Утром сговорившись с Метельскими собраться через день, Юрий и Стась Решка отъехали домой. Михала же Метельский задержал, объявив, что выше его сил видеть, как все гости разом садятся в седло, словно хозяева их метлой со двора выметают.

— Да, пан Юрий, — говорил Стась, когда рысили они в Дымы полевой дорогой, дыша пьяным воздухом нагретого луга. — Хорошо в хоругви среди товарищей, а мирное житье лучше. Будь у меня двор, я и думать бы не стал: на колено перед панной Альбиной — вот, рука и сердце.

— Слов нет, дело серьезное, каждого ожидает, — отвечал Юрий, — только славы с женой не сыщешь и полковничьего буздыгана жена не даст.

— Не даст! — безразлично согласился Стась Решка, зная, что ему полковничьего отличия никогда за поясом не носить. — Зато такое даст, чего и король дать не может. Эх, имел бы мой дядька совесть — вовремя помер, да меня не забыл. Навестить его надо, чтобы знал, что я его люблю…

Скоро друзья перешли Волму, уже близилась купа кленов, окружавших двор, когда Юрий заметил впереди на дороге Эвку. Но, заметив ее, он о ней не задумался — хмельно было на душе после вечернего гуляния, заронившего радостную мечту, и видел пан Юрий в прозрачном небе иной образ, перед которым все меркло по силе важности, а местная шептунья вообще превращалась в облачную тень… Меж тем до Эвки оставалось несколько шагов. Тут Юрий удивился прямоте ее движения. Эвка же будто не замечала неминуемости столкновения — или хотела его? — и вдруг конь сам взял вбок от ведуньи, хоть и больно рвала ему рот натянутая узда. Эвка прошла мимо, но как бы сквозь, а пан Юрий вонзил в коня шпоры и погнал, исхлестывая плетью. Проглядевший немую стычку Стась весело припустил за товарищем.

Терзая коня, Юрий понимал, что терзает его незаслуженно. Но кто-то же был виноват — дорогу уступили. И кому? Противно думать, кому. Конечно, убеждал себя Юрий, конь зажалобился человека давить; ничем другим не объяснялось — рытвины на дороге не было, гадюка в пыли не лежала… Зажалобился конь, забоялся… Что ж так? Разве мало поломал подковами шведов? Да, приходилось признать, что осилила ведунья коня, а отсюда через гибкость мысленных связей утверждалась правда Эвкиных слов про разную силу взглядов, и таким образом слабость Юрия была как бы навсегда впечатана в явь унизительным скоком коня.

Выпив со Стасем, Юрий крепко заснул; пробудился же он посреди ночи от чувства, что некто чужой находится в комнате, что должно осуществиться что-то вредное для его жизни. Полная беззащитность поразила Юрия, некоторое время он лежал, замерев, стараясь угадать в темноте присутствие чужого. Но вроде бы никого в каморе не было: ровно дышал во сне Стась, никаких других звуков не слышалось, тени не шевелились. Однако точило что-то внутри, точило… По долгому вниманию разгляделось вернувшееся на сердце пятнышко неприятного очертания — как бы рисованный одной черной краской Эвкин портрет. "Да что ж я не сплю, — укорил себя Юрий, — ясно, что бесноватая, иначе откуда бы удалось". Но память подсказывала, что не такова настоящая бесноватость. Сколько их, обуянных, при каждой церковке и костеле толчется — крючит их, руки у них трясутся, в разные стороны дергаются со скрипом голодные зубные ряды — такого и лошадь обойдет, боясь укуса. Эвку же не крючит…

Тут мысли Юрия смутились. Конечно, не всем равно отпускается, подумал он: или взять полковника Вороньковича, или взять Стася Решку: где Стась сробеет, пан Воронькович бровью не поведет. Ну и что? О пустом думалось, не в том пряталась суть. Отважилась! Не побоялась! — вот на какую вину указывала бессонная пытливая мысль. Панна небесная, что ж это такое, прозревал Юрий, не каждый шляхтич посмеет некстати над ним пошутить, а посмеет — так выйдем-ка, пан, на сабельки, кажется мне, по тебе земля плачет. А тут кто? Пан Юрий зубами скрипел, и от скрипа шевелилась, обретая самостоятельную подвижность, черная клякса в сердечной ложбинке. Плетью надо по шкуре, решил Юрий: "Гэть, чертова баба, вперед сторонись, если жизнь не приелась!"

Но черно было за узким окном, ничуть не брезжило светом, стояла глубина ночи, самый глухой ее час, и пан Юрий, конечно, заленился вставать, выводить коня, рассудив, что и днем успеется доброе дело — никуда Эвка не исчезнет.

Он выбрался к ней в десятом часу; Стась Решка набивался сопровождать Юрий отправил его к пану Михалу сговориться о вечерней поездке к Метельским.

Скоро Юрий стоял у Эвкиной хаты. Это была обычная мужицкая хата под замшелой соломенной крышей. Юрий с интересом оглядывался. Куры бродили по двору, наискосок от дома стоял хлев — там хрюкала свинья; за хлевом зеленели гряды, а за ними глубокой полосой — кто пахал? кто сеял? светлела рожь. Прояснение, что Эвка хозяйствует на мужицкий лад — сама жнет, готовит кабану, таскает хворост, — отрезвило Юрия. Меж тем он прошел к хате, толкнул дверь и вошел в избу. Пряный дух сена стоял в избе. "Эвка"! — позвал Юрий. Никто не отозвался. Юрий присел на лавку и, привыкнув к сумраку, осмотрелся. На стенах и под потолком висели пучками травы. Остальное все: корыто, горшки, синяя постилка на кровати, сама кровать, сундук, грубый старый стол — все было мужицкое и говорило против той особенной силы, какая утверждалась за Эвкой слухами. Оказалась в избе вещь и вовсе неожиданная — распятье в углу. Увиделась бы сова — Юрий менее бы поразился. Тихо было, убого… Неожиданно проскрипела дверь, и в избу вошла девка неопределимых лет с жалобной застывшей улыбкой на маложизненном лице. Увидев Юрия, она немо испугалась и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивала спасительную дыру, допятилась до кута, где защитно сложила на груди руки и зажмурилась. Непонятный ее ужас злил Юрия своей беспричинностью. Он пожал плечами, вздохнул и вышел во двор, подавленный видом дурковатой девки и соображением: Эвкина ли это дочь? — которое или удлиняло возраст шептуньи чуть ли не до старушечьих лет, загадочно не имея подтверждений в ее внешности, или уводило лихим грешком в малолетство.

За порогом попалась ему под ноги рябая курица, он пуганул ее сапогом курица с паническим криком кинулась прочь. И другие куры вместе с петухом, мгновенно спятив в страхе возможного насилия, заметались, надрывая тишину ошалелым мерзким кудахтаньем. Юрий уже с радостью, что не застал Эвку и не пустил в ход плеть, прыгнул в седло и, желая развеселиться с товарищами, поскакал к пану Михалу.

Вечер того дня прогуляли у Метельских; музыки не было, играли в фанты, пели, смущали девок и родительскую строгость школярскими загадками. "Пусть паненки ответят, — спрашивал Стась Решка, — как называется самый стыдливый орган человеческого тела?" Наступала неловкая тишина. Пану Метельскому требовались анатомические уточнения: "Какое пан Стась имеет в данном случае в виду тело — рыцарское или по Евиной линии?" Стась в ответ разводил руки в порицающем любопытство жесте — мол, что же, и ответ подсказать? Пани Метельская покрывалась пятнами морковного цвета, девки смущенно глядели одна на другую — что им думалось, бог знает, но, верно, все такое, что вслух произнести не годилось, потому что молчали, — и немалое все испытывали удивление, слыша белоснежного целомудрия ответ: "Самый стыдливый орган тела человеческого — глаз!" Но пан Метельский не мог стерпеть обманутого ожидания: "Это как глаз! Глупость, пан!" — "Не глупость, а так господом богом нашим устроено, — отвечал Стась. — Как что увидит человек дурное или стыдное для души, глаза сразу закрываются, чтобы не видеть". "А-а, в таком толковании", — уступал пан Метельский, сохраняя, как все видели, какое-то собственное мнение. К Метельским ездили еще, через три дня, и в это посещение славно повеселились: паненки настояли позвать музыкантов.

В воскресенье поехали в костел, — отец захотел похвастаться Юрием перед народом. После костела отправились к пану Лукашу, где заночевали; только вернулись от него, как явился пан Петр Кротович с сыном, а следом крестный Юрия — вновь полуночничали… Эвка из памяти высеялась, как в прореху. За все дни только однажды и вспомнилась, да и не вспомнилась бы услышалось в разговоре имя. Рассказывали, как Эвка залечила рваную рану. Кто-то на охоте порвал вену, кровь бьет струей, подставили большой рог под самый верх крови… Призвали шептунью, она побубнила, пальцами над раной повела — в пять минут все загоилось, в белую нитку шрам. Но когда рассказчиком было добавлено, что это бесовская наука, Юрий возразил, что бесы лечению христианина помогать не могут, это противно их природе, а если пан говорит правду и рана на свидетельских глазах затянулась, то тут другая выучка, может быть, от святого Мартина, который опекает наше здоровье и которому все аптекари и доктора ставят свечи, в чем пан сам сможет убедиться, если будет в Вильно и войдет в фарный костел в положенный святому Мартину день. Сказалось доброе слово, но черное пятно с сердечной ткани ничуть не сошло, поскольку отец одобрительно закивал на такую справедливость защиты — но за что Юрию ее защищать?

Наконец выдался спокойный денек, и Матей соблазнил пойти на Волму с бреднем. Что рыба — не рыбы захотелось, нашлось бы кого послать ради рыбы; приманила та давняя радость, когда крепкий еще Матей брал Юрия тянуть сеть против течения, и они брели, перекрыв русло, исчезая с головой в прибрежных ямах, до синевы коченея и выводя на золотую песчаную отмель добытое серебро лещей, а потом грелись на траве, и светлая прекрасная тайна проглядывала из близкого времени.

По дороге повстречалась им виденная Юрием у шептухи девка с прежней неподвижностью лица, только вместо ужаса сейчас в голубых ее глазах блестела радость какой-то спасительной мысли.

— Это кто, Эвкина дочь? — спросил Юрий, вспоминая свое удивление.

— Откуда! — отвечал Матей, направив девке короткий кивок. Приютилась… Кому нужна в сблаженном уме… Василя Кривого дочка, пояснил он наконец происхождение. — В полоне вместе с Эвкой была… И пан Адам ее жалеет…

Пропустив вниманием за нехваткой трезвого времени среди праздников побывки разные здешние события, случившиеся в четыре года его отсутствия, Юрий тут пустился в надлежащие расспросы. Само по себе помешательство простой девки, испытавшей тяжесть стрелецкого сластолюбия, сопровожденное убийством отца в трех шагах от места забавы, мало затронуло бы Юрия. Знал он хорошо казацкие и солдатские привычки, самому доводилось видеть деревни в десять дворов, где жительствовали одни бабы, а мужики были вырублены остановившейся на полчаса ротой для тишины короткого удовольствия. И помрачнее картины пришлось наблюдать — ничем не удивишь… Но в соединении с Эвкой и, более того, с отцом это обычное дело войны обретало некоторое разъяснительное значение — Юрий насторожился. Матей, приученный к однословию шляхетской воли и ответной краткости, был и теперь скуп на слова. Но Юрию и требовались сухие параграфы. Какие выбрать глаголы, эпитеты и сравнения к Матеевому тезису "пришли солдаты" или "был загон коней в триста", он знал хорошо — порядок несчастья и смерти везде действовал одинаково, разве только для Дымов в силу болотной затерянности он был поменьше, чем для местечек и сел, в тихое время богатевших при большаках. Эта удаленность от главных дорог, отпугивающая глубина извечной жижи под ненадежной толщины ковром клюквенника, шаткие размываемые гати часто утешали Юрия в его мыслях о родном уголке, когда на глазах превращались в могильники плохо закрытые от военной зоркости деревни. Но и в норе не убережешься в наш век при такой густой облаве на жизни…

Когда стали в городах московские полки, пан Адам вослед за умными, чтобы уберечь двор от мужицкого погрома, дал присягу на верность государю Алексею Михайловичу, подкрепленную для сидевшего в Минске воеводы Арсеньева тяжеловатым кошельком с червонного отблеска содержанием. Перед тем прокатился здесь с очистительной целью на шляхетских отнятых конях, с непросыхающей шляхетской кровью на самодельных и ворованных палашах мужицкий отряд Алексиевича. Отсидели ту грозу в болотах, где померла старая экономка, укушенная в шею змеей. Потом заявилась хваткая ватага от полковника Поклонского — брать пана Адама в полк. Но от тех отбились с помощью Мацкевича и пана Кротовича. Потом прощупывали повет, не забыв и Дымы, вилы сбродных хлопов под атаманством сотника Дениса Мурашки, пресекавшего любую жизнь шляхетского рождения. Поддержали его многие игуменские мужики, и выбил Мурашка из уезда царский отряд прапорщика Лихачева, отнимавший в деревнях хлеб для царского войска. Был при сотнике в отборной десятке брат дымовского дегтяря, многие годы пропадавший неизвестно где, может, у казаков, и научившийся у них всему, что пан бог не любит. Вот тогда сидели на болотной кочке два месяца в июльские ливни. Кабы не Эвка, все подохли бы неспешной голодной смертью безо всякого мужицкого принуждения.

"Да!" — протяжным вздохом подкрепил тут рассказ Матей, и вздох этот означал увиденное в пережитом времени утро, трясучую дрожь тела от мокрых, ледяного холода одежд, от избытка воды, пропитавшей насквозь каждый комок под ногами, повисшей студеными каплями на жесткой болотной траве, поднявшейся заслонами стойкого, как несчастье, тумана. И в этом тумане медленно возникала молочным смутным столбом одинокая фигура, и близилась, близилась, держа в руках спасительный узелок с сухарями и застывшей по форме горшка овсянкой…

А потом отчаялась шляхта терпеть врозь свое избиение, сговорились съехаться и двумя хоругвями Минского и Ошмянского поветов встретили мужицкий полк Мурашки у деревни Прусовичи. И пан Адам там был, и я при пане Адаме. Да, Прусовичи… тоже отмечены кровью, не пробился Мурашка, да и никто не ушел. Было при нем три сотни мужиков, всех и посекли насмерть, а самого сотника шляхта на куски искрошила, помня свое страдание в торфяных берегах. И отчего так, почему так люди безжалостны? Неужто одной силой держится жизнь и приводится в покой страхом смерти?.. Тут стало Юрию непонятно: то ли жалеет Матей проклятого сотника, то ли гордится им, то ли вообще на церковный лад порицает любую жестокость, но забыл он спросить, занятый своей важной целью.

А как вернулись в уезд, говорил Матей, узналось везде про гибель Мурашки, тогда понеслись стыть в болотных туманах его помогатые, но мало-помалу они оттуда вылезли, и каждого в меру вины наказали — кого петлей, кого кнутом, а последних уже и не наказывали — надоело, да и пахать кому-то ж надо, а просто лениво расшибут кулаком нос — и живи, холера с тобой.

А прежде по твердому слову патриарха Никона дворянская конница громила за грехи униатства Кутеинский монастырь. Монахи — кто были побиты, кто похудее да расторопнее — бежал, на ходу возвращаясь в «греческую» веру, а монастырскую печатню повезли на подводах в Новый Иерусалим. Под гул патриаршего дела совершились и меньшими лицами доступные грехи. Так, похватали многих людей для вывоза боярские дети. И до Дымов докатились эти расходящиеся, как по озеру, круги; пришел сюда отрядик от боярина Морозова за такого рода добычей для оскудевшей на челядь вотчины. Но трудно было тогда застать врасплох всю деревню. Лишь поднимали галдеж дальние сторожевые галки с сороками, как все неслись в лес, где в тайных ямах хранилось домовое добро. Пустая изба с нечаянно забытым горшком оставалась для вымещения злобы… Все-таки полтора десятка людей морозовцы повязали. Среди них и эту блаженную, наказанную насилием за свежесть щек и отчаянное отцовское сопротивление. И еще была там одна девка, необычно красивая на лицо, — Марусенька. Ее берегли на подарок боярину или для продажи. И несколько шло мужиков, и подростки. А Эвка попалась в этот гурт уже по дороге…

— А отец? Что отец делал? — чуть не крикнул от нетерпения пан Юрий, следивший в рассказе свою линию и видя ее в тупике.

Что отец… Пан Адам отъезжал на те дни по воеводскому вызову для подтверждения нерушимой верности целованию. А вернулся — как молотом его хватило. Заметался, собирая отряд для отбития собственности. Но уже три дня прошло. Кто увел? Куда? Все же отыскались следы дымовского полона. До Березино дошли по тем следам. Только не потребовалась кровавая стычка никого из наших уже не было в Березино, а дворяне клятвенно заверили пана Адама, что и знать не могут, где они есть, — сбежали. Вернули только Марусеньку в удушенном виде и не хотели за нее отвечать, потому что удушилась своей рукой, и еще был убит стрелец, стороживший пленных, ножом в живот, — квиты.

Но что было? Как ушли?.. В Березино загнали их в пустую конюшню. Вечером офицеры взяли Марусеньку для осмотра достоинств, а напившись, не утерпели полакомиться. Через часок она вернулась в растерзанном виде, а еще через час, неприметно сплетя шнур из окровавленной своей сорочки, повисла тихо в темном углу. Тогда вроде бы Эвка загадочным шепотом сквозь щель в стыке ворот уговорила солдата выпустить ее для открытия ему важной тайны. Он выпустил и за углом конюшни вместо обещанной сладости узнал, каким невыносимым огнем запекает кишки холодная сталь отточенного ножа. Мимо этого солдата, все еще сучившего ногами в сопротивлении смерти, все они и прошли, крестясь, чтобы не завопил, не привлек воплем товарищей и не закрылась стежка в темноту близкого леса.

Пожалел пан Юрий несчастную Марусеньку, похвалил добрую отзывчивость соседей, но твердость Эвкиной руки, обратившая погоню пана Адама в напрасную трату конских сил и отнявшая у него радость и славу спасителя, показалась ему излишней, даже как бы с недозволенным посягательством на чужие права. Пожалел он и отца, но не зная за что, вовсе не за болотные страдания, или за вынужденную фальшь присяг, или униженность сладкоречия с московскими чиновными лицами навроде воеводы — все это было необходимостью, велось по правилам жизни; пожалел он отца за нечто неопределимое, за какую-то печальную морщину на лице, за отложившуюся тайной грустью в глубину глаз потерю шанса на счастье. Но молод был пан Юрий, и не задерживалась в его душе неясная печаль о чужой неудаче. Пришли к реке, потянули бредень, захлопал хвостом о траву первый язь — и размыла теплая вода услышанные рассказы до едва различимого очертания.