Спешными переходами приближалась к ним их судьба и в конце бабьего лета объявилась в облике Добрыни и тысячного воинского отряда, который быстро обнял Заславль кольцом навесов и шалашей. Рогнеда, услышав от Рудого ненавистное имя, поняла, что скоро ее убьют, — никакая иная цель прибытия Добрыни в город ей не воображалась.
К вечеру старый убийца, как называла она Добрыню, пришел в избу. Она знала, что он не может не прийти, и дожидалась его, сев в кут и посадив возле себя Изяслава. Добрыня кивнул ей, кивнул княжичу и грузно опустился на лавку. Глаза его как бы с совиною слепотой рассматривали мать и сына. «Сейчас, сейчас когти выпустит», — подумала Рогнеда, не доверяя сонливому виду старого боярина. Так и случилось. Без отлагательства нанес Добрыня первый удар, сокрушив несколькими словами гордые ее мечты и надежную точность расчетов. Сказал же он неторопливой хрипотцой, что погиб ее дядя князь Тур.
— Значит, и сыновья его погибли? — утвердительно спросила Рогнеда.
Добрыня кивнул. Она вспомнила полоцкую резню и представила, как кололи ножами ее туровских двоюродных братьев. Не удержался все-таки Владимир вырубить весь полоцкий род. Она спросила, как погиб Тур.
— Погиб, да и все, — отозвался боярин. — Отказался впустиь в Туров владыку для крещения, сел за стенами, месяц ушел у нас на осаду… Теперь Святополк там княжит…
Святополку было семь лет, и Рогнеда мгновенно уяснила, зачем потребовалось Владимиру вырубать Туров и губить его князей.
— И мать его с ним там, в Турове? — осторожно српосила Рогнеда, желая полной ясности.
— Зачем? — усмехнулся Добрыня. — княжич до пяти лет в женских руках, а с пяти — мужчина. Ты ведь знаешь, княгиня..
— Ярославу моему пять лет, — сказала Рогнеда. — Что, может, и его посадят княжить?
— Уже повезли, — кивнул Добрыня. — В Ростов.
— А Изяслава куда повезете? — продолжила расспросы Рогнеда.
— В Полоцк, — сказал Добрыня и, глядя на Изяслава, пояснил как бы только для него: — Возвращается тебе, княжич, отчина по деду. Вот окрестим Заславль — и поедем. Хочешь в Полоцк?
— Хочу! — смущаясь, ответил Изяслав.
— Хочешь — будешь! А теперь беги-ка погуляй!
Остались вдвоем, но ничего Добрыня не говорил, и зачем он сослал Изяслава было Рогнеде непонятно.
— Когда начнете крестить? — спросила она, дивясь, что так легко примирило ее с крещением известие о Полоцком уделе Изяслава.
— Срубим церковку — тогда.
Вот бы и закончить в этот миг разговор, чтобы в одиночестве порадоваться за Изяслава, за исполнение своей мечты, погоревать о князе Туре, погрустить о Ярославе, отвезенном в далекий Ростов — жить сиротой под холодным боярским присмотром. Но о ней, о ее жизни еще не обмолвились ни полсловом. А верно, все у них решено. Пусть объяснит.
— Правда ли, Добрыня, что Владимир женился на ромейке?
— Правда.
— И веру греческую принял?
— Все приняли. И я крестился. И он крестился. Имя его новое, христианское — Василий.
— Василий, — повторила Рогнеда.
— Да, Василий.
— Значит, Василий — как царь византийский?
— Ага, — кивнул Добрыня. — А жену его звать Анна.
— Выходит, — заключила Рогнеда, — я ему не жена и живу по своей воле?
— Да, не жена, — сказал Добрыня, но про волю не уточнил.
Угроза почуялась Рогнеде в этом умолчании. Но что мог сделать ей Владимир? Что другим женам — то и ей.
— Где Олова? — српосила она.
— Замужем, — отвечал Добрыня. — За Карла пошла. Помнишь такого варяга?
— А Милолика?
— Тоже замужем.
— Мальфрида, Аделя?
— Все замужем! — исчерпывающе сказал Добрыня.
— Другого выхода нет, да, Добрыня?
Он не ответил.
— Ну, а мне кого дает в мужья князь Василий?
— Кого выберешь, — ответил Добрыня равнодушно. — Дорожир, Бедевей…
— Кто, кто? — переспросила она, словно не расслышав.
— Бедевей, Дорожир, — не торопясь и с безразличием повторял Добрыня. — А что, княгиня? Чем они тебе плохи?
Знал он и сам, что они ей не ровня; не требовалось здесь пояснений. Рогнеда промолчала. Все же она пристально вгляделась в Добрыню: не смеется ли над ней старый убийца? Вообразился ей некий двор, в нем изба Бедевея, она в той избе. Вот Бедевей приходит пьяный, валится на лавку и кричит, чтобы она сняла с него сапоги. Полоцкая княгиня с княжеского холопа. Рогнеда с Бедеввея.
— И что, — усмехнулась она, — князь Василий знает про этих женихов?
— Знает, — сказал Добрыня, и она ему поверила.
Но не мог же он подумать, что она согласится. Или ослеп он, приняв греческую веру, и считает, что ко всему можно принудить человека силой? Тут вспомнился ей один вечер — наверно, единственный добрый вечер из ее жизни с Владимиром. Они вышли погулять вдоль Лыбеди. Он нес на руках Изяслава. Были ранние сумерки, небо начинало темнеть, все вокруг замерло до беззвучия, и вдруг они увидели белую лошадь — опустив голову, она стояла неподвижно, как зачарованная. Иногда глаз ее медленно на миг приоткрывался. «Грезит!» — шепнула она. «Спит!» — кивнул Владимир. И на тот вечер эта спящая лошадь связала их светлым радостным чувством… Но отдать ее Бедевею! Больше чести было бы для Владимира ее убить!
— А что ты хотела бы? — спросил Добрыня.
— Что я хочу, то тебе, Добрыня, поперек горла. Как я понимаю, Изяслава в Полоцк повезете, но мне с ним нельзя?
— Конечно, нельзя, — он оживился. — Рассуди: вернешься ты в Полоцк — и что? Владимиру ты не друг; значит, будешь мстить, как удастся. Изяслава научишь. Вырастет — начнет враждовать. Или ты начнешь… Не выходит тебе в Полоцк, не мечтай.
Вот теперь все точно определилось; возражать, просить — все было бессмысленно, с медвежьим упрямством Добрыня исполнит весь расклад решений. И на то пойдут, что свяжут, и силою возьмет ее Бедевей, как взял Владимир…
— Двенадцать сынов у Владимира, — сказала она. — Думаешь, они уживутся, когда Владимир помрет. У него два брата было — и то перегрыз им горло…
— Уживутся, не уживутся — никому неведомо, — возразил Добрыня. — Это их дело. А у нас свое. Но я тебя понимаю — у нас судьбы похожие. Ведь и моего отца убили, и сестра ключницей у Ольги была, и меня Ольга на конюшне держала. Вроде бы я тоже должен против Киева злиться. И что стало бы — сеча и кровь.
— А что, не было крови? — уличила Рогнеда. — И Ярополк своей смертью умер у Владимира во дворце? И против Киева вы не вставали?
— Мог бы я и княжествовать в отцовском Маличе, — говорил Добрыня, не откликнувшись на ее слова, — да вот, не стремился. Я себя пересилил, и ты пересилься…
— Тебя пересилили, — усмехнувшись, поправила Рогнеда, — вот и тебе, обозленному, охота всех пересиливать, все силой крушить. Высоко ты восполз из приворотников, сейчас правая рука при великом князе, ум у тебя есть, человек ты твердый, одного нет, Добрыня, — убили в тебе княжескую душу. Была бы у тебя великая душа, разве стал бы ты говорить мне о Бедевее… Стыдно. А тебе не стыдно. Как поставила тебя Ольга слугой, так ты им и остался. И меня хочешь в приворотницы скинуть. Нет, не потешишься, не будет по-твоему.
— Как знаешь, — старик поднялся. — Но не будет и по-твоему. Так что подумай, княгиня, чтобы потом не жалеть…
Пустые слова. О чем жалеть? О Бедевее? Уж лучше к русалкам, чем к нему. Владимир христианскую веру принял, на царьградский лад начал жить: малых князей рубит под корень, жен бывших — к дружинникам на дворы отдает; верно, и наложниц повыгонял из Берестово, тоже к дружинникам. Для кого честь — тот пусть и радуется. А ей зачем бесчестить себя и сына! Посватался бы Дорожир при князе Рогволоде! В голову бы ему не пришло; пришибли бы его за дерзость. Да, хитро ей мстят. Говорят: иди замуж, зная, что не пойдет. Что же остается? — либо в Свислочь, либо ножом по шее. Наверное, и просчитали все наперед, и глядел на нее Добрыня, как на покойницу. Пусть так. И горевать не надо- это цена, такова плата. Коли б год назад предложил Владимир: тебе на тот свет, зато Изяславу Полоцк — согласна? Сказала бы: да! Полный год ей подарили. И на том спасибо. И не стоит об этом думать, ничего уже не изменить.
Назавтра застучали на детинце топоры — ложась венец на венец, начал расти светленький церковный сруб. А у стены, впритык к ней, быстро поднималась маленькая избенка; таскали туда носилками глину и били там печь. Слюдяное оконце заблестело в стене этой избы, стала поскрипывать дубовой пяткой дверь, и внахлест широкими плахами накрылись стропила. Жилье для попа, объясняли кметы, и Рогнеда дивилась малым размерам хатки.
В муравьиной суете, захватившей детинец, встречала Рогнеда и своих женихов; они кланялись ей, но хмуро, вроде бы и с обидой — наверное, рассказал им Добрыня небрежный ее ответ; может, и теряли они на ее отказе какую-то выгоду, оговоренный подарок от князя. Что же им огорчаться, весело подумала Рогнеда, все равно на двоих не разорваться, а так ни одному не обидно, не поссорятся между собой.
Ходили по детинцу, наблюдая работу, греки в рясах. Главенствовал меж ими седой, жилистый, сурового ока отец Кирилл. Два товарища его были намного моложе; одного звали Иона, другого — Симон. Строгостью лица Симон походил на Кирилла, Иона казался весельчаком. Бедевей объяснил Рогнеде, что в Заславле останется попом Симон, и прибыл он сюда с женой, и сам он не грек, а болгарин.
Прошла неделя, церковь покрылась крышею, стал над ней крест, внесли в церковь иконы, потянуло сквозь отворенную дверь кадильным дымком, греки пропели трепетную песнь, крещеная дружина то становилась там на колени, то поднималась, вкопали у церкви столб, повесили на нем медное било, и прозвучал над Заславлем гул свершающейся пугающей перемены… Замолк медный звон, и дружинники обошли посад с приказом сходиться поутру к Свислочи для крещения.
Настало утро. Тихо стало стекаться на берег выгоняемое из дворов заславское жительство. И Рогнеда привела сына на это необходимое для отъезда в Полоцк купанье. Наконец собрали всех; толпа тесно сбилась позади Рогнеды и ждала какой-то муки. Вышел на берег и стал лицом к толпе грек Кирилл в золотом шитых покрывалах. Подняв крест, стал он рассказывать о новом боге. А позади толпы, охватывая ее густым полукругом, стояло киевское воинство, и разбивались слова грека о глухоту настороженных, замкнувшихся душ.
Но вот он сказал:
— Господь Бог наш Иисус Христос крестился, вошед в воды, и по его святому примеру исполнится ваше обращение к лику Господню — ступите в реку и примите христианский крест…
Толпа не рушилась, тишина страха, стыда, скорби зависла над лугом. Как-то нехорошо зашевелились дружинники. «Сейчас сталкивать начнут», — подумала Рогнеда и, подняв Изяслава на руки, первою пошла в воду. До ледяного холода остыла осенняя Свислочь. Изяслав съежился, вскрикнул и охватил мать за шею. «Терпи, сын, терпи», — прошептала Рогнеда. Она шла по вязкому дну, пока вода не подступила к горлу, тогда она обернулась. Толпа сходила в реку и с тихими вздохами брела на глубину. Грек Кирилл пел что-то непонятное, а поодаль, на капище, неподвижно стоял у деревянного идола волхв и взирал на всеобщее отреченье.
Трое дружинников, видела Рогнеда, неспешно направились к волхву, и задний нес на плече зло отблескивающий топорик. Грек размеренно водил крестом над коченеющим в реке народом, но никто не глядел на этот серебряный крест — внимание приковывалось к троице, подходившей к волхву. У идола они остановились, что-то сказали старику, тот что-то ответил, тогда передний сильно толкнул старика, коршуном взлетел топор и вонзился в дубовое, обмытое дождями дерево. И в то же мгновенье волхв ткнул святотатца в бок длинным ножом. Это была последняя его треба богам, последняя его служба Роду… Блеснули мечи, и старик рухнул на капище мертвым. Ни вскрика, ни слова — как во сне…
Потом все вышли из реки, получили из сундучков Ионы и Симона по крестику, и тихо, как с погребения, растеклась мокрая толпа по хатам обсыхать и обдумывать свое обращение в неизвестную веру.
Рогнеда выходила из Свислочи последней. На берегу встретил ее грек Кирилл и надел на нее и Изяслава золотые нагрудные крестики.
— Зачем волхва зарубили:? — спросила Рогнеда.
— Эх, княгиня! Ты бы себя пожалела, — загадочно ответил грек. — Что волхв! Истекло его время, он и умер!..
Вечером заглянул к ней Добрыня. Стал у порога и объявил коротко:
— Завтра выступаем. Собери Изяслава и попрощайся. А что сама решила? Не передумала?
— Нет, Добрыня.
— Будь по-твоему.
И ушел.
Вот и наступила ночь прощания с сыном. Рогнеда положила его с собой, обняла, слушала его дыхание — и прожила ночные часы, последние часы своего материнского счастья, не думая, что станет с нею после отъезда сына.
Чуть забрезжил свет, пришли Добрыня и Бедевей — пора.
— Погодите, — сказала Рогнеда. — Дайте хоть обняться без вас. Сейчас выведу.
Те нехотя вышли, Рогнеда прижала сына к груди.
— Не забудь этот час, Изяслав, — шептала она. — Мы расстанемся, расстанемся на многие годы. Знай, я буду ждать тебя. Запомни меня, такое мое лицо. Расти, стань князем и вернись за мной. Люби Полоцк, это твой город, наша родина…
А сын, чувствуя некую особенную важность ее слов, плакал и кивал: «Да, мама! Да, мама.»
Десять лет ждать, подумала она, хватил ли у нас сил нести это бремя?
— Пойдем, сын!
Они вышли во двор. Бедевей взял Изяслава за руку и повел к воротам. Добрыня же остался при ней и молчал, пока княжич и Бедевей не скрылись из вида. Сейчас все прояснится, говорила себе Рогнеда, сейчас Добрыня скажет мою судьбу, может, уже стоит за углом его человек с кинжалом и ждет знака.
— Пойдем в церковь, — позвал Добрыня. — Там ждут.
В церкви увидала она у стены трех кметов, и стоял пред алтарем грек Кирилл. Она поняла: «Не убьют!»
— Жаль мне тебя, — сказал Добрыня, — да ты сама выбрала. Приказано князем: если не замуж, то в монашенки…
— Нет! — закричала Рогнеда.
Но кметы схватили ее, поставили на колени, сорвали плат с головы, грек Кирилл приблизился и сказал нараспев:
— Отрекается раба Божья Горислава от мира во имя Христа и нарекается в иночестве Анастасией.
Она почувствовала, как натянулась коса, прошипел по ней нож и как бы дырку вырезали у нее в голове. Все на миг закружилось, поплыло перед глазами, но быстро и установилось — только теперь словно подальше, чем стояло прежде. И голос грека доносился до нее глухо, словно из-за стены. Она слышала, что теперь она не княгиня, нет у нее отныне детей, она — черница, во славу Христа и по его заветам пойдут впредь ее дни и дела в Заславле, дух ее будет крепить отец Симон, а жить ей в келье.
Кметы подняли ее; меж них вышла она из церкви, пересекла двор и вступила в избенку. Никого не было в избе, но печь топилась, и грудой лежали на полу ее немногие вещи. Добрыня затворил за собой дверь. «Давайте», — бросил он кметам. «Что ж еще? — подумала Рогнеда. — Свяжут?» Но кметы силой раздели ее, платье кинули в печь, а в руках у нее оказалась черная шерстяная рубаха. Она с брезгливостью отбросила ее. И косу кметы тоже кинули в печь.
Голая стояла Рогнеда на коленях, а в огне с тихим треском обращалось в прах ее прошлое. Кметы вышли, ушел, усмехнувшись, Добрыня, а она не могла встать с колен и мертво глядела на печь, откуда выползал к потолку черный дымок…