Локтев крепко спит. Мне даже досадно, что он так сладко, отрешенно спит, потому что я не могу отрешиться и заснуть. Нельзя сказать, что я бодрствую. Я лежу в постели, глаза мои закрыты, тело, безусловно, сонное, точнее сказать, ватное, но мозг мой работает, он поглощен завтрашним делом, он в будущем времени, в костеле, среди участников эксперимента. Мне всегда не спится накануне развязки, хоть я и стараюсь себя усыпить. Все, что я вижу в такие минуты, нереально, это нельзя запротоколировать, но я убежден, что все то, что мне видится, и есть сокрытая тайна, открытая мной истина. Я разгадал для себя убийцу и не сомневаюсь в своей правоте. Но убийца должен сам признаться в своем преступлении, иначе я проиграю, я не смогу найти веские доказательства для суда. Я стараюсь дремать, но перед глазами у меня костел, и я один разыгрываю спектакль марионеток, который завтра коллективно исполнят семь живых людей, семь подозреваемых или свидетелей, неважно как их назвать, семь человек, среди которых прячется убийца.

Я вижу их в центральном проходе костела на фоне алтарного креста; все они освещены яркими лучами, которые солнце посылает в храм через стрельчатые окна.

Я начинаю исполнять свою роль, говорить свою заготовленную, продуманную, отредактированную речь; да, я не спорю, я соглашусь с любым обвинителем, что я ерничаю, что мои шутки грубоваты, но это мое средство обороны, это межа, которая отчуждает меня от него, затаившегося среди семерых, похожего внешне на всех не-убийц, и непохожего на них как инопланетянин. Я заставлю его в этом признаться.

— Мы собрали вас сюда, — говорю я, — чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев.

Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы?

— Какие-то мелочи, — отвечает мне Буйницкий, — менял свечи, смотрел, как работает художник.

— Значит, вы расхаживали по костелу, приглядывали за реставрацией, трогали подсвечники. Очень хорошо. Пан органист, если вас не затруднит, проиграйте какую-нибудь пьеску, негромко, если можно. Ну вот, примерно так было в четверг в начале двенадцатого. Вдруг входит незнакомый мужчина, никто его не знает — в жизни не встречал, допустим, не встречал. Богу он не молится. Что он делает? Скажем, слушает волнующие звуки органа. Что еще, пан сакристиан?

— Росписи смотрел, иконы, — отвечает Буйницкий, — ну, любопытствовал…

— Пожалуйста, Саша, обходи костел. А вы, пан сакристиан, делайте вид, что меняете свечи. Кстати, некоторые, действительно, следует заменить.

Послушаем орган — у нас есть десять минут. Вы, Буйницкий, не помните, сидел ли незнакомец?

— Присаживался. На передней скамье и где-то на средних сидел.

— Прошу, Саша, — говорю я. — Представь себе, что ты кого-то ждешь, у тебя важное свидание. В глубине души ты взвинчен, нервничаешь, а приходится изображать любознательность. Присел — не сидится — и опять ходишь, туда, назад; мимо подмостей, возле пана сакристиана — так скорее летит время. Пан ксендз, будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху.

Двадцать две ступени винтовой лестницы. Я сосчитал их в первый день следствия. Лестница сложена из фигурного кирпича, прочного, как гранит. Сегодня такого не производят. Сегодняшний кирпич покрошился бы под сапогами органиста за день. Этот служит людям века. Таково было отношение предков к качеству. Каменная лестница выгодно отличается от деревянной не только прочностью, но, главное, тем, что не издает предательских скрипов. По ней можно красться. Вверх или вниз. И никто не услышит. Если крадешься вверх, то сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца — две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя.

— Спасибо, пан органист, — говорю я. — Вы и взаправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде.

Став рядом, мы оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет плафон с изображением небожителей.

— Пан ксендз, — зову я, — итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, спускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься к паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым.

Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время.

Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда.

В моем воображении эти люди ведут себя несколько иначе, чем в реальности и, тем более, в свидетельских показаниях. Возможно, моя интуиция точнее чувствует их сущность, то, что умышленно или невольно приукрашено, прихорошено или утаено. Вот, например, Белов много рассказывал про свой интерес к старинному амвону, однако, я вижу, что он совершенно к нему равнодушен, не горит в нем энтузиазм любителя древностей. Анеля Буйницкая держит в руках ведро и тряпку, но мысли ее, безусловно, далеки от своих несложных обязанностей и костела. Червь какого-то тяжелого раздумья гложет сакристиана, ранее выявлявшего полное внутреннее спокойствие. Только Саша держится молодцом, правильно себя ведет, маячит у них перед глазами, вполне для них непонятно, хорошо нагнетает предчувствие близкой неприятности.

— Ну вот, гражданин Белов, — говорю я, — вы покидаете костел. Присаживаетесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз.

— Я был за кафедрой, — объясняет органист.

— Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной.

— Саша! — зову я. — Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю?

— Нет, — отвечает Буйницкий. — Вы забыли о другом человеке, в сапогах.

— Помню, — говорю я, — но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить.

— О чем? — спрашивает Локтев.

— Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, будьте добры, гражданин Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно.

— Как настроение, пан сакристиан? — спрашивает Локтев согласно сценарию.

— Нормальное.

— Странно, странно, — ерническим тоном реагирует Локтев.

— Что в этом странного?

— Как же, конец игры, как говорится, финиш.

— Не понимаю, — говорит Буйницкий.

— Ну и зря. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот…

— Ерунду, простите, какую-то говорите, — начинает волноваться сакристиан.

— Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите, — предлагает Локтев. — Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите.

— Полнейшая ерунда. Какой мерой?

— Громче, пожалуйста, — говорю я.

— Расстрелом! — восклицает Локтев.

— Ну, знаете! — вскрикивает Буйницкий. — Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! — и поворачивается уйти.

— Одну минуту, гражданин Буйницкий, — останавливаю я разгневанного сакристиана. — Не сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник. Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове.

Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне — о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, говорит этот взгляд, — какое ложное заблуждение о моей душе, я — агнец, маленький, беленький ягненок, не мучайте меня подозрениями, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся.

Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем.

— Ах, Буйницкий, — продолжаю я с укоризной, — сколько страданий вы доставили своей жене…

Жена стоит возле ксендза Вериго, окаменев от прозрения на трагическую ошибку своего замужества.

Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами.

— Да, граждане свидетели, — говорю я. — Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось.

— Саша! — говорю. — Гражданин Буйницкий задержан.

Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному:

— Заложите руки за спину. Идите вперед.

— Господи! — шепчет ксендз. — Не может быть…

Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям.

Локтев конвоирует его в полном согласии с моими указаниями. Молодец. Точность — половина удачи.

Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него мне никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход.

— Гражданин Буйницкий, — говорю я. — Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? — спрашиваю я. — Не мне, а вашим коллегам — ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе. Жене, наконец…

Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я.

Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил.

— Что вы молчите, Буйницкий! — взываю я. — Ведь вы видите этих людей, возможно, в последний раз — и Белова, и ксендза Вериго, и органиста, и свою супругу…

— Мне нечего сказать, — шепчет Буйницкий.

— Ну, что же, — говорю я, — у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат.

При последнем моем слове органист делает кошачий скачок к Локтеву и ударяет его ребром ладони по шее, еще миг — и черный глаз Сашиного пистолета глядит мне в грудь.

— Не шевелитесь, майор, — командует органист. — Руки поднимите. Повыше. Иначе сами знаете, какая получится неприятность. А ты, — органист кивает Локтеву, который, подобно рыбе, выброшенной на берег, хватает ртом воздух, — стань рядом с командиром. И вы, и вы (Белову, ксендзу) тоже рядом. Все вместе.

Хоть я и лежу в постели, я чувствую озноб, которым охватило свидетелей.

Удачно он Саше попал, думаю я. Чего это я не пожалел парня. Впрочем, сам виноват. Зевать не надо. Ничего, даст бог, сквитаемся.

— Стась, открой подвал, — командует органист.

— Ты этого не сделаешь, — шепчет Буйницкий. — Это нельзя.

— Поторопись, дурак, — прикрикивает органист.

— Опомнись, — призывает Буйницкий.

— Выхода нет, — говорит органист. — Ключи. Быстро.

— Неужели вы нас убьете? — спрашиваю я и провокационно делаю шаг вперед.

Органист, не раздумывая, нажимает спуск.

Мне, однако, везет — осечка.

Я молниеносно посылаю руку в карман, но не успеваю, органист передергивает затвор раньше.

— Подлец! — кричит Стась Буйницкий. — Убийца! — и бросается на брата.

Луцевич стреляет в сакристиана в упор. Это означало бы точную смерть, если бы пистолет не отказал вновь.

Буйницкий бьет органиста кулаком в лицо, но не очень удачно, с ног не сбивает, хватается за пистолет и свободной рукой лупит куда попало. Белов бросается на помощь.

— Не надо, — останавливаю я его. — Пусть подерутся.

Пока братья избивают друг друга, я достаю свой пистолет и снимаю предохранитель.

— Достаточно, — кричу я. — Разойдитесь. В сторону, пан сакристиан. Пан органист, не надо ломать затвор — обойма пуста.

И я делаю паузу, чтобы он смог осознать происшедшие перемены.

И вот настал мой звездный час в этом деле, долгожданная минута, ради которой три дня иссушался мой мозг. Я говорю:

— Гражданин Буйницкий Валерий Антонович, вы задержаны по обвинению в двух умышленных убийствах, а также в нападении на инспектора милиции, насильственном захвате оружия и попытке убийства майора милиции и родного брата.

Полная тишина. Моя победа. Торжество следствия. Готов органист. Накрыт. Хорошо я все рассчитал. Красиво. Самому нравится. И свидетели трое, и брат, самое важное, брат сломался, и пистолет в руках. Правильно я его разрядил. Как чувствовал. Перед Сашей покаюсь, обиделся, чуть не плачет с досады. Ничего, ничего, простит. Славно получилось. Хорошо. Вот так, пан органист. Это не Жолтака убогого убивать. Крупная ты, наверно, сволочь. Ну, ксендзу сегодня без валидола не обойтись. Совсем остолбенел старик. И художник. Песни вместе пели. Спета песенка. Сыграны хоралы. Ну, еще раз на пистолет посмотри. Дошло наконец. Открылось. Тоскливо. Это я понимаю, что невесело. Что же ты теперь сделаешь?

— У меня есть просьба, — смиряется органист.

— Какая?

— Один патрон.

— Не по заслугам честь, — отказываю я. — Вы держали в руках пистолет? Что сделали? То-то.

— Ну что, пан сакристиан, — обращаюсь я к Стасю Буйницкому, — у вас еще есть основания скрывать брата от возмездия?

Сакристиан молчит, по-видимому, он не слышит моего вопроса, у него, по-моему, в ушах стоит звон, поскольку братец сумел ударить его в ухо рукоятью пистолета.

— Гражданин Петров, — окликаю я художника. — Я обещал освободить вас в полдень — можете идти. Идите, идите. За воротами стоит милицейская машина, передайте, пусть придет конвой.

Локтев забирает у органиста пистолет и отходит в сторону заполнить обойму. Вид у него при этом невеселый.

Остальные немы и недвижимы.

Наконец органист, конвоируемый милиционерами, в последний раз переступает порог костела и глухой стук двери, как стук гильотины, символично отсекает его от жизни. Такое мрачное исчезновение брата вгоняет Стася Буйницкого в истерику.

Сострадательный ксендз Вериго кладет ему на голову руку и говорит утешительные слова успокоения: "Стась, не надо, возьмите себя в руки. Успокойтесь, Стась" — и так далее, что производит на сакристиана благотворное действие. Он обращает на меня взгляд, полный тоски, и покаянно говорит:

— Меня тоже следует арестовать.

— Знаю, — соглашаюсь я. — Всему свое время. Прежде поговорим о деле. Как брат объяснил вам первое убийство? Что он такое сказал, чему вы поверили?

— Чему я поверил! — словно в просветлении повторяет сакристиан. Господи! Все произошло так быстро, нелепо, страшно, мгновенно произошло… Когда ушел Белов, Валерий спустился вниз и заговорил с незнакомцем… потом позвал меня, сказал закрыть костел… В эту минуту вошел Жолтак… Брат и тот человек беседовали… Жолтак увидел их вместе… Мне было не по себе, вышел во двор… Затем дверь костела отворилась, и брат позвал меня… "Открой подвал", — сказал он. "Зачем?" — спросил я. "Я убил его", — ответил он. Я онемел. Тогда брат стал говорить, что этот человек бывший эсэсовец, был с ним в одном отряде, а сейчас шпион, из-за границы… "У меня не было выхода, — сказал брат. — Если бы он вышел отсюда, он выдал бы меня, а я не могу позорить дочь…"

Такое вот дело, думаю я, вот что выплывает.

— Вы любили брата? — спрашиваю я. — За что?

— Я не любил его, — говорит Буйницкий. — Я люблю племянницу.

— Но как он здесь жил под чужой фамилией?

— В тридцать девятом году он уехал учиться в Варшаву… Потом война… Все думали, что он погиб… Но вот в сорок шестом году осенью… ночью… он пришел… голодный, истерзанный, на грани отчаяния… Оказалось, попал в плен, там выбор — пуля или в полицию… стал полицейским… клялся, что ничего дурного не делал… Добрые люди достали ему новые документы, он прячется, хочет уехать, просил денег… Как раз недавно мама умерла… поверил… В костеле не было органиста, я подсказал…

— Понятно. А убийство Жолтака? Почему вы с ним примирились?

— О боже! — ужасается ксендз Вериго.

— Нет, я не знал! — вскрикивает Буйницкий. — Все твердили самоубийство. Вы тоже сказали — сам. Я спрашивал у Вали — она говорила, что отец спал страшно пьяный.

— Он не спал, — открываю я им глаза на истину. — Дело происходило так. Он пришел к ксендзу, пил, пел песни, устроил скандал дома и заснул пьяным сном на глазах у дочери. Это алиби. Однако пьян он не был, последнюю бутылку — это отметил в своих записях ксендз — он не тронул, ее выпил художник. Зачем он пошел к Жолтаку? Потому что я случайно проговорился, что у Жолтака находится Локтев. Ему было важно узнать, сказал ли Жолтак Локтеву, что видел встречу в костеле. Жолтак не сказал. На свою беду. Тогда ваш брат совершил второе убийство. Сейчас полностью понятны и мотивы первого. Человек, убитый вашим братом, по паспорту его фамилия Клинов, но он такой же Клинов, как ваш брат — Луцевич, никакой не шпион. Нам еще предстоит разобраться, как к обоим попали чужие документы. Вернее всего, истина окажется печальной.

Этот ЛжеКлинов во время войны был с вашим братом, иначе он к нему не пришел бы. Маленькая заметочка в газете разрушила его мир. Он оказался на виду, ему стало страшно. Он знает, что военные преступления не имеют срока давности, таким преступникам закон не прощает. И двадцать, и тридцать лет последующей, благопристойной, добродетельной жизни не уменьшают вину за убийства, предательства, карательную службу. Он не может сказать о своем прошлом жене, друзьям, знакомым — никому, даже случайному собутыльнику. Признание делает его врагом любому человеку. А меж тем ему хочется поддержки, помощи, хотя бы совета. И он надеется найти их здесь, в костеле, где пристроился и неприметно живет его бывший сообщник. ЛжеКлинов завидует ему. Ведь все, что он делал после войны, его многолетние усилия, его новая жизнь — все может пойти прахом. А тут безопасно. Ему, наверное, показалось, что тут он обретет спокойствие, пересидит тревожные дни. Утром в четверг, я думаю, он караулил у костельной калитки, ожидая, когда появится органист. И действительно, он вошел следом за ним. Но в костеле оказались посторонние. Ваш брат заметил бывшего приятеля. Когда ушел Белов, решил узнать, зачем здесь ЛжеКлинов. На свое несчастье, тот рассказал правду, и органист пустил в ход подсвечник.

Ваша ложь, Буйницкий, о некоем человеке в сапогах следствию не помешала, а вот ложь вашей племянницы о времени прихода в костел путала карты основательно. Стоило бы ей поверить, и нам пришлось бы подозревать в убийстве ксендза Вериго. Кто ее подучил: отец или вы?

— Я не учил, — говорит Буйницкий. — Вообще, когда я увидел брата у ксендза пьяным, поющим песни после совершенного убийства, мне стало жутко на него смотреть…

— Тем не менее, вы молчали. И даже сегодня не решились заговорить, хоть вас назвали убийцей.

— Я думал о Вале.

— Вообще-то ее следовало наказать, — говорю я. — Единственное, что ее извиняет, это фамильное сходство с вами. Это был ключ. Дарственные подписи "дядя Стась" подтвердили ваше прямое родство. Все остальное вытекало из этого факта. Ваши чувства к племяннице понятны, но какою бедой они могли обернуться для других. Представьте, что было бы, если бы пистолет был заряжен. Мы все, и вы тоже, лежали бы сейчас штабелем в подвале.

— Я виноват, — бормочет Буйницкий. — Мне поделом…

Как следователь я понимаю меру его вины и меру его ответственности. Но по-человечески я жалею его. Неизвестно еще, как бы я сам повел себя в подобной ситуации с грешным братом. Зов крови, сила родства, воспоминаний детства, память о матери, о чудных днях в семье — все это легко может пересилить логические доводы рассудка. Да еще впридачу рядом живет племянница, которая заменила потерянных детей. Нет, не могу я винить бедного сакристиана. Слаб он духом, не решился взять на себя ответственность за жесткое решение… Но и за это ему придется платить страданием. Еще одним страданием в неудавшейся, надо признать, жизни…

Светло в комнате, голубые прозрачные лучи рассеивают ночной мрак. Хоть это и не лунный свет, а фонарный, но все равно есть в нем какая-то магия. Сонное время. Миллионы людей спят. У каждого свои сны, свои заботы, свои тайные желания. Мое исполнилось, я заглянул в завтра, пережил его, и пребывание в будущем меня обессилило. Надо допустить, что в некоторых деталях я неточен, но интуиция подсказывает мне, что в целом я угадал, догадался, проник в старую тайну и в тайну двух недавних насильственных смертей.

Локтев спит, он не знает что его ждет, ему не надо брать на себя ответственность, ему проще. Теперь и мне следует заснуть, мне просто необходимо поспать хоть бы пару часов, чтобы завтра по четкой программе провести разоблачение хладнокровного, чрезвычайно опасного преступника.