Мы приходим в костел, без пяти минут одиннадцать. Участники уже собрались и беседуют между собой о посторонних предметах, как и надлежит актерам перед началом спектакля. Отсутствующих нет, все в хорошей форме и преисполнены любопытства.

— Мы собрали вас сюда, — говорю я, — чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев.

Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы?

— Какие-то мелочи, — говорит Буйницкий, — менял свечи, смотрел, как Петров работает…

— Значит, вы расхаживали по костелу, приглядывали за художником, трогали подсвечники. Очень хорошо. Пан органист, если вас не затруднит, проиграйте какую-нибудь пьеску, негромко, если можно. Ну вот, примерно так было в четверг в начале двенадцатого. Вдруг входит незнакомый мужчина, никто его не знает — в жизни не встречал, допустим, не встречал. Богу он не молится. Что он делает? Скажем, слушает волнующие звуки органа. Что еще, пан сакристиан?

— Росписи смотрел, иконы, — говорит Буйницкий, — ну, любопытствовал…

— Пожалуйста, Саша, обходи костел. А вы, пан сакристиан, делайте вид, что меняете свечи. Кстати, некоторые, действительно, следует заменить.

Послушаем орган — у нас есть десять минут. Пан Буйницкий, не помните, сидел ли незнакомец?

— Присаживался. На передней скамье и где-то на средних сидел.

— Прошу, Саша. Представь себе, что ты кого-то ждешь, у тебя важное свидание. В глубине души ты взвинчен, нервничаешь, а приходится изображать любознательность. Присел — не сидится — и опять ходишь, туда, назад; мимо подмостей, возле пана сакристиана — так скорее летит время. Пан ксендз, будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху.

Двадцать две ступени винтовой лестницы. Сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца — две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя.

— Спасибо, пан органист, — говорю я. — Вы и вправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде.

Оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет на плафон.

— Пан ксендз, — зову я, — итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, скускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься с паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым.

Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время.

Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда.

Белова амвон интересовал, что-то не очень он интересуется, без энтузиазма. А Саша — ничего, правильно, маячит перед глазами, глазами не ест, вполне непонятно, хорошо.

— Ну вот, гражданин Белов, — говорю я, — вы покидаете костел. Присаживайтесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз.

— Я был за кафедрой, — объясняет органист.

— Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной.

— Саша! — зову я. — Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю?

— Нет, — отвечает Буйницкий. — Вы забыли о другом человеке, в сапогах.

— Помню, — говорю я, — но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить.

— О чем? — спрашивает Локтев.

— Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно.

— Как настроение, пан сакристиан? — спрашивает Локтев.

— Нормальное.

— Странно, странно.

— Что в этом странного?

— Как же, конец игры, как говорится.

— Не понимаю, — говорит Буйницкий.

— Ну и плохо. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот…

— Ерунду, простите, какую-то говорите.

— Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите. Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите.

— Полнейшая ерунда. Какой мерой?

— Громче, пожалуйста, — говорю я.

— Расстрелом! — восклицает Локтев.

— Ну, знаете! — вскрикивает Буйницкий. — Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! — и поворачивается уйти.

— Одну минуту, гражданин Буйницкий, — останавливаю я разгневанного сакристиана. — Но сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник.

Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове.

Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне — о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, — говорит этот взгляд, — какое ложное заблуждение о моей душе, я — маленький ягненок, не мучайте меня, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся.

Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем.

— Ах, Буйницкий, — продолжаю я с укоризной, — сколько страданий вы доставили своей жене…

Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами.

— Да, граждане свидетели, — говорю я. — Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось.

— Саша! — говорю. — Гражданин Буйницкий задержан.

Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному:

— Заложите руки за спину. Идите вперед.

— Господи! — шепчет ксендз. — Не может быть… Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям. Локтев конвоирует согласно указаниям. Молодец. Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него нам никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход.

— Гражданин Буйницкий, — говорю я. — Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? — спрашиваю я. — Не мне, а вашим коллегам — ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе.

Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я.

Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил.

— Что вы молчите, Буйницкий! — взываю я. — Ведь вы видите этих людей в последний раз — и Белова, и ксендза, и органиста.

— Мне нечего сказать, — шепчет Буйницкий.

— Ну, что же, — говорю я, — у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат.

При последнем моем слове органист делает кошачий скачок к Локтеву и ударяет его ребром ладони по шее, еще миг — и черный глаз Сашиного пистолета глядит мне в грудь.

— Не шевелитесь, майор, — командует органист. — Руки поднимите. Повыше. Иначе сами знаете, какая получится неприятность. А ты, — органист кивает Локтеву, который, подобно рыбе, выброшенной на берег, хватает ртом воздух, — стань рядом с командиром. И вы, и вы (Белову, ксендзу) тоже рядом. Все вместе.

Удачно он Саше попал, но ничего, даст бог, сквитаемся.

— Стась, открой подвал, — командует органист.

— Ты этого не сделаешь, — шепчет Буйницкий. — Это нельзя.

— Поторопись, дурак, — прикрикивает органист.

— Опомнись, — призывает Буйницкий.

— Выхода нет, — говорит органист. — Ключи. Быстро.

— Неужели вы нас убьете? — спрашиваю я и делаю шаг вперед.

Органист, не раздумывая, нажимает спуск. Мне, однако, везет — осечка.

Я молниеносно посылаю руку в карман, но не успеваю, органист передергивает затвор раньше.

— Подлец! — кричит Стась Буйницкий. — Убийца! — и бросается на брата.

Луцевич стреляет в сакристиана в упор. Это означало бы точную смерть, если бы пистолет не отказал вновь.

Буйницкий бьет органиста кулаком в лицо, но не очень удачно, с ног не сбивает, хватается за пистолет и свободной рукой лупит куда попало. Белов бросается на помощь.

— Не надо, — останавливаю я его. — Пусть подерутся.

Пока братья избивают друг друга, я достаю пистолет и снимаю предохранитель.

— Достаточно, — кричу я. — Разойдитесь. В сторону, пан сакристиан. Пан органист, не надо ломать затвор — обойма пуста.

И я делаю паузу, чтобы он смог осознать происшедшие перемены.

— Гражданин Буйницкий Валерий Антонович, вы задержаны по обвинению в двух умышленных убийствах, а также в нападении на инспектора милиции, насильственном захвате оружия и попытке убийства майора милиции и родного брата.

Минута тишины. Моя минута. Готов органист. Накрыт. Конец сволочи. Хорошо я все рассчитал. Красиво. Самому нравится. И свидетели — трое, и брат, самое важное, брат сломался, и пистолет в руках. Правильно мы его разрядили, как чувствовали. Перед Сашей покаюсь, обиделся, чуть не плачет с досады. Ничего, ничего, пройдет. Славно получилось. Хорошо. Вот так, пан органист, хреновое дело. Это не Жолтака убогого убивать. Крупная ты, наверно, сволочь. Ну, ксендзу сегодня без валидола не обойтись. Совсем остолбенел старик. И художник. Песни вместе пели. Спета песенка. Сыграны хоралы. Ну, еще раз на пистолет посмотри. Дошло, наконец. Открылось. Тоскливо. Это я понимаю, что невесело. Что же ты теперь сделаешь?

— У меня есть просьба, — говорит органист.

— Какая?

— Один патрон.

— Не по заслугам честь, — отказываю я. — Вы держали в руках пистолет? Что сделали? То-то.

— Ну что, пан сакристиан, — обращаюсь я к Стасю Буйницкому, — у вас еще есть основания скрывать брата от возмездия?

Сакристиан молчит, по-видимому, он не слышит моего вопроса, у него, по-моему, в ушах стоит звон, поскольку братец сумел ударить его в ухо рукоятью пистолета.

— Петров, — зову я художника. — Я обещал освободить вас в полдень — можете идти. Идите, идите. За воротами стоит милицейская машина, передайте, пусть придет конвой.

Локтев забирает у органиста пистолет и отходит в сторону заполнить обойму. Вид у него при этом невеселый. Остальные немы и недвижимы,

Когда органист, конвоируемый милиционерами, в последний раз переступает порог костела и глухой стук двери, как стук гильотины, символично отсекает его от жизни, брат его, Стась Буйницкий, впадает в истерику.

Сострадательный ксендз Вериго кладет ему на голову руку и говорит утешительные слова успокоения: «Стась, не надо, возьмите себя в руки. Успокойтесь, Стась» — и так далее, что производит на сакристиана благотворное действие. Он обращает на меня взгляд, полный тоски, и покаянно говорит:

— Меня тоже следует арестовать.

— Знаю, — говорю я. — Всему свое время. Прежде поговорим о деле. Как брат объяснил вам первое убийство? Что он такое сказал, чему вы поверили?

— Чему я поверил! — словно в просветлении повторяет сакристиан. — Господи! Все произошло так быстро, нелепо, страшно, мгновенно произошло… Когда ушел Белов, Валерий спустился вниз и заговорил с незнакомцем… потом позвал меня, сказал закрыть костел… В эту минуту вошел Жолтак… Брат и тот человек беседовали… Жолтак увидел их вместе… Мне было не по себе, вышел во двор… Затем дверь костела отворилась, и брат позвал меня… «Открой подвал», — сказал он. «Зачем?» — спросил я. «Я убил его», — ответил он. Я онемел. Тогда брат стал говорить, что этот человек бывший эсэсовец, был с ним в одном отряде, а сейчас шпион, из-за границы… «У меня не было выхода, — сказал брат. — Если бы он вышел отсюда, он выдал бы меня, а я не могу позорить дочь…»

Так вот в чем дело, думаю я, вот что выплывает. Понятно. Трибунал будет работать.

— Вы любили брата? — спрашиваю я. — За что?

— Я не любил его, — говорит Буйницкий. — Я люблю племянницу.

— Но как он здесь жил под чужой фамилией?

— В тридцать девятом году он уехал учиться в Варшаву… Потом война… Все думали, что он погиб… Но вот в сорок шестом году осенью… ночью… он пришел… голодный, истерзанный, на грани отчаяния… Оказалось, попал в плен, там выбор — пуля или в полицию… стал полицейским… клялся, что ничего дурного не делал… Добрые люди достали ему новые документы, он прячется, хочет уехать, просил денег… Как раз недавно мама умерла… Я поверил… В костеле не было органиста, я подсказал…

— Понятно. А убийство Жолтака? Почему вы с ним примирились?

— О боже! — ужасается ксендз Вериго.

— Нет, я не знал! — вскрикивает Буйницкий. — Все твердили — самоубийство. Вы тоже сказали — сам. Я спрашивал у Вали — она говорила, что отец спал страшно пьяный.

— Он не спал, — говорю я. — Дело происходило так. Он пришел к ксендзу, пил, пел песни, устроил скандал дома и заснул пьяным сном на глазах у дочери. Это алиби. Однако пьян он не был, последнюю бутылку — это отметил в своих записях ксендз — он не тронул, ее выпил художник. Зачем он пошел к Жолтаку? Потому что я случайно проговорился, что у Жолтака находится Локтев. Ему было важно узнать, сказал ли Жолтак Локтеву, что видел встречу в костеле. Жолтак не сказал. На свою беду. Тогда ваш брат совершил второе убийство. Сейчас полностью понятны и мотивы первого. Человек, убитый вашим братом, по паспорту его фамилия Клинов, но он такой же Клинов, как ваш брат — Луцевич, никакой не шпион. Нам еще предстоит разобраться, как к обоим попали чужие документы. Вернее всего, истина окажется весьма печальной.

Этот Лжеклинов во время войны был с вашим братом, иначе он к нему не пришел бы. Маленькая заметочка в газете разрушила его мир. Он оказался на виду, ему стало страшно. Он знает, что военные преступления не имеют срока давности, таким преступникам народ не прощает. И двадцать, и тридцать лет последующей, благопристойной, добродетельной жизни не уменьшают вину за убийства, предательства, карательную службу. Он не может сказать о своем прошлом жене, друзьям, знакомым — никому, даже случайному собутыльнику. Признание делает его врагом любому человеку. А меж тем ему хочется поддержки, помощи, хотя бы совета. И он надеется найти их здесь, в костеле, где пристроился и неприметно живет его бывший сообщник. Лжеклинов завидует ему. Ведь все, что он делал после войны, его многолетние усилия, его новая жизнь — все может пойти прахом. А тут безопасно. Ему, наверное, показалось, что тут он обретет спокойствие, пересидит тревожные дни. Утром в четверг, я думаю, он караулил у костельной калитки, ожидая, когда появится органист. И действительно, он вошел следом за ним. Но в костеле оказались посторонние. Ваш брат заметил бывшего приятеля. Когда ушел Белов, решил узнать, зачем здесь Лжеклинов. На свое несчастье, тот рассказал правду, и органист пустил в ход подсвечник.

Ваша ложь, Буйницкий, о некоем человеке в сапогах следствию не помешала, а вот ложь вашей племянницы о времени прихода в костел путала карты основательно. Стоило бы ей поверить, и нам пришлось бы подозревать в убийстве ксендза Вериго. Кто ее подучил: отец или вы?

— Я не учил, — говорит Буйницкий. — Вообще, когда я увидел брата у ксендза пьяным, поющим песни после совершенного убийства, мне стало жутко на него смотреть…

— Тем не менее, вы молчали. И даже сегодня не решились заговорить, хоть вас назвали убийцей.

— Я думал о Вале.

— Вообще-то ее следовало наказать, — говорю я. — Единственное, что ее извиняет, это фамильное сходство с вами. Это был ключ. Дарственные подписи «дядя Стась» подтвердили ваше прямое родство. Все остальное вытекало из этого факта. Ваши чувства к племяннице понятны, но какою бедой они могли обернуться для других. Представьте, что было бы, если бы пистолет был заряжен. Мы все, и вы тоже, лежали бы сейчас штабелем в подвале.

— Я виноват, — бормочет Буйницкий. — Мне поделом…