И все же мать Анастасия пришла к Руте и пережила здесь свой худший час. «Зачем, зачем была ему эта охота?» — взывала в прошлое Рута, и колом входил в мать Анастасию этот вопрос. Пожалел Рудый обездоленную княгиню, и за эту жалость разорвала его стая волков.
Слышался матери Анастасии костяной лязг волчьих клыков, видела она перед собой полукружье безжалостных глаз, кровавое месиво, разбросанные по льду кости — дорого брала судьба за ее путь назад; неужели все кровью и кровью, и это не последняя, думала мать Анастасия.
Чуть позже рассказал ей поп Симон, что увидел на Свислочи: как заржала и остановилась лошадь, как мутило их со звонарем от вида обмерзлых кровяных полос и пятен, как рубили секирой полынью и заталкивали под лед мерзлые останки, куски кожуха, сапог, конский череп, чтобы не обезумели от страшного зрелища сыны и Рута, если бы вздумалось им поехать на место отцовской гибели. Меч же и седло привезли в подтверждение смерти. Мать Анастасия плакала, жалея и винясь; поп Симон ее утешал.
Как грешница, заходила она теперь к Руте. Точило ее желание стать посреди избы на колени и сказать им, терпевшим печаль: «Бейте меня, это я послала его!» Но нельзя было открывать такую тайну, и мать Анастасия засела в избе. Рута сама пришла к ней — седая, скорбная, обессиленная — как бы прощаться перед смертью. Рудый погиб, защитить ее некому, и сокрушается вся жизненная основа: женатый пасынок гонит ее с детьми прочь, может, дотерпит до весны, а куда весной? Одно остается — отдать детей в работники людям, а самой выйти ночью на лед, зажмурить глаза и призвать ту же стаю…
— Что ты, Рута, ты что, — кинулась ласкать подругу Анастасия. — Не хорони себя. Я помогу, — и поняла, как поможет.
Мать Анастасия пошла к тиуну. Тот спал после обеда, Анастасия велела его разбудить.
— Середа, — сказала она властно, — никогда не просила у тебя ничего, а теперь прошу. — Тиун насторожился. — Прошу, мне это важно. Помоги Рудого жене. ты ведь знаешь — она моей ключницей была, подруга с детских годов. Пасынок ее не стерпит; где ж ей жить? Заступись.
— Чем же я помогу? — вздохнул тиун; бытие Руты его не волновало. — Сама подумай, княгиня. Избу срубить? Пахать, сеять, косить? Корову дать? Разве одна она сиротствует?
— Но разве ее дети от Рудого бесправны? — спросила Анастасия.
Что ж поделить у них? — усмехнулся тиун. — Избу надвое? Анастасия задумалась, словно оценивая истинность его ответа, и предложила:
— Так отпусти ее в Полоцк. Князь Изяслав на свой двор возьмет. Я напишу ему…
— Пусть идет, — согласился тиун.
— Идет! Недалеко она уйдет в такую пору. Сани дай, Человека в охрану. Скажи пасынку, чтобы харчи с нею разделил, овес. Вот уже и двое саней надо. Ты не бойся, твое не пропадет — еще и прибавится. Рута для князя Изяслава не чужая, до семи лет нянькой была.
— Хорошо, княгиня, — кивнул Середа. — Сделаю.
Вот и все, думала Анастасия, теперь Рута вернется в Полоцк. Вот какой случай ей потребовался — волки и кровь. Вот кто расскажет Изяславу всю правду, всю ее жизнь в полноте бедствий. Неужели эта кровь откроет дорогу и ей, бывшей княжне Рогнеде, бывшей княгине Гориславе, бывшей монашке Анастасии… И было суждено Рудому своею смертью отпустить на родину жену? Уж и позабыла Рута о Полоцке, а придет туда первой. Неужели эта сцепка случайностей обретет смысл и знали про нее те вечные вестницы? Мать Анастасия стала оглядываться вокруг, но три богини ей не показались…
Через неделю Рута покидала Заславль, увозя берестовую грамотку Изяславу. Анастасия написала: «Сын мой, князь Изяслав. Рута была твоей мамкой. Вспомни ее, выслушай и позаботься. Жду тебя, князь. Княгиня Горислава».
Анастасия провожала старую свою подругу до Свислочи. Впервые они разлучались, и могло статься, думала каждая, навсегда. Путь предстоял суровый, но мать Анастасия верила, что Рута обязательно доберется: тиун собрал трое саней, на такой поезд волки днем не полезут, а нападут — трое возчиков от них отобьются; дней через десять увидит Рута князя, отдаст грамотку, и начнется ее новая жизнь. А спустя некое время прибудет сюда Изяслав, заберет свою мать, тогда начнется новая жизнь и для нее…
Сани сошли с берега, и как-то весело заскрипел под полозьями лед. Уже и не видно стало поезда, и загас его шум, а мать Анастасия стояла на месте прощания, пока не пришел за ней поп Симон.
Вечером они сидели в избе, отец Симон читал на память из Библии. Вдруг послышался за стеной легонький скрип под осторожными шагами; с такой осторожностью Сыч не ходил. «Что это он так боязливо?» — подумала мать Анастасия и внезапно поняла, почему и как погиб Рудый. Словно туман развеялся, и увидела она с ясностью очевидца, что произошло на Свислочи в тот злопамятный день. Сошлись в единую связь разные события, и мучительная загадка раскрылась. Вспомнила она, как Сыч лез на вышку, а Рудый отдавил ему руку — что-то он тогда и подслушал. И еще вспомнила злой взгляд Сыча, каким буравил он Рудого при отъезде. А далее было так, говорила она себе: близко к вечеру Сыч выехал на лед, затаился, а когда Рудый прорысил мимо, выстрели ему в спину. Он убил, а волки съели… «Входи, Сыч, — обрывая попа Симона, крикнула Настасия. — Что мерзнешь, ровно волк!» Он вошел, осклабился: «Вечер добрый. Проходил рядом, а тут ты зовешь!» Ох, звериный, звериный лик! Вот кто у них был вожаком. Мать Анастасия и вонзилась в Сыча безжалостно и пытливо: убивал или невинен? У Сыча забегали глазки — он, подумала она, и подумала: они у него всегда бегают — может, не он? Дознайся теперь; кто без совести, тот своего зла не помнит; если и убил, то затерлось в памяти за минувшие дни.
— Садись, Сыч, погрейся, — сказала Анастасия.
— Нет, пойду, дела, — не решился страж.
— Ну, иди, кивнула Анастасия. — Иди, иди.
А ночью приснился ей сон. Близится вечер. Поп Симон сидит в углу и читает про Содом и Гоморру. Слушая его чтение, она толчет и бросает в горшок цикуту, немного мяты для запаха, чебрец, ложку меда. И уже булькает зелье на тлеющих угольках. Вот заскрипел снег, приникло к слюдяной пластине ухо. «Входи, Сыч!» — просит она. Он входит. «Садись, Сыч!» — говорит она. Он садится. А поп Симон продолжает читать, он как бы не видит и не слышит, что делается в избе. «Холодно на дворе?» — спрашивает она Сыча. «Ох, морозно!» — отвечает он. «Выпей вот, согрейся», — говорит она и наливает ему парящее темное питье. «Выпью, — кивает Сыч, — отчего же не выпить!» Она поднесла ему кружку, а он принял. Тут поп Симон на мгновенье умолк и посмотрел на нее с удивлением. А Сыч махом влил отраву в широкую свою глотку. «Ну, иди, — сказала она ему привычно. — Иди, иди!» — «Ну, пойду», — ответил Сыч и вышел. Она опустилась на лавку и заметила, что поп Симон опять умолк и пристально в нее вглядывается. «Ты не гляди, отец Симон, — сказала она, — ты читай, читай». Прогудело било, и отец Симон позвал ее в церковь. Она решила идти с ним в церковь, но только вышла во двор, как ноги повели ее к надворотной башне. Поднявшись по скользким ступеням, прошла она мимо Сыча, дивясь, что он еще жив. Она взобралась на вышку и увидела закатное солнце; радостно граяли, кружа над рощей, вороны. Это они по Сычу грают, поняла она. И точно, тот в башне начал как-то шатко ходить, вздыхать, потом услышались его стоны. Вдруг он полез к ней наверх. Она слышала, как цепляется он цепенеющими руками за ступени. Что-то он говорил. Она уловила: «Убью, убью!» Тогда она наклонилась над лазом и сказала с беспощадной суровостью: «Что Рудому, то и тебе!» Сыч захрипел и замер. Она сошла вниз, обошла мертвое тело и пошла в избу. Тут вылила она в печь остатки настоя — они вспыхнули и потянулись в дыру зеленым дымом… А утром пришел к ней поп Симон и глядел на нее с укором и жалостью. «Что, жаль Сыча? — спросила она, понимая, что он догадался. — А Рудого не жаль?» — «Бог наказывает, — ответил он. — А тебе зачем грех?» — «Бог на том свете наказывает, — сказала она, — а здесь — люди». Отец Симон не ответил ей, и она услышала в наступившей тишине, как крошится сокровенность их дружбы… «Прости, мать Анастасия», — сказал Симон и ушел. Она поняла, что он удаляется навеки. «Не оставь меня, Симон!» — закричала она и проснулась…
И услышала, что поп Симон тихо постукивает в окно. Она впустила его и прижалась к нему, как к спасителю. «Отец Симон, я боюсь себя, — шептала она. — Жестока я стала; гибнут из-за меня люди, и сама хочу губить…» — «У тебя не жестокость, — утешал Симон, — усталость. Когда душа утомится, она и счастья, и наказания хочет немедленно, нет у нее сил ждать, страшно ей, что не дождется…» — «Да, отец Симон, бывает мне страшно». — «Одно есть исцеление, мать Анастасия, — говорил он, — крепить дух». — «Ах, Симон, Симон, — шептала она, — что дух, если нет ему действия. Одно действительно живо на этом свете — сердце! Вот бьется оно, горит — это жизнь. А сострадание и утешение — туман над пустошью. Пустота, отец Симон. Что от скорби Рудому? Что от сострадания Руте? И я хочу жить. И теперь не знаю как. Я стала злая. Я во сне человека убила, не зная, виновен он или нет. Значит, и наяву смогу. молчи, молчи, отец Симон. Я все знаю о себе… Проведи руками, горит моя голова.»
Под рукою Симона остыл жар в голове, матери Анастасии стало спокойно, она задремала.