В этой крайности нашелся один человек, который не отчаивался за человечество. Его имя дошло до нас. По странной случайности он назывался Мильтиадом, как и другой спаситель эллинизма. Однако, он не был эллинского происхождения. Наполовину славянин, наполовину бретонец, он не вполне симпатизировал нивелирующему и изнеживающему влиянию общего благополучия новогреческого мира и во время этого широкого разлива всемирного торжества своеобразного неовизантизма, он был один из тех, которые в глубине сердца хранили семена протеста. Но, подобно варвару Стилихону, последнему защитнику романизма, отступавшего перед наплывом варварства, он был тем протестантом цивилизации, который один задумал остановить ее неудержимое движение по наклонной плоскости. Красноречивый и красивый, но почти всегда молчаливый, несколько походивший позой и чертами лица на Шатобриана и Наполеона (это, как известно, имена двух знаменитостей маленькой части мира их времени), обожаемый женщинами, для которых он был надеждой, и своими подчиненными, на которых он наводил страх, он рано выделился из толпы. К этому нужно прибавить, что исключительное стечение обстоятельств удвоило его природную дикость. Находя море более интересным и во всяком случае более обширным, чем материк, он, в качестве капитана последнего государственного броненосца, провел свою молодость в кругосветных путешествиях, мечтая о невозможных приключениях, о завоеваниях, когда уже было все завоевано, об открытиях Америк, когда все было открыто, и проклиная всех путешественников, всех изобретателей, всех прежних завоевателей, счастливых собирателей жатвы со всех полей славы, на которых уже нечем было больше поживиться. Впрочем, однажды он думал, что открыл новый остров — это была ошибка, — и он был рад возможности вступить в битву (последнюю, о которой должна была упомянуть история) с диким племенем, которое говорило по-английски, читало библию и вообще казалось очень первобытным. В этом сражении он обнаружил такую отвагу, что весь его экипаж счел его сумасшедшим, и ему грозила серьезная опасность потерять свое положение, когда один психиатр, к которому обратились за советом, готов был публично подтвердить это предположение, признав его страдающим нового рода мономанией самоубийства. К счастью, против этого с документами в руках протестовал один археолог, доказывая, что это явление, сделавшееся теперь таким необычным, но очень частое в прошлые века под именем храбрости, было простым случаем атавизма, очень интересным для изучения. Но на беду злополучного Мильтиада, в той же схватке он был ранен в лицо и этот шрам, который не могли изгладить лучшие хирурги, создал для него прискорбное и почти унизительное прозвище «человека со шрамом». Нетрудно понять, что с этого времени, мучимый сознанием своего безобразия, он, подобно старому скальду Байрону, который когда-то страдал почти из-за того же, стал избегать народа, боясь насмешек над явными следами проявления его былого безумия. Его не видели до того дня, когда, потеряв корабль, затертый льдами Гольфстрима, он был вынужден вместе со своими товарищами закончить пешком свою переправу через замерзший Атлантический океан.

В один прекрасный день Мильтиад появляется посреди центрального государственного согревателя, представлявшего собой обширный зал, покрытый сводами, со стенами в 10 метров толщиной, без окон, окруженный сотней гигантских печей и постоянно освещаемый сотней их пылающих пастей. Там он находит остаток отборных представителей обоих полов, блестящих даже в их несчастий: там не было ни великих ученых с их лысинами, ни даже великих актрис, ни выбивающихся из сил великих писателей, ни дряхлеющих гордецов, ни старых почтенных дам — увы! бронхопневмония скосила их всех после первых же морозов; остались лишь наследники их традиций и их тайн, а также и их пустых кресел — и их ученики, полные талантов и надежд на будущее. Не было ни одного университетского профессора, но было много их ассистентов и лаборантов. Ни одного министра, но много молодых государственных секретарей, ни одной матери семейства, но множество натурщиц с восхитительными формами, закаленными против холода привычкой жить полураздетыми, и в особенности большое количество светских красавиц, точно так же предохраненных от простуды (не говоря уже о пылкости их темперамента) прекрасным гигиеническим обычаем постоянно носить декольте. Среди них нельзя было не заметить по высокой и тонкой фигуре, по блеску туалета, ума и черных глаз, по белоснежному цвету лица, по сиянию, окружавшему всю ее фигуру, принцессу Лидию, получившую приз на последнем международном конкурсе красавиц и пользовавшуюся репутацией чуда вавилонских салонов. Как разнилась эта публика от той, которую когда-то рассматривали сквозь лорнеты с высоты трибун, в здании, называвшемся палатой депутатов! Молодость, красота, гений, любовь, бесценные сокровища знания и искусства, сводящие с ума голоса, золотые перья, чудесные кисти — все, что еще оставалось на земле изысканного и утонченного, соединилось в этом последнем букете, который цвел под снегом, как куст рододендрона или альпийской розы у подножия холма. Но какое уныние убивает эти цветы, и как бессильны все эти прелести!

При появлении Мильтиада все поднимают свои головы. Все глаза устремляются на него. Он высок, выглядит худым и сухощавым, несмотря на искусственную полноту, которую придавала ему большая белая шуба. Он сбрасывает свой белый капюшон, напоминающий древний клобук доминиканцев, и тогда обнаруживается большой шрам на его лице от брови до бороды. При виде его сначала улыбка, а потом дрожь, но уже не от одного только холода, пробегает по рядам женщин: как это ни странно, усилия рационального воспитания не могли окончательно искоренить в их сердцах наклонность восторгаться храбростью и ее внешними признаками. Лидия смотрит на него, видимо, вся переполненная этим чувством другой эпохи, в силу своего рода морального атавизма, вызванного его физическим атавизмом. Она так плохо скрывает свое восхищение, что Мильтиад невольно замечает его. К восхищению присоединяется удивление: его уже несколько лет считали умершим и теперь всех занимал один и тот же вопрос, каким чудом он избежал судьбы своих товарищей. Он просит слова и получает его. Он всходит на эстраду, и воцаряется такое глубокое молчание, что, несмотря на толщину стен, было слышно, как падает снег. Но здесь предоставляю говорить свидетелю-очевидцу, который при помощи фонографа составил отчет об этом памятном заседании. Из этого отчета я сделаю выписки. Я пропускаю ту часть речи Мильтиада, в которой он в ярких красках изобразил опасности, грозившие ему со времени оставления им корабля (ежеминутные аплодисменты). Рассказав, что он, проезжая через Париж в санях, запряженных северными оленями, узнал место этого вымершего города по белому двуглавому холму, образовавшемуся над двумя куполами собора Парижской Богоматери, он продолжает:

«Положение серьезно. Ничего подобного не было со времени геологических эпох. Безвыходно ли оно? Нет. (Слушайте, слушайте). Против больших несчастий должны приниматься энергичные меры. Меня озарила одна мысль, одна надежда, настолько странная, что я едва ли сумею ее выразить (Говорите, говорите). Нет, я не решаюсь, я никогда не решусь формулировать этот проект. Вы, чего доброго, сочтете меня за сумасшедшего. Вы этого хотите? Вы обещаетесь выслушать его до конца, мой абсурдный, экстравагантный проект? (Да, да). И даже попробовать применить его на деле? (Да, да). Хорошо, я буду говорить (тс! тс!). Теперь настало время проверить, насколько верно и постоянно повторявшееся в течение трех веков, вслед за известным Стефенсоном, утверждение, что всякая энергия, всякая физическая и моральная сила исходит от солнца (многочисленные голоса: верно!). Сделан расчет, из которого следует, что если через два года, три месяца и шесть дней останется еще кусок каменного угля, то не останется ни одного куска хлеба (продолжительное волнение). Но если источник всякой силы, всякого движения и всякой жизни заключается в солнце и только в солнце, — то обольщать себя надеждами не приходится: через два года, три месяца и шесть дней человеческий гений истощится, и на темном небе будет без конца кружиться труп человечества, такой же бездыханный, как сибирский мамонт, и ему никогда уже не суждено будет воскреснуть! (движение).

«Но так ли это? Нет, это не так, это не может быть так. Всем моим сердцем, со всей его энергией, которая исходит не от солнца, а от земли, от далекой родной земли, окутанной снегом, навсегда скрытой от моих глаз, я протестую против этой бессмысленной теории, против этих догматов, которые я до сих пор должен был молчаливо признавать (легкий ропот в центре). Земля, такая же старая, как и солнце, не может быть его дочерью. Земля, которая когда-то была такой же блестящей звездой, как и солнце, но которая только раньше его погасла, земля только на поверхности выглядит безжизненной, закоченелой, парализованной. В ее недрах всегда горячо и всегда огонь. Она сконцентрировала пламя внутри себя только для того, чтобы лучше сохранить его (выражение внимания). Внутри ее скрывается девственная нетронутая сила, — гораздо большая, чем вся та сила солнца, которой на пользу нашей промышленности приводились в движение замерзшие теперь каскады, остановившееся теперь циклоны, прекратившиеся теперь морские приливы и отливы. В этой силе земли наши инженеры, при небольшой инициативе, найдут двигатель в сто раз более могучий, чем тот, который они потеряли. Отныне надежда на спасение должна выражаться не этим жестом (оратор поднимает палец к небу), а этим (он опускает свою руку к земле: выражение удивления, незначительный ропот, тотчас же подавленный женщинами). Отныне следует говорить: не «на небеси», а «в земле». Там, внизу, глубоко внизу обетованный рай, страна освобождения и блаженства. Там, только там предстоят бесконечные завоевания и открытия. (Браво! слева).

Должен ли я сделать вывод? (Да, да). Сойдем в недра земли; там, на дне пропастей мы найдем для себя убежище. Мистики имели поразительное предчувствие, когда они говорили на своем латинском языке: ab exterioribus ad in-teriora: Земля призывает нас на свой внутренний суд. Сколько веков она живет, отделенная, так сказать, от своих детищ, от живых, которых она произвела на свет в период своего плодородия до охлаждения ее коры. После того, как ее кора остыла, лучи отдаленного светила одни поддерживали на ее мертвой поверхности искусственную жизнь снаружи, чуждую ее внутренней жизни. Но этот раскол продолжался слишком долго; нужно, чтобы он прекратился. Человечеству пора последовать за Эмпедоклом, Улиссом, Энеем, Дантом в мрак подземелий, человеку нужно возобновить свои силы из их источника и водворить свою душу в ее глубокое отечество (отдельные аплодисменты). В конце концов, есть одна только альтернатива: жизнь под землей или смерть. Нам недостает солнца — обойдемся без солнца. Мой план, выработку которого предприняли несколько месяцев тому назад самые выдающиеся люди и который мне остается вам изложить, теперь завершен окончательно. В нем все предусмотрено до мелочей. Интересует он вас? (Со всех сторон: читайте, читайте). Вы увидите, что при помощи дисциплины, терпения и храбрости — да, храбрости, — я рискую употребить это странно звучащее для вас слово (Рискуйте… Рискуйте) и в особенности при помощи великого наследия науки и искусства, которое нам осталось от прошлого, ввиду отчета, которым мы обязаны нашим самым отдаленным потомкам, всему огромному миру, я хотел бы сказать Богу (выражение удивления), мы можем быть спасены, если мы этого захотим (гром аплодисментов)».

Вслед за тем оратор приступает к подробному изложению не заслуживающих воспроизведения деталей нео-троглодитизма, который, по его мнению, следует провозгласить венцом цивилизации, вышедшей из пещер и обреченной вновь вернуться в них, только на несравненно большую глубину. Он развертывает планы, расчеты, чертежи. Ему нетрудно было доказать, что на достаточной глубине под почвой люди будут жить в приятной теплоте, в райской температуре; что нужно будет только разрыть, увеличить вширь и вглубь, продолжить в длину уже существующие галереи рудников, чтобы сделать их годными для жизни в них, даже комфортабельными; что электрический свет, поддерживаемый без всяких усилий посредством рассеянных повсюду очагов внутреннего огня, даст возможность великолепно освещать эти колоссальные склепы, эти чудные галереи, без конца продолжаемые и украшаемые последующими поколениями; что при хорошей системе вентиляции не будет никакой опасности задушения или недостаточного оздоровления воздуха, что наконец, после более или менее продолжительного периода устройства, культурная жизнь сможет снова развиться во всей своей интеллектуальной, артистической и светской роскоши, так же свободно и, может быть, с еще большей чистотой, чем при капризном и перемежающемся свете естественного дня. При этих последних словах принцесса Лидия аплодирует так сильно, что разбивает свой веер. Тогда с правой стороны раздается возражение:

«Чем там будут питаться?» Он презрительно улыбается и отвечает:

«Ничего не может быть проще. Прежде всего, для обычнаго питья будет служить растопленный лед; каждый день, очистив отверстие пещер от огромных глыб льда, будут доставлять их для наполнения общественных водоемов. К этому я прибавлю, что химия возьмет на себя труд делать алкоголь из всего, даже из минералов, и что не составит никакою труда алкоголь и воду превращать в вино. (Великолепно! на всех скамьях). Что касается пищи, то разве та же химия не учит нас искусственно приготовлять масло, альбумин, молоко из чего угодно? А затем, сказала ли она свое последнее слово? Не представляется ли в высшей степени вероятным, что взявшись за это дело, химики скоро сумеют вполне, и притом с большой экономией, удовлетворить требованиям самой изысканной гастрономии. А пока… (Робкий голос: А пока?) А пока не предоставляет ли само по себе бедствие, переживаемое нами, к нашим услугам, благодаря, так сказать, провиденциальному случаю, хранилище, наполненное в таком изобилии, в таком неисчерпаемом количестве провизией, какого род человеческий до сих пор никогда не имел? Огромная мастерская самых лучших консервов, какие когда-либо существовали, хранится для нас подо льдом или снегом: миллиарды домашних и диких животных — не смею прибавить: мужчин и женщин… (дрожь ужаса во всех рядах), но по крайней мере быков, баранов, всяких птиц, замерзших сразу, стаями и стадами на рынках, открытых для всех в нескольких шагах отсюда. Соберем, пока работа на открытом воздухе еще возможна, эту богатую добычу, которая была предназначена для прокормление многих сотен миллионов людей в течение многих лет и которой, следовательно, хватит для прокормления в течение многих веков нескольких тысяч существ, если бы они даже, наперекор Мальтусу, чрезмерно размножились. Эта добыча, собранная и сложенная у внешнего отверстия главной пещеры для удобства пользования ею, будет служить прекрасной пищей во время наших братских вечерей».

Еще некоторые другие сомнение высказываются с различных сторон, Они разрешаются с тем же не допускающим возражений апломбом. Заключение речи стоит того, чтобы его процитировать целиком:

«Как ни необыкновенна, по-видимому, та катастрофа, которую мы переживаем, и то средство спасения, которое нам остается, нужно лишь немного подумать, чтобы убедиться, что испытываемое нами смущение должно было повторяться бесконечное число раз в беспредельном пространстве вселенной и всякий раз заканчиваться такой же роковой и нормальной развязкой всех астрономических драм. Астрономы знают, что все солнца должны погаснуть; они знают, что кроме светящихся и видимых звезд, на небе много несравненно более крупных, красивых и темных звезд, которые продолжают без конца вращаться с кортежем планет, обреченные на вечную ночь и холод. Но если это так, я спрашиваю вас: можем ли мы предположить, что жизнь, мысль, любовь составляют исключительную привилегию ничтожного меньшинства еще освещаемых и теплых солнечных систем? Неужели мы должны отказать огромному большинству потухших звезд во всяком проявлении жизни и духа, во всяком смысле существования? В таком случае неодушевленность, смерть, бессмысленное движение — были бы правилом. А жизнь? Как?! Девять десятых, может быть, девяносто девять сотых солнечных систем вращаются без всякого проявления жизни, подобно нелепым и огромным колесам мельницы, без всякой пользы загромождая мировое пространство! Это невозможно: это безумие, богохульство. Будем иметь больше веры в неведомое. Конечно, здесь, как и везде, истина прямо противоположна тому, что кажется. Не все то золото, что блестит: относительно скудным содержанием обладают как раз те блестящие созвездия, которые так прельщают нас. Что такое их свет? Дешевая слава, расточительная роскошь, легкомысленная растрата энергии, бесконечная суетность. Но, когда прожит этот период ошибок молодости, только тогда начинается серьезный труд их жизни, только тогда звезды начинают внутреннюю плодотворную работу. Обледенелые и черные снаружи, они свято хранят в своем неприступном центре свой неугасаемый огонь, защищенный ледяными пластами. Там, в конце концов, должен снова вспыхнуть светоч жизни, потухший на их поверхности. В последний раз взглянем наверх, чтобы там отыскать нашу надежду. Живущие там, на небе, бесчисленные подземные человечества, скрытые, к их большому счастью, под верхним слоем невидимых звезд, должны одушевлять нас своим примером. Поступим так же. как и они; уйдем внутрь земли. Как они, похороним себя, чтобы воскреснуть и, как они, унесем с собой в нашу могилу все то из нашего прежнего существования, что достойно жизни.

Человек нуждается не только в питании для тела. Нужно жить для того, чтобы мыслить, а не заботиться только о том, чтобы жить. Вспомните сказание о Ное. Как поступил этот простой (бывший очень не прочь выпить) человек, чтобы избежать бедствия почти такого же, как и наше, и чтобы сохранить от него все, что было более ценного в мире? Он сделал из своего ковчега музей, собрал в нем полную коллекцию растений и животных, даже ядовитых растений, красных зверей, удавов, скорпионов, и он искренне верил, что сказал услугу потомству этим пестрым экипажем, составленным из существ, вредных друг другу, готовых друг друга поглотить, этой массой живых противоречий, которые прежде под именем природы так долго пользовались бессмысленным почетом. Но мы не унесем с собой в наш новый, таинственный, непроницаемый, неразрушимый ковчег ни животных, ни растений. Эти виды жизни уничтожены, эти подготовительные формы, эти причудливые попытки земли, сделанные ею в поисках за человеческим типом, исчезли навсегда. Не будем об этом жалеть. Вместо такого огромного количества пар животных и бесполезных семян, мы унесем в наше убежище гармоничное целое из всех связанных между собою истин, из всех поэтических и артистических, не противоречащих друг другу, а соединенных между собою, как сестры, красот. В течение веков они создавались человеческим гением, затем умножались в миллионах экземпляров, из которых гибли все, кроме только тех, которые заслуживали сохранение от опасности разрушения. Мы возьмем с собой обширную библиотеку, содержащую в себе главные труды, иллюстрированные кинематографическими альбомами и бесчисленными фотографическими сборниками, обширный музей, составленный из образчиков всех школ, всех основных направлений в архитектуре, в скульптуре, в живописи и даже в музыке. Вот для нас наши сокровища, вот наши семена, за которые мы будем бороться до последнего вздоха».

(Оратор сходит с эстрады при неописуемом энтузиазме: дамы теснятся около него. Они поручают Лидии поцеловать его от имени всех. Она выполняет это с краской стыда на лице, — другое проявление морального атавизма в ней — и аплодисменты удваиваются. Термометры согревателя в несколько минут поднимаются на несколько градусов).

Новым поколениям следует напоминать эти сильные слова. Они научат их благодарности, которой они обязаны памяти славного человека «со шрамом», чуть не умершего с репутацией мономана. Люди нашего времени также начинают изнеживаться, привыкнув к наслаждениям подземного рая, к роскоши этих бесконечных подземелий, доставшихся им в наследие от гигантских трудов их отцов; они слишком склонны думать, что все это сделалось само собой, что это было по меньшей мере неизбежно, что в конце концов не было другого средства избежать холода на поверхности земли, и что это средство, такое простое, не требовало слишком большой изобретательности… Глубокое заблуждение! В свое время идея Мильтиада была встречена, и не без основания, как луч гения. Без Мильтиада, без его энергии и красноречия, бывших к услугам его воображения, без его властности, способности увлекать и настойчивости, бывших к услугам его энергии, прибавим, без глубокой любви, которую сумела внушить ему Лидия, самая благородная и самая сильная из женщин, и которая удесятерила его героизм, человечество подверглось бы участи всех других растительных и животных пород. То, что поражает теперь в его речи, эта необыкновенная и поистине пророческая ясность, с которой он в главных чертах изобразил условия существование нового мира. Без сомнения, его надежды были далеко превзойдены: он не предвидел, он не мог предвидеть дивного роста его основной идеи, развитой тысячами вспомогательных гениев. Он был гораздо более прав, чем сам предполагал, как большинство новаторов, которых несправедливо всех подряд обвиняют в том, что они слишком настаивают на своем субъективном мнении. Но в общем, никогда такой грандиозный план не выполнялся так пунктуально. С первого же дня все нежные и изящные руки, правда, снабженные несравненными машинами, принялись за работу. Повсюду во главе работавших соперничали в усердии Лидия и Мильтиад, которые более уже не расставались. Не прошло и года, как галереи рудников были сделаны достаточно просторными и комфортабельными и даже были достаточно разукрашены и ярко освещены для того, чтобы можно было поместить в них обширные и бесценные коллекции всех предметов, которые стоило спасти для будущего.

С бесконечной заботливостью, связка за связкой, тюк за тюком, эти коллекции были спущены в недра земли. Это спасение того, что составляло обстановку жизни человечества, совершалось в определенном порядке: вся квинтэссенция больших старинных национальных библиотек — парижской, берлинской, лондонской, — собранных в Вавилоне, а потом со всем остальным перенесенных в пустыню, старинных музеев, старинных выставок промышленности и искусства, была сосредоточена там со значительными дополнениями. Манускрипты, книги, бронза, картины, — сколько, несмотря на помощь подземных сил, нужно было энергии, труда, чтобы все это упаковать, перенести и установить! В значительной своей части этот труд должен был быть совершенно бесполезен для тех, кто взял его на себя. Они хорошо это понимали, они считали себя обреченными провести остаток своих дней в тяжелом и чисто материальном труде, к которому их почти совсем не приготовила их прежняя жизнь артистов, философов и ученых. Но — в первый раз — идея долга проникла в их сердца, красота жертвы подчинила себе этих дилетантов. Они посвятили себя неизвестному, тому, чего нет еще — потомству, на котором сосредоточивались все желание их наэлектризованных душ, подобно тому, как все атомы намагниченного железа стремятся к полюсу. Это напоминало тот порыв героизма, который когда-то, когда еще существовали отечества, в годины великих бедствий, охватывал всех, даже самых легкомысленных граждан. Но как бы ни казалась странной для той эпохи, о которой я говорю, эта общая потребность самопожертвования, нужно ли ей удивляться, когда из сохранившихся трудов по естественной истории известно, что простые насекомые, давая такой же пример предвидения и самоотречения, перед смертью употребляли свои последние силы на собирание запасов, бесполезных для них самих, но нужных в будущем для их нарождающихся личинок?