Предчувствие меня не обманывает.
Я просыпаюсь в приподнятом настроении: ни головной боли, ни снов, ни усталости — все вновь встало на свои места, череда событий отныне будет сменять череду событий как и прежде, циферблат более не собьется, стрелки часов не дрогнут, календарный лист не упадет раньше времени. Обыкновенное переутомление чуть не свалило меня с ног и ума, но я во много раз сильнее болезни, паразита и другого недуга — Я — Человек с поверхности.
Закончив умываться, я стягиваю волосы в слабую косу на бок; в дверь в этот момент начинает колотиться Золото. Слабые удары маленьких кулаков, периодический топот и нервный вздох подогревают меня не слабее пола с подогревом, я перекатываюсь с пятки на пятку и, глядя в зеркало, вновь включаю воду, только теперь делаю напор сильнее.
— Кара! — зовет меня Золото, и голос ее — еще звонкий, детский — ударяется о тяжелую дубовую зверь. — Кара, ты не одна!
Удивительные вещи говорит сестра, ибо сейчас я действительно одна. Сажусь на кресло и кладу ногу на ногу. Торопиться некуда, особенно, когда куда-то торопится сестра!
— Выходи, иначе я позову маму! — не унимается Золото и со злостью рвет дверную ручку.
— Будете колотиться вместе? — посмеиваюсь я. — Позови отца, пусть попробует вынести дверь.
Золото топает на кухню — квадратные каблуки бьются по полу, стучат по лестнице и пропадают вовсе. Я быстро выключаю воду и выбегаю из ванной к себе в комнату. В следующее мгновение слышу вернувшуюся сестру и крик матери о пустяках и небылицах, выдуманных дочерью, хотя она прекрасно знает, что я действительно докучала сестре.
Настраиваю себя на три первых урока чтения, равные трем часам за книгой, коих в школе у нас практически не было, а те, что имелись, находились в ужасном состоянии. По этой причине ученики читали лишь электронные варианты современной литературы. В основном, это были учебники по праву и законы, дополнительные материалы по управлению и ораторскому искусству. Я же отдавала предпочтение бумажным изданиям — спасибо за то моему отцу, Голдману старшему.
Я заглядываю в его кабинет и меняю книгу, отмечаю про себя тот факт, что отец сам никогда не закрывает дверь на ключ; и от чего потом удивление пропажи книг с полок? — он сам не забоится об их сохранности.
Литературу я не выбираю: хватаю наугад, и теория вероятности дарит мне «Прошлый век» — книгу-таблицу, в которой говорилось о сравнении былого мира и Нового Мира; бесконечные таблицы в толстом переплете.
Не могу не остановиться у стола и не заглянуть под него — трогать нельзя, но дело пагубной привычки; сила извне каждый раз толкает меня отсоединить корешки коробки из плотного картона и посмотреть на заветную бутыль с откупоренной пробкой и отпечатанным годом производства, который старательно затерт чьими-то пальцами.
— Миринда! — зову я горничную, когда спускаюсь на кухню позавтракать. — Миринда, ко мне.
— Да, мисс Голдман? — появляется она в арке, судорожно быстро поправив накрахмаленный воротник своего костюма.
— Свежий салат и стакан воды, Миринда, — по настроению выдумываю я. — Тебе десять минут.
Миринда кивает и двигается, а я проскальзываю рядом — чуть не сталкиваемся с ней; женщина успевает изогнуться: ее острые плечи отплывают в сторону, а ноги быстро перешагивают друг за другом. Я смотрю недолго на служанку и задумываюсь о том, что ею правило больше — страх или уважение? Глаза ее виновато опускаются на кухонный стол, руки скрещиваются на фартуке, и я спокойно отступаю — хватит пытаться что-то понять, Карамель, иди спокойно в свою комнату и выбери наряд на день. Твои мысли никому не нужны, твой внешний вид — необходимая и важная характеристика; мысли о глупых подчиненных тебе не помогут в учебе и на работе, а твое искусство управлять и уметь располагать к себе людей уверенной походкой — да.
Я поднимаюсь в спальню, вновь и вновь лелея от одной только мысли спокойного и хорошего утра. Под черное платье со свободной юбкой до колен я подбираю черные гольфы и красные туфли: открытый носик их выпускает пальцы, и я, еще не выйдя на улицу, ощущаю ледяной холодок ветров. Но подобные жертвы окупятся выражением лица Ирис, увидевшей меня в новых одеяниях. Я подбираю сгущено-карамельные волосы красной лентой, спускаюсь на кухню и завтракаю — получаю удовольствие от скрежета фасоли, редиса и огурцов на зубах, привкуса сливочного соуса. Запив водой, велю Миринде принести мне еще один стакан. Где-то вода — такая редкость, и эта мысль добавляет мне настроения, подытоживает, журчит над плечом… «Если отнимать, Карамель, — то все. Ты заслуживаешь этого и еще больше».
Я быстро встаю и иду к шкафам, черная мышка Миринда мчится за мной и как обычно подает пальто. Открыв дверь, она говорит:
— Вы прекрасно выглядите, мисс Голдман.
Я думаю что-нибудь ответить, но даже хорошее настроение не побуждает меня забыть про этикет: Миринда — прислуга.
На посадочном месте меня забирает автомобиль, и за рулем никого с янтарными, карими глазами — смешно и радостно! все осталось позади, все эти временные тревоги и невзгоды, сны и незнакомцы, инородные слова и такие же речи.
Я смотрю на сплетающиеся под нами мосты, смотрю на многоэтажные здания перекрывающие друг друга, и вдруг водитель сбивает меня вопросом, заинтересовавшись акциями отца. Первым на ум приходит мысль, что они работают вместе, однако осторожность нарушать я не спешу и ничего о семье не рассказываю. Уклончиво говорю, что Голдман всегда занимают лидирующие позиции на рынке.
— Вот уничтожим мы этих рабов в Остроге, а что дальше? — рассуждает мужчина, когда наш разговор заходит о внутриполитической борьбе Нового Мира и изгоев, находящихся под нами — это всегда сбивает с толку, потому что ты приучен к иному и с самого детства убежден, что других людей не существуют; но нет, эти бродяги ходят прямо под нами, живут за наши счета, получают от нас еду и кров и все, что требуется с них — самоотверженная отдача их работе, ибо если основания зданий не будут подлежать ремонту, Новый Мир обрушится прямо на их головы. — Кто будет работать на нас? Мы же рухнем!
И говорит мужчина уже отнюдь не о политике, жизни на поверхности и морали. Мысли его уходят в одно русло с моими: если дома при основаниях перестанут реконструировать — мы действительно просто рухнем и целая цивилизация падет от куска не прикрученного болта.
— Наслаждайтесь тогда, — спокойно отвечаю я. — Последний век живем… Доживаем.
Водитель косится, а я, оставив несколько серебряных карт, иду в школу.
Ирис ждет меня за раздевалкой, оценочным взглядом пробегается по одежде, когда я сдаю в аппарат пальто, но ничего не говорит. Ромео стоит у кабинетов второго уровня, Ирис ускоряет шаг и исчезает где-то, чтобы мы могли поприветствовать друг друга наедине.
Сначала я по-доброму смотрю на Ромео.
Но он, приблизившись, пытается взять меня за руку — я отстраняюсь и сию же секунду хмурюсь.
— Ну же… — тянет Ромео, как будто я ему чем-то обязана.
— Ну же? — сомнительно повторяю я. — Ну же? Я тебе что-то должна?
Его ставит в тупик мой вопрос.
— Ну же? — еще раз говорю я. — Что это значит?
— Я хотел тебя поцеловать, — сразу же признается он.
Я испускаю смешок — его подобие и мысленно ругаю себя за то, что позволила такую глупую эмоцию, такую глупую реакцию, но все же наивность Ромео меня выводит.
— Мы что, — шепчу я, — обезумевшие влюбленные или супруги?
Мимо нас пробегает маленькая девочка, и я бросаю кроткий взгляд.
— Серьезно, оставь эту идею, Ромео, — продолжаю я и смотрю через плечо.
Из лифта выходит группа учеников — разговаривая, они проносятся подле нас, в один из открытых кабинетов.
— Мне противна… — начинаю говорить я, но не успеваю закончить.
— Любовь? — прерывает меня Ромео.
Я не решаюсь повторить это слово. Оно не задевает меня — нисколько; просто оно омерзительно.
Любовь… да что такое любовь? Удар гормонов? Раньше люди не принимали лекарства или витамины, помогающие сдерживать «любовь». Самообладание — вот, что должно быть присуще настоящему человеку: истинному жителю Нового Мира. Любовь… сколько проблем следует от нее! Раньше люди губили себя и устраивали войны ради любви. Какие глупцы! Я бы хотела посмотреть на них со стороны и посмеяться. Хлеба и зрелищ, хлеба и зрелищ!
И также я слышала выражение «Бороться за любовь» — нравов у людей из прошлого не было вовсе. Обезумевший скот, безмозглые, беспринципные, аморальные звери, не достойные ступать вровень с нами — высшими людьми, с нами — Богами.
— Если я скажу, что люблю тебя… что ты ответишь? — спрашивает Ромео, заставив мое сердце дрогнуть — физические недуги были незнакомы мне, но слова юноши осколком ударяют в середину груди и расплываются по легким, бегут по артериям и прямиком импульсами нейронов в мозг.
— Если ты скажешь, что любишь меня, — еле слышно проговариваю я, чтобы меня не застали за подобной беседой, — я упрячу тебя в психушку. У тебя расстройство, Ромео.
Он отводит взгляд — но ненадолго.
Ромео-Ромео… Он просто пытается совратить меня.
— Ты не принимаешь лекарства? — интересуюсь я и делаю это не из-за беспокойства за его физическое состояние, а ради себя.
— Принимаю, — спокойно отвечает он. — Как и ты. Каждый месяц.
На прошлой неделе мы принимали витамины. Обыкновенно тем, кто не может сдерживать себя после приема лекарства, чье поведение — дивиантное, а неразумные/необдуманные/резкие/бессмысленные поступки обосновываются эмоциональным состоянием (чего на моей памяти было всего пару раз), вкалывают нечто более сильное. Тех — виданных мною — необразованных чудаков отводили в медицинский кабинет, проводили полный осмотр, после приема дополнительных лекарств они несколько недель проходили курс лечения у психолога и вот в их отныне светлые головы вбили, что чувства — любые: симпатия, злость, радость и уныние — это уязвимость, а Боги не могут быть уязвимыми. Но если ты не Бог, что делаешь на «землях» Нового Мира? — прочь! Вот и оно: они не оставят свои выстраданные лачуги-высотки, они не оставят свои выработанные профессии и работы, даже если немного не в себе, они избавятся от болезни, вырвут ее с корнем, удалят и вытащенный из тела и сознания зародыш кинут с одной из крыш, и болезнь уйдет вниз — в Острог. Это чистая нация. Я убеждена, что все люди должны жить спокойно, обязаны не тревожить друг друга и смеют не отвлекаться на эти пустяки, вроде желаний и влечения… И я не испытываю к Ромео никаких дикарских чувств. Я регулярно принимаю лекарства и полагаюсь только на свои убеждения, а именно: любви, как таковой, не существует.
— Мне нужно задать этот же вопрос твоему врачу? — спрашиваю я.
— Врачу? — повторяет юноша. — Врач скажет и проверит, что я исправно принимаю лекарства, а вот тебя отправят на обследование из-за твоей паранойи.
— Что ты сказал? — возмущаюсь я и смотрю на Ромео.
Я не знаю, что думать. Он шутит или нет? Передразнивает?
— Когда-нибудь ты поцелуешь меня? — почти с мольбой в голосе просит он, и меня отстраняет.
Я должна буду сказать родителям, что расторгаю наши отношения, и объяснить причину того. Я имею право сделать это прямо сейчас, но бедному Ромео придется пройти лечение, собеседования, и его не допустят до новых отношений около полугода, да и никто после подобного инцидента не захочет связывать себя с ним. Я перекрою ему воздух на поверхности, но буду уверена, что никакой вирус-червяк не пробрался в его голову и не съел нормальные человеческие качества, что никакой вирус-червяк не перебросился на меня.
Мне не хочется отвечать Ромео, мне не хочется думать об этом — подобные пошлости никогда не навещали мои мысли, и поэтому я растерянно гляжу на юношу перед собой и глубоко вздыхаю. Что подтолкнуло его на эти слова, действия, он сказал это необдуманно или долго вынашивал в своей голове и вот признался? — это хуже, это значит, что он уже потерян для меня.
— Мой первый поцелуй произойдет на свадьбе, — уверенно отвечаю я. — И если ты хочешь присутствовать на ней в качестве жениха, оставь эти глупые разговоры для безумцев и низших людей.
Не вижу продолжения беседы, резко отворачиваюсь и ухожу. Каблуки стучат по полу и отдаляют меня от Ромео, я стыжусь своих рассуждений и пытаюсь пристыдить себя за то, что мне стыдно. Какие странные эмоции последовали с моей стороны после его слов, наверное, я должна была прекратить беседу на корню, а не продолжать вести диалог с Ромео. Он больше не моя пара, он потерян, он — как то отребье из Острога, он — как люди былых времен: необузданное пламя в груди сожжет его изнутри как жгло миллионы исковерканных и изуродованных душ раньше. Поэтому люди Нового Мира избавились от душ и их понятий — чтобы обезопасить себя, чтобы спастись и искоренить последнюю свою уязвимость.
Я не представляю себя сейчас в кабинете среди других учеников, не представляю, как вернусь в сторону Ромео — поэтому оставляю его вместе с его безумием у кабинета, а сама решаю уйти. Захожу в лифт и, не успев развернуться, зажимаю кнопку холла.
Некто влетает следом, случайно бодает меня, и я рассерженно разворачиваюсь, приготовившись отсчитать неряху и пригрозить ему, как вдруг вижу перед собой Ромео, который забегает следом, проскальзывая между двумя закрывающимися затворами лифта. Меня навещает чувство дежавю, но я все еще могу трезво мыслить.
— Безумец! — выкрикиваю я, когда Ромео налетает на меня — думаю, случайно — и тут же отпрыгивает к стене.
Он бьется спиной и вскидывает как покаянный руки.
— Прости меня! — взвывает Ромео.
Брови его сведены от досады, руки дрожат, а грудь то и дело вздымается — он часто дышит.
— Ты безумец, Ромео! — повторяю я. — Убирайся!
Хочу дотянуться до панели кнопок и нажать отмену, хочу остановить лифт, хочу выйти и переждать на любом из этажей. Но сделать я этого уже не могу.
— Прости, прошу, прости, Карамель, умоляю тебя, прости! — Подается Ромео на меня, руки его приземляются по обе стороны от моей головы.
Чувствую себя бессильной, лишенной свободы, зажатой, мне надо выбраться, надо уйти. Некуда..! Сама не совладаю со своим дыханием, вскидываю раздраженно плечами и отвожу глаза, после чего прячу свое волнение и холодно выдаю:
— За то, что напугал, или за то, что начал непристойную беседу? — опять дежавю.
Но я побеждаю появившуюся из ниоткуда одышку и говорю обыкновенно смело и уверенно. Ромео слышит мой спокойный голос, видит мои спокойные глаза, отстраняет руки и кладет их по швам, после чего делает шаг назад.
— Ты права, Карамель. — Он громко глотает. — Я был вне себя. — Пальцы сжимаются: слышу хруст костяшек; тут же разжимаются. — Ты опьянила меня собой, и я чуть было не сошел с ума. — Глубокий вдох. — Мне бы не хотелось, чтобы ты разрывала нашу пару, Карамель.
Я молчу. Даю ему возможность объясниться сполна, сформулировать все свои мысли и тотчас поведать мне о них. Взгляд мой бегло приземляется на горящую кнопку лифта одного из уровней, который мы пересекли. Обыкновенно я вытягиваю из людей все до последнего, все, что только они могут мне дать или сказать.
— Я рад, что твой отец одобрил меня, — улыбается Ромео.
Я бы могла ради приличия сказать, что тоже рада, но, признаться, не испытывала никаких волнений по этому поводу.
— Сладкая девочка… — тянет юноша, пытаясь растопить мое сердце как карамель.
Может, его стоило отправить к психиатру?
— Я совершил такую глупость! И сожалею об этом, — пытается убедить меня Ромео. — Прости, Карамель, прости… Но неужели ты еще не слышала о Тюльпан и ее безнравственности?
Я слабо хмурюсь — меня мало интересуют сплетни, но Тюльпан… Наши отцы работают вместе; они хотели, чтобы мы подружились, да ее характер был невыносимее занозы в одном месте, и я выбрала в подруги Ирис, семья которой была по должности ниже, но, по крайней мере, мы могли друг друга терпеть. Ромео знал, как остановить и заинтриговать меня, иначе бы я даже не стала его слушать, но с такой зачинкой беседы — хочу..
— Что случилось? — наконец решаюсь заговорить я. — Она совратила тебя?
Спрашиваю с издевкой, но у Ромео вспыхивают глаза как два огромных фонаря, что располагаются на здании управляющих.
— Ее молодой человек… — начинает рассказывать он, но я перебиваю.
— Тот нарцисс…
Эти два странных цветка безумно подходили друг к другу. Она казалась простой, но от нее невыносимо несло — и дело не в запахе, а в характере; Он был настолько напыщен и самолюбив, что вот-вот бы, да и лопнул от этого.
— Его зовут… — не понимая шутку, объясняет Ромео.
— Мне все равно, как его зовут, — нахально улыбаюсь я. — Просто скажи, что произошло.
Кажется, во мне просыпается интерес: я чувствую, как он расплывается по венам и затекает в голову, циркулируя там.
— Они пара около месяца, может, чуть дольше, — шепотом, голосом затейника проговаривает Ромео, и от этого мне несколько неуютно, — но сегодня все говорят о случившейся между ними близости.
Беспризорники!
— Быть того не может, Ромео, — скептически отзываюсь я.
— Тюльпан молчит, а вот ее друг… всем об этом говорит.
Мужчина, уже мужчина, получает в таком случае штраф, а вот девушку, с которой он сотворил подобное, будут осуждать до конца жизни — к слову, ее они проведут отдельно друг от друга, ибо два рассадника инфекции не должны создавать пару — такой союз обречен.
Мы еще учимся в школе и не имеем право на половую жизнь, это становится доступно только с началом отношений на второй стадии — не знаю почему; может, для того, чтобы к брачному союзу имелся определенный опыт, но все-таки редко кто начинал так рано. Паре приходится в таком случае принимать специальные дополнительные лекарства, ведь заводить детей мы можем только после свадьбы, в возрасте от двадцати трех лет и более. Если кто-то узнавал, что девушка стала женщиной раньше положенного, ее отправляли лечиться или, если она была в трезвом уме и на тот момент принимала лекарства, выписывали штрафы. А прохожие, друзья, коллеги, семья — они осуждали ее. Поэтому чтобы не попасться на ловушку из мыслей похотливой головы, разумнее будет себя просто ограничить и отрешить от всего подобного. Я не близка с Ромео еще и потому. Процентная характеристика велит обратить внимание на то, что мужское население чаще сбивается с пути правил, описанных в своде законов Нового Мира, и соответственно влечет за собой партнеров, а также, вторит эта характеристика, что женское население — куда податливее и ради поддержания лояльных отношений соглашается даже на то. Если конечно невольны сопротивляться — вроде Тюльпан, но я — консерватор, и посему, если не выправлю из Ромео его дурные заразные мысли, избавлюсь от него.
— Черт возьми, — шепчу я и недовольно смотрю на юношу, — и ты решил, что я как эта… Что я тоже соглашусь? Ты оскорбил меня! За кого ты меня держишь, каково твое отношение ко мне?
Я повышаю голос, и Ромео опять напрягается в лице; громко глотает: вижу, как сводит мышцы у него на горле, и он упрямо глядит мне в глаза, не боясь оскорбить еще больше.
— Ты считаешь меня чудачкой? — рычу я с упреком. — Ты оскорбил методы воспитания семьи Голдман! Отец не простит тебе это. Я не прощу! — И его глаза — испуганный шакал — бегают по мне, волнуются, волнуют, а я продолжаю. — О, ужас! Ты решил, что я безнравственная и…
— Нет, нет! — пытается перекричать меня Ромео.
Я вижу, как он дергается; он бы хотел взяться за мою руку, чтобы успокоить, но это могло вывести меня еще больше — я никогда не теряю своей рассудительности.
— Нет! Нет! Нет! — Двери лифта наконец открываются, и я хочу выйти, но Ромео вдруг зажимает этаж самого дальнего уровня, и мы едем обратно.
Меня охватывают волнение и страх, рассудительность перекидывает петлю и совершает скоропостижное повешение, а иные эмоции прячутся в дальнюю коробку разума и опечатывают себя, веля не кантовать и давая отметку ценного груза, однако волнение и страх — они главные гости партиты уныния — они остаются и возносятся над всем, преобладание их повышает температуру моего тела, сводит руки и ноги и импульсами стучит по вискам: «Откройте, мисс Голдман, мы пожаловали за вашим сознанием». Горящая кнопка этажей сменяется, но я повторяю и повторяю самой себе, что мы должны были выйти… Я должна! Что Ромео хочет сделать со мной?
— Карамель, послушай, умоляю, — просит он, а я отворачиваюсь и смотрю на обшарпанную изнутри дверь лифта — взгляд томительно пытается перебежать на ворот его кремовой рубашки, но я воздерживаюсь. — Я просто… — он резко замолкает, ибо понимает, что после свершенного — любые речи покажутся противоестественными. — Прости меня, Карамель, умоляю. — Он склоняет свою голову на бок и пытается вглядеться в мое лицо, ловит через карамельные волосы острый удар голубых глаз и решает принести свои объяснения. — Я подумал, что раз это не наказуемо, как раньше, то, может, хотя бы попробуем привыкать друг к другу физически? — Ромео запинается, и я впервые слышу, что он шепелявит. — Знаешь? Прикосновения, объятия. Поцелуи. — Падает как кирпич на голову кому-нибудь в Остроге. — Это ведь не запрещено…
— Меня родители воспитали иначе, — перебиваю я и вкладываю в эти слова свою гордость, которую мне удалось по крупинкам собрать из коробки со всем потаенным, и изрядно помахав метлой перед страхом и волнением. «Прочь, вам здесь не место, прочь!».
И все же меня несколько успокаивает то, какие объяснения приносит Ромео.
Я понимаю его и продолжаю.
— А поцелуи, разрешенные в укромных местах — я считаю, что даже это аморально в поведении достойной девушки. И с чего ты взял, что все тобой перечисленное больше не наказуемо? Мы можем высказать жалобу.
— Можем, — соглашается Ромео.
— Целоваться дома или в школьных туалетах тайком — еще более омерзительно, чем публично выказывать то, что мы пара. Придет время, и нам будет разрешено это по закону.
Я заканчиваю на том, и все обходится — я не ошиблась с выбором партнера. Маленькие детали встают на свои места, ведь каждый может сдвинуться с верного пути.
Ромео кивает мне, а потом добавляет:
— Прости, Карамель. Кажется, ты неправильно меня… Я неправильно подал информацию. Это было глупо с моей стороны, я должен в первую очередь рассказывать тебе все, а потом советоваться.
— Хорошо, что ты понимаешь это. — Я выдавливаю из себя спокойную улыбку. — Пока что мы должны узнать друг друга духовно.
А потом еле слышно добавляю:
— Если мы сольемся душами, сольемся и телами.
Я не верю, что говорю это, но утешаю тем самым Ромео. И саму себя. Я уверена, что законы все еще действуют, а тех двоих нарушителей следует наказать. Мы возвращаемся в холл и до начала уроков просто разговариваем.
— Ты напишешь жалобу, а я поддержу тебя, — обращаюсь я к Ромео. — Я бы и сама с радостью накатала на них, но, увы, ничего подобного не слышала.
Мой друг кивает мне — вряд ли ему хочется это делать, однако он обидел меня и теперь должен искупить вину.
Со звонком я ухожу в нужный кабинет, а Ромео пропадает в администрации, где пишет жалобу, из-за чего запаздывает на урок. Бесконечная таблица в книге отнимает час времени, второй, и вот уже глаза начинают от усталости проситься перевести их на какой-нибудь другой объект — роняю взгляд на скупое лицо сидящего поблизости: юноша с орлиным носом клюет в электронную книгу, у которой погашен экран. Столы учащихся находятся на приличном расстоянии друг от друга, каждое место индивидуально: здесь не стоят двойные парты или стулья по вогнутой дуге; один стол, одно кресло, одна электронная книга, один графин с водой и один стакан — именно потому предмету чтения отделен большой зал. Я оборачиваюсь на девушку неподалеку — красивая на лицо, но скупая на брошенные ядовитые взгляды по сторонам; она — отвлекаясь от чтения и оглядывая других — не ищет в них изъяны и не оценочно осматривает одежду, она с интересом знакомится с каждым, с кем не смеет заговорить вслух. И именно это заинтересовывает меня в ней. Кудри беспорядочно лежат по плечам, простой черный наряд без излишеств и дорогих струящихся тканей говорит о ее семье и среднем заработке родителей, периодически всплывающее смущение — о малом опыте в ораторском искусстве и об отсутствии каких-никаких друзей. Она вздергивает плечами под моим тяжелым взглядом, и начинает поднимать свой, отчего я быстро отворачиваюсь и делаю вид, что наблюдаю за чем-то иным.
По ту сторону аудитории раздается стук, дверь эхом бросает удары в нас — учащихся.
Входит женщина лет под пятьдесят, с короткими черными волосами и широкими черными бровями.
— Карамель Голдман, прошу пройти за мной. Отпускаете? — спрашивает она у преподавательницы.
— Да, пожалуйста, — отвечает та.
Я откладываю книгу, поднимаюсь и следую за женщиной к двери.
Мне интересна причина моего снятия с урока и почему за мной пожаловал школьный психолог. Обыкновенно собирали нас в конце месяца, да и то, если имелись какие-либо жалобы; я же не подавала никакой запрос на обследование.
— Ты ведь не против поговорить? — спрашивает она в коридоре, идя бок о бок со мной.
Я негодую от факта обращения ко мне на «ты» — конечно, я слышала, про ее некоторые особенности: для большего доверия со стороны учеников, она обращается с ними на равных и никогда не перебивает; а также никому и никогда не говорит своего настоящего имени. Хотя, в принципе, никому и звать ее особо не хотелось и по собственному желанию не приходилось. Я впервые столкнулась с этой женщиной лицом к лицу, потому что до сего момента наблюдала за ней, кладя ответы на тесты, когда мы проходили массовую проверку.
— А есть о чем? — отвечаю я.
Мы заходим в лифт и спускаемся в кабинет, находящийся под всеми уровнями школьных предметов и мед кабинета, под администрацией и архивом.
— Не могу сказать, что на тебя есть жалобы. — Женщина смотрит мне в глаза, а я упрямо пялюсь в закрытую дверь лифта. — Но кое-кто очень беспокоится о твоем здоровье.
— Интересно, кто же?
— Не могу сказать. Я обещала.
Обещания, клятвы, да толку от них, если люди все равно сдают, рассказывают, врут?
«Ромео-балбес», думаю я. «Что ты умудрился про меня наговорить?».
Я поправляю слегка задравшуюся юбку платья.
— Холодно… должно быть, — говорит женщина, и я сожалею о свершенном действии. — Ты хочешь показать себя? показать тело? привлечь внимание?
— Зачем мне привлекать внимание, если мой отец — один их главных управляющих, а мое лицо постоянно показывают в рекламах? — Я стремительно занимаю оборонительную позицию.
— Может, тебе не хватает внимания с определенной стороны? Какого-то определенного человека? — настаивает психолог.
— Зачем мне это? — серьезно спрашиваю я.
— Ради чувств…
Женщина не договаривает — мой смешок перебивает ее; но ни одна мышца, ни единый мускул на лице не содрогается: все то же безразличие во взгляде вьет толстый узел вокруг шеи.
«Какие чувства?», хочется воскликнуть мне. «Вы — сумасшедшие? Вам нечего делать или вы просто хотите изуродовать свою жизнь? Словно острое лезвие, оно вскроет ваши вены и сердце, выпотрошит божескую натуру и оставит с неволей раба умирать в собственном опорожнении».
Мы подъезжаем к кабинету — последний раз я была тут около полугода назад, да и то из-за названного ранее психологического теста, который проводили среди всех учащихся.
Неужели Ромео рассказал, что меня мучают сны? Может, процитировал мою глупую фразу о душах и телах, которую я ни в коем случае не должна была произносить вслух?!
— Присаживайся. — Кивает женщина на диван, а сама садится на кресло напротив.
Я касаюсь лопатками спинки дивана и непроизвольно ложусь — не полностью, аккуратно, слегка подаваясь плечами вперед. Его форма — капля; нет — спадающая на ветвь лиана, соблазнительно влекущая к себе. Красное вино, разлившиеся по стенам, углубляется в темно-бордовый ламинат.
— Хорошо, — хмыкает та.
— Что хорошо?
Не спешу переспросить ее, но все равно обрываю резко настигнувшее нас молчание.
— Ты легла, — поясняет женщина, и сначала я не улавливаю смысла в ее словах, однако потом… — Я попросила тебя сесть, а ты легла. — Она почти самодовольно напрягает скулы, и губы ее сильно сжимаются. — Даже если ты сама этого не знаешь, нечто на уровне твоего подсознания жаждет поговорить.
— Или мне не хочется несколько часов просидеть в одной позе, — пытаюсь отмахнуться я, хотя признаю ее уловку — мой пульс учащается.
— Несколько часов? Ты думаешь, что беседа затянется… значит, у тебя точно есть темы для разговора.
— А вы меня отпустите через пару минут, если я скажу, что говорить нам не о чем? — отчеканиваю я, пытаясь совладать с нарастающим возмущением и злостью — она бегло огибает сказанные мной слова и переставляет их в том смысле, какой хочет наблюдать сама. Я не удерживаю следующую язву в себе: — Будете выдерживать тут, миссис «Как-вас-там», пока я не скажу хоть что-нибудь вас интересующее. Или пока рабочий день не закончится.
Она видит, как я мягко пожимаю плечами и, надеюсь, всем своим нутром чувствует силу и уверенность, которую я излучаю.
— Знаешь, — голос женщины звучит очень нежно, — я не привыкла вытягивать из своих клиентов правду. Я рассчитываю на доверие.
— А я и не клиент. — Резко поднимаюсь.
— Хочешь уйти?
— Уж точно не закончить сеанс и договориться о следующей встрече.
— Я напишу жалобу.
Я делаю шаг и тут же замираю; единственный стук от каблука туфли эхом бьется о винные стены. Сотни таких же ударов разрывают меня изнутри, колотясь в виски. Слова женщины останавливают меня.
— Чудесные методы современной медицины, — ехидничаю я и сажусь обратно, — может, начнете вытягивать из меня мелкие секреты, а за молчание снижать оценки в аттестате по истории, философии и счету?
— Значит, есть эти мелкие секреты.
Я вздыхаю — с издевкой, а в мыслях признаю свое поражение. Мы молчим некоторое время и скупо рассматриваем друг друга.
— Тебя что-нибудь беспокоит? — наконец спрашивает женщина.
— То, что я пропускаю занятия, сидя в этом кабинете без толку.
Ответа не следует — худой силуэт поднимается и как змея вьется в такт своим шагам и плавным перекатам бедер. Мать была острой — хлестала своими движениями; а эта — точенная и женственная. Силуэт замирает около дубового стола.
Я чувствую, как воздух становится тяжелым — стараюсь делать вдохи глубже; кровь бьется в висках, отдавая по всему телу, слабость разливается по венам и охватывает меня. Я нервно кладу руки на дрожащие колени и ладонями сжимаю выпирающие костяшки; дышу — пытаюсь. Кажется, кабинет наполняется женским голосом и вопрос разливается по помещению, ударяясь о края винных стен и бордовых штор около закрытого металлическими ставнями со стороны улицы окна. Но я не слышу. Я не слышу — смотрю в сторону силуэта и крепче сжимаю саму себя, чтобы не рассыпаться от навалившегося страха. И вдруг меня резко кренит — в сторону; я падаю на диван, головой приложившись к плавному скату подушки.
Женщина — отчетливо, поворачивается — медленно; и вышагивает в мою сторону. Лицо ее нисколько неизменное, эмоции ее нисколько нечитабельные, она — слог какого-то слова, она — часть какого-то предложения, и цельной картины познать я не могу, у меня недостаточно деталей для ее составления.
Я ощущаю волнение, и импульсы в голове не дают мне покоя; все резко гаснет перед глазами.
Я вижу очертания моста; стою у посадочного места и зову — кого-то, зову — того, зову того, кто уже никогда не придет. Нас разделяют несколько метров, я знаю, что подстерегает его там — впереди — и все равно позволяю уйти. Меня тянет следом, и небо опускается. Воздух вновь тяжелеет. Я хочу крикнуть, но не позволяю себе — это непростительно на улице среди десятков людей, непростительно…
— Карамель!
Мальчик с леденцом в руке на мосту приветливо улыбается, как вот его лицо меняется, искажается, облик становится угрожающим, въедается в память и мучительно бьет по ней же.
Огромные янтарные глаза взмахивают своими короткими черными ресницами на все небо, зрачки обволакивают все существующее, и я отворачиваюсь от них, отступаю. Страх наносит мне резкий и острый удар — один, после чего напоминает о себе слабой дрожью в лодыжках и запястьях. Я бегу от голубых глаз, вижу как красные капилляры — словно воды реки, делящей Новый Мир, разбегаются по белку, и падаю вниз. Там Острог? — быстро спрашиваю я себя. Там вода! — отвечает быстро мое тело. Я окунаюсь в воду, пытаюсь удержаться на плаву, но тело жжет.
Я пробуждаюсь и поднимаюсь с дивана. Сумасшедшее дыхание заставляет подпрыгивать мои плечи вверх-вниз — непроизвольно, уродливо. Я пытаюсь вытереть вспотевшие ладони друг об друга, но руки не слушаются меня. Смотрю на женщину — она сидит рядом и мягко качает головой.
— Вы хотели мне помочь? — на выдохе спрашиваю я.
— Нет, — честно отвечает психолог, и я киваю.
— Что это было?
— Тебе лучше знать, Карамель.
Медлю, хочу остановиться — отдышаться — и уйти, однако продолжаю разговор.
— Вы хотя бы испугались за меня?
Мой ехидный вопрос граничит с неподдельным реальным интересом.
— Нет, — улыбается женщина — также ехидно и реально. — Не в моей компетенции бросаться с жалостью к ученикам.
— Не в вашей компетенции… — шепотом передразниваю я.
— Я считаю, что это был обобщающий сон.
Обобщающий сон — еще одно научное обзывание потери сознания?
— И что же он обобщает? — рычу я.
— Твои внутренние беспокойства и страхи. Теперь ты не можешь соврать, будто тебя ничего не волнует. Что ты видела?
Она тянет это, скрипучим голосом режет словно неумелым смычком на старой скрипке. Я вспоминаю голубые глаза — моя голубая мечта.
— Бес! — вскрикиваю я, сама от себя того не ожидая. — Вы это знаете, знаете! — повторяю я, встаю быстро с дивана и спешу двери, около которой оборачиваюсь и взвываю его имя снова. — Бес! Все прекрасно знают, что Бес засел глубоко у меня в голове: в самых дальних воспоминаниях.
Лицо женщины по-злобному морщится, она скалится, но глаза ее — спокойны, отчужденны от слов, действий, проблем, она — деталь, уродливая часть страшного механизма Нового Мира — нового, чтоб его.
— Не будите их, — крошу по кусочкам я. — Иначе жалобы отца вам не миновать.
— Я хочу помочь тебе, Карамель.
— Я все расскажу ему!
— Карамель, держи себя в руках…
Речь ее обрывается, голос содрогается — теперь она волнуется. Одна моя просьба у отца, и она потеряет свою работу, она простится с поверхностью, она отправится прямиком к тем, кто обыкновенно приходил к ней в кабинет и ложился на эту чертову кушетку. Она ляжет на нее сама — стоит мне только сказать об этом отцу.
И я думаю, что могу пожалеть ее, однако, она меня не пожалела. Я не знаю, кто ее просил поговорить со мной, кто побеспокоился или же решил навредить, но она была виновата.
— Вы зря это сделали… Зря пошли у кого-то на поводу.
Я ухожу.
Безудержно стучу кулаком по кнопке вызова лифта, когда он трогается и опускается ко мне, продолжаю давить изо всех сил. Двери открываются, и я залетаю в кабину, жму этаж холла, прижимаюсь лопатками к стене и закрываю глаза. Все внутри меня ревет и плачет, все — каждый сантиметр моего уставшего тела, каждый из них взвывает и просит пощады, отрешения, умиротворения, отдыха — умоляет. Я выбегаю из школы, попутно одеваясь, и останавливаюсь на краю посадочного места. Из-за слипшихся друг с другом мыслей меня качает, ресницы слипаются также, и я чувствую, что вот-вот упаду.
Край, край…
Теряю равновесие…
Падаю! — хватают за локоть.
Я впервые рада чужому прикосновению; в голову — внутрь, бьет — изнутри. Я дергаюсь и оборачиваюсь.
Ромео, путая слога, спрашивает о том, хотела ли я спрыгнуть. Молчу, ему не отвечаю — как можно было об этом подумать? уродство Нового Мира…
— Кар-рамель, ты и вправду хотела… — вторит он.
— Нет! — восклицаю я. — Нет! Конечно же нет, Ромео!
Его растерянные глаза упираются в меня и давят своей настойчивостью, страх, который некогда поражал меня в моих мыслях и суждениях, я смею наблюдать воочию — на его лице. Глупый мальчишка, Ромео, ты знаешь, что одно плывущее слово «суицид» по отношению к лично твоей персоне отстраняет тебя в момент от жителей на поверхности, а уж после попыток покончить с собой лови бесплатный билет в психиатрическую лечебницу.
— Меня трясет, — продолжаю я. — А все потому, что ты пожаловался на меня психологу, Ромео. Зачем ты это сделал?
Он отрицает свою вину, опять заикается.
— Не ври! Ты просто не знаешь, что мне пришлось пережить!
На воздушном пути появляется машина, и я поднимаю руку. Кажется, я в действительности напугала своего друга — он качает головой и пытается отдышаться, слоги, покидающие его искаженный рот, путаются и в ничего связного не выливаются.
— Карамель, прошу, стой… Не уходи… Уроки еще не закончились. Ты не имеешь право уходить, — настаивает Ромео — пытается удержать меня, хочет заговорить. Безумец!
Машина приземляется и останавливается, дверь плавно отъезжает в сторону, а я мотаю головой и преспокойно сажусь внутрь. Ромео знал, куда меня отправлял, знал! и посему не смел встревать сейчас, побуждать на разговор и противостоять пути — между мной и дорогой домой.
Мы поднимаемся, пропуская несколько пролетающих мимо автомобилей, и выстраиваемся в общую полосу.
— Улица Голдман, пожалуйста, — вновь спокойным голосом шепчу я. — Две серебряные карты хватит?
— Три, — бурчит мужчина за рулем, явно смекнувший мое некоторое негодование.
— У меня только две серебряные.
Он резко останавливает автомобиль — плечи мои подаются вперед, а пальцы сами сжимаются на диване — и мы зависаем в воздухе. Я смотрю в окно — страшно; когда машина двигается, полет над бездной не так ощущаем.
— Три серебряные карты или прогулка пешком, — ставит свои условия мужчина, и улыбка серебряных зубов открывается мне со всем злорадством. — Высажу прямо здесь.
Гляжу в окно — Острог; пропасть, темень, чернота, а затем этот вечный ад — Острог.
— У меня с собой только две серебряные и несколько золотых карт, — признаюсь я, пытаясь любезно сойтись в примирении, утешить повышенные тона и установить разумную цену.
— Золотая пойдет. — Кивает водитель.
«Урод», мысленно процеживаю я и достаю ему золотую карту.
Какая досада, что и на него я не могу пожаловаться отцу. Его уродливое ведро полетело бы на свалку сегодня вечером, а сам он оказался внизу Южного района — на самом утопленном помосте, без денежных средств на счету и без принадлежности к поверхности. Каждый выставлял свои цены на проезды, доминирующим фактом был тот, который гласил, что человек не оставил меня на посадочном месте у школы, а вежливо довез до желанной точки.
Мы подлетаем к дому и останавливаемся, я выскальзываю из машины и бегу к двери, открыв ее сама.
— Отец! — зову я. — Миринда, где отец?
Горничная появляется в коридоре и удивленно смотрит на меня.
— Здравствуйте, мисс Голдман, — тянет она.
— Где отец? — повторяю я.
— Он на работе, мисс Голдман.
— Вызови его! Немедленно! Вызови!
Я оставляю Миринду, а сама, не раздеваясь, бегу в отцовский кабинет. Как острый змеиный хвост подол плаща скользит между колоннами арки, по стенам и диванам в гостиной, стегает маленькую статуэтку на полке, отчего та качается вровень моих шагов, но все-таки удерживается. Удерживаюсь и я. Встаю по центру кабинета, книжные шкафы оборачивают меня как конфету в фольгу, обнимают со всех сторон — друзья: настоящие друзья, в отличие от этой паршивой Ирис, и были они со мной все мои годы жизни; друзья утаивали меня от невзгод бытия и учили новому, напоминали о былом, кормили и лечили, они спасали меня, но сейчас — губят! Я хватаю голову от немыслимой боли и ощущаю, как книжные стеллажи все сильнее сдавливают меня в этой комнате — ребра хрустят под гнетом их стальных страниц.
Карамель.
Дверь позади меня хлопает — сквозняк закрывает ее.
Карамелька.
Хочу найти выпивку под столом — нельзя. Нельзя, нельзя, нельзя! Я не ведала, как это могло отразиться на скорой беседе с отцом, а посему старалась держать себя в руках, держаться. В руках — руками обхватываю саму себя, чтобы не развалиться на крохотные осколки, которые Миринда потом сметет в совок и вышвырнет в мусорное ведро, после чего оставшуюся пыль от меня выбросят — распустят — в яму на заднем дворе дома по улице Голдман — в яму с отходами, которая ведет в Острог.
— Вызови отца, Миринда! — истерично кричу я, зная, что она меня может отсюда и не услышать. — Сейчас же, Миринда! Миринда! Вызови отца!
Статуэтка падает.
Ко мне приходит осознание, и стены дома еще губительней давят меня.
Я кидаюсь к окну, прижимаюсь к холодному стеклу горячим лбом, ладонями. Колени прикасаются также, и я соскальзываю на пол.
Карамелька!
Мост.
Они починили его на следующий день, а в новостях сказали, что произошел несчастный случай.
Что такое слезы? никогда не плакала, никогда, да? Ком в горле стоит, а голова кружится, глаза краснеют, но слезы… я убеждаю себя, что это психическое расстройство, и давлю их.
Вдруг реву. Не помня себя — дергаюсь, кричу и бью кулаками по стеклу. Бес! Бес! Слезы текут по щекам, по платью. Сами. Я не хочу. Я не хотела… Плачу сильнее, ударяясь лбом, затем соприкасаюсь щекой и оставляю на стекле сырой отпечаток. Бес… Скребусь ногтями и кричу.
Мой Бес — мой бес.
Завываю как те бедняки на Золотом Кольце, когда приходит их черед умирать. Сжимаю руки в своих волосах и тяну их; опять кричу, сильнее прижимаясь к стеклу.
Здание управляющих, мосты, сотни мостов, переплетающихся друг с другом и с высотками. Внизу — темень: Острог.
У меня получается отдышаться, и я замолкаю: глотаю слезы, слизываю с губ соль, глубоко вздыхаю.
— Как сходила к психологу? — слышу я голос матери с явной издевкой.
Медленно поднимаюсь и поворачиваюсь.
— Откуда ты знаешь? — взахлеб спрашиваю я.
— Золото беспокоилась за тебя, говорила, что у тебя не все в порядке. — Мать заходит в кабинет. — Я и решила попросить психолога взять тебя к себе.
Не могу усвоить это — не верю.
— У меня не все в порядке? — переспрашиваю я. Смеюсь: — Это у Золото не все в порядке, если она старается следить исключительно за моей жизнью, а не проживать свою. Как ты могла?
— Ты и у меня на закуске.
Она ехидно улыбается и уходит. Она слышала все — весь разговор с дядей; или его слышала Золото, а потом как единственная любимая дочка нажаловалась мамочке.
Вид матери приводит меня в чувства, заставляет успокоиться. Я отчужденно двигаюсь, отчужденно сажусь в отцовское кресло. Дверь открыта, поэтому я наблюдаю за длинным черным коридором.
Не знаю, сколько проходит времени: кажется, часы над дверью не совладают с циферблатом — стрелки торопятся, совершают круг за кругом.
В конце коридора появляется худой силуэт, он приближается, нарастает — отец.
— Карамель? — спрашивает он, заходит и закрывает за собой дверь. — Миринда сказала, что ты была вне себя. Тебе нужен врач?
— Это твоей жене нужен врач.
— Карамель…
— Она решила ради своей забавы отправить меня к психологу, и я потеряла сознание… Понимаешь? — спрашиваю я, обращаясь с ним как с дураком. — Ты понимаешь? И обозвали это обобщающим сном. Знаешь, что такое обобщающий сон? Он заставил меня вспомнить Беса.
Реакция отца не заметна, хотя я действительно пыталась задеть его, остро уколоть его коротким именем.
— Но сейчас все хорошо?
— Ты издеваешься? — вспыхиваю я. — Поверь мне, то, что я несла в своем бреду, могло коснуться темы Острога и твоих проблем. Южный район, говоришь, восстание готовит? Она бы и про это с радостью послушала!
И только последнее сказанное мной заставляет отца задуматься по-настоящему; брови его сводятся, образовавшаяся складка глубоко режет лоб.
— Больше ты о ней не услышишь, — спокойно говорит отец и затем спрашивает: — Ты ушла с уроков?
Киваю ему; не удосуживаюсь одарить отцовские крохотные уши своими речами.
— Как отправлюсь на работу, заеду в школу, — отчеканивает строго он — словно зачитывает один из своих многочисленных документов перед высокопоставленными чинами в комитете управляющих. — Администрация школы Северного района также пожалеет, что взяла такого «профессионала» к себе на службу.
Я не знаю, стоит ли мне его благодарить.
— А теперь иди, — вместо «спасибо» слышит отец. — Дальше я сама.
Он медлит, оглядывает меня, но все-таки уходит. Никакие отцовские чувства — как бы глубоко они не были закопаны, ибо по закону я являлась просто кровным сожителем и не более — не подтолкнули его на то, что обыкновенно людей подлечивало, а близких людей — скрепляло и поддерживало. Это вопрос. «Ты в порядке?»
Ты в порядке, Карамель?
Я встаю к окну и наблюдаю, как отец садится в автомобиль и улетает. Короткая беседа — огромный смысл; это стоило того, чтобы вырвать отца с рабочего места.
Я спускаюсь на кухню и обращаюсь к служанке, велю ей поджарить мяса и сделать к нему соус. Порция настоящего — а не синтетического или безобразной сои — мяса мог стоить несколько тысяч золотых карт. Это зависело от размера, свежести и вида животного. На различные пиры и праздники мясо заказывали заранее, ибо имелась специфичная норма количества скота, который можно выпустить из-под конвейера деторождения и запустить под конвейер с пилами. Из пригодных для еды животных в Новом Мире остались лишь кролики, куры, коровы, ослы, свиньи и лошади — разнообразием флоры и фауны мы не отличались, но к тому и лучше; могу не шутить про скупого Ноя Нового Мира со скупым ковчегом. Добавляю Миринде, чтобы она убедилась в свежести мяса и не испоганила блюдо, а также велю ей управится за час, после чего спокойно бреду в свою комнату, размышляя о заданном эссе по философии. Бедность… Бедность! Представляю тех существ — кои не смеют посягать на имя Человека — и передергиваю плечами от мерзости, ударившей едким запахом под нос — уродливые люди несли за собой свой нищий амбре, состоящий из погоревших акций, бедного взгляда и грязных лиц.
Миринда в срок приносит мою еду, на черновике ни единого слова.
— Позвони в дом Ромео, и передай, чтобы он зашел ко мне вечером, Миринда, — говорю я.
— Будет сделано, мисс Голдман.
Кусок мяса среднего размера лежит передо мной на тарелке. Я медленно съедаю блюдо, расточительно накалывая каждый кусочек его на золотую вилку и с закрытыми глазами разжевывая говядину средней жарки в кисло-сладком соусе. Еда — такое же искусство, и я убеждена, что поедание ее — длительный процесс как и само приготовление. Уродовать желудок некачественными продуктами — вверх неуважения к своему телу. Насытившийся мозг попросит еще, почувствовав удовлетворение в несколько мгновений, а обиженный организм будет долго отходить от травмы. Ирис постоянно глотала всякую ненатуральную дрянь моментального приготовления или обыкновенные быстрые углеводы, а потом травилась питьем для рвоты и замеряла талию. Я баловала себя особенным постоянно, но постоянство это не заключалось в двадцати четырех-часовом поедании экзотических блюд. Мясо встречалось в моем меню не чаще раза в неделю, салаты сменяли супы и низкокалорийные гарниры, среди напитков в приоритете была вода — Новый Мир не мог победить меня в сфере развлечений, к которой новшества на кухне были приравнены давным-давно. На самом деле я была слишком скрупулезна, и трата на лекарства и медицину казалась мне излишней. Стоило однажды увидеть воочию Южный район и его процветающую корнем вверх структуру заводов — и вот ты уже не тронешь и пальцем хоть один продукт, доставленный оттуда, а — не секрет — что современная продукция съестного высшего класса любила подкидывать что-нибудь из дешевки отродья.
Недавно в моду вошли насекомые на кремовых булочках. Под вошли в моду я подразумеваю показ рекламы сверчков, пауков и кузнечиков, запеченных на хлебе и какую-то красивую девушку, поедающую это. Она подтвердила аппетитность данного блюда и вуа-ля! На самом же деле Высшие старались продвигать то, чего больше застаивалось в лабораториях в какой-то определенный промежуток времени.
Слышу, как со школы возвращается Золото, с работы отец. И, наконец, приходит Ромео: я не выхожу встречать его; он сам поднимается. Гости в нашем доме — редкость.
Ромео заходит и осматривается — он впервые тут.
— Сегодня вышло небольшое недоразумение, — говорю я, встречая его со своего рабочего места, медленно встаю и делаю пару шагов к двери.
— Твои ложные обвинения, — кивает мне Ромео.
Мне не нравится, как он называет это.
Я рассказываю о произошедшем и умалчиваю лишь об истерике в отцовском кабинете. Ромео не отвечает — кажется, его обходит стороной все то, чем я с ним делюсь, и тут же допускаю мысль о намеренном создании впечатления хладнокровного и ничем не заинтересованного юноши.
— Что ты будешь делать с матерью? — спрашивает он.
— Пусть живет, — со змеиным ехидством, свойственным больше Ирис, говорю я, и Ромео наблюдает в моих глазах лукавство. — Не называй ее так, я не шучу, Ромео. Ее поступок омерзителен.
— А меня ты позвала, чтобы извиниться? — вдруг улыбается мой друг, и белые зубы его контрастом бьют на фоне белых стен.
Извиниться! — ужасное слово, которое ударяет по моему самолюбию не хлеще материнских язв.
Мы садимся на край кровати — друг напротив друга; переглядываемся и молчим. Атласная простынь сминается под его телом, я смотрю на скользящую ткань, смотрю, как он касается ее пальцами и быстро, даже немного неловко, поправляет.
И все-таки я киваю.
— Ты прощена, — одаривает меня своим милосердием Ромео, и я смеюсь — вот так великодушие, Ромео-Ромео!
— Тебе очень идет это платье, — замявшись, вдруг произносит мой друг, и я ощущаю в этих словах искренность.
— Спасибо, — немедля отвечаю я.
— Чем ты хочешь заняться?
Я прошу его вкратце объяснить темы и затрагиваемые на уроках, что я пропустила, обсуждения. Так и проходит наш вечер — юноша сидит передо мной и с трепетом дает какие-то определения, переспрашивает меня и, не дождавшись ответа, продолжает. Признаться, слушаю я его вполуха, постоянно отвлекаюсь и засматриваюсь. Вот мои глаза мертво цепляются за золотые запонки на его черной атласной рубашке, я всматриваюсь в их блеск от зажженных настенных ламп и совершенно не вникаю в рассказываемую им историю о первых законах, принятых на восхождении Нового Мира. Законы того старого Нового Мира были ничем по сравнению с золотыми запонками Ромео, а сам этот старый Новый Мир не стоил и волоса с головы юноши, что сидел сейчас рядом и, смотря добрым взглядом, молвил устами об абсолютно для меня отрешенном. Я впервые видела в своей спальне кого-то кроме членов семьи, и для меня это было слишком интимно. Простыни под его телом сминались все больше, с каждым его кивком и движением корпуса тела — я смотрела, как ткань съезжает, оголяя белоснежный матрас.
Но Ромео покидает меня до комендантского часа.
Я провожаю его, уверяю прийти завтра в школу и отступаю от двери, позволив служанке закрыть ее. Миринда извиняется и откланивается, а я собираюсь подняться к себе, как вижу спустившуюся, выбравшуюся из своей норки на втором этаже, Золото.
— Что делали в комнате? Обнимались? — ехидно режет она, и я узнаю материнские ноты скрипа — беспощадные и огненные; она бы могла пускать в людей стрелы, пользуясь только словами и своим ораторским мастерством, развитым не по годам.
Такая бы как Золото не могла заседать в комитете управляющих — эта должность неприкосновенного лидера моя; она была бы харизматичным правителем. Мне бы подавали бумаги на подпись и просили разрешения, ей бы выпала учесть вставать на ораторской скамье и вводить в народ информацию острой иглой шприца. Золото выдумывала каверзные вопросы, еще не дослушав речь до ее логического исхода, она сбивала, она была как ураган, который путал и заставлял ошибаться. Золото могла вести массы, могла. Но она родилась в семье Голдман — богиней мирового рынка, будущей управляющей с обеспеченным ей местом в комитете главнейших. Она должна была стать следующей богиней Нового Мира, и мыслей ее на этот счет я не знала.
— Если это единственное, что интересует тебя в жизни — обратись к врачу, — спокойно парируя я, глядя на сестру сверху вниз.
— Как ты сегодня? — язвит она.