О боги, боги! Зачем было рожать детей, если ты им не нужна! Зачем было родиться княгиней, если твои воля и радость пришли к тебе в нищете! Вот единственная воля — идти лесной тропкой, которую пробили ноги слепцов, и не оглядываться назад, иначе будешь столпом, соляным столпом страдания. Идти вольным шагом, не отсчитывая пройденные и оставшиеся версты, как идут слепые, — их нигде не ждут и равные для них все дороги…. Да, есть у нее кров, думает о ней отец Симон, к нему она и идет. Если он спросит — смирилась? Она скажет — нет. Если бы смирилась — осталась бы там в тесной пристройке к церковной стене или у ворот полоцкого детинца. Нет, отец Симон, возвысилась; могла быть там просительницей, а пришла сюда, здесь мне вольно…

Вдруг показалось Анастасии, что впереди на тропе стоят люди.

Она посмотрела — никого, она пригляделась и заметила под шатровой елью трех старух, трех вестниц своих бедствий. Неужели не все, удивилась мать Анастасия, неужели еще что-нибудь приготовили они мне? Или прощаются, зная, что теперь ничего с меня не возьмешь; все потеряно, испытано, вытерплено, лишь жизнь осталась при мне. Разве только смерть меня поджидает. Но смерть — не судьба, она одна приходит, у нее таких спутниц нет. Что ж, прощайте, сказала Анастасия, но, не выслушав, старухи растворились, и слова ушли в пустоту леса.

Ночью, когда мать Анастасия спала у костра, полил дождь. Костер загас, ветхие кожушок и ряса насквозь пропитались водой, мать Анастасия ожидала рассвет в дремотном оцепенении. Вдруг причудилось ей, что мимо едут всадники. Едут они по трое в ряд, покрытые суконными епанчами, вода стекает по древкам копий, чавкает грязь под копытами коней — и бессчетен этот таинственный грозный полк. Внезапно окликнул ее радостный голос — перед нею сошел с коня князь Владимир. Он махнул рукой, и тотчас началось движение в рядах, привезли колья, воткнули их кругом, и вот уже стоит шатер. Они вошли в шатер, мокрая трава была застлана здесь ковром, и лежали на ковре два седла. Они присели, и молчат, и всматриваются один в одного: он — с любовью и жалостью, она — с жалостью и удивлением. Шуршит о шатер дождь, и печально колышутся на свечах тусклые огоньки.

— Знаешь, Рогнеда, — говорит князь, — часто думаю о тебе. Жаль мне, что рано тебя встретил и началось все с войны. Нам бы сейчас узнать друг друга…

— Поздно, Владимир, — говорит она. — Было время, когда я любила тебя. Любила и ненавидела. Все простила и все помнила. Но любила, ждала, мечтала о таком добром взгляде, каким теперь глядишь… А ты, все отняв, ничего не давал.

— Да, грешен перед тобой, — говорит он. — Горько мне от этого.

— Даже сына я потеряла, — говорит она. — Боится он тебя, не знает, простишь ли ему любовь ко мне. Напугался он, когда мы зачинали его там, в луже крови.

— Скажи, что хочется тебе, — говорит он. — Я исполню. Суета была моя жизнь. Я создавал, время разрушит. То вечно, что в эту минуту живет. Хочешь — отвезу в Полоцк. Или в Новгород к Ярославу. Или сама княжествуй.

— Поздно, Владимир, — говорит она. — Все силы мои ушли на терпение. Ждала — ничего не случилось.

— Прости мне, — говорит он. — И я просчитался, и я один.

— Простила, — говорит она. — Хорошо, что встретилась, что вижу тебя. Но ушло наше прошлое. Горько было в нем. Из трех жизней две прожила с тобой. Обе — несчастно. А четвертую начну без тебя. Только ты не мешай. Вот моя просьба. Исполнишь?

— Исполню, — говорит он. — Прощай!

И вышел, и все исчезло вместе с ним — шатер, седла, свечи, всадники в епанчах.

Начинало светать. Мать Анастасия поднялась и пошла по раскисшей стежке, размышляя о странном сне. Четвертой жизни хочется мне, истинной, своей, думала она. Жизни по своей воле. Но воля, воля — не на тропах она. У слепцов не воля, а доля. Куда приложить свою волю? Ходить по земле, чувствуя себя птахой? Так и птахи заняты делом — выводят птенцов. Вот им и дело, и радость, а нам светлый звон над землей. Вот и ей бы сейчас дитеночка на руки. Он будет кричать, улыбаться, болеть, падать, любить и ждать любви. А все другое бессмысленно. Вот что озарит ее четвертую жизнь — дочь, дети, любовь к ним, забота о них; они — главные боги, она будет служить им, отдаст им свои силы, нежность и веру. Разве она старая? Она седая, сердце натерпелось много обид, но душа так мало видела счастья, что она будет жить долго, вырастит детей, сама вырастит их, без бедевеев и нянек. Они будут гордыми, не предадут и не забудут ее… Да, она вернется в Заславль и зачнет от отца Симона, он любит ее, души их сроднились, теперь ничто не стоит между ними, она станет его женой. Почему от жестокого князя, от нелюбимого мужа рожала, а от любимого, желанного нельзя? Только от него и можно. Кто им запретит? Она станет мать… не мать Анастасия, заславская инокиня, несчастная княгинька, тоскующая над ручьем черница, блаженная в своей вечной печали; ничего этого больше нет: пропала тоска, иссякла печаль и до дна вычерпаны несчастья. Она возьмет новое имя, в четвертый раз родится она на свет, и отец Симон, и люди, и дети станут называть ее по-другому. Муж даст ей новое имя, ее Симон, последнее имя, с которым и завершит она свой век, свой путь по земле… Она будет любить новое имя, оно будет ласкать ей сердце. Княжна, княгиня, инокиня — суета, ничего не сыскала она в тех жизнях. Ожидание, гнет, терпение — вот суть прежних имен. Обворованные, затоптанные годы, туман, в котором она бродила, ожидая сыновий заботливый зов из Полоцка. А этот зов пришел к ней сквозь слюдяное окно, друг был рядом, его голос звучал ежедневно, его слова сострадания и любви помогали терпеть. Она станет ему товарищем, она жизнь — отдаст за него, потому что любовь — особый дар, без нее жизнь — затянувшийся канун смерти…

Теперь мать Анастасия шла легко, теперь каждый шаг приближал ее к празднику. Душа ее ликовала: она идет к любимому, к мужу, он ждет ее, никто не решает их судьбы, они сводятся в единство собственной волей. Душа ликовала, и непослушная радостная мечта взвивалась и уносилась в будущее, за пять, десять лет вперед. Мать Анастасия шла знакомою тропкой, кружившей среди болот, верстами ровно стлавшейся по берегам, от брода к броду или к перевозу при селе, где ей вновь давали приют знакомые люди.

Вот Березина за спиной, вот позади Цна, Гайна, Усяжа и Плиса, вот на рогу Свислочи и Немиги видит она менский детинец, вот холм, где прощалась с отцом Симоном, вот и Заславль — улица, замчище, надворотная вежа, и в бойницу выглядывает Сыч. Мать Анастасия входит в церковью. Там пусто, и не горят лампадки перед иконами. Она идет к избе попа Симона, открывает дверь, зовет с порога: «Отец Симон!» Ответа не следует. Анастасия оглядывается и садится на лавку ждать. Вот он, ее кров, ее очаг! Здесь прожила она свой счастливый год с Изяславом, здесь она будет жить с отцом Симоном. Мысленно видит она колыску на четырех шнурах, там будет качаться их ребенок — она счастлива. Надо бы подняться и растопить печь, но Анастасия не движется, она ждет, она жаждет услышать скрип двери и родной голос, который скажет: «Мать Анастасия! Ты пришла, мать Анастасия!» А она скажет: «Не мать Анастасия, отец Симон, — жена твоя!» И поднимется, и обнимет его, и пригласит: «Сядь, Симон, я разую тебя!»

Текло это обжигающее ожидание, пока не заскрипел за стеною песок — она легко узнала ногу Сыча. «Входи, Сыч!» — крикнула она. Он вошел и замялся у порога. «Вернулась, княгиня», — сказал он, и она удивилась потому что никогда раньше страж так ее не называл. «Плохо тебе будет здесь», — сказал Сыч. «Почему же плохо?» — возразила она. «Нет попа Симона», — ответил он и вздохнул, словно свалил с себя ношу. «Где ж он?» — спросила мать Анастасия. «Волхвы ножами зарезали, — ответил Сыч. — Пойдем, княгиня, покажу могилу…»

Он привел ее к реке. Неподалеку от креста она увидела свежую могильную насыпь. «Вот, — кивнул Сыч, — Тут он.» Мать Анастасия рухнула на могилу. Сыч постоял и ушел в город.

Он вернулся за ней в темноте. Анастасия сидела возле могилки, разглаживая холодный песок. Они пришли в избу, появились Прасковья и Ефросинья, начали причитать. Услышав их рыданья, мать Анастасия отрезвела. «Идите, люди, — спокойно сказала она. — Я хочу помолиться». Монашки вышли, ушел вместе с ними Сыч. Она заперла дверь и легла на лавку. Только тут она заметила, что горит лучина. Мать Анастасия загасила пальцами огонек и вновь легла. Мрак и пустота окружили ее. Она вспомнила лес, в котором показались ей старухи — вот когда случилась смерть отца Симона; в ту минуту, когда они мелькали между стволов. Она оставила Полоцк, шла к отцу Симону, мечтала зачать от него, а он, заждавшись, мучаясь одиночеством, понес свою веру в деревни, и волхвы встретили его и всадили нож. Она бежала сюда уже к мертвому. Нет отца Симона, умер ее друг и муж, не будет четвертой жизни. Поэтому и Владимир сказал, что исполнит. Ему вновь повезло, ему нечего исполнять, все исполнится без его забот и приказа… Пустота и безмолвие. Черная пустошь, по которой некуда идти. Курган в Полоцке, могильный холм здесь — и между ними посыпанная пеплом дорога. Она шла по ней двадцать лет, ползком, в грязи, в крови, умирая и поднимаясь, меняя душу и имена. А судьба следила за ней, и стоило ей стать в рост, вздохнуть, притронуться к радости — она била ей в спину и дивилась, что не насмерть, что жертва ее опять начинает дышать, ползет, хрипит верит, что доползет до своего счастья. И вот она у предела — могильный холм, а за ним бесконечная пустошь, затянутая туманом с мертвых озер. Теперь любое слово, любая мысль лишены смысла. Симона нет, нет жизни, а скорбь, память, молитвы — это и есть пустота. Он там, она здесь. Зачем он там, зачем она здесь?..

Вдруг сквозь слюдяную пластину проник к ней знакомый трепетный голос: «Мать Анастасия! Ты не спишь, мать Анастасия?»

— Нет! — крикнула она и бросилась к двери. И за те краткие мгновения, пока снимала она запор, мать Анастасия успела вновь оживить умершую мечту о детях. Она распахнула дверь и протянула руки — сырая пустота дохнула на нее; она ступила за порог — ни шороха, ни тени, черная прозрачность ночи окружала избу. Опять все испепелилось, и сердце съежилось в холодный колющий комок. Мать Анастасия поникла и прислонилась к стене. Потом ей стало тяжело стоять, она опустилась на порог.

Она глядела на избу отца Симона, откуда он приходил к ней, слыша ее призыв, а со Свислочи наползал туман, и слои его затягивали строения детинца, густели, закрывали небо и землю, и скоро туман подобрался к ней вплотную, и седые его пласты стали поднимать ее вверх… Она увидала себя над избой в густом, холодном тумане: она кружила в этом тумане седой птицей лунь, отыскивая свой памятный знак приземления — песчаный холмик вблизи большого креста, увидела его и, складывая крылья, стала опускаться в свое последнее гнездо. Опустилась, закрыла глаза. Короткий вскрик облетел детинец и затерялся в туманах.