Все имеет конец, закончилось и долгое ожидание. Войска взяли Корсунь, князь с высокого берега оглядел даль Черного моря, послушал тоскливые крики чаек, в знак присвоения Таврии зачерпнул шеломом морской воды, провел коня по пенной волне прибоя — и повернул полки и дружину в обратный путь, в Киев… Вот он в городе, уже встретили его, уже шумит разгулом княжий двор в Берестово, гудят там скоморошьи рожки, льется вино, вознаграждают ласками другов князя растленные девки… уж значит — со дня на день навестит он жену свою Гориславу. Наслушается себе славы, утомится лихим весельем и в некое похмельное утро припомнит, что есть у него еще одно тягостное дельце — тоскует о нем на берегу тихой Лыбеди кроткая Рогнеда с чередой деток, надо и их осветить искоркой любви.
Теперь счет шел на дни. Рогнеда говорила себе: вот сегодня он поехал к Милолике и сейчас ласкает ее; вот свет пробивается в окно, светлеют стены — он уезжает. И опять ночь — сегодня он у готки Адели. Вот он спит, раскинув руки; вот солнце поднялось и разлучило их. А сегодня он поедет к Олове, к своей первой жене, которую ему дали варяги, чтобы он, прогнанный Ярополком из Новгорода, не скучал в беженстве, и еще затем, чтобы навсегда запомнил их помощь, заботу, расположение и призывал на непокорные города, выплачивая по две гривны с каждого взятого двора и отдавая с этого двора баб и девок. Он продал им Полоцк, Смоленск, киевские концы, и Ярополка убили тоже они, а когда они все это сделали, он избавился от них, сплавив их в Византию, откуда им не суждено было вернуться. А эта навязанная ему в изгнании Олова, зачавшая за девять лет супружества только однажды, приняла его, как судьбу, и терпит, терпит… Да, теперь Владимир поедет к Олове, потреплет по щеке первенца своего Вышеслава, который оказался хилым и немощным, будто принял на себя печать бедственных дней отца, всю его печаль и тоскливую зависть, а потом он сядет ужинать с Оловой, и будет наливать себе, и пить, пить, пить, пока не наступит ночь, и тогда он позовет Олову в спальню.
Но она ошиблась — князь прибыл к ней.
Под вечер возникло пыльное облако на дороге от киевских гор; заметив его, вмиг обрел бодрость приворотник, лихо выскочила стража, бабы забегали — едет! Едет Владимир Святославович к жене! Быстро прибрали в праздничное детей, сама Рогнеда оделась в приготовленный для этого дня наряд. В нем, как ей думалось, она и смерть свою встретит наутро. Никогда она так не привечала князя, как в эту встречу; вышла за ворота, поклонилась, низко поклонилась, касаясь рукой земли — спасибо, матушка сыра-земля, что привела князя к смертному одру! Владимир ловко спрыгнул с коня, приблизился к ней неспешной походкой, несколько удивленный таким почетом, и вдруг весело рассмеялся — ох, хорош Владимир, красивая в нем сила; даже жалость коротко кольнула Рогнеду, что не выпало им слюбиться, — он рассмеялся, обнял ее и поцеловал. Но холодны оказались его губы, жалость упорхнула от этого холода, и свидание пошло привычным порядком. Он поиграл с детьми, потом сели за стол, Рогнеда налила и поднесла мужу чару, он отпил и вернул ей отпить за встречу после разлуки. Поначалу ему и говорить было как-то тяжело, совсем не в охоту — наговорился на пирах, скучно, казалось, повторять все для жены, но после нескольких чаш князь зажегся и начал рассказывать про поход, осаду и взятие Корсуни, про далекие выгоды победы: заволнуется Василий, задумаются его советники, получим уступки, упрочится южная граница, утихнут печенеги… Рогнеда слушала, соглашалась; князь рассуждал толково, так все и случится, как он говорит, в державных делах он стал мудр; но и он не все знает — не знает он, что далеких выгод ему не увидать, равно и близких; едва ли увидит он и утреннюю зарю. Вот день угасает, солнце закатывается, и вместе с ним закатывается жизнь князя и ее жизнь… Эта неминуемость, неотвратимость его смерти, ее гибели, неизбежные несчастья и страдания детей, обреченных на сиротство, печалили ее; ей хотелось, чтобы он почувствовал необычность этого вечера, вгляделся в ее глаза, увидел ее боль, суровость, тоску, прозрел свои грехи, неотмытую кровь и повинился, сказал хотя бы малое слово заботы и утешения, тихое слово жалости. И она простит, у нее рука не поднимется, если она увидит в нем жалость и сожаление.
Рогнеда ждала этих спасительных слов, мысленно она просила его: «Опомнись, князь! Не губи себя и меня! Сжалься!»; одного доброго слова, одного чуткого вздоха оказалось бы достаточно, чтобы сломить ее решимость. Но он, увлеченный удачею своих дел, говорил о византийцах, болгарах, печенегах, императоре, о новом походе на вятичей и голядь, и ничто другое не трогало его душу…
Вдруг он вспомнил о детях и сходил погладить их, спящих. Вернулся за стол и опять: болгары, дружина, вятичи, дань, Царьград, Таврия. Потом взглянул на Рогнеду, как-то хищно улыбнулся, выпил последнюю чару и встал: «Ну что, спать?» Она поднялась: «Да, пора!» Князь сам шел навстречу смерти. Вот он снял пояс и положил на стол меч и нож. Вот она идет к постели; падает на пол платье. ох, как гроб, холодна их супружеская постель. И зачем принимать это последнее истязание соитием. Но никак не обойтись без этой муки, и муку свою надо скрыть. О боги, дайте стерпеть холод его рук, груз его тела! Стучит, бьется его сердце за панцирем ребер. Надо погладить их, различая удобный вход для ножа. Вот они, ложбинки между ребрами. Да, все уязвимы, не только князь Рогволод, его жена и сыны! У великого князя такая же тонкая кожа. Вот блестят его глаза; в них бьется похоть; ослепила она князя Владимира, жутко глядеть сейчас на это лицо; лучше зажмурить глаза и переждать время его неистовства, ничего не видя. Вот он дышит усталыми вздохами победителя. Наверно, приятно князю, что он отдал свою годовую дань Гориславе и теперь вновь свободен от нее до следующего лета, и уже видятся ему новые лица, новые земли, полная воля, радость державных удач. Вот рука его ленивым, предсонным движением проползла по ее телу, коснулась груди и уползла вверх. Все, он закинул руки — сморил его сон. Спи, князюшка, спи! Легка будет твоя смерть, без той горести, какую доставил ты моим отцу и матери, не узришь ты погибельный нож, не увидишь свою дочь на соломе под насильником, не брызнет на твоих глазах юная кровь сынов. Легко тебе все давалось, даже смерть тебе полегче, чем многим другим…
Тихо в избе, в соседнем покое потрескивает, догорая, свеча. Надо новую зажечь, думает Рогнеда, светло должно быть, промахнусь я в темноте. Она встает, Владимир сквозь сон что-то бормочет, ей кажется: «Куда ты?» — «Свечу возжечь, — тихо отвечает она. — Не вижу тебя». Рогнеда подходит к столу, зажигает от слабеющего огонька свечку, и, накапав воском лужицу, крепит свечу возле ножа. Зловеще тускнеет золотая его рукоять. Взять бы его. нет, нельзя торопиться, еще не время, не уйдет Владимир от нее, некуда теперь уйти князю, капищем станет их постель, а он требой — ждут боги его крови, будет она им в большую радость. Вот догорит тонкая свеча — тогда и срок; пусть живет, пока она светит, пусть дышит, пока поедает огонек трутовую нить…
И весь тот час, пока свеча оплывала восковыми слезами, колыхались перед глазами Рогнеды некие красные пятна, слабо проступали сквозь них знакомые лица — она понимала, что они являлись крепить ее руку. Вдруг увидела она в углу трех старух из Полоты, недвижимо наблюдали они за ней, и от внимательного их взгляда тоскливо замерло сердце; зачем они здесь; не приносят они ей успеха; всегда перед новой бедою заглядывают они ей в глаза. А-а, догадалась Рогнеда, — ведь ей умереть сегодня утром, они прощаются. И не стало старух, словно правильно разгадала она виденье.
Вот свеча догорает. Рогнеда тронула князя локтем. Владимир не почувствовал. Она поднялась и, не осматриваясь, прошла к столу. Легко, с готовностью вышел из ножен матовый клинок. Рогнеда зажала нож в руке — над большим пальцем оказалось золоченое круглое завершье с некими письменами. Неся это орудие смерти, она тихо приблизилась к кровати. Владимир спал. «Крепко он спит, — подумала она. — Спит как убитый. Мертвым сном». Она пригляделась к его груди, находя памятную точку для удара. «Только бы он не закричал», — подумала она, вспомнив о детях. Кинжал уже летел вниз, но эта внезапная и ненужная мысль или жалость дернула руку, вместо соска острие ударило в ребро и пошло по нему, взрезая кожу…
Князь привскочил и проснулся; еще не поняв, что с ним, по чутью защищаясь от опасности, он сбил Рогнеду с ног взмахом руки. Стукнувший об пол и оказавшийся в пятне света нож, боль раны, мокрая от крови постель, вспыхнувший ненавистью безумный взгляд жены мгновенно все ему разъяснили. В глазах князя промелькнул страх — открылось ему, как близко прошла смерть; Рогнеду этот короткий его страх утешил, но тут же и ушла ее радость — князь был жив, он спасся, ей опять не повезло, теперь уже навсегда. Она видела, как он вскочил, прижал руку к ране — неопасная — и уставился на нож, на котором темнели капельки крови. С безразличием к следующей своей минуте она глядела на Владимира. Вот он схватил нож и ступил к ней. Голый, залитый по левому боку кровью, стекавшей по ноге в несколько узких ручьев, стоял он над Рогнедой, и мелко подрагивал в поднятой его руке кинжал. Ярость отняла у него речь; коротким волчьим рычанием вырывались у него слова приговора — но всадить в жену нож он удержался, малым казалось ему такое отмщение. Вдруг словно прозрев, что главный ее губитель, первый ее враг жив, будет жить, жить долго, Рогнеда зарыдала; обхватив голову руками, раскачиваясь, шептала она свой отчаянный вопрос судьбе: «Почему ему везет? Почему ему так везет?»
— Оденься! — услышала она хриплый голос Владимира. — Твой черед!
Взяв одежду, он вышел из спальни. Она слышала, как торопливо он одевается: вот щелкнула пряжка на ремне, стукнул усиками о ножны кинжал, проскрипели половицы, хлопнула дверь на двор… Рогнеда поднялась, медленно надела рубаху, потом юбку, сорочку, потом верхнюю юбку, натянула на босые ноги сапоги и, уж далее не убираясь, прошла в комнату к детям. Они спали в безмятежности чистых снов. Наклонившись, поцеловала она каждого в теплый висок, поглядела на пятерых своих чад, которым суждено проснуться сиротами, сердце ее сжалось, слеза сострадания скатилась по щеке. Этот прощальный взгляд пробудил Изяслава. «Что, мама?» — испуганно спросил сын. «Спи, спи, сынок!» — успокоила Рогнеда и вернулась в спальню. Здесь села она на кровать, ожидая князя. Печальная тянулась минута — месть не удалась, дети сиротеют, она умрет. Но и жить уже не хотелось. Вдруг вошел Изяслав и встал перед нею: «Мама, что?» Жалобно глядели его глаза, мучилось неизвестностью какого-то горя невинное и неопытное сердце. Рогнеда обняла сына, прижала к груди, вдыхала запах его волос, гладила худую спину и жалела, жалела о нелепом своем промахе.
«Ах, сынок мой, сынок мой, — шептала она, лаская мальчика, — бедный ты мой сынок!» — «Что, мама? — волновался Изяслав, начиная плакать.
— Что плачешь?» — «Сейчас отец убьет меня, — отвечала она. — Не забудь этот час!» Сказав «не забудь этот час», она вспомнила последние слова отца. Вот что он кричал ей, веря, что ее не убьют: «Не забудь этот час, Рогнеда!» Не забудь — значит, отомсти. И вот как обернулась ее месть. И сколько лет пропали в тихой дремоте. А сын шести годов — что от него ждать, он все забудет. «Запомни этот час!» — повторила она безнадежно.
Распахнулась входная дверь, быстро вошел Владимир с обнаженным мечом. За ним стояли, светя факелами, двое кметов. Рогнеда поднялась, Неожиданно Изяслав выступил вперед и сказал отцу:
— Убей прежде меня, отче, не хочу видеть смерти матери.
Князь долго смотрел на сына, и злая его решимость остужалась перед искренностью детского чувства. Он тяжело и покорно вздохнул.
— Все мы жестоки, — сказал он с горечью и как бы оправдываясь.
— Не всегда по своей воле. Вырастешь — поймешь.
Он глянул с укором на Рогнеду, повернулся и ушел. Прошумел криками двор, заржали кони, заскрипели ворота, и послышался топот отъезжающего отряда.
Рогнеда обняла сына: «Сынок мой, сынок мой милый, спаситель ты мой!» Появилась Рута; ничего не говоря, она сняла окровавленную постель, достала из сундука свежую. Изяслав не хотел идти спать. «Я боюсь, мама, — просил он. — Я хочу с тобой». Он лег на Владимирово место и быстро уснул, держа руку Рогнеды.
— Что же будет теперь, княгиня? — спросила Рута.
— Что будет, то и будет, — отвечала Рогнеда. — Хуже, чем было, не станет.
— Не забудет князь, — Рута кивнула на постель. — Не пойдет по- старому.
— Лучше помереть, чем по-старому, — сказала Рогнеда.
Прошло два дня; Рогнеда провела их, как раньше — в саду, под вишнею, под веселую суету детей. Неведенье судьбы теперь не беспокоило ее; она готова была принять любую перемену. Даже мысль о казни, которой опять может пожелать Владимир, теперь ее не пугала. Еще он мог бросить ее в поруб, но и одиночество в земляной тюрьме сейчас казалось ей нестрашным. Свою судьбу она проверила его судьбою: он будет жить, и потому ее судьба не могла стать счастливее — чего же бояться? Дело сделано, назад хода нет, тем более что ее остерегали — старые полочанские богини подали ей знак отказаться от покушения; они всегда приходили перед неудачей; если они возникают — значит, дело не удастся и последует беда. Они знали, что Владимир отделается легкой раной; она не послушалась, это ее вина, ее поражение, и теперь надо держаться с честью. То, что зависело от нее, она сделала, впредь совесть не будет прижигать ее за страх, нерешительность, постыдное согласие на ложь. Да, жаль, не смогла убить его, за него боги, но кинжальным ударом она разбила ложь, и кровь Владимира смыла с нее позор семилетнего подчинения. Князь знает, что милости она не попросит, и потому как он придумает, так и сделается. Что волноваться о том, что от нас не зависит?
На третий день в полдень появился близкий Владимиров боярин по прозвищу Бедевей. По серьезности его взгляда, степенности поклона, многозначительности молчания Рогнеда поняла, что он привез решение, и в решении этим сокрыта злая хитрость. Знаменательной была уже и присылка к ней именно Бедевея — одного из новгородцев, которые находились в избе на полоцком детинце, когда насиловал ее Владимир и резали князя Рогволода и его семью; может, сам Бедевей и бил ножом в сердце ее мать или братьев. С него станется: под стать дали ему прозвище — рысак, настоящий рысак этот Бедевей, под шпорами и кнутом куда хочешь поскачет. И рожа у него сплюснута с боков и вытянута вниз, как у лошади, и волосы висят наподобие неподстриженной гривы, и в глазах конское ожиданье хозяйского окрика и готовность лягнуть копытом.
— Что, Бедевей? — подогнала его Рогнеда. — Сразу можешь сказать, не в гости же прибыл.
— Можно и сразу, если не терпится, — согласился боярин. — Дается Изяславу город, и будешь в нем жить вместе с сыном. Прочие дети тут останутся, при отце. Завтра утром отъедете.
— Куда? — спросила Рогнеда.
— Далеко, княгиня, — улыбнулся Бедевей. — На дреговичские межи, есть там город Менск, речка Свислочь, а точнее не скажу — сам там не был. приедем, увидим, узнаем.
— Скажи, Бедевей, — наклонилась к нему Рогнеда. — Владимир сам так решил или Добрыня советовал?
— Все бояре решали, — сказал Бедевей и поглядел на Рогнеду с сожалением. — Да и не все ль тебе равно, — добавил он, и еще добавил, поглуше, словно открывая тайну: — Могло и хуже быть. Ты порадуйся.
Рогнеда промолчала. Боярин посидел минуту, не нашел, что сказать, и отбыл.
Одна ночь давалась ей на прощанье с детьми, а с завтрашнего дня — вечное разлучение. Так оценил Владимир свою кровь, такую брал за нее плату: хотела оставить их без отца, без себя — тому и быть, не слушать им более материнский голос… Эту последнюю киевскую ночь Рогнеда просидела возле детей. Спали, положив щечки на кулачок, ее девочки Предслава и Прямислава; на отцовский лад раскидывая руки, лежали на широкой лавке ее сыновья Изяслав, Ярослав, Всеволод, и она ненасытно ласкала их, вбирая в память их лица, их дыханье, вспоминала рожденье каждого, жадные губы у груди, их первые песенки, первые шаги и первые их вопросы, их любовь к ней и веру в нее, которые неминуемо загасит эта вечная разлука.
Пришло утро, в деревне хрипло и безжалостно загорланили петухи, двор проснулся. Люди под присмотром Руты собрали и вынесли сундуки. Сели за последний завтрак — она, дети, дворня, стража. Кто-то несмело сказал про вино, Рогнеда согласно кивнула. Появился и поплыл из рук в руки ковш; все выпили, ничего не сказав. «Как на тризне, — подумала Рогнеда. — Тризна и есть: мои дети мать свою хоронят. Все прочие это знают, потому и молчат». Не успели поесть, как прибыл Бедевей с четырьмя подводами. Вот и грянуло самое злое испытание — расцеловать в последний раз деток, сказать им, глуша слезы и крик, что едет в дальнюю поездку, пусть они ее ждут, она вернется, привезет им желанные гостинцы: ну, что вы хотите? — Ярославу птицу, Всеволоду нож, Предславе шкатулочку, а Прямислава, не умея говорить, ничего не назвала. Ничего ей еще не хотелось другого, кроме ласковых глаз матери. И так сильна была их вера в неразлучность с нею, что не поняли они своего начавшегося горя, не пролили слез, а Изяслав ничего не сказал братьям и сестрам, гордый своей избранностью для далекого путешествия…
Рогнеда с сыном и Рута поклонились бывшему своему пристанищу, речке Лыбедь, людям, с которыми прожили обок семь лет, и покатил маленький их обоз под началом молчаливого Бедевея и с десятком охраны по пыльной дороге к днепровской пристани. Здесь пересели они в ладьи, и скоро скрылся из глаз город плена и муки, стольный град всей Руси Киев.
Неспешно, с долгими ночными стоянками совершалось их плаванье по Днепру, потом по Березине, по излучинам и петлям суживающейся Свислочи до впадения в нее мелкой Немиги, где стоял город Менск. Здесь заночевали, а утром подводами потянулись средь болот по зыбкой часто дороге в некое близкое место, которое князь Владимир подарил сыну в личное владение. К закату дня добрались до своей цели; текла здесь та же Свислочь, стоял на берегу насыпной холм, на нем — небольшой детинец, а вокруг теснился в сотню дворов посад — вот где предстояло жить сосланной Рогнеде. Подводы въехали на детинец, скарб занесли в пятистенную избу с истопкой и каморами, и Рута начала устройство. Скоро затопилась печь, пополз над избою дым, стали накрывать стол, чтобы отпраздновать начальный час жизни в затерянном среди болот на кривичско-дреговичском сумежье городе княжича Изяслава.