Пробуждаюсь я из-за мелодии, заигравшей в комнате; переливы звуков и связанных друг с другом странным образом нот ласкают мой слух и вытягивают из мира аморфных дум мой разум и тело. В следующий миг рокотом и звоном ударяют новые — иные и более созывающие, приторные, бьющие; уже не сладкие песнопения, а громкие хлопки. Я открываю глаза и бездумно пялюсь на струящиеся и переплетающиеся меж собой ткани навеса кровати.
— С добрым утром, мисс Голдман, — переводит на себя мой взор голос появившейся в дверях служанка. — Ваш отец пожелал разбудить вас в это время, несмотря на выходной, мисс Голдман.
— Принеси кофе в комнату, — кидаю я и опять смотрю впереди себя.
Я подумываю заняться эссе — тем уродливым, о бедняках, чьи судьбы так же обременено падают на землю и бьются на осколки, как произносится это удушающее слово. Бедность.
Миринда послушно кивает и уходит. Шелковые одеяла приземляются на пол, простынь волочется следом за мной шлейфом — я обвиваю ею талию и грудь, подвязываю на бедрах. Те остро выпирают через худую ткань, лоснящаяся от жары кожа рук ощущает ледяное стекло — я беру банку с пауком и несу его с собой. Подойдя к столу, что еле-еле освещается серым небом за окном, кладу ее на бок и откручиваю крышку. Сидеть взаперти — вот уж чего точно не пожелаешь. Тема свободы не была мне не знакома, и от мыслей этих я представляю защитные стены Нового Мира.
Эссе, Карамель, эссе, не отвлекайся.
Бедность. Бедность! Звучит так, словно что-то тяжелое падает прямо под ноги. Бедность!
Предмет философии не мог подразумевать под собой нисколько логики, так как основоположниками этих учений являлись чувства — чувства! дурной, дурной и аморальный предмет.
— Ваш кофе, мисс Голдман.
Появляется Миринда; она не подходит близко — ее пугает паук, выползший из укрытия и греющийся под включенной лампой.
— Поставь, — киваю я на место рядом с ним.
Чувствую себя иначе: все то плохое, что случилось вчера, там и осталось; ко мне приходят спокойствие и умиротворение.
Миринда перебарывает себя и, подойдя к столу, ставит кофе. Паук не двигается. Я выуживаю из ящика стола кожаную, мешковидную сумку и достаю из нее два футляра — с чернильницей и пером. Острый кончик последнего терпит черную смоляную краску и вырисовывает инициалы Карамель Голдман на плотной, дорогой бумаге. Горничная уходит, оставив меня с размышлениями и крепким напитком, запах которого ударяет в нос и отвлекает от письма. Я медленно отпиваю — горько; сахара она пожалела.
Паук медленно переносит свое тело ближе к разбросанным в хаотичном порядке бумагам на столе и останавливается около запястья. Я отвожу руку и предоставляю ее хищнику; колючие ворсистые лапы проносятся вскользь. Мысль моя оказывается запечатлена в качестве черновика — я пишу о том, что всех бедняков как и других недостойных следует отправлять в небезызвестное, с прожженной репутацией ужаса и страха место под названием Картель. В Картель заключали преступников и умалишенных, которых по каким-либо обстоятельствам не скинули в Острог и чьи смерти еще не были разыграны перед публикой; сбившиеся с истинного пути и потерявшие смысл жизни, отродья общества, атавизмы, грязь. Самой выгодной альтернативой отправления в Картель была смерть. То место никогда и никого не выпускало из своих стен, заключение в Картель — это биологическая смерть с продолжительным существованием опустошенного тела после до еще одной биологической смерти; заключение в Картель — пятно на всю фамилию и семью, это отрешенность общества от уродливых людей, некогда связанных с безумцем или глупцом, попавшим в исправительное без шанса и надежды место. И все же безумца… глупцов прямо направляли в тернии Острога, спускали без лестницы и моста в мрак и более никогда не пускали на поверхность; а эти безумцы — причудливо понимающие многие вещи и отрицающие нашу истину и мораль — они были между верхом и низом, им было суждено плавать в этой прострации до того момента, пока пепел от тел их не пустят по ветру Нового Мира. Миф об Остроге оставался мифом, а Картель существовал в действительности.
Я вспоминаю ту девушку из хроники, что наблюдала по телевизору в один из будних дней, — должно быть, она блуждала по коридорам того самого Картеля, ибо более лечебниц я не знала, да, и думаю, большими Новый Мир не располагал.
Я пытаюсь продолжить свою мысль, столько крутится всего во мне — но записать не удается. Слова путаются и ударяются друг об друга, слоги запинаются, буквы нелепо рассыпаются и образуют бессвязную кучу.
— Мисс Голдман? — зовет горничная, но я не поворачиваюсь.
— Что тебе, Миринда?
— Ваш отец только что оставил для вас сообщение. В своем кабинете.
Она отчеканивает это с нерешительным тактом, на последнем предложении роняет фразу почти глухо. Я с неохотой поднимаюсь, жду отбытия горничной и, скинув с себя одеяния в виде простыни, надеваю халат, после чего шагаю в отцовский кабинет. Дойдя до стеклянного и режущего одним только своим видом стола, понимаю, что не загнала паука обратно в банку — могу представить себе возможный крик, если мой новый питомец решит прогуляться по просторам квартиры Голдман без чьего-либо ведома.
Я вижу на мониторе, встроенном в стол, небольшой конверт, щелкаю по нему и жду открытия документа. Название бросается мне в глаза и прижигает сильной пощечиной по лицу. Онемев, я гулко выдаю непонятный стон и пытаюсь хоть как-то удержать себя на ватных ногах.
Документ говорит о том, что Карамель Голдман восемнадцати лет (и с указанием моего идентификационного номера) снимается с Ромео Дьюсбери (номер его перекрыт черной, почти блеклой полосой) в качестве пары за неоднократные жалобы, в которые входят: по-первых, распространение ложных слухов о личной жизни дочери успешных и грамотных управляющих — Тюльпан Винботтл, во-вторых, за дурное поведение с работниками многих учреждений, начиная с учебного, и до общественных, в-третьих, это факт пропуска многих элективных занятий, рассчитанных на глубокое изучение школьного курса программ определенного предмета, в-четвертых, скрытие своей болезни, о которой без анонимности сообщила Ирис Имли, обособив недавнее поведение подруги болезнью в острой форме, в-пятых, это пагубное влияние на поведение Ромео Дьюсбери, а именно совращение. В качестве вывода внизу зияла надпись, что еще одна из похожих выходок, и Карамель Голдман — то есть я — будет — то есть буду — исключения из школы Северного района и отправлена на лечение.
Я с трудом поднимаю глаза и опять еле слышно мычу. Половина из вышеупомянутого и являлось тем самым нарочитым распространением ложных слухов!
— Миринда! — взвываю я. — Миринда, когда отец прислал это? Миринда?
— Пару минут назад, мисс Голдман, — отвечает она, и в этот же миг включается пылесос: я слышу, как горничная волочит его по полу, вижу шнур, протянутый через коридор в родительскую спальню.
На экране всплывает новый конверт, и я не без опасения и мандража жму на него. Мне показывается вырезка из каких-то новостей.
«Интервью с Карамель Голдман — девочкой-примером для всего Нового Мира — отменено! Наша команда хотела зайти к ней в конце недели, но теперь мы боимся! Кажется, ее образ был лживым. Карамель больна!»
— Быть того не может, — шепчу я и падаю в слегка отодвинутую кресло пред столом — бедра цепляются за ручки и ссадят. — Нет-нет-нет…
Выплывает еще один конверт — неуверенно кладу поверх него ладонь.
«В завещании Клауса Голдмана говорилось, что отделы, записанные на Карамель Голдман, переходят во власть государству, как только она считается нетрудоспособной, больной или же по причине смерти».
Теперь посторонние пасти посторонних управляющих раскрылись, и острые клыки свои направили в сторону моего дела. Нетрудоспособная и больная? Отнюдь! — меня словно несколько раз ударили ножом в спину, прямо под лопатки с обеих сторон. Мне вырезали крылья жителя на поверхности, и теперь я паду. Я отправлюсь в презренный мне ад из нелюдей и для нелюдей, и я буду погибать и погибать там без устали множество раз, пока не смогу взобраться обратно наверх, чтобы, глотнув в последний раз воздуха Нового Мира, отправиться вниз — но уже с невероятной высоты, с небывалой скоростью и с оглушающим звуком падения. Ничего не могло быть уже хуже. Я не понимаю, почему это происходит со мной… Почему?
Новый конверт озаряет стол и задорно пляшет, пока я не касаюсь его дрожащими пальцами. Отца закидывают этим шлаком, а он моментально перенаправляет их мне.
«Разврат! Семья Голдман не доглядела за своей старшей дочерью!»
В доказательства тому публике и в провокацию тому мне прикреплены несколько фотографий, датированные вчерашним днем. Мой короткий свитер обнажает колготки с прорисованным чулочным рисунком на щиколотках и нижней части бедра. Второе фото представляет меня в тот самый миг, когда я безрассудно и очень быстро садилась в машину к Серафиму. Не понимаю ракурсы съемки, пытаюсь приглядеться — неужели те самые пресловутые и расставленные, развешенные по всему несчастному Новому Миру камеры видеонаблюдения.
Я зову Миринду — почти шепчу, вдруг осознаю это и зову ее более ясно, но голос дрожит, плачет, почти воет. Горничная появляется в дверях.
— Миринда, набери мне ванну, — велю я, и глаза мои не выказывают ни капли волнения.
— Вы уверены, мисс Голдман?
Ее вопрос еще больше разрушает меня, разъедает, подначивает. Никто не смеет обращаться со мной с таким неуважением, и мысль того возвращает ко мне былую дерзость.
— Конечно уверена! — повышаю голос я и скалюсь. — Бегом, Миринда, пошла и набрала мне ванну!
Служанка исчезает, слыша в ответ многочисленные ругательства, что сыплются из моего рта, как из дырявого мешка. Насадка с насоса падает в коридоре, тухнет свет в спальне, и каблуки Миринды уносят ее по лестнице вниз — в ванную комнату.
Я жду с несколько минут, но более конвертов не наблюдаю. А та пара минут — прошедшая, она сломала меня, сломала все, что у меня было, сломало то, что делалось моими руками и руками моих родителей. Я представляю отца — не осуждающего меня, не вслух — точно, представляю, каково ждет его обсуждение меня с давней приятельницей-бутылкой. Я заглядываю под стол и достаю коробку — пусто. Пусто и как предусмотрительно: никакой выпивки, никакого алкоголя — но бьет меня в виски невероятной силой, отчего я хватаюсь за голову.
И вдруг раздается писк — еще более режущий и раздражающий. Для начала я прячу коробку, затем жму на мигающий экран.
— Карамель! — вздыхает появившееся изображение отца — лицо мужчины гладко выбрито, скулы блестят, отточенные зубы держат звериный оскал. — Я заехал в администрацию школы, и, знаешь, кого я встретил? Твоя подруга Ирис сидела там и рассказывала о том, какая ты плохая, в красках расписывая ваши недавние похождения и принося свои извинение за косвенное причастие.
Речь его складна и чиста, мне не верится, что он способен был на вчерашнее — искусное притворство. А было ли то? Безумие…
Я хочу выругаться в адрес подруги, но перед отцом не смею, посему проглатываю злость и киваю.
— Хочешь искать виноватого? — говорит он. — Не вини ее. Вини меня. Это я не смог тебя воспитать.
Слова эти очень сильно бьют по моему самолюбию и трезво мыслящей голове; воспитание — вот, чем я могла всегда гордиться и гордилась. Семья Голдман — самая востребованная и успешная семья современности, дурного тона просто быть не могло с моего рождения, ибо портреты наши всегда зияли в рекламных компаниях и перед многочисленными другими управляющими. Связи семьи Голдман были по праву велики и обширны; воспитание — наше воспитание так предрасполагала к себе людьми. Но отец ныне думает иначе, и это удушающими пальцами обхватывает мое горло, когда как я еще пытаюсь вдохнуть последние порывы воздуха с поверхности, последние порывы ледяного ветра Нового Мира.
— Это вранье, — спокойно лепечу я, не выдавая свои эмоции. — Мне было плохо вчера, да, отец! Но все остальное — наглая ложь, это сквернословие пытается поддеть меня, но ты не должен тому верить. Отец…
Я пытаюсь защититься, пытаюсь найти способ оборониться.
— Ирис сказала, что ты плохо влияешь на Ромео, Карамель, — продолжает мужчина. — Она слышала ваш разговор, когда он просил тебя поцеловать. Администрация расценила это не как его самостоятельное желание, а как твое наглое поведение, приведшее к тому. Ты довела его до такого. — Отец отвлекается, смотрит через плечо, говорит кому-то: — Мне плевать на эти новости! Что с фотографиями? Это ее ноги в чулках! Ее! Никаких претензий к семье Голдман! Никаких!
Он почти рычит, зубы его еще больше обнажаются, и бледно-розовые десны видно также.
— Это не чулки, — отзываюсь я.
Никаких претензий к самой семье — конечно, он хочет, чтобы его эта история не задела ни единой гранью произошедшего: можно свалить всю вину — и даже не свершенное мной — на особу Карамель, упрятать ее куда-нибудь, выгнать — лишь бы избежать последствий. Рассмотрение всех претензий и жалоб — дело длительное и, по большей степени, бессмысленное, потому что, когда против тебя встает хоть один, толпа уверенно качает головой, будучи даже неосведомленной в имени осуждаемого. И поэтому я могу сказать точно — никто из моей семьи не вмешается за меня, не скажет ни слова, ибо все это будет звучать опрометчиво и заурядно. Я могла упрашивать их, содействовать в принятии решения о протесте, могла заразить пропитавшимся в меня аморальным сознанием — и тогда гибнет целая династия.
— Сегодня из дома не выходи, — голос отца звучит уверенно — он вновь разрезает тишину и мои мысли. — Отмени все встречи, Карамель. Семья Тюльпан — Винботтл — хочет подать на тебя в суд за то, что ты выставила их дочь в нелестном свете и попыталась осквернить всю семью, а, так как этой девчонке ударит восемнадцать через несколько недель, защищать ее права будут оба родителя — управляющий и адвокат: лучшие, — он говорит это, и я слышу, как все внутри меня бьется, и рушится, и разваливается, и острые углы эти разрывают меня изнутри.
Хочу обратиться к отцу, но перебиваю саму себя. Это бесполезно, Карамель, ты только что оступилась, идя по мосту Нового Мира, и сейчас отправишься в бесконечный полет через все эти крыши, лестничные пролеты, окна, машины, людей — удар!
— Ты совершеннолетняя, Карамель, — глухо роняет отец, и лицо его принимает вид чего-то тухлого, — и отныне Ты отвечаешь за свои проступки!.. Нет, это уберите из прессы… — Он отвлекается и машет рукой в сторону, опять скалится, затем, позабыв спрятать белые острые зубы, обращается ко мне. — Карамель, ни на чьи звонки не отвечай и из дома сегодня не выходи.
Он отключается.
Я остаюсь в пустом, но заполненном кабинете; и с дрожащими руками и ногами поправляюсь в кресле. Носком отталкиваюсь о пол и совершаю пол оборота, оказавшись к Новому Миру лицом к лицу. Панорамное окно пропадает, и теперь есть только я и этот проклятый город. Паутина с пауком, а мы даже не маленький народец, мы не жертва, мы не будущая еда хищника — мы еще меньше; мы — пыль. Я вижу, как все мы летаем в воздухе, но стоит смахнуть нас — кубарем вертимся и мчимся — не по своей воли — в другом направлении. Мы — нация пыли.
И вот смотря на этот город, я все больше пропитываюсь к нему ненавистью, ведь губят на люди, губит он — город. Он топит, душит, режет, вытряхивает, бьет, уродует, насилует — он имел каждого из нас, и воспрепятствовать тому никто не мог; мы поддались единожды, и теперь были обречены жрать сухой воздух и испивать пот тысячей двигающихся по Золотому Кольцу людей.
Я смотрю на крыши высоток, что почти приземляются на уровне моих глаз — так низко; а сколько здесь десятков этажей? Я еще на поверхности, но более не ощущаю себя принадлежавшей к ней. Меня раздавили и отправили в Острог — сию секунду и без возможности взойти на пьедестал успешных управляющих обратно. И почему-то именно сейчас вспоминаю одно из представлений моего будущего — вновь воображаю, как сижу в замкнутом, лишенном кислорода кабинете и работаю с документацией: такая учесть ждала Карамель Голдман до сегодняшнего утра. Но теперь кабинет этот разбирают по плитам и кирпичам, меня за шкирку роняют подле на мост и велят оступиться, а документы рвут на клочки и пускают по вечному потоку ледяного ветра. Прощай-прощай, Карамель, таких, как ты было много — тони! И я захлебнусь в этом горе и страхе, ибо более я не смогу вдыхать этот прожженный воздух Нового Мира.
Лукавый город с ехидной улыбкой подмигивает мне и отпускает — теперь я свободна.
— Мисс Голдман, ваша ванна готова! — обращается ко мне служанка, и топот от ее каблуков заносит женщину на порог кабинета. — Вам подать напиток, мисс Голдман?
Служанка получает мах рукой в сторону и — я даже не замечаю когда и как — исчезает.
А что же делает отец? Он беспокоится не за меня — за семью: за успешность Голдман, за востребованность Голдман на рынке. Однако он все равно помогает мне — я убеждена; втайне ото всех, но помогает, иначе бы персона моя была изгнана из дома по улице Голдман в то ранее утро, когда я проснулась от мелодии будильника и, укутавшись в простыни, отправилась по личной комнате. Не будь воли отца на то — прочь, прочь из стен этого святилища. А мать? Не удивлюсь, если тактично выставит меня за порог, предварительно дав несколько интервью о том, что пыталась мне помочь — дабы не портить образ идеальной матери… да так пыталась, что кинула в больницу, что отправила в Картель.
Я ощущаю волну холода, пробежавшую по спине от сие мыслей.
Миринда зовет еще раз, а я вижу вновь выплывающий конверт.
Открывается фотография, на которой запечатлена девушка со сгущено-карамельными волосами, что стоит около панорамного окна, и в руке ее отчетливо виднеется наполовину опустошенный бокал. Осуждение сего мне как инородный имплант — все люди, все! — люди Нового Мира особое место в своей жизни уделяют алкоголю. Есть и те, кто искусно распивает спиртное из хрустальных фужеров, есть и те, кто бездумно напивается вечерами и спит непробудным сном до раннего утра, до первого звонка будильника — уродливые люди те и те, уродливые все.
Я жду еще с минуты, но ничего нового не приходит. Тогда я оставляю отцовский кабинет и иду в ванную комнату: закрываюсь и раздеваюсь, смотрю на себя в зеркало от пят до желтых корней волос и выискиваю то величие, каковым, думала, обладала. Но этого не происходит — более я не смогу молвить громогласное приветствие и услышать в ответ почтительные речи, более я не произнесу вслух «Мы — ваши Создатели». То, что возносило меня над другими, нанесло удар по голове и принизило к самому полу. Глаза мои приземляются на раковину — ржавчина обрамила серебристый кран, после чего я вновь задираю подбородок, пытаясь собраться. Карамель Голдман не может опустить свои руки на таком, ибо испытания закаляют людей, делают их сильнее и устойчивее — морально и физически. Но у меня не выходит — Я разбита.
Держу слезы и ступаю в горячую воду; ступни жжет.
— Мы — ваши Создатели! — раздается голос внутри меня; сначала кажется — откуда-то извне.
Я погружаюсь, прижимаюсь оголенными лопатками к холодной ванне и пытаюсь расслабиться.
— Мы — будущее этого мира! — слышу я, и вдруг вода заливается мне в легкие.
Вскрикиваю в ту же секунду, но горло стягивает.
— И если вы живете…
Открываю глаза — я под водой.
— … дышите нашим воздухом…
Развожу руками — они ударяются о края ванной.
— … едите нашу пищу…
Не понимаю: опять ли это сон? видение?
— … смотрите на наше небо…
Я хочу подняться, но голова оказывается прикована — тяжесть в ней не дает мне всплыть.
— … знайте: без нас не было бы вас.
Хочу закричать — воды еще больше; затекает в рот, нос, уши.
— Вы наши подчиненные, а мы Боги.
Все тело обливается жаром. Я чувствую, что вот-вот — и вспыхну; загорюсь, как спичка, которую в следующий миг потушат и избавятся от нее.
— Восхваляйте же своих Создателей!
Я резко открываю глаза и меня выкидывает из воды — поднимаю полегчавшее тело. Вода стекает с волос, губ, лба; капли стучат по острым коленям, торчащим из воды — два камня; грудь вздымается от тяжелых вздохов.
— Мисс Голдман! — стучится Миринда, и голос ее на удивление бросок и громок. — Мисс Голдман, прошу вас ответьте мне, мисс Голдман!
Улавливаю волнение или что-то еще уродливое в интонации ее слов — безумная служанка!
— Мисс Голдман, мисс Голдман… — повторяет без устали она, и стук по двери заглушает всплески воды, бьющейся о края ванны.
— Разве я не велела не мешать мне?! — сердито отвечаю я на ее возгласы, но вода предательски стекает и попадает мне в рот, отчего я запинаюсь.
Не могу отдышаться, на что нервно касаюсь лица и плюю под себя.
— Мисс Голдман, я слышала грохот и…
— Не мешай мне, Миринда! — обрываю ее я.
— Мисс Голдман…
— Пошла прочь, идиотка!
Следующего обращения я уже не слышу — тело Миринды недолго колышется подле дверей ванны, но затем ускоренный стук каблуков уносит ее прочь.
Я опять ложусь — уже медленно, очень аккуратно. Легкие освобождаются, и дышать становится не так больно — признаюсь самой себе, что страх мне знаком — я боюсь этой чертовой воды, которая топит меня каждодневно — еженочно.
Кожа распаривается, сжатые мышцы отпускает. Я лежу и ни о чем не думаю. Взгляд мой каменеет на белой плитке, что неровным углом упирается в зеркало. Не знаю, сколько времени проходит, но в чувства меня приводит шум за пределами ванной комнаты.
— Кара? — раздается голос Золото — не такой задорный, как обычно. — Ты еще не утонула?
Думаю, что ей в школе также могло перепасть из-за меня — бедная девочка, которая свалилась с олимпа из-за несуразной сестры и теперь иные боги будут сторониться ее.
— Если утонула, я забираю комнату себе, — пытается шутить своим особенным юмором сестра, но я слышу в ее голосе горечь и сожаление.
— Что тебе, Золото? — отзываюсь я.
— Пришла со школы, хочу умыться, — отвечает она, и слова эти преследует томный вздох. — Кара, не заставляй меня разговаривать с тобой нормально, язви или повысь голос, правда же.
Я тихо улыбаюсь, а слезы опять начинают скользить по щекам. Сколько времени я пробыла в ванной и почему эта девочка заставляет меня испытывать подобные эмоции?
— Кара, меньшее из того, что я хочу — разговаривать с тобой, как с сестрой. Открой дверь и попытайся не укусить меня. — В сопровождении голоса Золото я медленно встаю и закутываюсь в полотенце.
Открываю дверь — девочка не смотрит на меня; проходит к раковине мимо и умывается.
— Ты купалась в ледяной воде? — спрашивает она погодя и поднимает свои глаза на меня.
— Долго лежала, — отвечаю я.
Непривычным становится тот факт, что уже на протяжении пары минут мы не обозвали друг друга, не унизили и не оскорбили. Официальным языком в семье Голдман был сарказм.
— Ко мне сегодня приставали новости, — говорит Золото. — Это случилось, когда я шла домой по мосту. Увязались за мной и окружили глупыми вопросами.
Она никогда не делилась со мной тем, что происходило в ее жизни, и почему-то я думаю, что многое упустила…
— Они кричали «Золотая девочка займет место сладкой Карамели?», — передразнивая чьи-то голоса, посмеивается сестра. — И знаешь, что я ответила?
— Автографы по выходным? — не удерживаюсь я от злой шутки, хотя сама пропитываюсь интересом к эпизоду из жизни младшей сестры, которой я никогда не хотела и которой, я думала, обременена на всю жизнь.
— Лучше бы я крикнула это, — парирует Золото тонким певчим голосом — выключает воду и вытирает руки о полотенце на мне; махровые углы отпускают мои бедра и оказываются в ладонях сестры. — Я сказала, что процентные ставки растут, падают, золото поднимается на рынке и вновь уступает платине. Но одно я знаю наверняка: еще слово о семье, я сделаю вашу жизнь обратно пропорционально значению имени моей сестры.
На миг замираю, не поверив своим ушам и решив, что ослышалась.
— Так и сказала? — улыбаюсь я.
— Ага. Они начали шептаться, придумывать новые заголовки типа «Старшая дочь семьи Голдман потянет за собой на дно младшую…» И я добавила: «Обратно пропорционально. Вы же знаете, что это такое».
— И ушла?
— И ушла. — Она встряхивает плечами — я впервые вглядываюсь в черты ее лица, и признаю в ней маленькую копию себя: глаза той же формой и тем же цветом, с тем же ехидством и злой усмешкой, которая присуще старшей Карамель — но уже взрослой; в ее возрасте я не обладала таким характером и выдержкой. Признаюсь, что Золото пойдет дальше меня — она впитала все намного больше и лучше, оставаясь не изгоем в семье просто потому, что наблюдала за этим изгоем со стороны и делала все возможное, дабы не оказаться на том месте. Она — вертлявая голубоглазая змея; стерва, я вижу, как в ее малых годах кроется женское коварство и лукавство; не прямота и отчуждение — мои, а свой пакет качеств, который продвинет ее в Новом Мире куда дальше, чем я могла это вообразить для своей персоны.
— Не поверишь, но я горжусь тобой, — срывается с моего языка, ибо схоронить и эту мысль в своей голове я оказываюсь неспособна. — Почему ты так сделала?
— Может, ты меня и бесишь, но ты остаешься мне сестрой. Ничего с этим поделать не могу.
Изящный стан — вытянутая шея; гордая девочка, скоро девушка, еще дальше женщина — прекрасная и по правде величественная и великая: сейчас я как никогда раньше хочу наблюдать за ее становлением, за ее развитием личности, за ее проделками и словами, пророненными фразами и свершенными действами. Она мне кажется истинной Голдман, и, если у меня не удалось понести того по своим стопам, я всем сердцем желаю, чтобы сестре удалось.
Мысленно ударяю себе пощечину, за эти мысли — особенно за рассуждения о сердце. Не ври себе, Карамель, ты его выцарапала голыми руками и скинула в низовья Нового Мира. Может, поэтому тебя туда тянет сейчас? — некто нашел расколовшееся сердце в одной из черных зловонных канав, отчистил осколки, отмыл, склеил их, обработал, и оттого тебя зазывает в Острог — спустись и забери его, Карамель.
Сестра отпускает полотенце, сырой край его шлепает по моей ноге, а девочка недолго оглядывается. Я пытаюсь понять, о чем может думать эта маленькая, но такая умная, смышленая не по годам, поистине сообразительная и в каким-то жизненных делах зрелая девочка. Ей не посчастливилось стать сестрой меня, но ей посчастливилось появиться в семье Голдман — не без подводных камней и тараканов в голове, но зато богатой и успешной. Сдвигай, Золото, всех их — паука и богомола, уродливых кукол, прыгающих на веревках подле, распускай их и бери власть в свои руки — тогда наша улица не умрет. Тебе подвластно все, только поверь в свои силы, ибо именно поддержки со стороны мне не хватало в некоторые моменты моего бренного существования, так вот держи ее — я отдаю должное и свое место на троне Голдман.
— Спасибо, Золото, — смягчаюсь я и покидаю стены ванной комнаты, направившись в свою комнату.
Стеклянная банка лежит на боку, свет от непогашенной лампы падает на несколько свертков бумаги и перо, а чернильница по неясным мне причинам пускает содержимое свое по столу цвета горького шоколада. Паука на месте не видно — чертов озорник.
Я запираюсь в комнате изнутри, снимаю полотенце и рассматриваю себя в зеркало — нагота нисколько не смущает; наоборот: придает уверенности. Скрестив руки на груди и мысленно улыбнувшись — удостоив комнату лишь слегка вздернутыми кверху уголками губ, — я подхожу к кровати и аккуратно ложусь на заправленный шелковый плед, чтобы углы его не выпутались из-под матраса. Закрываю глаза и ощущаю — Отчаяние заменяется упоением. Я глубоко дышу, потому что это единственное, чем я могу заниматься на поверхности — это единственное, что имеется у всех живущих в нашем Мире людей. Это единственная дорогая услуга, которую мы уплачиваем в государственную казну — воздух с поверхности. Налог на воздух в Северном районе самый большой, самая дешевая цена распространяется по окрестностям уродливого Южного района — казалось бы, а чем он отличается?!
Сырость.
Сырость обвивает мое тело, как змея обвивает ствол дерева. Я укладываюсь левой щекой на подушку и открываю глаза — паук перебирается по ней и замирает недалеко от моего лица.
— Охотился? — усмехаюсь я вслух, и мы смотрим друг на друга.
Я хочу запомнить этот момент таковым, хочу запомнить Новый Мир таковым: пускай он остановится и даст мне немного спокойствия и расслабления — немного, умоляю. Я не хочу думать о чем-либо, я просто хочу дышать. Дышать на поверхности и знать, что завтра грязный запах использованных полотенец Картеля не ударит в мой нос, что незнакомый человек не попытается увязаться за мной в низовьях Южного района, что мой мир останется былым — Старым Новым Миром.
Я встаю и одеваюсь, размышляя о сестре и о том, что все сказанное ею может выйти боком. Но этот выбор также ее — я не могла ни на что повлиять; маленький повстанец — меньше родительского присмотра и давления со стороны, она бы слагала великие речи и вела людей на угодные ей дела.
В кабинете отца выбираю себе книгу — хочется что-нибудь из некогда русских писателей, каковых сохранить в мире литературе удалось в минимальных цифрах. Многие люди бежали за спасением с других континентов в Евразию, где и нашил себе приют. Более отрешенные переселенцы, а затем и неблагодарные начали повышать свои голоса, требовать более выгодных для существования их условия и вытеснять коренной народ, попутно сталкивая настоящую — Истинную, как ее звали — власть. С тех времен Новым Мир преисполнен людьми разных былых миров — все вперемешку: русские ошиваются в Остроге, жители европейских стран меньших размеров — испанцы, французы, итальянцы и другие (признаться, многих я не знаю) — пропали вовсе, а, если и топчут земли где-то в Южном районе, то с большой осторожностью и будучи предельно аккуратны, дабы не опровергнуть сложившуюся в целые века историю. И вот очередь дошла до иных народов; иные народы — с иных континентов — они отныне правили наверху. Доброта первых их же и погубила.
Я стаскиваю с полки книгу автора со сложной двойной фамилией и, больше ни о чем не размышляя, направляюсь к себе читать. Вскоре Миринда стучится в комнату и сообщает о приезде курьера — из фирмы доставляют террариум, устанавливают его на тумбу, рассыпают субстрат, прикрепляют все необходимые детали и не забывают про укрытие-череп.
— А где ваш питомец? — спрашивают меня, когда я расписываюсь за полученный заказ в бланке и отдаю бумагу обратно.
Отвечаю, что в силу своей раскрепощенности и дозволенности со стороны хозяйки изведывает просторы постельного белья.
— Смело, — кивают мне.
Не обходится и без непрошеных с моей стороны слов — я узнаю про то, что в моменты стресса пауки зачастую скидывают со спин своих ворсинки, которые могут аллергической сыпью оставить отпечаток на теле человека. Уверяю в ненадобности сего, а паук выползает из-под шелковых тканей и останавливается на подушке — мы смотрим на него.
— У нас не бывает стрессовых ситуаций, — вру я, улыбаясь. — А корм вы привезли?
Мне вручают ключ и оповещают о том, что тот находится внутри тумбы за запертыми дверцами, после чего оба курьера — один устанавливал, другой наблюдал и вел со мной беседу — покидают стены дома по улице Голдман.
Я подхожу к кровати, кладу ладонь перед пауком раскрытой, а другой рукой подталкиваю его на себя, после чего переношу в террариум. Эмоции новосела остаются для меня неясны, и я, не торопясь, присаживаюсь на колени к тумбе, за дверцами которой потаенно укрыты пакеты с мертвыми мотылями, насекомыми, странно-безобразная крошка, листья растений и банка с несколькими живыми грызунами. Неприязнь не касается меня — мышь с половину ладони оказывается подвешена за собственный хвост у меня между пальцами, и я опускаю ее в террариум. Бедное животное искрится с места на место, волнуется, издает попискивания и бегло перебирает своими крохотными розовыми лапами. А паук, затаившийся в листве и не воспроизводящий никаких движений, будто бы не замечает мышь, снующую из угла в угол его укрытия. Та, на удивление быстро оторопев, попрощавшись со страхом и порезвившись, останавливается подле поилки и желает утолить свою жажду. Распечатанная бутыль стоит рядом с тумбой, вода — неаккуратно налитая в поилку — расплескивается от каждого смешного толчка лап мыши, а вот лапы паука медленно переносят его тело в сторону добычи. Грызун озирается, смотрит на него — он замирает; взгляд черных, с маленьким проблеском глаз изучает слившегося с листвой хищника, и тогда тогда глупая мышь продолжает пить. Я сама, присев рядом, выжидаю момента охоты, погони, ловли. Грызун отстраняется от поилки и решает пробежаться рядом с хищником — выстрел! неверный шаг. Как только паук оказывается в нескольких сантиметрах от мыши, молниеносная скорость его движения запрокидывает тело на крохотного глупца, мохнатые лапы стискивают добычу и продолжительно душат, пока мышь не перестает дергаться.
Я отхожу от террариума, пребывая в легком экстазе; увиденное мной — непередаваемо, и от того я не сдерживаю улыбку. Вот бы я тоже могла стать пауком…
Но я чувствую, что мы — лишь жалкая крыса, отвлекшаяся на поилку с водой и решившая утолить свою жажду. А паук… паук — это стены Нового Мира. И сейчас они, как никогда раньше, лапами своими ухватились за мое горло.
Миринда готовит по велению отца мне обед и преподносит его в комнату. Я съедаю порцию супа, после чего возобновляю свое чтение.
Мать, должно быть, сидит у себя в спальне. Я не слышала ни как она приходила, ни как уходила — пустое окно; я понимаю ее — выход на улицу при сложившихся обстоятельствах будет приравниваться к попытке самоубийства; шаг на мраморную плиту — и вот чужие люди докучают с интервью. Именно поэтому я все еще в некотором восторге — и в этот же момент страхе — после выходки Золото. Ей все ни по чем, любая неприязнь по плечу — теперь я еще больше в этом уверена; страх вспугнул даже ее мать, но не саму девушку — все шоу, и она — главная звезда на нем.
Отец долго не возвращается с работы, время близится к комендантскому часу, но я не волнуюсь — не волнуюсь за него; думаю, что он задерживается, пытаясь наладить отношения с семьей Тюльпан, которая более других сейчас меня волновала. Закон перехитрить возможно, а вот личную обиду законопослушного — нет. Я грежу тем, чтобы хотя бы Винботтл отступили от семьи Голдман. Дочитываю последнюю страницу — главный герой умирает — и ложусь спать.
Более я ничего не в состоянии сделать. Новый Мир — мой личный — рушится.