, сволочь…
Гиря долго стоял как пригвожденный. Затем он повернулся и ткнул рукой около себя. Мужики побежали смотреть. Пуля пробила стену аршина на полтора выше Семеновой головы. Куленок без слов купил четверть.
Вспоминая сейчас этот случай, Федька невольно содрогнулся: такой головорез мог пойти на все, а хитрый Куленок мог натравить, подучить его… И опять видел Федька пристальный, насмешливый взгляд Гири, опять волновался и никак не мог понять — почему…
Дома было шумно. К Ваське, пришедшему из школы, собрались ребята. Играли в спектакль. Васька был за руководителя, распределял роли — Колька Игнатов должен был играть старика отца, Анюта, сестра его, невесту, Мишка, сын Семена Гири, жениха. Сам Васька ушел за переборку, служившую ему как бы суфлерской будкой, и подавал оттуда в щель реплики. Переборка служила также и кулисами. Ванька Антипин, единственный зритель, сидел среди избы на скамейке.
Федька, позабыв неудачу, смотрел на ребят, любовался расторопностью Васьки и его умением распоряжаться.
— Начинаем! — крикнул из щели Васька и ударил чем-то твердым в сковороду.
Жених вышел из-за перегородки. Но каково же было его удивление, когда, вместо готовой к игре артистки, он увидел Анюту, сидевшую на полу всю в слезах.
— Ну беда…
— Я боюсь, — сказала артистка сквозь слезы.
— Вот дура-то, ведь тебя не резать станут, — попробовал уговорить ее Васька, но ничто не могло помочь, и пришлось вызвать из публики Ваньку Антипина, чтобы он заменил невесту.
Отец с невестой сидели и ждали. Жених убежал за кулисы, просморкался там во всеуслышание и важно вошел в избу.
— Живете здорово!
— Милости просим! — ответила невеста.
— Дурак! Молчи, ты — невеста, ты не должен говорить, я скажу, — поучал невесту Колька.
Жених стоял и ждал.
— Вот, дядюшка, я приехал к тебе свататься…
Колька-дядюшка шмыгнул носом.
— Чего говорить-то? — спросил он.
— Ой, фефела! Говори чего-нибудь!
— Ну, приехал, так и ладно, — сказал Колька.
— Что, отдашь девку-то? Я купец, у тебя товар. Я жених богатый, у меня одних коров… во… шестнадцать!
— Ну вот, — послышалось из-за переборки, — эдак нигде и не бывает. Сказал тоже… Хоть бы четыре…
— У меня четыре дойных коровы, — продолжал жених, — да три быка, да семь нетелок, да две овцы…
— Ну, ну, заплел! — послышался возмущенный голос Васьки. — Столько коров, а овцы только две. У нас две коровы, а овец пятеро!
Жених сердито покосился на щель, но сдержался и стал говорить дальше:
— Два новых дома, мельница паровая о четыре толчеи, только мелева нет… А денег у меня четыре ста. Баня новая, с молоточка… Ну, отдай девку, чем тебе не жених?
— Не знаю, — ответил будущий тесть, — вот как Ванька…
— Да не Ванька, а Марья, фефела!
— Может, невесте жених не нравится? — важно подбоченясь, спросил Мишка.
Ванька посмотрел на него и неожиданно выпалил:
— Жених, жених, а вчера матка прутом драла.
— Тьфу, дурак! — вспылил Васька. — Тебе-то какое дело, может, и тебя драли!
Совершенно сконфуженный жених повернулся и стал смотреть куда-то в сторону.
— Ну вот все и испортил, ворона, — ворчал Васька, выходя в избу. — Давайте играть другое. Я буду председателем сельсовета, а вы приходите ко мне с налогом.
Это предложение всем понравилось, — даже Анюта запрыгала. Васька, вооружившись карандашом и бумагой, сел за стол.
Первым пришел Мишка Семенов.
— Ну, товарищам последние копейки принес! — задрав голову, сказал он.
— Разве так приходят? — возмутился председатель. — Ты приди, подойди к столу и скажи — пришел сельхозналог платить.
— А для чего и налог? Нам никакой пользы нет. С нас шкуру дерут… У нас тятька так говорит, он больше знает. Не налог, а собаке в рот.
— Да тебе-то какое дело? Как я говорю, так и делай.
Мишка сердито повернулся на месте и отошел в сторону.
— Ты, Миша, не сердись, я нарочно, — мягко сказал Васька, — давай лучше землю делить.
— Мне на шесть едоков! — крикнул Колька.
— На шесть много, так и не бывает, на три можно.
— На четыре, — сказал Колька.
— Ну, пускай на четыре.
— Не на четыре, а поровну, — вмешался Мишка Семенов. — У тебя ребятишек много, так ты и счастлив. Ребятишек нетрудно делать, а ты вот работать научись.
— Ну, ладно, не спорь. Колька, бери меру.
— Какую меру-то?
— Ой, растрепа! Бери ухваты.
— Лучше сковородник.
— Ну, сковородник, все равно. Вот половицы, это будут у нас полосы. У этой стены длинная, до самой двери, так будем давать у́же, а там стол мешает — шире.
— Можно под стол забиться и там смерить.
— Под стол с плугом не поедешь, да этак и неинтересно. Лучше — одна половина дольше, другая короче.
Мишка Семенов взялся записывать, Анютка, наломавши лучинок, приготовилась втыкать их в щели.
— Мне первому, — сказал Мишка.
— Это почему же? — спросил Васька.
— Потому, что у меня земля даром не пролежит. А дай другому, он пустыню сделает.
— А мы жребий кинем.
На жребий согласились все, кроме Мишки. Длинный край достался Анютке.
— Я не стану играть, — сказал Мишка, надувши губы, — тут Васька подделал.
— Ну, делай сам, — крикнул обиженный Васька. — Вот простокваша кислая!
Мишка сам держал шапку с номерками, но и на этот раз длинная полоса досталась не ему, а Кольке. Он нахмурился и отошел к столу.
— Что, и играть не будешь? — спросил Васька.
— Делите, мне все равно.
— Ты на сколько едоков берешь?
— На четыре.
Васька деловито измерил землю, себе и Анютке наметил по два едока, Кольке трех, Мишке четырех. На коротких полосах выходило полсковородника на едока, на длинных — четверть.
— Это курам на смех, а не земля, — недовольно сказал Мишка, смотря на доставшуюся ему полосу в три половицы. — Себе небось вон сколько намерил.
— Тьфу, зараза! — крикнул Васька и так посмотрел на товарища, что даже Федьке стало неловко. — Переходи на тот край. Забирай полсковородника!
Но Мишке и тут показалось неладно. Он сказал, что надо отодвинуть стол, потому что земля с этого краю хуже, с водорезом.
— Зюзя, — зло крикнул Васька, подбегая к товарищу, — с тобой никогда не поиграешь!
Федька видел, какая ненависть горела во взгляде сына, и сам волновался.
— Кулак ты, вот кто! — выпалил Васька.
И вдруг Федька вздрогнул, побледнел — зарябило в глазах, и даже дышать стало трудно: ему показалось, что с лица сына смотрят на него глаза Семена Гири, такие же темные, быстрые, с злыми, прыгающими в них огоньками.
— Играть, не плакать, — глухо произнес Федька. — Васька, сядь. И ребятам домой время.
Васька молча положил сковородник, но взгляд его еще долго не потухал.
5
Вернувшись от соседей, Анюта никак не могла понять, что случилось с Федькой.
— Ушел честь честью, а тут на-ко, — вздыхала баба, глядя на его насупленное лицо. — С чего это ты?
Федька нехотя, вполголоса ответил:
— Полно, дура! Тебе всегда не знать что покажется.
И, помолчав, добавил:
— На поле с Семеном Гирей поспорили.
— Что эдак?
— Да все из-за земли… До поры до времени все хорошо, а как коснулось — показали себя.
— Нет хуже нашей деревни…
Чувствовала Анна что-то особенное в голосе Федьки, металась встревоженная из угла в угол. Несколько раз пробовала она заговаривать с мужем, но тот молчал, хмурился. А когда она предложила ему самое любимое его кушанье — горох, он схватил фуражку, велел Ваське одеваться и, ни слова не сказав ей, вышел из избы. Вконец перепуганная Анюта завыла, бросилась к окну. На улице было пусто. Садилось солнце, и огненные отсветы его играли на стеклах домов напротив… Затем показался Васька — деловито и весело улыбаясь, он выводил из двора лошадь. Следом за ним вышел Федька, стал привязывать к телеге старые веревочные вожжи… Анюта поняла, что муж собрался ехать за дровами, и хоть пугали эти сборы в позднее неурочное время — тревога отлегла от сердца.
Давно кончились теплые дни. Растеряв листья, обнажились деревья. Голая и печальная качает длинными тонкими сучьями рябина, яркими пятнами алеют на ней гроздья ягод. Сей год тяжелы у рябины кисти, крепка, как краснощекая молодуха, осень! Днем носятся в воздухе легкие серебряные нити, небо чистое, почти такое же голубое, как летом, и только в воздухе, холодеющем, как бы остекленелом, чувствуется осень, запахи грибов, овинов, свежего хлеба… Кричат улетающие поздние птицы, одинокий и худой, точно страдающий чахоткой, конек на крыше смотрит в пустое небо. Все кажется особенным, небывалым, и частушка звенит издалека как-то по-новому полно и грустно:
Хмурый и молчаливый сидел Федька на телеге.
Пятнадцать лет тому назад песенник и плясун Федька Жижин впервые увидел на поседке в Приселках девушку в скромной синей кофте. Увидел — и пропал. Не было с той поры часу, чтобы не думал он о ней, не вспоминал бы ее голос, ее быстрые глаза под черными, круто изогнутыми бровями. Случилось это осенью — и навсегда полюбил Федька пустые, выжатые осенние поля, осенние запахи, непроглядные ночи, в темноте которых парень кажется во сто раз милей, а девушка нежней, теплей и красивей… Точно такой непроглядной ночью сидел однажды Федька с любимой на бревнах в Приселках. Сама положила Анюта на плечо к нему горячую руку, шепнула:
— Феденька…
На всю жизнь запомнил Федька эту ночь, этот жаркий шепот, это легкое прикосновение Анютиной руки и, вспоминая о них, не раз говорил задумчиво:
— Анюта, я тебя любил не по-человечески…
А сейчас — ничего нет. Нет прежней Анюты, и никогда уже не вернется она. Пятнадцать лет любил, верил, а она — обманывала, притворялась… Нет и сына, Васьки, — есть отродье врага… Все это было так неожиданно, что Федька сразу опал, растерялся, не знал, что делать. Было страшно думать, что придется ломать ладную семейную жизнь, страшно было сознавать, что нет ни Анюты, ни Васьки. «А может, так показалось, — пробовал он успокоить себя, — может, и нет ничего. Сходство до седьмого колена тянется». Он пытался представить себе, как будет жить без жены и сына — как придет усталый, голодный из лесу и никто не встретит его, — не услышит он голоса Анюты, не увидит сонного лица Васьки, который не ложился до сих пор, чтобы дождаться его… Нет, нет, страшно!
— Тятька, — прерывая его мысли, сказал Васька, — Мишка Семенов злой, с ним играть совсем нельзя.
— А ты от него подальше… У него отец — кулак, а мы с тобой — не то. Я в окопах лежал, власть брал…
Уже стирались в сумерках тени, тушевались кусты на горушке в Марьином потоке, когда они приехали туда. На краю чащи остался нескошенным чей-то клин — высокая бурая трава шуршала под колесами. Черные лужи с пятнами желтых и красных листьев, как большие старушечьи платки, пестрели в низинах. В стороне на березах семьями сидели тетерева — казалось, что это вырезанные из черного картона силуэты вросли в вечернее, до боли холодное небо. Все казалось застывшим, настороженным и холодным — но во всей этой неподвижности было что-то давно знакомое, милое — и каждое кривое дерево, каждый листочек на земле, каждая травинка казались родными. Иногда лошадь, упрямо опустив к земле голову, пила из разломанной лужи. Затихал шелест травы о колеса, становилось жутко в наступившей тишине, только хомут поскрипывал веревочными гужами.
— А мы с тобой кто такие, Вася?
— Мы не богатые, у нас лишнего нет.
— То-то вот, парень, не богаты… Трудно, брат, на ноги встать.
— Ничего, тятька, подожди, я подрасту, заживем.
— Как же это?
— Я артистом буду, стану деньги зарабатывать, вот ты и поправишься.
— Ну ладно, а вдруг ты выучишься, уедешь в город и забудешь своего тятьку?
— Нет, я тебя не оставлю.
— Ладно. А пока что мне надо тебя не оставить. Вон видишь, у тебя сапоги порвались, пиджачишка подходящего нет…
— Ничего. Только вот ребята смеются… Да мне наплевать.
— Вот ты какой у меня!
— Я, тятька, не прошу. У других вон и хлеба не хватает, а мы ничего.
Наложив полный воз дров, тронулись обратным путем. Васька сидел на дровах, а Федор Дмитриевич шел рядом с возом.
Таяли, исчезали блеклые вечерние краски. Грязное небо уже не казалось таким холодным. Кусты, неподвижные и жуткие, выплывали навстречу, а черные платки с желтыми цветами старуха-ночь уложила в коробушку… Вместе с ушедшим днем улетела, рассеялась и Федькина тревога — даже раскаяние шевелилось в нем, он жалел, что так сердит был с женой сегодня, и решил ничего не говорить ей. Главное, не думать, не думать… Это все от думы, сгоряча. Ничего не случилось. Все по-старому.
6
Устыдился Федор Дмитриевич своей временной слабости — вспомнил, что стоит общественное дело, и решил посоветоваться со своим приятелем Андреем Ивановичем, секретарем волостного партийного комитета.
Андрей Иванович встретил его приветливо, спросил, как дела. Федька рассказал ему о своем разговоре с мужиками в поле.
— Так, так, — проговорил Андрей Иванович и задумался.
— Семен у них сила большая.
— Знаю, хулиган известный… А ты, дружище, вот что: кажется мне, горяч ты больно. Тут, знаешь, надо делать осторожно.
Федька вопросительно посмотрел на него.
— Так прямо, как мы с тобой говорим — нельзя.
— Это я понимаю.
— Ну вот… Ты сначала попробуй-ка подойти этак, как будто тебе все равно. Ну знаешь?.. Вот видишь, ты ляпнул, что ему мягко досталось, задел его, а так-то сначала не надо бы… Ты попробуй. А если не выйдет — чего там трусить! Узнал, что большинство за тебя, и шатай.
— Покос тоже надо бы поверстать.
— Вот и дуй.
Вечером Федька собрал сход.
— Что опять за беда? — спрашивали мужики. — Кажинный день сход!
Федька начал издалека. Сначала заговорил о крестьянском займе, рассказал случай, как один мужик в соседней волости на облигацию пятьдесят рублей выиграл.
— Да и я, наверно, тоже выиграю, — добавил он. — У меня как раз та серия.
Он назвал серию.
— И у меня тоже! — крикнул оторопевший Носарь.
Многие стали рыться в кошельках.
— Больше нет у тебя? — спросил у Федьки Игнат.
— Чего нет?
— Да этих, билетов-то?
— Есть, хочешь — бери.
Затем Федька перешел на другое, поговорил о многополье, о том, что везде идут поверстки… В компании Куленка насторожились.
— Конечно, ребята, — продолжал Федька, — если правду говорить, деревня у нас дружная. Ведь только так говоришь, а кто хочет работать — у всех земля есть.
— Знамо, так, — подхватил Носарь.
— Мне думается, если посчитать у всех поровну, лишка ни у кого нет.
— Конечно, — вставил Гиря.
Кой-кто из бедноты с удивлением посмотрел на Федьку.
— Так что, пожалуй, можно бы и не делить, — закончил он.
— Зачем делить? — заторопился Гиря. — Теперь небось сам видишь, что неладно тогда кричал. Давай вот, иди сейчас на мой повыток, я у любого беру!.. Узнаете, как мягко досталось.
— Поработали бы на нашей земле, узнали бы, — с горечью сказал Куленок. — Ей-богу, ребята, не жалко, хоть сейчас делите!
— Делить, землю переминать ни к чему, — сказал Федька.
— Да ведь нам не страшно! — выкрикнул Носарь. — Мы от общества не прочь!
— Ты что, Федюк, не с ума ли спятил? — удивленно спросил Нософырка, мужичок такой маленький, что его, казалось, можно было бы зажать в горсть.
— А что? Федька правду говорит, — высунулся Никола Конь, которому Жиженок уже несколько раз наступал под столом на ногу, — работать нужно!
— Вот это верно, — одобрил Николу Куленок.
— Не только землю, и покос делить не нужно бы, — добавил Конь. — Все равно никому больше не достанется.
— Покос делить — траву терять, — сказал Гиря.
— Вот-вот…
— Так что, братцы, — начал опять Федька, — не худо бы остаться как есть, без канители… Да только дело вот в чем — везде и всюду давно уже поверстали, а мы еще так, по-прежнему… Конечно, нам-то что! Не делить — ладно, и делить — друг друга не обделим. Как, братцы, ведь все равно?
— Пускай люди верстают, — дрогнувшим голосом заговорил Гиря. — Дураку закон не писан. Ведь силком не заставят, власть на местах.
— Это понятно… А все-таки, братцы, чтобы от людей не отставать, мы, я думаю, разделим.
Потемнел Куленок, прикусил губу Семен. Архип приготовился рявкнуть, но, видимо, долго не находил что сказать.
— Так что, граждане, кто за коренной передел, подними руки.
Кучка человек в десять осталась сидеть неподвижно, весь же сход, как один, взмахнул руками.
— Вот это я понимаю, вот это деревня!.. Давай, ребята, напишем протокол? Ладно ли?
— А ты пиши, не спрашивай, — крикнул Шарганчик.
— Да уж вот что, ребята, к слову пришлось — раз делить, так давайте и покос разделим.
— Голосуй!
Опять всего несколько человек остались сидеть неподвижно. Федька от удовольствия докрасна натер свою лысину.
— Раз на то пошло, давай с тебя начнем! — крикнул ему Гиря. — Выставляй пожню Гринькино! Поставлено у тебя тридцать пять копен, а я беру за тридцать семь.
— Я беру за сорок! — крикнул Никола Конь.
Гиря посмотрел на него так, будто сейчас только заметил, что Никола тоже присутствует на сходе.
— Напрасно, ребята, — добродушно сказал Федька, стараясь не смотреть на Гирю. — Ей-богу, больше тридцати пяти не будет!
Кто-то из угла накинул еще копну.
— За сорок две, — сказал Конь, толкая под столом Федьку.
— Сорок четыре! — крикнул Куленок и сразу осел.
— Сорок пять! — еще громче крикнул Гиря.
— Ну что же, и обирай на здоровье! — со смехом сказал Федька. — Ребята, ведь я думаю, больше никто не накинет?
В углу засмеялись.
— Да будет ли тут и тридцать пять? — сказал Игнат.
— А вот Семен излюбовал, так пускай берет.
— Известно, — крикнул кто-то из угла, — надо улюботворить мужика покосом.
Федька еле держался от смеха.
— Сволочь, ты подзадорил, — прошипел Гиря Куленку. — Обирай сам!
— Нет, мне не надо. Я больше сорока четырех не давал.
— Ну и обирай за сорок четыре!
Глядя на двух споривших приятелей, сход покатывался со смеху.
— Вот, ребята, оживило голову! Хоть Семен на траву-то забрался… Продай мне на будущую зиму возишко, — со смехом говорил Игнат.
— А ему, ребята, ладно! — кричал Конь. — Он охотник, а там на болоте сплошная утка. Осибирится мужик: и утка, и сено, и протчая снедь!
Гиря, стиснув зубы, смотрел на мужиков.
— Что рады, мать вашу так?
— А кто тебя пихал? Больно охочь до мягкого, так получи сырого! — сердито сказал Игнат. — Вот, ребята, подвезло-то, ей-бо…
— Сволочь ты! — крикнул Семен, в упор глядя на Федьку.
Федька спрятал улыбку.
— Это за что же я сволочь-то? — спросил он, сразу потускнев. — Спасибо. Это за мою работу?..
— Шпион ты, вот кто!
— Ладно, говори, что знаешь.
Не мог утерпеть Федька, поднял голову. Прямо на него смотрели черные, с огоньками на дне глаза.
7
«Батюшка покров, меня, девушку, покрой», — говорят девки, ложась спать на покров, строят из палочек колодцы и прячут их под подушку, чтобы приснился суженый.
С покрова начинаются в деревнях поседки. Девки бросают жребий, с которой избы начинать. Ребята ходят вечерами по улице, собирают у амбаров и гумен костицу, жгут ее в куче, подбрасывают горящие клочья на палках, и звездами летят в темное небо искры. Для каждого есть осенью своя отрада! Мальчишки на коньках, а то и просто на подошвах сапог, носятся по замерзшим лужам, и кажется, что счастливей их нет никого на свете. Хозяин подсчитывает урожай, колет лишний скот — свежие розовые туши висят по клетям и сараям. К покрову во многих местах варят пиво, ждут гостей.
Федор Дмитриевич уже второй год не варил пива, праздновал день урожая.
— Больше шабаш религиозные предрассудки, — сказал он жене решительно и твердо.
— А как же — гости придут?
— Чайком попой, пирог испеки хороший. Вот я засяду и буду газеты читать.
Читать газеты Федьке, впрочем, не пришлось — ребята-комсомольцы из соседней деревни утащили его участвовать в спектакле.
Так было в прошлом году. Нынче же Федьке было не до спектаклей — хмурый, похудевший, он целыми днями молчал, все валилось из рук его.
— Да что с тобой? — спрашивала Анюта.
— Живот болит.
Было это дня за три до праздника. До вечера Федька пролежал на конике, ночью ворочался с боку на бок, стонал… Анюта несколько раз вздувала огонь и смотрела на него. Ей казалось, что муж тает, как свеча.
— Тяжело?
— Ой, тяжело… Да ты ляг, успокойся.
Большая борьба шла в груди у Федьки. Сказать ли жене о своих думах или жить затаившись и мучиться? И видел мужик, заговори он сейчас с женой — разлетится, расколется вся их такая налаженная жизнь, и не соберешь ее, не догонишь.
— Ой, Анюта!
— Ну?
— Ничего… Хотел спросить, ходила ли ты сегодня в баню?
— Господи, да что с ним?
«А вдруг она до сих пор любит того, ненавистного?» — подумалось Федьке, и дрожь пробежала по его худому нескладному телу.
— Жена! — снова окликнул он.
— Да что такое?
— А вот… Не перенесть ли нам, как ты думаешь, на будущий год хмельник на другое место? Али, может, совсем изничтожить?.. Все равно теперь хмель не требуется, пива не варим.
— К чему ты о хмельнике-то, ни к селу ни к городу?
В голосе Анюты — испуг и тоска. Она всхлипнула и громко заплакала.
— Ну, чего воешь, дура, скажи на милость, — упавшим голосом пробормотал Федька. — Вот, ей-богу, беда-то! Хошь не говори ничего… У людей бабы как бабы, а тут и посоветоваться нельзя.
Он уже жалел жену — измучил он ее совсем! — и жалость смешивалась со злобой. Анюта плакала все тише и наконец, вся в слезах, забылась. Неподвижная тишина стояла в избе, это еще пуще угнетало Федьку, — тоскливые мысли не давали уснуть.
Наутро он решил еще раз проверить жену.
— Вчера вспоминала, что нужно крупу смолоть, — сказал он, — так у Гири жернова хороши, давай сходим к нему.
— У Игната тоже жернова есть, — ответила Анюта.
— У него старые, худые, а тут новенькие.
Федька пытливо смотрел на жену. Она отвела глаза, опустила голову.
«Правда, — со страхом подумал Федька, — теперь хоть не ходи…» Но они все-таки пошли. С Гирей встретились в сенях — он сколачивал какую-то кадку.
— Здорово, Семен.
— Здорово, — угрюмо пробурчал Гиря, не глядя на Федьку, но по звуку шагов и по теням догадался, что он не один, и поднял голову. Поднял и чуть заметно вздрогнул.
— Да ты еще и не один, — сказал он развязно, особенно налегая на последние слова.
Федька чувствовал себя как человек, добровольно идущий на посмешище. Анюта стояла рядом точно пришибленная, застенчиво, по-девичьи уставившись глазами в пол.
— Так что же, дашь жернов или нет?
— На дом не дам, а здесь мелите, — просто ответил Гиря. — Скоро самим потребуется.
Жернова стояли в задней избе, выходившей окнами в огород.
— Ты одна смели, — сказал Федька, проводив туда жену, и ушел, оставив ее одну в зимовке.
Сухие головки девясила и старой крапивы лезли в низкие окна, скрадывая и без того скудный предвечерний свет серенького дня. Пахло холодом, старым густым молоком и квашней.
Анюта долго, внимательно осматривала избу. Все в ней было крепкое, слаженное прочно и неуклюже — так бывает в старых крестьянских избах, где живет зажиточный хозяин. Толстые сосновые лавки были украшены широкими подпушками и выкрашены красной краской. Широкие плотные полати с резьбой на воронце возвышались над богатой лежанкой с фигурными печурками… Все это нравилось Анюте. Понравилась ей и полочка для посуды — большая, крепкая, с выжженными фигурками по бокам.
«Федьке такой не сделать», — подумала она и сразу устыдилась своей мысли. Но высокий здоровяк с размашистыми движениями, Гиря, против воли вставал в памяти. «Счастлива Варвара с таким мужиком», — опять подумала баба и, чтобы избавиться от мыслей, сердито махнув рукой, принялась за работу.
Жернов оглушительно гремел, сердито грыз сухой овес, выбрасывая на подстилку готовую крупу… Жернов был тоже какой-то особенно прочный, неуклюжий — казалось, ему век не будет издержу.
«Не сам устраивал, поди-ко», — подумала Анюта. В это время широкая полоса тусклого света пробежала в передний угол, и Анюта угадала, что кто-то вошел в зимовку. Сильнее забилось сердце, кровь прилила к лицу, и она быстрее завертела жернов.
Мимо нее в передний угол прошел Семен — долго рылся на полавочнике, затем поискал что-то на шестке, но, ничего не взяв, остановился посреди избы. Сквозь гром жернова было слышно, что Семен говорит какие-то слова. Не поднимая головы, Анюта остановила работу.
— Что не пошлешь на мельницу?
— Все некогда.
— Некогда?..
Семен опять прошел к печке, нагнулся над шестком… И вдруг баба увидела, что он направляется к ней. Она вздрогнула, ниже опустила голову.
Большая, тяжелая рука легла на ее плечо.
— Что тебе? — спросила Анюта и робко взглянула на Гирю. Знакомые черные глаза — глаза кудрявого парня Сеньки — медленно приближались к ее лицу, заглядывали, казалось, в самую душу.
— Ну что?..
— Да ничего. Давно не видал тебя.
— Смотреть на меня нечего, баба, так баба и есть… Чего зубы скалишь?
— А помнишь, Анюта, что было?
— Ну, помню, так что же из этого?.. Что было, то прошло. Дура была тогда.
— Нет, не дура… Все равно ведь никто не знает.
— Ладно, отвяжись, чего, в самом деле…
— Эх ты!.. А я тебя и теперь вспоминаю…
— Отстань! Не мешай работать. Пристал ни с чем…
Анюта еле сдерживалась, чтобы не обругать его, не плюнуть ему в лицо, и тут же незнаемо как вспыхивало в груди звериное желание обхватить руками крепкую Сенькину шею, заглянуть в эти страшные темные глаза — глубже, глубже, как десять лет назад…
— Давай вспомянем старинушку? — шептал Семен, обжигая ее дыханием.
— Уходи, окаянный, вот расскажу все Федьке…
— Нет, ты ему не скажешь, побоишься…
И руки у него были такие же цепкие, проворные, как десять лет тому назад. Только казались сейчас эти руки еще сильнее… Анюта отбивалась, молила, но ничего не помогало — грубой, пахнувшей табаком и старым деревом ладонью он приглушил ее крик.
И тогда Анюта с ужасом поняла, что она бессильна уйти от греха…
— Кто кому чем плотит, а мы вот…
Последних слов Анюта не расслышала — почувствовала только, что было в них что-то очень обидное и для нее, и для Федьки…
Федор Дмитриевич, оставив Анюту одну, забеспокоился. Он уже сам был не рад, что оставил жену бок о бок с врагом — представляя себе, как входит Семен в зимовку, как заговаривает с Анютой, быть может, смущает ее, подговаривает… И наконец он не вытерпел — заторопился к Анюте.
Из зимовки доносился грохот жернова. Гиря, веселый, довольный, насвистывая, возился с кадушкой. У Федьки екнуло сердце, и он молча прошел мимо него.
После того как Семен оставил Анюту, первой мыслью ее было — броситься на улицу, созвать народ, каждому рассказать о насилии. Но сразу же поняла она, что ничего этого не посмеет сделать, и, повалившись на лавку, зарыдала. Случилось самое страшное, что могло только случиться с ней в жизни — и казалось, что никакой жизни у ней уже не может быть. И еще страшней было чувствовать где-то в глубине души, что она почти покорена этим диким, уверенным в себе нахальством — ведь этак, среди бела дня, пожалуй, никто не осмелился бы сделать. «Он, дьявол хитрый, горячий», — думала Анюта и опять выла, стискивая зубы и захлебываясь.
Федька застал ее за работой. На глаза у нее был опущен платок, и она даже не взглянула на мужа.
— Ты что эдак? — встревоженно спросил Федька.
— Так, что-то вздумалось…
Голос у Анюты был глухой, немного охрипший.
— Ревела?
Анюта молчала.
— Может, Семен говорил что?
— Нет, просто так.
Домой шли молча. Молчал Федька и дома, а ночью опять долго не мог уснуть — думы, одна тяжелей другой, наваливались на него…
8
Федька сидел за столом, наблюдал исподлобья за хлопочущей у печки женой. Баба двигалась быстро, как молодая девка, и во всех движениях ее виделось Федьке что-то новое — она точно бахвалилась своим проворством, расторопностью… «Да, дело неладно, совсем неладно», — тоскливо думал Федька. Он старался оборвать эти мысли, перебросить их на другое, но и о другом — о неотложных общественных делах — думать было невесело. До сих пор еще не закончили поверстку покосов. Дело оттягивалось тем, что половина деревни ходила на заработки, и многие вернулись только вчера перед самым праздником.
С покосами было много греха. Подрались на пожне Труба с Конем — отлупили друг друга палками и кричали так, что было слышно на весь сельсовет. Случайно во время потасовки Никола прорвал Хавкуну белые штаны, и тот кричал не столько из-за покоса, сколько из-за испорченных штанов. Он наклонялся, соединяя пальцами лоскутья, но они рассыпались, и синеватое острое колено проглядывало в дыру смешно и неловко… Миша Носарь за лишние полкопны сплясал вприсядку и три раза обежал большую пожню. А когда, чуть не падая от усталости, он вымолвил: «Ну вот нате, заработал!» — Никола Конь хлопнул его по плечу и, подмигивая мужикам, сказал:
— Пока ты, Мишка, бегал, пожню-то Игнат взял…
Носарь взвыл. Он топтался на месте, ругался, грозил, что пойдет жаловаться…
— А кто кроме тебя согласился бы такую штуку проделать?.. Иди, жалуйся в исполком, там только посмеются.
Заработанное ему, впрочем, дали… Затем много кричал Семен Гиря — особенно когда пришел на доставшуюся ему от Федьки пожню и увидел, что она вся в воде.
Конь разбежался и весело скользнул, прокатился по льду.
— Ну, Семен, — крикнул он ядовито. — Покупай коньки! Вот, ей-богу, утеха-то!
Семен злобно матерился…
Куленок с горькой усмешкой брал свою часть.
— Ну, Илька, тут помочь не позовешь, один управишься, — говорил ему Никола.
Вспоминая сейчас об этом, Федька видел, что все дальше и дальше заходит вражда между мужиками. Он знал, что это неизбежно, но думать об этом было все же тяжело и тревожно.
С двенадцати пошли пьяные, под гармошку орали песни. Федька смотрел на них и вздрагивал. «Зачем это? К чему? Да разве есть время целых три дня заниматься гуляньем?»
Мимо окон прошла стайка девушек.
И не успела растаять девичья песня, как грубый мужской голос проревел:
Партия молодых мужиков с Гирей во главе шла по дороге. Семен свернул к бревнам, сложенным напротив Жиженковой избы, и крикнул:
— Сюда, ребята!
Федька инстинктивно отодвинулся от окна.
— Под драку! — крикнул Гиря, пошатываясь.
Кто-то изо всех сил рванул гармошку, и началась бешеная пляска. Семен на пару с другим мужиком, почему-то сразу перестав шататься, носился по дороге, вертясь вьюном, присвистывал и ревел похабные частушки… Больно и страшно было глядеть на эти дикие бесшабашные лица, на эту отчаянную пляску. Кто-то окрестил компанию т р е с т о м. «Трест идет!» — говорили в праздники мужики и старались уходить подальше от греха.
Весь день Федька не выходил из дому, рано лег спать. Ему снились тревожные непонятные сны, он стонал, пугая Анюту… А под утро его разбудил какой-то неожиданный грохот и треск.
Компания Гири гуляла вовсю — принимали нового члена, молодого мужика Мишку Зайцева; поспорив с женой, он напился, вышел на улицу и весь день уже не возвращался домой. Пили, пели, плясали, гонялись за девками… Вечером, еле держась на ногах, вооруженные кто чем попало, с ревом шли по улице, и все разбегались перед ними. Только один человек, тоже что-то кричавший, не успел скрыться. Никто не знал, что это был за человек, но все чувствовали, что ему надо наломать бока.
— Мишка, действуй! — крикнул Семен.
Зайцев, пьяно ругаясь и сплевывая, двинулся вперед.
— Кто такой, зачем орешь? — бормотал он заплетающимся языком.
— А ты… ты что за цаца?..
— Вали! — крикнули новичку сзади, и Мишка, размахнувшись, ударил шатающуюся перед ним фигуру. Сзади одобрительно загоготали, — новичок выдержал экзамен.
— Да ты… ты меня насмерть расшиб, сопля! — послышалось из темноты. — Да ты знаешь, кто я? Я… Игнат Медведев, самый лучший мужик в деревне. Под суд тебя!.. Ну, подними, кляп с тобой.
— Чего ты с ним возишься? — крикнул Семен.
И опять шли по темной улице, дико, во всю глотку орали:
Перед рассветом, снова напившись, шли мимо избы Нософырки, который в этот праздник, кроме ежегодно выбиваемой одной и той же оконницы своего хлева, выломал еще две рамы в зимовке и забросил их на крышу.
Услышав за занавешенными каким-то тряпьем окнами голоса, хулиганы притихли.
— Лахудра, спи!.. Я хозяин в доме!
— Будь ты проклят… хозяин!
— Ненила, смотри, встану!..
Семен поманил мужиков в сторонку и стал им что-то нашептывать. Корчась от холода, нашли где-то ведро, почерпнули из колодца воды. Семен встал с ведром у окна, а один из мужиков пошел к воротам.
— Молчи, лахудра, золотые рамы вставлю! — доносилось из избы.
Стоявший у ворот постучался. В избе стихли.
— Ненила!
Ненила молчала.
— Ненила, что это?
— Сам слышишь. Кто-то в избу просится.
— Иди, отопри.
— Мне-то что, на то муж есть.
— И пускай стучит, с места не сдвинусь.
Опять наступило молчание.
— Хозяин, пусти погреться, — донесся с улицы старческий голос.
Нософырка повернулся на постели, прислушался.
— Сходила бы, Ненила, узнала.
— Сказано, не пойду.
— Ну, лахудра!
Он поднялся и направился к двери.
— В окно-то посмотри сначала.
— И то, в окно…
Нософырка приподнял одежину, робко взглянул наружу.
— Кто крещ…
Договорить он не успел: Семен опрокинул на голову ему все ведро.
— А… фрр!.. о… го-ос-по-ди!
Бросив ведро, двинулись дальше. Добравшись до избы Жиженка, уселись на бревнах.
— Что бы еще, ребята, сделать? — соображал Семен.
— Напугать Федьку.
— Как?
— Постучимся давай.
— Нет, брат, старо. А вот звону наделать — это да!
Все согласились. Семен выбрал в канаве большой камень, то же сделали и другие. Потом, выстроившись в ряд, по команде пустили гостинцы в Жиженковы окна… Звону было действительно очень много. И вот от этого-то звону Федька и проснулся.
Днем собрали сход.
Семен и приятели его, казалось, вели себя свободно — шутили, смеялись, перешептывались друг с другом, но чувствовался за этими улыбками, за этим коротким смешком — большой страх.
Мужики сурово ждали, когда заговорит Жиженок.
— Ваше дело, ребята, сознавайтесь, кому больше? — тихо сказал Федька.
— Что такое? — спросил Семен.
— Вот видишь, — указал Федька на разбитые рамы. — Чем же рамы-то виноваты? Бей меня, ежели в чем, граждане… Ну, как я теперь, ведь холода наступают!
Все молчали, было тихо в избе. Стоял Федька за столом бледный, растрепанный, в заношенной синей рубахе…
— Ведь ежели, братцы, судить, так небольшое я начальство. Сами знаете — для вас все, для общества служу, никакого жалованья не получаю. Чем бы, кажется, досадить — в толк не возьму! Ведь это беда, разор. Худым концом, по полтиннику рама. Три разбиты, значит, выходит, на полтора рубля пожалели… Я говорю, уж ежели досадил чем — бей меня, а не тронь рамы. Потому не надо наносить урон хозяйству…
Снова повисла в избе неподвижная тишина. Хмуро молчали мужики. Притих Семен, притих и весь «трест»… Наконец неторопливо поднялся с лавки Труба.
— Вот что, мужики, — грозно заговорил он, — будет нам на них любоваться… До чего дошло — живи и бойся.
— Написать прокурору! — крикнул кто-то.
— Да, братцы, это уж ни на что не похоже, — выступая вперед и показывая ссадину на лбу, заговорил Игнат. — Меня вот избили… Тоже они — кто другой?.. Ну чего им от меня, старика, надо?
Нософырка сидел на лавке молча. Он боялся говорить.
— Напишем прокурору, откажемся от них, — гремел Труба, — убирайте куда знаете, нам таких разбойников не надо.
— Голосуй, Федька, чего ты! — крикнул Шарганчик.
— Приговор, братцы, кто желает? — неуверенно обратился Федька к собранию.
— Хорошо придумано. Надо!
— Пускай лишат родного места!
Федька мельком взглянул на Гирю и уловил в его взгляде что-то похожее на мольбу. Сейчас в глазах Семена не было ничего, что напоминало бы Ваську, и, быть может, поэтому Федьке показалось, что Семен стыдился своего поступка, что он уже раскаивается…
— Пиши! Пускай убирают поскорей.
— Твое дело, Федька, тебя больше всех обидели, — сказал Игнат. — Как ты скажешь, так и будет.
Опять тихо стало в избе. Федька понурившись думал.
— Ну, леший с ними, пускай вставят рамы, — сказал он вяло и махнул рукой.
9
— Что это ты, Федька, скис? — обратился однажды к другу своему Алеха Шарганчик. — Ходишь как в воду опущенный, будто и не были мы с тобой первыми закоперщиками!.. Тебе бы жить да радоваться. Сила у нас теперь больше, не то что раньше. Покос вон разделили по-своему, землю будем верстать… Я, на тебя глядя, похудел даже, ей-богу…
Долго молчал Федька. Ему самому было совестно, что изменился он, растерял пыл свой в семейных делах. Но как ни старался он успокоить себя — ничего не выходило. Нежданно-негаданно вломилась в его жизнь темная сила, и уже не мог он одолеть ее.
— Я к тебе всегда с чистой душой, как бумага белая, — продолжал Алеха, — а ты хоронишься от меня, скрываешь…
Федька взглянул на него — потянуло рассказать о своих думах, открыться во всем, облегчить накипевшее горе.
— Ну что ж, Алеха, скажу я тебе… Только тебе одному и могу сказать, ты уж смотри…
— Вот лопни мои глаза!
— Васька-то…
— Ну, ну?
— Не сын он мне.
Будто Алеху ударил кто крепко и неожиданно — вздрогнул он, привстал даже на месте.
— Ох!.. Так это как же, Федька? Как же быть-то?
— У тебя хотел спросить.
— А отец настоящий… неужто Гиря?
Федька замолчал, отвернулся в сторону.
— То-то я замечаю, смотришь ты на него… — начал было Алеха и не кончил, зло сдвинув брови, сказал: — Да, брат, на бабу никогда нельзя надеяться.
— Смотря какая баба.
— Стой, Федька! — вскрикнул вдруг Шарганчик, оживляясь. — Да что это ты, мать твою так! Да помнишь, как бывало… Плюнь! Законы знаешь? Отдай парня отцу.
Он близко придвинулся к другу, заглянул в глаза ему. Федька улыбнулся жалкой, бледной улыбкой и опустил голову.
— Не могу я, Алеха… Да и не сделаешь этого — ведь девять лет прошло.
— Ну, а ты все-таки не унывай, что-нибудь придумаем…
— Что тут придумывать? Развестись, скажешь, из-за этого? Ее загубить?.. Да и мое житье без бабы тоже незавидное будет.
— Найдешь другую.
Федька не ответил и, помолчав, сказал горько:
— Пятнадцать лет жил, надеялся, считал за жену…
— Вот что, — опять встрепенулся Алеха, — ты знаешь, махни рукой на все да береги свое здоровье! Забудь все, ей-богу!.. Ну мало ли что бывало? На позиции-то, поди, тоже не жил святошей…
Вспомнил Федька фронт, девиц, ночные встречи, вечеринки по деревням.
— Всяко бывало…
— Ну вот… А другого тут ничего не придумаешь. Верно?
— Верно.
— Вот то-то, давно бы надо сказать. Ум хорошо — два лучше… Надо тебя, брат, расшевелить… Что ты теперь все дома сидишь? На народе-то поваднее. Приходи сегодня к Николе сидеть.
— Ладно, — ответил Федька, и в голосе его уже не было прежней горечи.
…Любили мужики проводить длинные осенние вечера у Николы — в разговорах о деревенских новостях и нуждах, в рассказах о всякой всячине коротали время… Федька пришел, когда все были уже в сборе — не хватало только Архипа, да вряд ли его и ждали сегодня: уж больно здорово ругались они с Николой на пожне.
— Плешивый пришел, — приветствовал Федьку Конь. — Начальство лешево, комиссар!.. Вот бы, ребята, кому ноги-то обломать, не носил бы черт по солдаткам от своей бабы. Вот наказанье-то в деревню послано! Того и гляди, под носом напроказит. Недаром у нас в деревне ребятишек много… Навалить бы всех на плешивую голову, — на, мошенник, корми! Начальник тоже… Этот начальник не только мужиков, и баб улюботворит.
Мужики смеялись, вставляли кой-что от себя, и, не успевая отвечать им, чувствовал Федька, как тает в этом родном кругу вся печаль его.
Неожиданно, кряхтя и ругаясь, ввалился в избу Архип.
— Я у тебя, у прохвоста, на крыльце чуть голову не сломал. Отсохли руки поправить-то!
— У меня не крыльцо, а слопец, — примиряюще ответил Никола, — как зашел, так и с катушек долой.
Приходу Архипа никто не удивился: этот горластый мужик не умел сердиться. Кричать — было его потребностью, и, бывало, доставалось от него совершенно безвинному человеку; а через какой-нибудь час, прочистив горло, Труба подходил к обиженному и заговаривал с ним как ни в чем не бывало.
Архип сел на боковую лавку, прикрыл закропанное колено и принялся закуривать.
Сегодня Никола рассказывал о себе. Он подсел к столу и, с усмешкой посмотрев на собравшихся, начал:
— Ой, ребята, чего только не бывало…
Он оглянулся на мать, сидевшую рядом на лавке. Старуха хлопнула его по спине, засмеялась:
— Сиди, окаянный, хоть бы все-то не рассказывал!
— Пасха подходит, а у нас и кусать нечего, — продолжал Никола. — Поскребла старуха заступом пол, подмыла окна, — стекла-то были не меньше как вот с Федькину лысину… А в те времена купил мне, молодцу, покойный батюшка гармошку за полтора рубля, весом эдак на полпуда — два раза можно печь истопить. Был у этой гармошки зарочек небольшой: где надо только пискнуть, так ревела по-медвежьи, а где и вовсе мышонком пищала… Не знаю, правду или нет говорят, когда я учился, так все кошки в краю подохли. Иногда девкам под песни заиграешь, а она рявкнет ни с того ни с сего — с ума сойдешь!.. Ну, вот и молодцевал я с эдакой гармошкой. Пошел однова в другую деревню, к сударушке. Был я порядком подвыпивши и, вместо того чтобы дорогой идти, дай, думаю, напрямки через кусты да через реку, благо снег неглубок. Кружил да кружил по кустам, ушел версты за полторы от дороги, к узкой поляночке, и забрался в осинник какой-то. Вижу, близ меня столб стоит, вокруг столба площадка, на ней собака на привязи бегает. Что за чудо? Подошел ближе. Верно, собака. Как попала? Зачем?.. Потянулся я к собаке и — хлоп!.. Сквозь землю, братцы мои, полетел! Сразу весь хмель к лешему, о мерзлую землю локоть ссадил и голову расшиб… Осмотрелся — вижу, близ меня кто-то как две спички зажег. Тут только я понял, что это за собачка такая! Хотел крикнуть — голос отнялся; хотел выскочить — высоко… Ну, видно, погибай, Николка! И только что подумал это — услышал я, братцы мои, как кто-то зубами щелкает. Да чего кто-то — сразу догадался, что это матерый волк, которого третью зиму Никита Кныш ловит… Схватил я гармонь, раздернул вовсю, — отодвинулись спички. Немножко приотлегло. А тут, как на грех, три голоса вдруг по-коровьи заревели, и такая поднялась музыка, что, думаю, будь тут леший и тот бы напорошил от такой игры… Самому и то непереносно, ей-богу. Да, поди, и волк уж не больно рад, что попал на эдакую поседку… Часа полтора без перерыва зудил я под драку — моченьки больше нет. Нарочно рявкнул изо всех сил медвежьими голосами, перешел на песни. Заиграл «Последний нонешний денечек» — сам плачу да пою. Волк сидит, слушает. Я начал «Солнце всходит и заходит», потом «Коробочку» сыграл. Голос весь выкричал да стал маленько понимать, что уж, пожалуй, пальцы скоро не заходят. Посмотрю наверх, послушаю… Вижу с правой стороны Большую Медведицу, как телега без колес стоит на небе. Беда! Собрал я все силы, вскочил на ноги и давай сам себе под драку опять наигрывать, вприсядку пошел. Волк сидит в сторонке, а я гармоньей пудовой все коленки отбил, весь подбородок исколотил себе — измотался вконец, упал в угол ямы, лежу и двинуться не могу. Смотрю — волк ко мне двигается… Так откуда, ребята, силы взялись! Сам не понимаю, чего выходит, куда пальцами тычу, а играю… Наверху уже Медведица укатилась, ну, думаю, скоро утро — протяну до утра, а там и погибать при свете легче. Зажал одну гребенку ногами, за другую обеими руками ухватился и дергаю. Ничего, звонко выходит… Сколько времени так дергал, не знаю. Посмотрел наверх — там светлее стало; посмотрел в другой конец ямы, видно, сереет что-то… А еще немного погодя увидал я у своего соседа лапы, — ну лапки! — одной меня зашибить может… Рот открывает, зубами хвастает, а я, будто и дело не мое, совсем отвернулся… И стал я, братцы, с белым светом прощаться, у отца, у матери да у добрых людей прощения просить. Но пожалел, видно, меня бог: ехали мужики на станцию, услыхали мою музыку с дороги, пришли по следу. «Кто крещеные, сказывайся!» — спрашивают. «Караул, — кричу, — помогите!» — «Да куда ты попал?» — «Достаньте, — отвечаю, — расскажу все по порядку». Сходили мужики за вожжами, опустили мне конец. Одной рукой играю, другой вожжу к ремню привязываю. Наконец готово. «Тяните!» — кричу. Они тянут, а я играю… Так и вытянули. Велел я им откинуть с ямы хвою — тут только и увидели мужики, с кем я ночку коротал.
— Ну и врать здоров, гнилоногий, — качая головой, сказал Шарганчик.
— А может, где-нибудь так и на самом деле бывало, — возразил Игнат Медведев.
— Говорю, со мной было, — со смехом отозвался Никола, и нельзя было понять, врет он или говорит правду.
— Расскажу вам еще одну бывальщинку, — начал он, закурив от лампы. — Ездили мы однажды, я да Артюха Галанин, со скипидаром. Двенадцать недель мыкались. Берут худо, дают дешево, проторговались мы в пух-прах. Заехали как-то ночью на хутор. Смотрим — один-одинешенек большой дом стоит. Постучали в окно — не отпирают. Артюха взял кол да в ворота: «Эй, кто слышит, кто видит, погибаем!» Вышел хозяин. «Кто тут?» — спрашивает. «Ночевать пустите». — «Много вас тут шляется». Вот беда-то!.. До деревни во все стороны двадцать верст, ночь морозная… «Да что, дядя, — просим мы его, — ведь не погибать же нам на волоку!» Насилу уговорили. Лошадь во двор поставили, спрашиваем: «Самим-то куда?» Ничего не сказал мужик. Отпирает нежилую избу-поморозницу. Зашли. Темно, снегом все окна завалило, холодище — зуб на зуб не попадает. Легли на пол, укрылись своей одежонкой, прижались друг к другу. Артюха у меня всю хозяйскую семью и всю его родню проклял. Да тут еще, на беду, есть хочется — не жрали целый день… Ох уж эти богатые мужики, мать их растуды!.. Делать нечего, лежим, не в живых душах. Вдруг слышно, вышел кто-то в сени. В прихлевок двери открывает, потом вроде плачет кто. «Зажало бы да и не отпустило!» — говорит Артюха… И входит тут к нам мужик с фонарем. «Спите?» — спрашивает. «Нет». — «Чьих вы будете-то?» Сказались. «Поди, худа наживишка-то? — спрашивает. — Чего дома-то есть?» Артюха стал врать, мужик только хмыкает. «Не бывало ли у вас, — спрашивает, — что корова не может разродиться?» — «Как не бывало», — отвечает Артюха. «Не поможете ли горю?» Толкнул меня Артюха локтем. «Что можем, — говорит, — сделаем». Пошли в хлев. Артюха усы разгладил, рукава засучил: «Ну-ко раздевайся, Коля! Да и ты, хозяин, раздевайся, не задумывайтесь над этим делом», как командир, покрикивает!.. Ноги вперед показались — затолкали обратно, голова вперед пошла. «Тяни, Коля, живо до чаю». Вытащили мы теленка пудового, и корова жива осталась. «С поту-то, — говорит Артюха, — негоже в подвал идти». — «В избу идите, — отвечает хозяин. Телята у меня не живут, не знаете ли, чего поделать?» — «Что знаем — сделаем!.. Щепай лучину!..» Мужик как на пружинах заскакал. Теленка в избу притащили. «Буди все семейство!» — говорит Артюха хозяину. Разбудил мужик жену, двух дочерей, сына. «Ну вот что, — говорит Артюха, — ты зажги лучину, держи вот так, а они все пускай через огонь пройдут». Сам у печки копается. Подойдет к теленку, в ноздри ему чего-то сует для виду. Фыркает теленок, ногами дрыгает, а Артюха его уговаривает: «Лежи, лежи!» Потом подошел к мужику, хлопнул его по плечу: «Ну, будешь спасибать!» Легли спать, а утром будят нас, добрых молодцев, к чаю, на сковородке блины верещат. Хлопнул еще раз Артюха на прощанье мужика по плечу: «Будешь спасибать»…
Этот рассказ рассмешил всех. Во все горло смеялся Шарганчик, широко, заливисто хохотал Игнат… Даже Труба и тот потрясал избу густым гудящим хохотом.
Федька благодарными глазами смотрел на Николу. Все мрачные мысли его точно ветром сдуло.
— Вот что, ребята, — предложил он, — весело у нас, как в театре хорошем. А еще лучше было бы читальню устроить. Насобирали бы книг, картинок бы понавешали…
— Что ж, это дело хорошее, — поддержал Федьку Архип. — Смотришь то, другое, пято, десято, — все бы лишнее узнал. Ну, там газеты, законы всякие, декреты…
Поддержали и другие, а Игнат согласился пускать мужиков к себе в избу.
— Только с тем условием, чтобы ребятишек не пускать!
— Будь спокоен.
Еще веселее стало на душе у Федьки. Домой он ушел последним — и в первый раз за последнее время назвал жену Анютой, любовно посмотрел на спавшего Ваську.
10
На другой день Игнат велел жене убрать из избы лишнюю рухлядь, помыть пол.
— Перед чем это? — удивленно спросила та.
— Делай, что велят.
К вечеру Игнат притащил из сарая несколько старых скамеек. Никола Конь, зашедший взглянуть, что у него творится, даже диву дался:
— Ого, да ты, брат, молодец!
Никола сбегал домой и вскоре явился с каким-то бумажным свертком под мышкой. Хитро подмигнув Игнату, он развернул сверток. Игнат даже зажмурился от удовольствия: прямо перед ним, как живой, сидел на коне серый человек с пикой — и не просто сидел, а стремительно несся куда-то, вперив острый взгляд вдаль.
— Чего написано-то? — спросил Игнат.
— «Про-ле-та-рий, на конь!» — по складам прочел Никола. — С двадцатого года берегу.
— Ну, дока…
На стене картина выглядела еще краше.
— Тут не все еще, — таинственно подмигивая, сказал Никола и развернул вторую картину.
— «Петроград в опасности!» — прочел он и прибил картину к стене.
Затем он достал третью. Лошаденка, изображенная на ней, походила скорей на голодную кошку, дровни — на игрушечные салазки, мужичок, сидевший в них, — на уродливую куклу.
— «Выполняйте натурналог!» — прочел Никола и пояснил: — Видишь, сидит на дровнях, везет налог.
Картина эта вышла по видимости из-под кисти местного художника, но все-таки придавала известный вид избе.
— Стой, парень! — как бы спохватившись, крикнул Игнат. — Ведь у меня, кажется, тоже кой-что имеется.
Он вытащил из клети большую коробью.
— Вот, — сказал он, доставая листок, испещренный крупными буквами.
— «Голосуйте за Учредительное собрание!» — прочитал Никола.
Оба задумались.
— Помню я… Ой, что было в то время, — тихо промолвил Игнат.
Они прибили лист к стене.
— Не то, — сказал Игнат.
— Да.
— А пускай висит, все не пустое место.
— Ладно.
«Да здравствует Временное правительство!» — гласила надпись на втором листе.
— Ну, это к черту! — воскликнул Никола.
Больше у Игната картин не оказалось. Зато нашлись книги.
— Клади на стол, после полочку устроим, — сказал Игнат, подавая Николе «Житие святого Тихона Задонского».
— Это не надо.
— А что? — удивился Игнат.
— Ну ее к богу.
— Хм… А вот эту?
— «Па-те-рик Ки-ев-ских У-го-дни-ков»… И эту не надо.
Много книг они перерыли, пока не нашли того, что показалось им подходящим. Тут были «Собака Треф», «Гора Афон», «Как обманывают народ большевики», «Мать-чудовище» и много других.
— Книг-то с лешова! — сказал Никола, не успевая даже прочитывать заглавия. А Игнат выкидывал из короба все новые и новые — «Джон Ральфс — гроза полиции», «Блуждания преподобной Феодоры», «Ник Картер», «Алексей, человек божий»…
— Ну, ну! — говорил Никола, улыбаясь во весь рот. — Конца не будет. Да эдак наша читальня будет не хуже, чем при вике!
Из коробья появились еще — «Кончина Александра III», «Христиания, бди», «Пещера Лихтвейса», «Наставления на каждый день»… Наконец Игнат вытащил книгу, которую оба долго рассматривали. Книга была толста, напечатано в ней было мелко. Называлась она «Средневековая инквизиция».
— Подумать даже не знаю, что это такое, — сказал Никола и прочитал еще раз: — Ин-кви-зи-ция… Вот сволочь!
— А ну ее, — сказал Игнат. — Может быть, что-нибудь такое, знаешь…
— Все может быть.
— Завтра велю в печку бросить.
— Хуже не будет.
Две большие стопки книг красовались на столе, и добросовестные труженики любовно посматривали на них.
— Ведь вот, — удовлетворенно вздохнул Никола, — нужно только взяться.
— Знамо дело.
Пришедший поглядеть на читальню Федька застал все уже законченным.
— Вот как, будто в нашем полковом клубе! — весело крикнул он, но, посмотрев книги, те из них, на которых упоминались слова «христианин» или «святой», — отбросил в сторону.
— На-тко! — немного обиженный, сказал Игнат. — А мы старались, подбирали.
— Буржуазные предрассудки и религиозный дурман, — отрезал Федька. — Да и это зря, — добавил он, указывая на плакат об Учредилке.
Вечером в читальне собрались мужики.
— Знаете что, ребята? — сказал Мишка Зайцев. — Попросить бы в библиотеке новых книг, а то тут все старые… Я этих и читать не стану.
Многим книги тоже показались неинтересными, но обновить читальню все-таки было нужно. Начали читать Джона Ральфса и просидели до вторых петухов. Тесно сомкнувшись вокруг стола, слушали мужики рассказ о похождениях ненастоящих людей, неслыханных злодеев и неслыханных благодетелей. И только одному Федьке казалось, что читать бы этого не следовало.
Прежде чем разойтись по домам, мужики сговаривались:
— Завтра надо бы пораньше собраться.
— Обязательно!
На следующий день Федька хмуро слушал историю смертей и воскресений Джона Ральфса и крепко вполголоса ругался.
— Ты чего ворчишь? — спросил его Никола.
— Сволочь!
— Кто сволочь?
— Все, кто пишет такие книги.
— Мели, Емеля, — равнодушно ответил Никола и низко склонился над столом, махнув Федьке рукой, чтобы не мешал слушать.
Несколько вечеров подряд томился Федька и наконец не вытерпел — сказал Шарганчику:
— Алеха, а ведь дело-то вовсе неладно. Читальня так читальня, — то, се… А тут какая польза? Совсем не по-настоящему.
— Сам придумал…
— Вот что… Приказываю тебе, как представитель власти, сходить завтра к Игнату и забрать у него «Пещеру» и другие протчие… запрещенные книги.
— Да рази они запрещены?
— На-ко, сейчас узнал!
— А раньше чего смотрел?
— Ладно, мало ли что… Сходи, скажи, бумага из исполкома есть.
— Так ведь надо написать бумагу-то.
Они пошли к Федьке и сели за работу. Для того чтобы вышло поважней, писали красными чернилами на синей бумаге:
«Лично. Срочно. Секретно.
Сельисполнителю дер. Красн. Стан Ф. Д. Жижину.
Предлагается в 24 часа убрать контрреволюционные книги в шкафу у гражданина той же деревни Игната Медведева…»
— А как они должны знать, что́ в шкафу-то?.. Это бы не надо.
— Ну, тогда напишем — в ящике, в коробье. Знают, что у мужиков есть коробья.
— Не у каждого… Пиши — в столе.
— Ну заплел! Это еще хуже: в столе только хлеб держат… Напишем просто: которые должны находиться у гражданина Медведева, в неизвестном месте скрытые.
— Нет, не годится — мы эдак всю Советскую власть подорвем. Что, скажут, везде заглянули?
— Тогда пиши сам, леший с тобой-то!
— Ну, ну, не сердись… По мне, пиши хоть и так: этой контрреволюционной литературы не должен держать ни один крестьянин, потому что в ней говорится против Советской власти и другое.
— Ну, куда хватил!
Федька задумался.
— Черт знает, что-то не пишется, только бумагу портим. Придумывай!
— В этих книгах говорится всякая ерунда и никакой пользы не предвидится, а только вред, пожалуй.
— К чему пожалуй-то, дура? Ведь мы строгую бумагу пишем.
— Опять сердишься!
— А ты, Алеха, со мной не спорь. Я все-таки писал побольше твоего.
— Ну, ну, ладно… Может, просто написать: предлагается взять эту литературу, без всяких объяснениев.
— Ну-у вот! А политика-то Советской власти какая, голова? Все объяснить должны.
Друзья задумались, молча поглядывая друг на друга.
— Гражданин Игнат Медведев держит такие книги и притом распространяет идеи, — предложил наконец Алеха.
— Чем и делает вред, — добавил Федька и невольно рассмеялся: — Вот глухая беда, напугается-то!
На новом лоскуте синей оберточной бумаги они переписали приказание начисто и, вместо печати, приложили пятак.
На вечеру другого дня оба пошли к Игнату. Старик сидел посреди пола на старых дровнях и долбил в полозе новую дыру.
— А ведь мы, дедко, пришли-то к тебе с большим делом, — начал Алеха.
— Ладно… Что за дело? Садитесь, я сейчас.
Он не торопясь кончил долбить, положил на стол долото, поднял с пола кучу крупных щепок и бросил их в печку.
— Убогая, надо бы печку затопить, что-то студено стало…
Убогая, как Игнат звал Улиту, выглянула из-за переборки.
— Ну, ну, какое дело?
Шарганчик достал из кармана бумагу и развернул ее перед Игнатом.
— Это чего?
— А вот тебе и чего!.. Будет тут нам всем, кажется.
Игнат забеспокоился:
— Да ты уж руби прямо. Ей-богу, ничего не знаю… И овцы ни одной не скрыл, не только нетелки, это врут все.
— О нетелке после, а ты вот слушай.
Старик со вздохом сел на лавку. Испуганная Улита, открывши рот, стояла у печки.
Когда Алеха прочитал бумагу, Игнат почесал голову, посмотрел на приятелей и сказал:
— Ей-богу, ребята, ничего не понимаю, вот хоть убей.
— Мы, признаться, и сами-то не совсем поняли, — ответил Алеха, — а только видно, что пахнет тут не шуткой.
— Что говорить, такими делами не шутят, — проговорил старик и, склонив голову, тихо спросил: — Меня, однако, никуда не увезут?
— Особенно-то бояться нечего, — ответил Алеха, — тут в бумаге вот в конце примечание есть: ежели гражданин Медведев добровольно согласится отдать местной власти эти контрреволюционные книги или сам их сожжет в печке, то такая политика будет верна и ничего ему за это не будет.
— На-ко! — воскликнул обрадованно Игнат. — Да разве я против? Да гори они, леший с ними-то!
Открыв шкаф, он начал выбрасывать книги в печку.
— Пускай горят, — весело приговаривал он. — Только как же, ребята, без книг-то, чего читать-то будем?
— Никола поедет в исполком, напишу Андрею Ивановичу — пришлет.
— А пришлет, так и ладно, — сказал Игнат и, бросив в огонь последнюю книжку, сел на лавку курить.
Собравшиеся вечером мужики, узнав, что ни одной книжки не осталось, долго ворчали: чтение для них было уже чем-то вроде запоя. Успокоились только после того, как Федька объяснил, что из волости пришлют новых книг. Никола Конь, когда ему предложили съездить в вик, важно сказал:
— Не могли лучше делегата выбрать?
Однако в волость он отправился на следующий же день, чуть свет. Весть о том, что он привез с собой целый сверток книг, облетела всю деревню, и мужики собрались к Игнату раньше обыкновенного.
Никола, как назло, долго не шел. Решили послать за ним Кольку Игнатова.
— Ну что? — спрашивали мужики, когда Колька вернулся обратно.
— Жрет.
— Эка прорва.
Через некоторое время Колька сбегал еще раз и сообщил:
— Сел к столу, курит. Говорит, подождут — душа не выйдет.
— Вот дьявол гнилоногий! Унести бы, ребята, посылку — пускай сидит.
— Ну его к лешему! Зря время теряем, — сердито сказал Шарганчик.
И еще раз послали Кольку. Вернувшись, он сказал:
— Одевается.
Тогда пошел сам Федька.
Никола стоял под полатями и разговаривал с сыном Толькой. Рукой он придерживал большой узел.
— Прохвост! — крикнул Федька, вбегая в избу.
— Не торопись, владыко! — спокойно ответил Никола.
Он подошел к кадке и припал к ковшу с водой. Неторопливо относил ковш в сторону, вычищал языком крошки в зубах и опять пил.
— Тьфу! Я вот возьму скамью да скамьей-то тебя по макушке.
— Руки коротки, — спокойно ответил Никола, дотянулся к полке с пирогами и, отломив большой кусок яшника, положил его в карман.
Федька схватил его в охапку и вытолкнул за дверь.
— Идут! — возбужденно крикнул Шарганчик, заслышав шаги в сенях.
Вошел Федька.
— Веду, дьявола…
— Где ведешь?
Федька оглянулся, за ним никого не было. Тогда встали Шарганчик и Мишка Зайцев. Никола исчез.
— Ей-богу, ребята, за мной шел! — оправдывался Федька.
— Не поблазнило ли тебе, плешивый?
— Никола! — позвал Зайцев.
— Чего надо-то? — спокойно отозвался из-за угла Конь.
— Сволочь! — сердито крикнул Шарганчик.
Никола неторопливо пошел вперед. Приказал открыть перед собой дверь в избу. Сердитый рев десятка голосов встретил его. Однако довольные тем, что Никола положил на стол большой узел, все стихли.
— По местам! — властно крикнул Никола.
Он достал из кармана бумажку и поднял свой бурый указательный палец кверху. Мужики почтительно расселись по местам.
Председателю дер. Красный Стан. Центральная изба-читальня присылает вам книг по сельскому хозяйству и других. Выберите человека, который бы следил за исправностью книг.Избач М. Стасов.
— Славно! — сказал Игнат. — Хорош подарок, ереха-воха. Вот красностанцам честь какая.
Никола развязал серый женин платок, схватил верхнюю в яркой обложке книгу. Долго держал ее перед мужиками, ничего не говоря.
— Книжки-то книжками, — начал Игнат, — только что вот в этих книжках написано?
Никола, отстраняя любопытных, медленно начал перечитывать заглавия, и беспокойство Игната улеглось. Федька, посмеиваясь, сидел в стороне.
— Теперь надо старшину выбрать, — сказал Никола.
— Ты привез, ты и старшиной будешь. Дозирай их, бери на свою ответственность.
— Ой, что вы, ребята, — не в силах сдержать довольную улыбку, говорил Никола. — Разве я гожусь для этого дела?
— Не разговаривай. Хоть и промурыжил ты нас сегодня, да уж леший с тобой. Мишка вон у нас читать будет, коптинарнусом — ты, а Федька — за порядками следить.
— Ну, кляп с вами, — притворно сердито отрезал Никола и бережно придвинул книги поближе к себе.
11
Поступок Федьки — тогда, на сходе — пристыдил и в то же время еще пуще озлобил Гирю. Мучительно было сознавать, что вот был он в руках у Жиженка и тот, как милостыньку, бросил ему помилование.
Семен чувствовал себя осмеянным, униженным, и от этого с каждым днем все росла его ненависть. Хотелось отомстить — и за унижение, и за покос, и за поверстанную наново землю. Но, вспоминая Анюту, ее слезы, Семен успокаивался. Ему казалось теперь глупым бить рамы, бить самого Федьку. «Леший с тобой, ты меня землей, а я тебя бабой дойму», — думал он и искал новой встречи с Анютой.
Поздним осенним вечером, когда Федька, как обычно, пропадал в читальне, Анюта, уложив Ваську спать, поджидала за прялкой Улиту.
Улита что-то долго не шла. В избе было тихо — только потрескивала лампа, мигала, и тень от глиняного умывальника в углу прыгала, шевелила длинными ушами, как большая человеческая голова без туловища… Вот упала с кожуха лучина, сдвинутая кошкой, и Анюта вздрогнула, откинула руки… Что это стала она за последнее время так пуглива? Все чего-то ждет, к чему-то прислушивается. Как преступница, за которой должны вот-вот прийти… И тут же вспоминается почему-то вчерашнее: вечером столкнулась она на улице с Семеном. Поравнявшись с ней, Семен приподнял шапку, тронул ее рукой за плечо.
— Как живем, Михайловна?
— Уйди ты, чего пристал, — чуть слышно ответила баба.
А он наклонился к ней, в упор посмотрел бесстыжими глазами, усмехнулся:
— Завтра проведать тебя приду.
Плюнула Анюта, изругалась… И вспыхнула по-девичьи, украдкой посмотрела вслед ему — высокий, широкий, обеими руками не обхватишь…
Без конца тянется нитка, и тянутся вместе с ней Анютины мысли. Вспоминается молодость, отцовские помочи, гулянки, запахи луговых трав… Был тогда парень Федька Жижин хорош собой, проворен. Много светлых летних ночей провела она с ним, до зари просиживая где-нибудь под крыльцом, на меже в поле… Пахло от Федькиной рубахи новым нестираным ситцем, пахло от него дешевыми пятикопеечными папиросами, и молодая крутая сила чувствовалась в каждом движении его. Как давно это было! И как все изменилось… Оплешивел, высох, как ощепок, Федька, и нет уже у него той улыбки, какая была пятнадцать лет назад. Бывает он и ласков, и улыбается хорошо — но уж не светит эта улыбка, как прежде.
Остановила себя Анюта на этой мысли и удивилась. С чего это у нее? Почему не думалось об этом раньше? Прожила замужем пятнадцать лет, а вспомнила о ребячьих ласках… Федька хороший муж, заботится о ней, любит ее по-своему, как должен любить мужик бабу. Чего же ей еще надо?
И слышит Анюта шорох черемухи, густой, душистой, нарядной — пьянит ее этот давнишний шорох, кружит голову. Шумит, смеется черемуха, хлещет Анюту разукрашенной пышными цветами веткой, шепчет ей:
— Пролетит молодость, баба, не увидишь, не успеешь оглянуться, а уж и жить некогда.
Черна, безрадостна бабья жизнь, знает Анюта — опадет румянец с полных щек, поблекнут глаза, посекутся волосы… И вот жмется к ней черноглазый, кудрявый парень, пахнет от него дорогим мылом, новым бархатом от фуражки, и крепки, крепче Федькиных, его руки…
Скрыли годы эту ночь. Облетела черемуха, постарела — подсыхающие сучья громоздятся над грядами, мешают весной пахать, мешают расти овощам, скрывая солнце, и Федька безжалостно обрубает их.
— Господи, — шептала Анюта и вся дрожала от охватившей ее горечи воспоминаний. И уж не так стыдно было за недавнее, скрытое от мужа: прежние глаза у Семена, не растерял он в прошумевших годах и прежнюю улыбку свою!.. И не бывать Федьке на одну стать с ним, запаху луговых трав не заглушить запаха цветущей черемухи.
— Господи, с ума сошла!..
В окно постучали. Испуганная, вскочила Анюта на ноги, выбежала в сени.
— Кто, крещеные?
И еле успела открыть дверь, как чьи-то руки обхватили ее.
— Уйди! Закричу! — задыхаясь, шептала Анюта, и опять знала, что кричать она не будет, и, отталкивая его, невольно клонилась к нему.
— Разбойник, что делаешь… Пожалей… Не срами…
— Пожалею, да еще как пожалею!
Под крыльцом, куда он увел ее, было темно, большая куча хвои слабо потрескивала, шебаршила колючими иглами по одежде. И показалось Анюте, что Семен смеется каким-то чужим безжалостным смехом. Круто запахнув полушубок, по-молодецки повернулся он на месте и, не сказав ей ни слова, даже не посмотрев на нее, пошел прочь. Она растерянно проводила его глазами и беспомощно улыбнулась, не в силах даже заплакать.
12
Налетела, закружилась зима — по ночам выла у окошек, стучала оторвавшимися подпушками; прятала под сугробами снега забытую дугу, топор, лесные колодки… Как-то Анюта забыла на ночь прикрыть у прихлевка ворота и утром еле пробралась в хлев с пойлом. Федька ходил откидывать снег, бранился, но не зло — вечера у Игната поглотили его тоску.
Каждый день, еле успев прийти из лесу, наскоро поужинав, бежал Федька в читальню. Много книг прочитали мужики за это время, о многом переговорили, поспорили, и уже выходило так, что весной необходимо переходить на многополье. Перед зимним Николой уговорились собрать всю деревенскую бедноту и решить этот вопрос окончательно.
Собраться хотели тайком, но трудно в деревне сделать что-нибудь так, чтобы не знали соседи. О собрании прослышала компания Куленка, и Носарю поручили пробраться на сход, послушать, о чем будут говорить мужики.
Носарь сумел сделать это незаметно. Когда Игнатова изба наполнилась людьми — он шмыгнул между стеной и печкой и притаился там, ловя каждое слово.
— Анютка, — послышался вдруг с печи детский голос.
Носарь вздрогнул.
— Ну? — ответил другой голосок, такой же по-ребячьи тонкий.
— Ты, Анюта, не знаешь, зачем к нам мужики пришли, а я знаю…
Девочка не отвечала.
— Никола говорит, будем кулаков мылить.
— Перестань, мне спать хотца.
— Вот много мыла надо. Я мамке сказал, чтобы она серое мыло убрала, а то нечем будет мне и портки выстирать.
— Пускай водой моют, мы своего не дадим, — лениво сказала Анютка и замолчала.
— Так что, товарищи-граждане, — раздались слова Жиженка, — всем обществом встанем, всем огулом. На них смотреть нечего.
В это время Носарю захотелось кашлянуть. Он пыжился, зажимал рот рукой, но не выдержал и захрипел:
— Х-х-х-х…
— Анютка, — послышалось с печи, — слушай-ка, за печкой блазнушко…
— Ой, я боюсь… Я тяте скажу.
Носарь похолодел. Ребята молча прислушивались. Было слышно, как мальчишка завозился, должно быть убирая ноги. Вдруг, набравшись храбрости, он застучал поленом и подполз к краю печи.
— Пускай хоть и блазнушко, а я не боюсь. Кто там? Кто там, сказывайся?
— Стукни, — робко посоветовала Анютка.
— И стукну… На!
Полено полетело вниз. Раздался какой-то чавкнувший звук и стон.
В глазах у Носаря запрыгали разноцветные огоньки, и он на мгновение потерял сознание. Очнувшись, он схватился за голову, и полено, задержавшееся было на коленях у него, загремело о пол.
— Кидается, — испуганно прошептал Колька.
— Может, он не в нас?
— Тятька! — вместо ответа крикнул Колька. — Иди вытащи его.
— Да кого вытащить-то, господи? — сердито отозвался Игнат. — Вот надавало сокровищ, минуты не посидят.
— Ей-богу, тятька, он за печкой…
— Да кто он-то?
— А я разве знаю.
Игнат прошел за печку.
— Ребята! — крикнул он оттуда. — Несите-ка огня, здесь и верно кто-то есть.
Подошли несколько человек. Зажженной лучиной осветили проход за печкой. Носарь сидел на полу, уткнувшись головой в колени, наглухо укрывшись шапкой.
— Вот видишь, я знала, что его вытащат, — говорила брату Анютка, смотря, как выволакивают на свободное место Носаря.
— Ты чего тут делал? — спросил Игнат.
— Спал…
— Ишь ты, — сказал Никола. — Каково спать-то было? Блохи не кусали? Там ведь их чертова пропасть.
— Нет…
— Вот как! Ты, видно, невкусен… А не приснилось ли чего? — донимал жертву Никола под общий хохот.
— Приснилось…
— Поди, не выспался? Не хошь ли еще поспать?
— Да отвяжись ты от него, — со смехом сказал Игнат, — пускай идет, досыпает.
Согнувшись в три погибели, Носарь шмыгнул в дверь.
Когда собрание окончилось и мужики, подписавшись к приговору о переходе на шестиполье, стали расходиться, Федька заторопился домой. Ему хотелось поговорить с Анютой, порадовать ее успехами, услышать, как и раньше, похвалу себе. Хотелось все забыть, простить Анюту, и опять мелькала надежда на то, что ничего не было, что он напрасно подозревает жену.
В деревне уже гасли огни. Молодежь расходилась с поседки. С Федькой весело здоровались, шутили, и это еще пуще веселило его.
— Анюта, дура, — бормотал он, — никуда не делся твой Федька. Вот он весь, собственной персоной…
У крыльца Федька остановился. Ему показалось, что кто-то стоит рядом у стены.
— Кто тут?
— Я, — послышался слабый, робкий голос Анюты, — вышла тебя встретить…
Голос ее дрожал. У Федьки екнуло сердце.
— Гм… Что-то давно ты меня не встречала.
И вдруг он почувствовал, что под крыльцом они с Анютой не одни. Дрожащими руками достал спички.
— Ой! — вскрикнула Анюта, схватила его за руку, но он бешено оттолкнул ее и чиркнул спичку. Вспыхнул слабый огонек, и сразу же бросились в глаза торчащие из-под хвои длинные расшитые валенки — такие носил в деревне один Семен Гиря.
Чувствуя, что его открыли, Семен быстро поднялся на ноги, в упор посмотрел на Федьку и рассмеялся наглым, рокочущим смешком. Спичка погасла.
— Ну, так, — тихо сказал Федька, прислушиваясь к шагам уходившего и уже не видного в темноте Гири, — что же теперь будем делать, жена дорогая?
Сказал и почувствовал, как в нем вмиг исчезло, оборвалось все, чем жил, на что надеялся, чем хотел жить в будущем.
13
Васька долго будил спавшего на конике отца — теребил его за редкую бороду, дергал за нос. Ему казалось, что отец не спит, а так, притворяется.
— Ужо погоди, я тебя!
Он почерпнул из кадки воды и, набрав полон рот, прыснул в согнутую спину Федора. Тот вздрогнул.
— Ну, чего пристал, отвяжись!
Васька всхлипнул.
— Я тебя только будил, а ты вон какой сердитый. Больше не стану будить… Не стану!
Подобрело у отца лицо.
— Ну, вот дурак, я на шутки, а ты и испугался.
Но Васька уж недоверчиво смотрел на него. Испуг и горе затаились в черных глазах.
Федька прикусил губу.
— Ты не сердись на меня, Васька, у меня голова болит, а ты будишь, вот тоже какой.
Завтракали молча. И опять это удивило Ваську.
— Мама, ты чего сердишься? — говорил он. — Неправда, что я у Никитиных окно разбил, это Колька Игнатов.
— Жри! — сердито крикнула мать.
— Потише, — прошипел Федька, и жена сразу сжалась, спрятала глаза.
После завтрака отправились за березовыми вершинками для веников. Снегу за последние дни прибавилось, иногда нога погружалась по колено. Снег был рыхлый, крупитчатый, как песок, хрустел и шелестел под валенками. Над пожнями серело невеселое небо. Редкие желтые листья, кое-где уцелевшие на березах, безжизненно и ненужно лепетали, иные из них отрывались от ветки и, сиротливо мелькнув в белом просторе, прятались куда-нибудь в яму, за пенек, за кочку, чтобы больше никогда не появиться на свет…
Васька бойко вышагивал рядом с отцом. Большая шапка лезла на глаза, и кончик покрасневшего носа служил ей подпоркой. Парень фыркал носом, откидывал шапку, но это не помогало.
— Ты бы мне, тятька, другую шапку купил. Эта мне не по голове. Вот когда подрасту — буду и эту носить.
И тут же, увидев на березе сороку, подпрыгнул, скинул шапку и замахал ею. Сорока полетела. Паренек, довольный, засмеялся.
Вскоре пришли на свою пожню. Жидкий рыжий березник опушил ее. Высокий покривившийся стог, похожий на сахарную голову, возвышался у кустов. Метали его перед дождем — торопились и как весело работали тогда…
Федька принялся рубить вершинки. У Васьки был маленький топорик, с которым отец ездил на пашню. Тонкие прутья он рубил обеими руками со всего плеча, старался, вспотел, но отец все браковал его работу.
— Ну вот, тятька, как же так, неужели я зря и старался?
— Видно, зря.
— А я все-таки стану…
Когда Васька, приподняв свою шапку, смотрел на отца, в глазах у него было что-то не детское, осмысленное, и искрились в них знакомые огоньки. Это было непереносно, и минутами Федькой овладевало дикое желание, стиснув зубы, схватить Ваську, хлестать его крепким жидким прутом только бы не смотрели на него эти глаза, не горели бы в них эти знакомые искры.
— Будет с топором шалить! — крикнул он злобно — Топор тебе не игрушка!
Васька остановился, испуганно посмотрел на отца, и на глазах его, ставших сразу по-детски простыми, проступили слезы.
— А вот… вот… тятька! Чего ты сегодня такой? Вот буду артистом, не приеду тебя проведать.
Васька опустил руки, выронил топор. Крупные слезы потекли по лицу, посыпались на худой, рваный пиджачишко, без счету раз кропанный, без счету раз перешивавшийся заново.
— Вася, Васенька, — пристыженно бормотал Федька, — я пошутил, ты не сердись, дружок. Видишь, сегодня твой тятька совсем нездоров… совсем.
Гибкие вершинки берез были красны, от них пахло сладковатым запахом бересты. У одного маленького деревца была в кольцо завязана верхушка — видно, кто-нибудь растил себе дубинку, и березка уже начинала так обрастать, маленькая и смешная, с кренделем на макушке. Федька срезал деревцо, очистил от сучья и молча подал сыну.
— Это чего? — спросил Васька, сразу переставши плакать.
— Это дубинка тебе… Видишь, кто-то завязал так, она и обросла.
— А она не разогнется?
— Нет, так и будет.
Обсохли слезы на глазах у Васьки. Проворно поднял он шапку, опять стал весел…
На обратном пути он быстро притомился. Придерживая одной рукой шапку, вприпрыжку еле поспевал он за тяжело нагруженным отцом.
— Ну, тятька, ты и ходишь скоро…
— У меня ноги длинные.
— Я тоже быстро бегаю, как лошадь. Я бы тебе показал, кабы не снег… да вот еще шапка мешает. Кто эдакую шапку купил, тятя?
— Это еще твой дедушка.
— Дедушка? А он был не плешивый?
— Нет.
— А вот ты плешивый. Говорят, плешивый Жиженок Это, тятька, тебе не брань?
— Нет.
Вечером Федька сидел у маленькой печки. В печке шумело и клокотало сердитое пламя, проворные угольки прыгали на пол, звеня как металлические. Анюта молча подбирала их, бросала в огонь.
Васька учил урок, вслух, звонким голосом читал о больших городах, о фабриках, заводах. Отрываясь от книги, задумчиво смотрел в одну точку, спрашивал:
— Тятя, а как каменные дома делают? У нас много каменья, вот бы у нас такой дом построить… Давай на весну устроим.
— Устроим, — не глядя на сына, ответил Федька, — ложился бы спать.
— Спать? А уроки как же?
— Тебе завтра рано вставать надо. Мы опять за вершинками пойдем.
— Ладно, — обрадованно сказал Васька. — Да я уже все и выучил.
Он забрался на полати и затих.
Печка прогорела. Пухлые угли оделись тонким кружевом пепла. Анюта молча села к столу за прялку. Федька достал папку с бумагами и газетами, попробовал читать, взялся за справочник крестьянина, — но вместо букв вырастала перед глазами нахальная Гирина рожа, слышался его смех.
Искоса он посматривал на Анюту, и жена казалась ему трусливой, тупой и ненасытной. Было обидно, что раньше не замечал он этого блудливого взгляда, этих круглых покорных плеч и рыхлых, безвольно открытых губ. Казалось, приди вот сейчас сильный мужчина, грубо крикни на нее, грубо охвати за плечи — и угодливо повалится к нему Анюта тут же, при муже…
Тишина давила обоих. Необходимо было что-то говорить, но было страшно начать, потому что за этим началом был конец всему.
— Так, — вполголоса сказал наконец Федька.
Анюта вздрогнула, но не подняла головы.
— Так… Когда думаешь к матери?
Анюта вскинула голову. В глазах ее застыл ужас.
— Сам знаешь… у меня нет матери, — пролепетала она чуть слышно.
— Ну, к отцу на родину. Не все ли равно.
Федька говорил и чувствовал, что стали они совсем чужими — будто никогда и не жили вместе.
— Советские законы знаешь? Слыхала?
Анюта всхлипнула.
— Возьму я себе какую-нибудь старушку. Ты тоже найдешь… тужить обоим не о чем. За сына своего алименты с отца получишь…
— Ой! — вскрикнула Анюта. — Ты и это знаешь?..
И завыла горько, безутешно, склонив на стол голову: «Будь проклят, будь проклят…»
— Может быть, еще замуж выйдешь, — безжалостно продолжал Федька, — еще кому подвалишь… А мне больше спасибо. Удружила, хватит.
И громко крикнул:
— Ну, к делу ближе! Собирай манатки, завтра на лошади отвезу! И выродка своего забирай, — добавил он тише, и около носа у него пролегли и дрогнули глубокие морщинки.
— Феденька!
— Десять раз повторять не буду. Не люб один муж — ищи другого, свет не клином сошелся… Вот только тестя мне жаль. Дружно мы с ним жили.
Анюта, захлебываясь в рыданиях, сжалась, как побитая собака. Грязная, огрубевшая от тяжелой работы рука ее беспомощно держалась за прялку, и казалось, даже в этих пальцах, неуклюжих и жестких, было дикое последнее отчаяние. На одном пальце тускло поблескивало дешевенькое медное кольцо. Года три назад Федька выколотил его из толстой проволоки, подарил Анюте — она говорила, что с таким колечком хорошо поить телят… Очень редко она его снимала, и колечко стало уже тонко и узко.
— Помогает? — спросил как-то Федька.
— Как еще и помогает-то, — весело ответила баба. — Телята стали что кули.
Оба смеялись тогда: Федька — оттого, что жена верит в чудесное, сделанное им колечко, а Анюта от гордости, что Федька у ней такой искусник.
«А вот теперь она и колечко бросит, — подумал Федька, — не станет и телят поить. Будет лежать колечко где-нибудь в коробке, начнет бусеть, распаяется»…
— Феденька, когда ты был на войне, я за тебя бога молила…
Он не отвечал, отвернувшись к стене.
— Ведь каждую ночь молила… чтобы… чтобы…
— Чтобы убили скорей? Ты бы на свободе осталась!
— Не-е-ет… Господи… Нет, Феденька!
— Знаю, бога молила, а с чужим мужиком спала ночи, чтобы легче думалось мужу на чужой стороне.
Анюта, откинув прялку, бросилась на колени. Но он брезгливо оттолкнул ее ногой, молча подвинулся в передний угол.
— Выслушай… Только выслушай, потом и гони…
Вся в слезах, растрепанная, она упала грудью на стол, говорила, ничего не утаивая… И вырастал за толщей лет перед Федькой кудрявый чернобровый парень, нахальный, хвастливый.
— Жиженок, бобыль! — говорил он часто о Федьке.
Слушали это ребята и девушки, добродушно подтрунивали над Жиженком — и невзлюбил он Семена еще с той поры. «Вот, — думалось ему, — этого девки будут любить, бобылем его звать не станут»…
И не уловил Федька в рассказе Анюты запаха черемухи… Когда кончила Анюта, еще больше потемнело его лицо, глубже врезались складки над переносьем.
— Все? — сурово спросил он.
Анюта, широко открыв глаза, смотрела на него. Всю душу свою она выложила перед ним, а он по-прежнему неумолимый, беспощадный… И она мысленно проклинала себя, не находя оправдания и не зная, как найти его.
— Феденька, я тебя больше всех любила… Сколько лет жила без тебя, ни о ком не думала… С кем грех не бывает, прости, Феденька… Делай со мной что хочешь, только прости!
— Не могу я…
Поднявшись, он злобно посмотрел на нее и скрипнул зубами.
— Сволочь! Всю жизнь испортила. Теперь не вернешь, не направишь… На самой лучшей ступеньке обрезала ты меня! Видно, уж больше не подняться…
И, горько поникнув головой, пошел к лежанке, лег…
14
У Васьки в сердце нарастало беспокойство, копилась обида. Отец все меньше и меньше говорил с ним; обманул, что пойдут за вершинками, и совсем уже не спрашивал его об уроках. Васька тщетно старался припомнить, в чем он провинился, но ничего не находил.
Как-то, не выдержав, он подошел к отцу, положил на колени к нему руки, заглянул в глаза:
— Тятя, мы больше не пойдем за березками?
— Нет, не пойдем.
Хоть и ждал Васька этого ответа, но грубый голос больно задел его.
— Тятя, ты послушай, я читать буду, — с отчаянием сказал он.
— Ладно, я послушаю.
Но, вместо того чтобы читать, парень разревелся…
Крепкой стеной стоял теперь Васька между Федькой и Анютой. Всякий взгляд, брошенный в сторону мальчика, напоминал о большом, страшном, непоправимом.
Федька стыдил себя, напоминал самому себе в мыслях, что совсем забыл он общественное дело, стал неаккуратен и давно уже не бывал к мужикам. Он понимал, что так больше жить нельзя, что нужно найти какой-нибудь выход. Но какой?.. Что сделать? Примириться ли и теперь с Анютой, махнуть рукой на грехи ее и жить, чтобы хоть бы немножко было похоже на прежнее? Или прогнать и Анюту, и Ваську?..
Вместе с непереносной обидой на жену стал замечать Федька, как рыхла, неповоротлива она. Казалось, и делала она все не так, как добрые люди — ходила какой-то развалистой вялой походкой, говорила заискивающим голосом; лицо ее, пухлое, расплывшееся, было некрасиво и глупо… Даже сны виделись ей какие-то глупые, непохожие на сны других людей: то она видела себя подвешенной на вершине высокого дерева, то ей казалось, что на нее бредет вошь величиной с человека… Она вскрикивала, просыпалась и как бы кому-то постороннему рассказывала сны испуганным ноющим голосом… И не верилось Федьке, что это та самая Анюта, с которой прожита половина жизни.
Анюта же с каждым днем становилась тише, покорней, угодливей; виновато смотрела в глаза мужу, готова была выполнить все, что он прикажет, и в каждом слове, в каждом движении ее проглядывало горькое раскаяние… Но чем больше росли ее заботы о муже, тем суше и холодней был голос Федьки.
Как-то ночью, услышав, как тяжело ворочается и вздыхает он, Анюта робко придвинулась к нему, прошептала:
— Феденька, неужели не будет по-старому?
Он вздрогнул, не ответил, отвернулся к стене.
— Федя… ведь жить-то еще долго, мы не старые… Ведь мне это хуже, Федя, хуже… Бабу бей, да приласкай иногда.
Ни звука в ответ… Только вздыхать перестал Федька, лежит как каменный.
— Ты видишь, измучилась я… Упала бы в прорубь, руки бы на себя наложила, не видать бы мне свету белого… Тебя, Феденька, жалко… людей стыдно…
И не договорила она — быстро и зло прошептал Федька:
— А на полатях-то… на полатях-то куда денешь?
На другой день Федька не вытерпел — пошел к мужикам. Его встретили радостно.
— Не может, плешивый дьявол, с женой наобниматься, — кричал Конь, — вот, ребята, жадюга-то!
— Верно, братец мой, нехорошо, — добавил Игнат. — Говорят, взялся за гуж, так не говори, что не дюж. Как же это, отставать от компании…
И уж другим голосом, лукаво жмурясь, заговорил:
— А мы, парень, без тебя всю науку прошли!.. Это кому же, Федька, досуг писать такие книжки-то?
— Что такое за слово посфор? — прерывая его, вмешался в разговор Никола. — Вот загадка-то!
Мужики засмеялись.
— Фосфор, а не посфор, — пояснил Мишка Зайцев.
— Все равно, ни того, ни другого плешивому не угадать.
Федька растерянно глядел на мужиков, и в груди его нарастало какое-то неожиданное тепло.
— Ну, ну, не лямзай! — торопил Никола.
— Ей-богу, ребята, не ответить! — простодушно сознался Федька. — И много раз слышал, а не ответить, черт его знает.
Мужики смеялись и, перебивая один другого, принялись объяснять Федьке мудреное слово.
— Мы, брат, теперь страсть какие знающие, — говорил Игнат, самодовольно поглаживая бороду.
— Распланируй, как устроить шесть полей, — продолжал пытать Федьку Никола.
Затем читали книжку о травосеянии. Федька слушал и удивлялся, как он все-таки мало знает. Думалось ему, что и в газетах разбирается, и написать кое-что может, а вот тут, поди, и запнулся… Опять стало стыдно, и перед самим собой, и перед мужиками. Радовало лишь то, что читальня, затеянная им, живет, да и живет, как видно, не худо.
15
Бойкая краснощекая девка Зина, сестра Анюты, неосторожно погуляла с парнем, и у ней родился ребенок. Парень был речистый, щеголь, плясун, и все вышло как-то просто, само собой.
Парень обманывал Зину целый год, все обещал жениться, а как вышел грех наружу, поймал парня однажды в поле Зинкин отец Епиша — схватил за шиворот:
— Выбирай одно из двух, или вот прикончу на месте, или срам прикрой!.. Алиментов не надо, ну их к лешему!
Старик в руках подкову сгибает, в молодости по восемнадцать пудов на спине носил…
— Чего молчишь? Другого ты от меня не дождешься.
И начал он сжимать у парня руку. Сначала было больно, а потом вовсе одеревенела рука, ничего не чувствует, будто отнялась.
— Отпусти, — взмолился парень, — эка лешова сила…
Усмехнулся Епиша, оглянул с ног до головы парня, как будто век его не видел: детина что надо, и ростом вышел, и дороден.
— Все равно от меня никуда не уйдешь. В дом приду.
Ругается парень:
— Какой ты старик, ты не старик, а родня черту…
— Ладно, ругайся…
На радостях старик приехал навестить старшую дочь с зятем.
Никому ничего не сказав, он выпряг лошадь, поставил ее на двор и, нагруженный упряжью, ввалился в избу — напустил морозу, наполнил дом шумом, суетливостью, той благодушной веселостью, какой веет от хозяйственного, довольного собой мужика.
— Здорово, детки!
Громко заговаривал, размахивал руками, хлопал Федьку по плечу. Все при нем ожили, захлопотали. Анюта быстро вскипятила самовар…
За чаем старик говорил без умолку.
— Мне теперь что — лежи на полатях, приказывай да по гостям ходи. Вот, дожил Епиша!
— Ты на полатях не улежишь, — сказал зять.
— Что говорить, работать люблю. И теперь вот, скажем, Советская власть, всякие другие порядки, то, се. Другой стонет — то неладно, того нет, другого нет… А я старик — и тянусь, не обижаюсь…
— Ну, ты… Вон ты какой, крепче меня во много, — проговорил Федька, невольно залюбовавшись раскрасневшимся бородатым лицом, крепкими руками и молодым взглядом тестя.
— Верно, Федька, жидок ты, как худой моток. Лишнего жиру в тебе нет… Да и что это, я гляжу, ты, кажется, еще хуже стал?.. Что тебе, хлеб-то впрок нейдет? Али скупишься? Ты смотри, Анюту у меня не замори.
Старик погрозил Федьке пальцем. Отпил из блюдечка, улыбнулся и опять заговорил:
— Расскажу я тебе, парень, чудо… Говорят, понимаешь, у нас в деревне — в Нифанове «Заря» да «Заря». Что, думаю, такое?.. И вот иду я со станции прямой дорогой, слышу, на нифановском хуторе трещит чего-то, вроде как на железной дороге. Подошел поближе. Смотрю — гумно открыто, стоит вот эдакий парнишка на машине, держится за круглое колесо, а она что выделывает, господи!.. Мужики, бабы, девки, человек, поди, пятнадцать, что шальные бегают по гумну, таскают снопы, суют в машину, и будто в чертов омут — не могут натаскать! Понимаешь, ничего и не делают, только бегают да суют… Стою я, смотрю на них, оробел, даже спросить не смею. Только уж после рассмотрел: две бабы с одной стороны голую солому выкидывают, а с другой два мужика мешки завязывают. На моих глазах, не успел бы ты цигарки выкурить, три мешка к стенке приставили!.. Долго я стоял. Уж борода от пыли посерела, и в носу защекотало, а они все суют, все суют… Так и ушел, ничего спросить не посмел. С крыльца на цыпочках спустился, как мимо стеклянной посуды шел. У крыльца какая-то зеленая машина стоит, пальцем до ней дотронулся, думаю, как бы не запачкать… С полверсты шел как помешанный.
Он допил чашку, смущенным голосом продолжал:
— Как ты думаешь, чего я сделал? Не угадаешь!.. Ошалел, старый… Версты три отошел, ноги не несут, сам не знаю, чего со мной случилось. Сел на канаву, покурил, повздыхал… да и обратно. А на хуторе меня, видно, заметили — смотрят, улыбаются. Да смотреть-то им некогда — глотает и глотает машина. Подошел тут один с воли, веселый такой. «Что, отец, хорошо?» — спрашивает. «Уж вот как хорошо… Ваша али из города на время дали?» — «Наша, — говорит, — собственная. Три года на машину копили, а все-таки завели». Шумит машина, пол дрожит… Пока работу не кончили, я и уйти не мог. И вот ей-богу, Федька, ни днем, ни ночью нет теперь покою, только и слышу, как шумит машина. Одно время даже с лица спал.
Старик взволнованно посмотрел на Федьку, ожидая, что скажет тот.
— Наша задача — коллективное хозяйство. Скоро все поймут.
— Понять бы и надо, парень. Дожить бы еще, когда в Приселках такая машина застучит, да и умереть можно. Не дожить, поди! — с грустью добавил он.
— Надо деревню тормошить.
— Э-эх, Федька. Жидки вы все. Кабы мне да ваши-то годы! Да я бы… У меня бы живо такая машина на гумне стояла. Сговорить не мог, так заставил бы! Всех бы заставил в одно сердце слиться… Знаешь, какой я был в молодые-то годы? Из кожи бы вылез, а стояла бы машина на гумне, слушал бы, как она шумит, окаянная…
Пришел с улицы Васька. Проворно подошел к деду, поздоровался.
— Э-э, вот кто у меня машину заведет, — ласково заговорил Епиша. — Ишь ты, какой цыган, ни в отца, ни в матку!
— Вот ребята говорят, я беззаконник, — отрезал Васька.
— Какой беззаконник? — со смехом спросил старик, не замечая, как побледнели зять и дочь.
— Беззаконник, говорят, добыток.
— Ну, а ты им что?
— Я говорю, скажу тятьке, так он вам задаст.
— Верно, молодец, Васька! Не уважай никому, я раньше тоже никому не уступал. Окаянный народец, ей-богу… Ребенок, он от больших слышит. Басен-то у вас в деревне тоже хватит.
Обмяк, опустился Федька. Как будто бил его кто, а только он ужимался, просил пощады. Стало понятно, что о случившемся рассказал сам Гиря.
Напрасно старался старик поддержать разговор. Зять отвечал вяло, неохотно. И потух сам Епиша, умолк.
— Вот что, — сказал он, — чтобы лишний раз за вами не ездить, поедемте ко мне сразу. Анюта поможет к свадьбе готовиться, а мы с тобой пиво сварим…
— Неладно, тесть. То за беспорядки меня ругаешь, то сам хочешь беспорядки наводить. На кого дом доверишь?
— Это, конечно, так. А уж как бы хотелось мне с вами со всеми-то!
— Ваське тоже нельзя, в школу ходит… Против жены не возражаю, как хочет.
Анюта поломалась, но на другое утро поехала с отцом. Федька заметил, как, садясь в сани, утирала баба платком глаза.
— Вот уж не думал, что без тебя придется свадьбу играть, — говорил тесть. — Ну, как знаешь. Дело твое. Прощай уж, коли.
«Уехала бы, да не приехала, вот бы и дело с концом, — думал Федька, провожая их взглядом. — Стал бы Ваську держать как сына, говорите что знаете».
— В чем дело? Мы законы советские не хуже других знаем, — бормотал он, входя в избу.
16
В избе было тихо, какая-то особая пустота затаилась в каждом углу. Однообразно и мерно капала из рукомойника в лоханку вода. В печке шипели щи… Кошка, забравшись на лавку, сдвинула дощечку с крынки и не торопясь лакала молоко.
— У-у! Дьявол! — крикнул Федька и сбросил кошку на пол.
Он сел на лавку, выкурил подряд две папиросы, выпил ковш холодной воды, но от этого не стало легче… Раньше он любил, достав с половочника старые корки, рыться в бумагах, перечитывать их, но сегодня и это не доставило никакого удовольствия. Когда он начал перечитывать бумажку о слиянии кооперативов, бумажка показалась ему чуть ли не подвохом.
— «Ввиду», — зло усмехаясь, прочитал Федька. — Сволочи. Целый год тянут. «Ввиду»! Вот дать бы за это «ввиду» ломку хорошую… Где это видно? Из чего? Ты сделай не «ввиду», а на самом деле, тогда и пиши… «Предполагающейся»… Либо дождик, либо снег, либо будет — либо нет… Они еще только предполагают, а ты уже деревню беспокой, ругань выслушивай…
Только дойдя до слова «просим», Федька немного смяг.
— Меня просить нечего, — пробормотал он, — я не барин, что могу — сделаю…
И все-таки бумажка не принесла успокоения. Сердито положив папку на место, Федька стал починять бадью, у которой кто-то оборвал железную дужку. «Вот бы узнать, кто это сделал, да бадьей-то! — подумал он, холодея от злобы. — И какой леший придумал эти деревянные бадьи? Укрепи теперь гвоздями попробуй»… Он бросил бадью и принялся делать новое топорище. Старое было сломано по самому обуху. Выколотить дерево было очень трудно, потому что оно еще не просохло как следует за ночь. «А вот взять печку затопить да бросить, гори, леший с тобой-то!» И, с сердцем бросив работу, Федька повалился на коник.
К обеду пришел из школы Васька. Они вместе достали из печки горшок, вместе собрали на стол. Васька без умолку рассказывал о своих школьных делах. Отец молча слушал его и думал: «Язык-то какой, как у батюшки. Хвастун будет… Погоди, лет через пяток что из него выльется! Всю жизнь будет о грехе напоминать… Да еще люди узнали»…
— Что вчера ребята тебе говорили? — спросил он угрюмо.
— Говорят, беззаконник, добыток…
Отец долго молчал, лицо у него было злое, нахмуренное, и мало-помалу в глазах у Васьки нарастал страх.
— Дураки все ребята твои, — вымолвил наконец Федька.
— Неправда? — обрадованно воскликнул Васька.
— Ну, а что, если бы и правда?
— Это как же, тятя… беззаконник-то?
— А вот ежели бы отец у тебя был не я, а кто-нибудь другой…
— Так ведь ты?
— Ну, а ежели бы не я?
— Так я бы и жил у отца. Как же так жить не у отца?
— Ладно. Все это я на шутки. А ребят ты не слушай.
— Не стану слушать. Только ты, тятя, не будь больше такой сердитый.
Стал Васька опять похож на худой большеголовый гриб, каким видел его Федька на пожне. Только не хватало большой, лезущей на глаза шапки, да была на нем вместо пиджака ветхая синяя рубашка… Когда плачет Васька, в глазах его нет ничего похожего на глаза Семена, только горе проступает в них, как в зеркале… «Чем виноват ребенок? — думает Федька. — Любит он меня. И вырастет — любить будет… А люди?.. А молва?..»
Стало страшно от мысли, что уже вся деревня знает об Анютином грехе. А может, и не одна только их деревня… Вот-вот покажет кто-нибудь на Ваську пальцем, посмеется…
И Федька стал наблюдать за тем, как смотрят на Ваську люди, не смеются ли над ним, и если ему казалось, что кто-нибудь дольше обычного останавливался на Ваське взглядом, бешенство охватывало его. Стало казаться, что Васька слишком часто бывает у соседей. И на третий день после отъезда Анюты он грубо сказал пришедшему с улицы сыну:
— Что ты дома не посидишь? Шляться-то нечего.
Таким голосом отец еще никогда не кричал на Ваську, даже в последнее время. Обычно, зная, что парень всегда хорошо учит уроки, он сам посылал его побегать.
— Вот, тятя, — сквозь слезы заговорил Васька, — говоришь, буду добрый, а сам все такой… Эдак я все дома буду сидеть, никуда не пойду. Пускай ребята бегают и на реке катаются. У меня и коньков нет, и пинжак студеный…
Опять заплакал Васька, и опять успокаивал его отец:
— Васька, ей-богу, я последний раз такой… Ты уж не сердись.
Слушая отца, Васька перестал плакать, но уже не верилось ему, что будут они когда-нибудь вместе читать книги, ходить за березками. Он сел в сторонке и задумался над книжкой. Ему казалось, что нет уже у него ни одного близкого человека, что он чужой всем. Вспоминалось прежнее время, когда не кричал на него отец, не сердилась, не хмурилась мать. Один, совсем один Васька! Кто же у него еще остался?
И вспомнил Васька, что есть у него дедушка, который всех больше его любит. Уйти бы к дедушке, рассказать бы ему о своем горе и не возвращаться уже к отцу с матерью. Пускай зовут, пускай просят, а он не пойдет к ним…
Думал Васька об этом и ночью, лежа на полатях. На улице сердилась погода, ветер гремел на крыше желобом. «Пускай зовут — не пойду! — думал парнишка. — А потом вырасту большой, заработаю много денег и приду к ним с деньгами: — Вот видите, какой я. Вы меня не любили, а я вам денег принес!» Дедушка добрый, обрадуется Ваське. Пускай и мать там, все равно. Он пожалуется дедушке — тот не даст в обиду… Только вот как школа? Уроки останутся не выучены, и, наверно, на следующий год не переведут… Но ведь там у дедушки есть другая школа, все равно, он будет ходить туда.
И решил Васька встать пораньше утром и уйти… До слез было жаль оставлять дом, отца, товарищей… Бывал он у дедушки летом, — хорошо там, река рядом, лес, мельница ветряная на поле… А все-таки дома лучше.
Вот уж и не стало Васьки в деревне… Тятька с мамкой сидят за столом двое, вспоминают Ваську, жалеют, что нет его теперь с ними.
— Напрасно я ругал его тогда, парень был хороший, — говорит отец. — Вот он вздумает да и не придет больше к нам. Не с кем мне будет вечером книги читать.
Весь в слезах заснул Васька и спал тревожно — поминутно просыпался, смотрел, не светает ли за окнами, не пора ли собираться… И когда засинел на улице рассвет, он тихонько слез с полатей, по привычке плеснул на лицо водой из рукомойника, утерся, стал искать валенки.
Вчера он клал их на лежанку, но сейчас на лежанке спал отец, — видно, попали они на печку. Не уйти Ваське! Полезет он на печку, разбудит отца, опять будет кричать отец… «Надо попробовать, если проснется — скажу, хотел на двор сходить», — подумал Васька. Пошевелился отец, когда Васька лез через него, но не проснулся. А вот и валенки. Какие они сухие да теплые!
И обратно слез Васька, не разбудив отца. А когда уже был он готов в дорогу — стало страшно. Может, не ходить, остаться? Может быть, и верно болен тятька, потому и злой, а поправится, и все будет по-старому?
Нет, не будет прежним тятька… Много раз обещал он, а все сердитый. Надо уходить.
Хотелось Ваське сказать что-нибудь отцу перед уходом. Достал он из сумки карандаш и бумагу, сел к столу, вывел:
«Ну вот, тятька, я ухожу. Не буду вам мешать больше».
Буква «в» вышла похожей на «о». Васька попробовал исправить ее, но ничего не вышло, только напачкал. Потом вспомнил Васька, что дорога до дедушки дальняя — восемь верст, идти лесом, дорогой никто не накормит. Тихонько достал он из стола кусок хлеба, посолил, сунул за пазуху… Постоял среди избы, посмотрел в последний раз на тятьку и неслышно открыл дверь.
На улице было ветрено, мело. Почти по пояс увязая в пухлых сугробах, шел Васька по деревне. Вот и последняя изба, спит в ней Колька Игнатов под шубным одеялом — ему и горюшка мало, не знает он, что около его дома мерзнет Васька. Рот у него, наверно, открыт — он бормочет во сне, а по одеялу, по подушке, по лицу у него ползают тараканы — много тараканов у них.
За гумнами сильнее мело, еще холоднее был ветер. Придерживая одной рукой шапку, другой — кусок за пазухой, Васька черным клубком плыл в сугробах. Рукавицы у него были худые, руки сразу застыли, но парень утешал себя тем, что отогреется у дедушки. Дедушка сейчас, наверно, под хмельком, а когда он пьян — бывает он еще добрей и веселей. Вот рассядется Васька в теплой избе, будет говорить с дедушкой, есть белые пироги с рыбой…
Дороги почти не видно. И деревня скрылась позади — все спрятала от Васьки непогодушка. «Теперь уж я много прошел», — думает Васька. Вот и лес. Будто сквозь тонкую бумагу видит его парень. В лес зашел — значит, три версты. Много! Шумит, гудит в лесу. Шатаются высокие елки, сыплется с них снег…
— Скоро к дедушке… Скоро, — бормочет Васька, но говорит он так тихо, что сам еле слышит: упрямо стали у него губы, еле ворочается язык.
Колька спит под теплым одеялом, никогда бы он не посмел идти один-одинешенек за восемь верст, да еще в такую метель. Худо передвигаются у Васьки ноги, устали они… И кажется парню, что не двигается он вовсе — все тот же лес, те же высокие елки, как сквозь тонкую бумагу, одинаковые… Все так же неровна дорога, и клонится она книзу, туда, где за много верст живет дедушка. Не идут Васькины ноги, ничего не чувствуют руки, висят как деревянные. Кусок из-за пазухи давно выпал — поднимал его Васька, но руки не держат, зарыл в сугробе по край дороги.
Под большой шапкой ушам горячо, точно опустили их в кипяток — и приятно, и немного больно. Горячо стало и носу. Виден кончик его из-под шапки, и кажется Ваське, что побелел его нос, как вот этот снег, от которого нет прохода.
И вот видит он веселого пьяного дедушку. Сидит дедушка за столом, в красной рубахе, большая борода его расчесана, и поет он свою любимую песню:
Шатаются елки, звенит, поет ветер в горячих Васькиных ушах… Опустился Васька отдохнуть к большому сугробу, и сразу стало ему хорошо — не холодно ни рукам, ни ушам. Сами собой закрываются глаза. Слышит Васька дедушкин голос — только уж не за столом поет дедушка и не зимой, а солнечным летним днем, на широкой пожне, где Васька сей год поймал маленького заюшку.
Горит на солнышке красная рубаха деда, борода будто серебряная. Звенят, играют на солнышке косы, и опять разливается по лесу голос дедушки:
— А Ваську мне жалко, — говорит отец. — Хорошо, кабы он снова к нам пришел…
17
Чем-то брызнуло на Ваську, что-то прошумело в ушах, и исчезли и дедушка, и отец с матерью. С трудом открыл Васька глаза, повернул голову: над ним нависла большая страшная лошадиная морда, опускалась, тыкала парня в плечо.
— Эка лешова погодка, — слышит Васька чей-то незнакомый голос, и кто-то широкий, весь обындевевший, с сосульками на бороде, звонко хлопая рукавицами, идет к Ваське.
— Славно! А ты чего тут делаешь?
Узнал Васька на этот раз по голосу Колькина отца Игната. Хотел сказать, что идет он к дедушке — да ничего не вышло, не двигаются у него губы.
— Славно, — говорит опять Игнат, — ну находка!
И не успел Васька опомниться, как схватил его старик за руки, начал вертеть и трясти. Не может понять Васька, что с ним делают. А старик все вертит его, все мнет.
— Ой… будет, — выговорил наконец парень, — мне больно.
— А вот так и надо, так и надо… Не ходи, шельмец, один в такую погоду.
— Отпусти, дедушка, меня еще тятька будет драть, как узнает.
Перестал Игнат трясти его. Подтащил, как котенка, к своим саням, бросил на сено, скинул свои большие шубные рукавицы, почерпнул рукой снегу.
— Ты чего со мной хочешь делать? — спросил испуганно Васька, но так тихо, что старик совсем не слышал.
— Я тебе покажу, как одному ходить!
«Ну, теперь совсем заморозит», — подумал Васька, закрыв глаза, и сразу же почувствовал, что Игнат начал тереть лицо его снегом.
— Ой! — вскрикнул Васька. — Я тятьке нажалуюсь.
— А, ожил! — смеясь, ответил Игнат. — Я тебе, шельмецу, задам жару.
«Гибель, — думает Васька, — умру, так передай своему Кольке книгу «Серая уточка», она у нас на полавочнике лежит».
— А корочку он сам оторвал! — крикнул он изо всех сил.
— Ладно, лежи, лежи…
Горит Васькино лицо, горят руки, и не удержался парень, завыл. Не стал больше старик потешаться над ним, скинул с себя тулуп, завернул в него Ваську, как куклу, одну щелку для глаз оставил.
«Видно, боится, чтобы не убежал, — думает Васька. — А разве тут убежишь — на эдакой погоде и ноги-то не идут».
Дернулись сани, завизжали полозья.
— Жив? — кричит старик и ударяет тяжелой рукавицей по тулупу.
— Жив, — отвечает Васька. — Ты куда меня везешь-то?
Старик молчит. Может, и слышит, да притворяется.
Плывут перед Васькой елки, страшно качаются над дорогой их мохнатые лапы. Шумит в лесу, как летом в запруде.
— Ты куда шел? — спрашивает Игнат.
— На свадьбу, к дедушке.
— Куда?
— На свадьбу.
— Хм… Вот што.
Погода начинает стихать. Видно Ваське, как по край дороги прыгают снежные зайцы, гоняются друг за другом, но уже перестают качаться елки. Хорошо Ваське! Шевелит он в валенках пальцами, дрыгает ногами, путаясь в длинной шерсти тулупа. Видно, больше ничего не станет с ним делать старик. Передвигаются с боку на бок сани, качает Ваську, клонит ко сну…
— Что делаешь, шельмец! — кричит кто-то и хватает Ваську за руку.
Васька открывает глаза. Перед ним веселое, все в сосульках лицо Игната.
— Жив?
— Жив, — отвечает Васька.
— Ну, жив, так вылезай… А вот мне без тулупа-то досталось.
Только тут увидел Васька знакомую дедову избу с резными наличниками, с коньком на крыше, в которого он прошлое лето попадал камнями. Из избы доносились переборы гармошки, топот, песни.
Вылезти он так и не успел. Хлопнули ворота, и, весь красный, веселый, в новой рубахе и хороших блестящих сапогах, вышел на улицу дедушка. За ним мать, — и кажется парню, что она не рада его приезду. Лицо у нее какое-то испуганное, и как будто плачет она. «Ругать станет», — думает Васька и кричит:
— Мама, а ты не сердись!
Подошла мать, улыбнулась, поцеловала его, повела в избу.
Давно Васька не видал такого шума, такого веселья и столько людей!
В передней половине избы у стола, заставленного посудой, черномазый молодой парень, форсисто одетый, плясал на пару с теткой Зиной — ловко выколачивал ногами, быстро, козырем носился по кругу. Краснощекая грудастая Зина, ловко и плавно семеня ногами, помахивала белым платком, еле поспевала за ним.
Их пляской любовались все. Даже гармонист пригнулся к полу и не спускал с них глаз. Парень, должно быть в шутку, иногда останавливался и начинал передразнивать Зину, совсем как она семеня ногами. Зина, смеясь, ударяла его по спине, он дурашливо корчился, охал и неожиданно пускался вприсядку, высоко выбрасывая ноги.
Сквозь толпу, держа за руку Игната, пробрался дед, указывая на парня и Зину, сказал:
— Жить, мать их так, станут!.. А где у меня внук? Куда его спрятали?
— Я здесь, дедушка, — откликнулся Васька, выглядывая из-за переборки.
— Ладно… Ну, детки, новые гости прибыли, будет плясать, садитесь за компанию.
Наклоняясь к Игнату, дед спрашивает:
— Тебе с морозу-то того?..
— Пожалуй, давай стаканчик, — с улыбкой отвечает Игнат.
— Вот-вот…
Игнат, поздравив молодых, разом выпивает стакан.
— Ну, внук, — говорит дед, — иди сюда.
— Пускай парень прогреется, — отвечает мать.
— А вот мы его сейчас нагреем. Пива хочешь?
— Нет, не хочу.
— Ну, немного выпей. Этой вот гадости не надо, а пиво можно… Эко дело, Федьки-то нет.
Указывая на мать, Васька шепчет деду:
— Ей, может, не надо, чтобы я пришел, а я вот пришел. И тятька не знает. Я тайком… Тятька сердитый…
Слушает его дед и хмурится.
Шумит у Васьки в голове от выпитого пива, повеселел он, смелости прибавилось — хочется все рассказать деду.
— Дедушка, — говорит он, — я не пойду больше к тятьке. Стану у тебя жить. Ты меня пустишь?
— Ладно, — коротко произносит дед и, тряхнув головой, уже не слушая его, кричит гармонисту:
— А ну, Никита! Чтобы небу жарко было.
Ваське непонятно и обидно, почему не слушает его дед, но Никита играет так хорошо, что хочется Ваське позабыть все на свете. Сидит он рядом с дедом, ломает белые пироги с рыбой, и ни о чем не хочется ему больше думать.
Весело звенит гармошка. Шумит народ под полатями, кричит дед, угощая свадебщиков. Форсистый парень целует за столом тетку Зину…
Слышит Васька, рассказывает деду Игнат:
— Вот, говорю, шельмец, попал в руки!.. Испугался.
Понял Васька, что говорят про него, замахал руками:
— Неправда, дедушка! Ничего не было.
Тогда дед кладет свою тяжелую руку на Васькину голову и говорит:
— Молчи, не про тебя рассказывает.
А вечером, когда Васька уже спал и отдохнувшие гости снова сидели за столом, в избу вошел человек, весь занесенный снегом.
— Федька! — поднимаясь со стула, крикнул Епиша.
— Федька! — повторил все еще сидевший рядом с ним пьяный Игнат. — Да тебя, плешивого, только здесь и не хватало! Мы вот с тестем твоим целую коммуну за столом устроили.
— Нет? — вместо ответа спросил Федька.
— Чего нет-то?
— Васьки?
— Нет, — с усмешкой ответил Епиша, подошел к зятю, стащил с него шубу и бросил за переборку бабам.
— Да ты постой, скажи, есть ли Васька?..
— Давай, давай без разговоров, — говорил тесть, усаживая его за стол рядом с Игнатом и наливая стакан вина.
— Ведь знаешь, что я не пью, — сказал растерявшийся Федька.
— Где не пьешь, только не у меня.
— Не стану. Где Васька?
— Посмотрим… Годок, — обратился Епиша к Игнату, — держи его, плешивого.
Игнат стал держать Федьку, а захмелевший тесть, с каким-то диким веселием в глазах, под общий хохот поднес к Федькину рту стакан. Федька кричал, ругался, топал ногами, но все-таки пришлось пить. Когда стакан был пуст, он посмотрел на него и сердито плюнул.
— Старая сатана, ведь у меня обещание дано.
— Мало ли что, — лукаво улыбаясь, ответил тесть, наливая второй стакан.
Федька со страхом наблюдал за ним. Но тут черноглазый парень протянул к стакану руку.
Сощурился Епиша, посмотрел на зятя.
— Али самому захотелось?
— Нет, не то. Видишь, не может человек.
— Ин быть так… Счастлив ты, Федька, что рядом Черныш сидит, а хотелось мне спробовать твою силу. — И, наклонившись к самому Федькиному уху, добавил: — Хотелось мне узнать, такой ли ты в вине слабый, как с бабами.
Федька взглянул на тестя, но тот уже кричал:
— Никита, свое дело не забывай!
Все смешалось в голове у Федьки, широкая борода тестя, его рубаха, гармошка, песни… А старики под шум вели беседу.
— Не я буду, коли не достану машины, — кончал Епиша, — силком заставлю в артель идти!.. Стану день и ночь работать, а своего добьюсь… Хочешь вместе, плешивый зять?
— Давно рад, — ответил совсем захмелевший Федька.
— По рукам! — крикнул Епиша и гулко ударил по Федькиной ладони. — У меня вот второй зять, Черныш, тоже не прочь. От меня ни на пядь!.. Правда, Гришка?
— Правда, правда, — ответил молодой зять.
— Эх, елки-палки! Плясать, ребята! Федька!
— Не стану я.
— Без разговоров!
— Ты што? Еще когда чего, а уж командуешь?..
Епиша молодецки повернулся на каблуках, подмигнул глазом какой-то молодой девке, стоявшей среди зрителей, и хлопнул ладонями по коленям. Девка вспыхнула. В публике одобрительно засмеялись.
— Гришук, иди! — позвал Епиша.
Зять послушно вылез из-за стола.
Плясал Епиша не хуже молодого — присвистывал, ухал, а когда пошел вприсядку, казалось, вся изба заходила ходуном.
Федька смотрел на пляску, любовался тестем, и самому ему не сиделось на месте.
— Федя, — услышал он вдруг голос Анюты, — кого дома-то оставил?
— Улиту, — ответил Федька и широко улыбнулся жене.
* * *
На следующий день, рано утром, когда все еще спали, Епиша разбудил зятя:
— Ну-ко, вставай, пойдем со мной.
— Куда?
— Там узнаешь.
Федька послушно поднялся и вслед за тестем вышел из избы.
Оба остановились на крыльце. После вчерашней метели все было занесено глубоким снегом, но небо прояснилось. Солнце только что взошло, пряталось за крышами, и поперек улицы лежали длинные голубые тени от изб, от опушенных инеем ветел… Епиша, огромный, седобородый, с расстегнутым воротом рубахи, глубоко вдохнул свежий морозный воздух и, с шумом выдохнув его, строго спросил:
— Ну?
— Чего ну?
— Вот тебе и чего… Не можешь бабу содержать, мужик тоже… Да я бы в твои годы…
Он сердито насупил свои брови и продолжал вполголоса:
— Говорю тебе как своему — бабы не знаешь. Она…
— Да ты сам все ли знаешь? — волнуясь, перебил его Федька.
— В первый же день рассказала. Да…
И, видимо сжалившись над зятем, старик улыбнулся, подмигнул:
— Больно-то не кисни!.. Эко дело, подумаешь. Я старик, да ни на что не смотрю. «Епиша такой-сякой, Епиша свадьбу без попа играет», — а мне наплевать! Так-то, браток… И ты плюнь, взгляни повыше. Да и некогда этим заниматься — давай-ка лучше после свадьбы настоящее дело делать. За делом-то все забудется… Говорили вчера хоть и пьяные, а ладно. Понял?
Федька виновато кивнул головой, но сказать ничего не успел — взвизгнула на морозе дверь, и вышла из избы Анюта. Удивленно взглянула она на отца, на мужа и, поняв, должно быть, что говорят о ней, потупилась, сбежала по ступенькам и бодро пошла по глубокому, еще не протоптанному снегу к колодцу. Ведра слабо покачивались на коромысле. Федька задумчиво смотрел ей вслед… Содрогаясь всем своим грузным телом, беззвучно смеялся Епиша… Солнце поднималось все выше, искрились, горели сугробы — и не было на душе у Федьки ни страха перед будущим, ни злобы.
1929