I. Коллективная преступность толпы
Криминалисты как старых, так и новых школ слишком исключительно были заняты преступлением индивидуальным и не обращали достаточного внимания на коллективное преступление, а между тем изучение этого последнего могло бы в значительной степени содействовать правильному пониманию первого. Правда, время от времени подвергались изучению небольшие преступные шайки, всего чаще состоящие из трех членов и потому называемые «tierces», о которых упоминает в одной из своих работ Joly; изучались даже и шайки более многочисленные, но при этом почти всегда в так называемом коллективном преступлении видели не более как простую совокупность преступлений индивидуальных.
Такая точка зрения допустима лишь в том случае, когда личности действуют рассеянно без всякой объединяющей их связи; но она становится несомненно ложной, если преступники действуют сообща и целыми массами, под влиянием всеобщего увлечения, и если при этом находят себе исход те силы и задатки (virtualites), которые остались бы скрытыми при действии в одиночку. Вот этот последний случай и интересует нас. Правда, мы коснемся и тайных организованных обществ с преступными целями (sectes criminelles), но лишь для того, чтобы лучше изучить преступные шайки и сборища, для которых первые так часто служат скрытой причиной.
По какому же признаку мы можем судить, что известная группа лиц, вместо того чтобы быть простым скопищем, вдруг становится одной колоссальной личностью, в которой тысячи лиц сливаются как бы в один смутный облик? Без сомнения, по тому, что она приобретает свое собственное коллективное самолюбие, совершенно отличное от самолюбия составляющих ее членов, подобно, например, тому, как в Алжире каждое племя имеет свое собственное понятие о чести, совершенно отличное от понятия отдельных составляющих его арабов, что всего лучше и доказывает живую реальность таких племен.
Если простые народные скопища, эти случайные и недолговременные коллективные организмы низшего порядка, преобладают собственным самолюбием, то тайные организованные общества, хотя бы и преступные, почти всегда имеют его. Но в пылу совместного действия те и другие проявляют гордость и тщеславие, до крайности усиливаемые сознанием мнимого могущества, по крайней мере, до появления вооруженной силы.
Ничтожный знак неуважения к ним, самое малейшее проявление несогласия в чем-нибудь с ними вызывают их ожесточение. История показывает, что везде и всегда необузданностью и нетерпимостью народные скопища не уступали любому африканскому деспоту. Таким характером в особенности отличаются шайки, живущие, подобно профессиональным разбойникам, исключительно убийством, грабежом и поджогами. Тщеславие их доходит до смешного: они стараются блеснуть разными галунами и позументами, подобно тому, как торговые товарищества, организованные с целью эксплуатации публики, отличаются необыкновенной роскошью своих реклам, в которых нужно видеть не только обманчивую приманку, но и выставку тщеславия.
Каким же образом формируется толпа? Каким чудом масса лиц, так еще недавно рассеянных и совершенно индифферентных друг к другу, вдруг соединяется в одно целое, образует род магнитной цепи, издает одни и те же крики, бежит в одном и том же направлении, действует по одному и тому же плану? Единственно благодаря симпатии, этому источнику подражательности, этому животворящему началу социальных тел. Одного мановения руки вожака достаточно, чтобы пробудить эту спящую силу и направить ее к определенной цели. Но для того, чтобы первичный импульс мог повлечь за собой дальнейшие последствия, для того, чтобы только что возникшая волна народного движения могла быстро и широко распространиться, необходимо, чтобы умы были подготовлены к тому предварительной, может быть, даже бессознательной, но хотя бы в общих чертах сходной работой мысли.
Медленно распространяющийся психический контагий, тихая и безмолвная подражательность, незаметно передающиеся от одного лица к другому, всегда предшествовали тем бурным непреодолимым вспышкам подражательности, которыми характеризуются народные восстания. Только широкая пропаганда идей Лютера в начале XVI века и идей Руссо во второй половине XVIII века сделала возможными и возмущение Мюнцером крестьян в Тюрингии в 1525 году, и образование скопищ Тилли и Валленштейна во время Столетней войны, и формирование Jourdario полчищ в Авиньоне и Comtat-Venaissin во время французской революции.
Общая вера, общая страсть, общая цель – такова жизненная основа этого странного живого существа, которое мы называем толпой, основа, в свою очередь, обусловливаемая тем двояким контагием, о котором мы только что говорили. От особенностей этих руководящих страстей, идей и целей зависит и различие между толпами в гораздо большей степени, чем от климатических и расовых отличий составляющих эти толпы членов. Мы встречаем здесь и преступность, зависящую от темперамента или, скорее, от характера, и преступность, так сказать, случайную; словом, находим то же самое, что давно уже было подмечено при изучении индивидуального преступления; но это различие в характере преступности выступает здесь с большей ясностью и определенностью. Без всякого сомнения, существуют сборища и тайные общества, при самом своем возникновении уже наклонные к преступлению подобно тому, как бывают так называемые преступники от рождения. Факты первого рода объясняют нам истинное значение «врожденной преступности», под которой следует разуметь привычное и уже с самого начала наиболее охотно принимаемое направление к злым действиям тех сил, которые сами по себе могли бы быть направлены в совершенно другую сторону.
Правда, следует установить более или менее резкое различие между толпами и тайными обществами, хотя случайно и совершающими преступления, но созданными под влиянием мотивов, нисколько не преступных и не лишенных даже известного рода благородства, и между теми шайками, которые, как, например, Chauffeurs в 1880 году или Camorra и Mala vita, организованы с прямой целью убийства и воровства. Однако не подлежит сомнению и то, что толпы и тайные общества, хотя бы только случайно принявшие преступный характер, часто становятся наиболее опасными и разрушительными, так как они-то именно и распространяются наиболее широко и поражают наблюдателя странным сочетанием величия и силы с чудовищной жестокостью.
Sighele в своем недавнем и глубоко содержательном произведении Folia delinquente («Преступная толпа») совершенно справедливо замечает, что вопреки сказанной случайно Спенсером мысли социальное целое очень часто отличается от составляющих его индивидуумов, а не является только простой их суммой.
Я со своей стороны добавлю, что иногда оно представляет как бы произведение (produit), когда составляющие его элементы однородны, иногда же оно составляет род алгебраической суммы (combinaison), когда элементы различны. В первом случае совершенно одинаковые чувства, которыми воодушевлены все члены общественного целого, внезапно возвышаются до крайней степени напряжения, взаимно поддерживая и усиливая друг друга как бы путем взаимного помножения. Это-то обстоятельство и объясняет нам, почему коллективная преступность группы лиц, соединяемых в одно целое или благодаря простой случайности, или в силу взаимного психического сродства, и действующих в одном и том же направлении, – почему эта коллективная преступность далеко превосходит среднюю величину преступностей частных лиц. Этим же обстоятельством объясняется и то, что коллективный эгоизм в тысячу раз властнее и интенсивнее, чем частные составляющие его эгоизмы.
Во втором случае социальное целое является совершенно своеобразным результатом, как бы равнодействующей множества расходящихся в разные стороны и даже прямо противоположных тенденций, представляемых составляющими его индивидами, соединенными в пылу лихорадочного возбуждения лишь на время их общего действия.
Но прежде всего заметим, что как бы ни была, по-видимому, благородна и законна та цель, которая создает толпу, образование последней во всяком случае представляет несомненный шаг назад в социальной эволюции, потому что чем теснее и крепче общественная связь, тем более она становится исключительной. Все эти люди, между которыми, как кровь между клеточками нашего организма, циркулирует экзальтированное чувство их солидарности, являющееся последствием их взаимного возбуждения, – все они тотчас же становятся совершенно чуждыми остальному человечеству, не входящему в их группу, делаются не способными сочувствовать страданиям других людей, еще недавно бывших их братьями и согражданами, а теперь ставших для них совершенно чуждыми или даже врагами, годными лишь к тому, чтобы их жечь, убивать или грабить. В этом можно видеть возвращение к нравственному состоянию диких, связанных между собой лишь союзом примитивной семьи, хотя я далек от того, чтобы видеть здесь проявление атавизма и говорю о нем только метафорически.
На этом основании благородство и возвышенность религиозных, политических и патриотических целей, преследуемых людьми, собравшимися в толпу или организовавшимися в тайное общество, нисколько не препятствует быстрому упадку их нравственности и крайней жестокости их поведения, лишь только они начинают действовать сообща. Немецкие крестьяне XVI века восстали и вооружились во имя евангельского милосердия и братства, но лишь только они начали свои совместные действия, как один из их руководителей с горечью отзывался о них: «Теперь я вижу, что большинство из них только и думает о воровстве и грабительстве».
Эти «братские орды» (hordes fratemelles), разграбивши и предав пламени дворцы и аббатства и умертвив их обитателей, принуждали затем и мирных сограждан и даже близких к себе лиц следовать за собой, угрожая в случае несогласия смертью, опустошением и пожаром. Подобным же образом, когда ciompi, эти парии флорентинской демократии, поднялись в XIV веке с тем, чтобы добиться права на существование, они сначала обрушились на покинутые дворцы магнатов, а потом, опьяненные разбоем и увлекаемые взаимно друг другом, кончили тем, что стали безразлично жечь и грабить как дома своих друзей, так и дома своих противников.
II. Преступная толпа и индивид
Если толпа в сравнении с цивилизованной нацией является социальным организмом низшего порядка, то этот регрессивный характер ее с особенной ясностью, так сказать, a fortiori, выступает при ее сопоставлении с отдельным индивидом. Действительно, даже самые совершенные формы социальных организмов, какие только известны, всегда обладают значительно низшей организацией, чем те живые существа, из которых они слагаются. Полипняк представляет род растения, тогда как отдельный полип является животным; точно так же, как бы затейлива ни была организация роя пчел или муравейника, она, во всяком случае, окажется несравненно менее сложной и удивительной, чем организация пчелы или муравья. То же самое можно сказать и относительно человечества: наши общественные учреждения представляют из себя механизмы, слишком грубые в сравнении с нашей собственной организацией, и никогда коллективный ум (iesprit collectif), проявляющийся в парламентах и конгрессах, не может сравниться с умом самого посредственного из составляющих эти учреждения членов ни по быстроте и верности суждения, ни по глубине и широте мысли, ни по гениальности начинаний и решений. Отсюда и поговорка: «Senatores boni viri, senatus autem mala bestia», хотя существует и другая, прямо ей противоположная: «Personne n’а plus d’esprit que Voltaire, si ce n’est tout le monde». Подобными противоречиями пресловутая народная мудрость изобилует в гораздо большей степени, чем какой-либо отдельный индивидуум, и это как нельзя лучше подтверждает нашу основную мысль. Последнюю из приведенных пословиц я считаю за бессмыслицу, придуманную чересчур горячими поклонниками народного суверенитета.
Таким образом, даже самый совершенный социальный организм оказывается всегда далеко не так хорошо организованным, как отдельные составляющие его элементы. В несравненно большей степени замечание это относится к толпе, являющейся одним из слабейших социальных агрегатов. Даже возникшая среди наиболее цивилизованного народа толпа является существом диким, мало того – бешеным, несдержанным зверем, слепой игрушкой своих инстинктов и рутинных привычек, а иногда напоминает собой беспозвоночное низшего порядка, род какого-то чудовищного червя, обладающего распространенной чувствительностью и извивающегося в беспорядочных движениях даже после отделения головы. Этот «зверь-толпа» (bete himaine) представляет самые различные модификации, из коих слагается как бы особая человеческая фауна, открывающая еще широкое поле для исследований.
По меткому замечанию ученика профессора Локассана, толпа никогда не бывает существом лобным (мыслящим), редко она бывает существом затылочным (чувственным), но почти всегда спинно-мозговым (или рефлективным); однако она слагается из индивидов лобных и затылочных. Foumial прибавляет также, что толпа, состоящая из взрослых, обыкновенно представляет в своих действиях характер чего-то детского или ребяческого: ее гнев и ее злодейство напоминают злые выходки испорченного ребенка, она часто разрушает ради самого процесса разрушения. В XVI веке, как и во время французской революции, как везде и всегда, мы видим толпы, образованные ворами, по-видимому, с единственной целью воровства, которые, однако, предпочитали воровству поджоги, а грабежу – совершенно бесполезные убийства.
Вообще коллективная преступность отличается жестокостью и иногда вероломством, представляя таким образом явление регрессивное в современном человечестве. Тайные общества способны к коварной и холодно обдуманной преступной деятельности, причем в нравственном отношении они оказываются ниже большей части своих членов. Подобным образом можно указать на большие корпорации и даже на целые народы, так сказать, отмеченные печатью вероломства и, однако, составленные из личностей прямых и честных: так, англичанин, без сомнения, несравненно более прям, честен и благороден, чем сама Англия.
Тайное общество, состоящее из отъявленных либералов, обнаруживает наклонность к нетерпимости и деспотизму; еще в большей степени то же самое можно сказать о толпе. Во всяком случае? и тайное общество, и толпа несравненно деспотичнее и нетерпимее, чем большинство составляющих их членов. В чем же нужно искать причину этого? Без сомнения, в том, что отдельные мнения, взаимно сближаясь и находя поддержку друг в друге, принимают характер непоколебимых убеждений и верований, а эти последние при дальнейшем росте порождают фанатизм: отсюда то, что составляет скромное желание отдельного индивида, в массе принимает характер страсти.
Толпа в целом, как дикари, не знает ни сомнений, ни колебаний, ни полужеланий, ни полуверований; она по существу отличается характером догматизма и страстности. Но зато подобно женщинам и детям она всегда наклонна к самым странным и иногда прямо бессознательным противоречиям: от Капитолия до Тарпейской скалы у нее один только шаг. Ф. де Сегур рассказывает об одной взбешенной толпе, которая в 1791 году в окрестностях Парижа преследовала богатого фермера, заподозренного в том, что он занимался наживой на счет общества; но кто-то горячо вступился за него – и «злодеи внезапно перешли от крайней ярости к не менее крайнему расположению к этому господину: они заставляли его пить и плясать с собой вокруг дерева Свободы, тогда как за минуту перед тем собирались его повесить на сучьях этого дерева».
Со стороны отдельного лица, осмелившегося не согласиться в чем-либо с толпой, она не выносит ни противоречия, ни сопротивления: под страхом наказания она принуждает его кричать вместе с собой «vive» и «a la bas», заставляет идти туда, куда сама идет, делать то, что сама делает. Но в виду вооруженной силы она робеет и при первом же выстреле разбегается, так как каждый из составляющих ее членов тотчас же теряет горделивое сознание хотя бы временного могущества и эфемерного величия, которые за минуту перед тем его опьяняли. Подобными резкими преемственными взрывами столь противоположных чувствований, подобными переходами от деспотизма к приниженности толпа как нельзя лучше обнаруживает присущую ей неустойчивость. Состоя из людей, в отдельности довольно здравомыслящих, толпа легко становится коллективно безумной. Все различные проявления ее безумия – и бред преследования, и бред величия, и бурное помешательство – как и у отдельных индивидов, находят свое объяснение в чрезмерном развитии гордости и эгоизма. Другой причиной этого безумия толпы является алкоголизм: всевозможные народные скопища, будут ли они отличаться грозным величием или комической веселостью, беспощадной жестокостью или энтузиазмом, – все они имеют постоянную наклонность к пьянству – даже тогда, когда состоят из относительно трезвых членов. Жажда их неутолима, и при разграблении жилищ их первая забота – ломать погреба и выкатывать бочки.
Несмотря на то, подобные сборища имеют своих искренних поклонников и своих горячих защитников. Многие, например, удивляются одушевляющему их единодушию и под наружным беспорядком видят какую-то высшую гармонию. С другой стороны, при виде великого массового движения и могучего человеческого увлечения как бы невольно возбуждается чувство изумления, как перед проявлением грозной стихийной силы. Подобное, ничем, в сущности, не оправдываемое отношение объясняется тем, что при этом забывают простую причину, лежащую в основании этих, по-видимому, грандиозных явлений, забывают подражательность, в силу чего решаются приписывать такого рода явлениям какой-то таинственный источник. В действительности же факты эти заслуживают тем меньшего удивления, что они в конце концов могут быть сведены к самой элементарной и наименее высокой форме подражательности.
В самом деле, почему для толпы доступна лишь одна форма проявления внутреннего согласия, именно полный унисон и безусловное единодушие? Почему ей совершенно чужда гармония различных тенденций и убеждений, которые могут существовать наряду одни с другими лишь благодаря взаимным уступкам и терпимости? Почему эта толпа никогда не знает середины между унисоном и какофонией, между однообразием свойственного ей полного единодушия и той анархией, которая возникает в ней, когда в ее собственных недрах слагаются враждующие фракции, ведущие между собой междоусобную войну?
Причину этого, конечно, нужно видеть в том обстоятельстве, что это однообразное единодушие всегда является результатом лишь односторонней подражательности, результатом давления, оказываемого на толпу ее вожаками без всякого обратного воздействия с ее стороны; тогда как более сложная гармония, наблюдаемая в какой-нибудь цивилизованной нации, является результатом взаимных влияний между инициаторами и их подражателями. Только когда подобного рода гармония установится в целой массе лиц как бы путем взаимного отражения, она начинает крепнуть в сердце каждого из них. Если же мы будем удивляться единодушию толпы, то, нам, пожалуй, придется приходить в восторг и перед ее стремлением производить одни и те же жесты, испускать одни и те же крики, напевать одни и те же песни.
С другой стороны, наиболее свойственным для людей толпы мотивом, руководящим их действиями и достигающим нередко самой крайней степени напряжения, чаще других является один из мотивов низшего порядка, именно – самолюбие, и притом самая несовершенная форма последнего. В большинстве случаев это – стремление блестеть в данную минуту среди окружающих, стремление сосредоточить исключительно на себе взоры членов своего кружка; другими словами – желание получить вознаграждение за свои заслуги сейчас же, хотя бы в виде мелкой монеты звучных рукоплесканий, желание заслужить одобрение непосредственно окружающих, а не дожидаться бесшумной похвалы со стороны избранных лучших сограждан, удаленных по месту и времени, а иногда даже – лишь со стороны потомства.
Правда, и предоставленные самим себе, вне воздействия толпы, мы все-таки стараемся сообразоваться с мнением других, но эти другие – уже не лица, непосредственно нас окружающие, эти другие живут лишь в нашем уме, где они распадаются нередко на противоречивые группы и вступают между собой в коллизию. Для того, чтобы не поддаться влиянию непосредственно окружающих нас лиц, мы мысленно опираемся на суждение группы более широкой; осуждению наших друзей, примеру которых мы не хотим подражать, мы противопоставляем всеобщее осуждение, которое обрушилось бы на нас, если бы мы последовали их советам. Эта борьба между противоречивыми суждениями, существующими лишь в нашем уме, ведется, так сказать, на равных условиях, и нередко победа остается за лучшими из них. Но если приговору окружающей толпы, обусловленному нашим отношением к ней и живо воспринимаемому нашими чувствами, нам приходится противопоставлять абстрактную идею другого приговора, произносимого где-то далеко от нас и не влияющего прямо на наши чувства, то почти роковым образом, исключая разве лиц со строго философским миросозерцанием, мы поддаемся искушению и приговор какой-нибудь сотни членов стачки или клуба предпочитаем приговору хотя бы миллионов честных людей, незаметно живущих в своих домах далеко от нас.
Конечно, разумнее было бы обратное отношение, именно приговор лиц, порицающих или одобряющих наши поступки лишь после глубокого обсуждения, предпочитать необдуманному приговору толпы, стремящейся неизвестно куда и зачем. Но, к сожалению, люди, как и другие животные, гораздо более возбуждаются под влиянием импульсов ближайших и, так сказать, непосредственно действующих, чем отдаленных и только предвидимых в будущем. Вот почему артисты и люди других профессий, работающие для скученной публики, например драматурги, актеры, ораторы, музыканты, близко заинтересованные в производимом ими эффекте, находятся, как мне кажется, в гораздо большей зависимости от своей аудитории, гораздо более вынуждаются приносить ей в жертву свои собственные вкусы, чем ученые, философы, романисты, поэты и даже живописцы, работающие для публики рассеянной. Современный писатель часто и смело манкирует вкусами публики, драматург – почти никогда и всегда робко; а наш театр и наша музыка, несмотря на всю оригинальность Вагнера, гораздо рутиннее, чем наша литература.
III. Заражение преступной толпы
Чрезмерное развитие самолюбия и сознания собственного достоинства, вызываемое скученностью особей, представляется фактом настолько существенным, что обнаруживается даже и в обществах животных. «Тот самый муравей, – говорит Forel, – который обнаруживает чрезвычайную храбрость, будучи окружен своими товарищами, ведет себя крайне робко и убегает при малейшей опасности, как только остается один, хотя бы в нескольких саженях от своего муравейника». Espinas по поводу сражений между муравейниками также замечает, что «воодушевление сражающихся прямо пропорционально их числу». Замечание это применимо и к человеческим армиям, по крайней мере до известной степени, то есть до тех пор, пока они вследствие чрезмерного увеличения перестают представлять из себя такой агрегат, члены которого находятся между собой в более или менее солидарном отношении.
Во всех этих случаях чрезмерное развитие самолюбия и самоуверенности имеет свою хорошую сторону; это, правда, исключения, но далеко не единственные. Птицы, намереваясь перелетать широкие моря, всегда собираются стаями, и, может быть, только благодаря взаимному возбуждению, поддержке и соревнованию, возникающему вследствие простого факта их скучивания, они становятся способными к чрезмерной затрате сил, требуемых подобными воздушными путешествиями. Для каждой из них в отдельности подобные путешествия были бы, наверное, не по силам. Чувство удовольствия, испытываемое высшими животными при сближении их между собой, в значительной степени обязано сознанию возрастания силы, бодрости и смелости вследствие простого факта их соединения. Совершенно подобно людям, многие птицы, например, воробьи и вороны, равно как и другие животные, часто собираются без всякой видимой цели и пользы, единственно ради удовольствия побыть вместе. Что же может быть источником этого удовольствия, как не сознание прилива энергии и силы, на которое только лишь было указано? Все это не подлежит сомнению; но, к сожалению, несомненно и то, что в бурных народных скопищах указанному выше чрезмерному развитию подвергаются далеко не лучшие стороны ума и сердца составляющих их членов…
Итак, весьма вероятно, что в нравственном и умственном отношении люди в толпе (les homines еn gros) стоят ниже, чем будучи изолированы (еп detail). В чем же заключается причина этого замечательного явления? Чтобы ответить на этот общий вопрос, необходимо помимо уже приведенных соображений дать ответ на следующие частные вопросы: во-первых, какие психические состояния наиболее заразительны по своей природе, и во-вторых, какие люди по самой природе обладают наибольшей способностью оказывать на других влияние?
Прежде всего, какие душевные состояния всего более крепнут в нас, если мы испытываем их вместе с другими окружающими нас людьми? Подобным свойством не обладают ни чувства удовольствия, ни чувства страдания, по крайней мере, поскольку они рассматриваются как состояния чувствительности (еn се qu’ils ont de sensationnel). Напротив, подобное свойство может считаться до некоторой степени характерным для таких психических состояний, каковы более или менее определенные желания или стремления, чувства любви или ненависти, положительные или отрицательные убеждения, доверие или недоверие, похвала или осуждение… Вот почему нет ничего заразительнее смелости, которая, в сущности, представляет комбинацию страстного желания с глубоким убеждением, или гордости, которая точно так же слагается из живого стремления к господству над другими с одной стороны и грубой уверенности в личном превосходстве – с другой. Что также может быть заразительнее чувств надежды или страха, о чем свидетельствуют, между прочим, паники и резкие колебания биржи (emballements), а равно и массовая доверчивость биржевых спекулянтов, в отдельности – в высшей степени осмотрительных?
Вышесказанным объясняется также и то обстоятельство, что, если в шайке бунтовщиков, как обыкновенно и бывает, наряду с простыми горемыками встречаются настоящие злодеи, то эти последние задают всегда тон; потому что горе первых, как всякое страдание, не может передаваться через простое сближение, тогда как злодейские наклонности последних, являясь по существу тенденциозными, способны к широкому распространению, проявляясь то речью, то игрой физиономии и т. п.
С другой стороны, изучение народных скопищ, по-видимому, приводит к тому заключению, что ненависть в отношении заразительности вообще берет перевес над любовью, злословие – над похвалой, свистки – над аплодисментами и отрицательные убеждения – над положительными. Правда, и народные скопища иногда движутся порывами восторженного преклонения перед той или другой личностью или идеей, но распространению подобных отношений необходимо должен предшествовать тот тихий и медленно действующий контагий, о котором мы говорили раньше, и который, действительно, более благоприятствует добрым проявлениям, чем злым. Однако за первыми проявлениями подобного восторженного отношения бурно и широко распространяются проявления отрицания, осуждения, недоверия и злобы. Эта-то преимущественная контагиозность отрицательных отношений и объясняет нам коллективный атеизм, с которым мы так часто встречаемся у полуразбойничьих – полувоенных шаек (les grandes Compagnies) в период Столетней войны: участники этих событий в массе являются нечестивцами, с похвальбой пьют из украденных и оскверненных священных чаш, тогда как в отдельности большая часть из них были люди набожные и даже суеверные.
К несчастью, из всех человеческих действий самое заразительное – это убийство. Michelet, Taine и Max. du Camp художественно изображают то заразительное влияние, какое оказывает зрелище убийства даже на честных людей, делая из них разбойников, как бы в силу какой-то эпидемии. Зрелище убийства гораздо заразительнее, чем зрелище полового акта. Инцидент, имевший место в Theatre – Realiste и вызвавший бурное негодование со стороны даже столь нескромной публики, служит прекрасным доказательством этого положения, в особенности если приведенный факт сопоставить с тем страстным увлечением, которым всегда и везде отличались зрители при виде боя быков или смертельных состязаний в цирке. «Нет ничего заразительнее убийства», – говорит Zeller по поводу революции в Италии, и всякий историк скажет то же. Однако и сладострастие (le rut) так же заразительно, как доказывают оргии древних мистерий, эпидемические нимфомании, подобные той, какая была в Loudun’t, частные оргии злодеев и педерастов (см. об этом у Carlier), наконец, публичные и повторно совершаемые разбойничьими шайками изнасилования одних и тех же жертв, как это делалось вышеупомянутыми шайками в средние века. Средние века ввели еще новый вид публичных изнасилований, как репрессалий, так называемый le viol par represailles. Нередко также похоть и жажда крови действуют совместно, взаимно усиливая друг друга. Но в общем зрелище убийства заразительнее, чем зрелище полового акта, и это тем более замечательно, что представление последнего привлекательнее первого.
Подобная кажущаяся несообразность представляет факт довольно общий: из двух неодинаково контагиозных явлений нередко наиболее заразительным при непосредственном восприятии является то, представление которого наименее привлекательно. Правда, наш ум есть лучший судья относительно достоинства вещей, чем наши чувства, но народные скопища и судят, и воспринимают гораздо более своими чувствами, чем умом. Отсюда становятся понятными и частые проявления жалости и удивления, пристрастия и вражды, столь часто наблюдаемые в народных скопищах и обнаруживаемые совсем некстати и вопреки здравому смыслу.
Расскажите лицам, составляющим эти скопища, о позорной смерти г-жи Dubarry и о стоическом равнодушии перед гильотиной m-me Роланд или Марии Антуанетты – они, может быть, удивятся этим последним, но едва ли пожалеют о первой. Но представьте, что оба эти зрелища совершаются непосредственно перед глазами толпы, представьте, что толпа слышит раздирающие душу крики бывшей метрессы Людовика XV, которая умоляет своего палача о пощаде и бросается перед ним на колени, тогда как гордая жирондистка и королева проходят с высоко поднятой головой, тихие и безмолвные, – и вы можете быть уверены, что толпа менее будет способна к удивлению перед гордым благородством последних, чем к чувству жалости перед беспомощной мольбой первой. И, действительно, известно, что толпа, бесстрастно присутствовавшая при героически переносимых казнях, была так сильно взволнована казнью Dubarry, что готова была вырвать ее из рук палача. Такова уже особенность толпы, что грубая патетическая мелодрама волнует ее больше, чем самая трогательная трагедия.
Конечно, есть немало лиц, достаточно закаленных против вышеупомянутого опьянения кровью, подобно тому, как и в древнем Риме встречались личности, не поддававшиеся роковому обаянию цирка. Но в этом-то и заключается вторая причина умственного и нравственного упадка индивидов, собравшихся в толпу, что контагиозное значение людей в толпе далеко не пропорционально их умственному и нравственному совершенству. В каждой кучке лиц, а тем более в каждом значительном сборище, народные массы – этот vulgum pecus – увлекаются не избранными представителями, не сливками данного общества, а скорее его подонками. И действительно, остается не разъясненным, почему та или другая личность пользуется влиянием или престижем подобно тому, как неизвестно, почему тот или другой субъект, предпочтительно перед прочими, обладает способностью к гипнотизации. Самыми выдающимися гипнотизерами большей частью являются лица с посредственным интеллектом, тогда как замечательные врачи нередко терпят неудачу в своих попытках гипнотизировать. Сколько раз человек, превосходящий других и умом, и сердцем, дозволяет овладевать собой самоуверенным посредственностям, бесцеремонно распоряжающимся им и заставляющим его делать то, что прикажут! Он робеет перед ними, боится их осуждения, ничего не делает против их воли и, однако, при такой угодливости часто не питает к ним ни малейшей симпатии. Точно так же в школах наибольшим влиянием и популярностью редко пользуются лучшие ученики, составляющие гордость своего класса, а гораздо чаще – лентяи, отличающиеся невежеством, необузданной гордостью и самомнением.
По-видимому, в этом отношении сила воли играет большую роль, нежели способности и степень развития; но, вероятно, к этому присоединяется еще и то неведомое, чисто физическое влияние, которое обусловливается особенностями в жестах, чертах лица и в самом строении тела. Весьма возможно также, что это физическое влияние находится в необъяснимой связи с половыми влечениями. Не от того ли зависит, что когда в толпу или в тайное общество замешиваются женщины и сила их обаяния присоединяется к угрозам и насилиям толпы, то сопротивление со стороны отдельных членов этому двойному влиянию становится почти немыслимым? С таким именно явлением мы нередко встречаемся во время великих революционных событий.
Как бы то ни было, в каждой толпе и в каждом тайном обществе, где люди сталкиваются (se coudoient) в собственном смысле слова, этот физический элемент обаяния личности роковым образом увлекает подражательность с ее логических путей и направляет ее к примерам худшим, в ущерб лучшим и полезнейшим.
IV. Различные виды преступной толпы
Установив и, по возможности, выяснив тот общий факт, что всякий социальный агрегат (le compose social), а в особенности беспорядочная толпа или партия, в нравственном отношении оказываются ниже среднего уровня составляющих элементов, мы попытаемся разобрать всевозможные модификации, представляемые этими агрегатами и, в частности, преступными толпами. В самом деле, эти агрегаты имеют между собой мало общего: достаточно сравнить празднование федерации в 1790 году с народным восстанием той же эпохи, или союз квакеров с клубом якобинцев, или, наконец, возмутившуюся толпу американцев, убивающих по суду Линча своих пленников, с теми народными восстаниями, которые при старом режиме возникали для освобождения пленников, и для которых взятие Бастилии было блестящим финалом.
На чем же основываются все эти различия? Играет ли при этом главную роль влияние климата или расы, физических или биологических факторов, или же скорее здесь сказывается влияние исторического процесса и совокупность всех социальных воздействий?
На этот вопрос гораздо легче ответить с большей или меньшей определенностью, чем на подобный же вопрос, относящийся к поступкам и преступлениям индивидуальным. Действительно, чем выше организация того или другого существа, чем более оно приспособляется к всевозможным действующим на него влияниям, тем сложнее и запутаннее кажутся эти влияния в глазах наблюдателя. Напротив, чем организация ниже, тем удобнее для каждого отдельного фактора определить свойственную ему роль. Так, роль света, теплоты, электричества, высоты, широты и влажности несравненно легче может быть изучена и определена с гораздо большей точностью у растений и низших животных, чем у млекопитающих, так как на первых все эти факторы влияют прямо, без всякого противодействия (sans resistance), и не подвергаются внутренней переработке и задержке. Но толпы и тайные общества, как выше было доказано, являются организмами гораздо менее централизованными, чем отдельная человеческая личность, и, потому подобно низшим организмам, они расходуют свои силы по мере того, как их получают извне. Последнее обстоятельство дает возможность с точностью определить как влияние, так и направление каждой из этих сил. Вот почему в высшей степени поучительно рассмотреть коллективную преступность с этой точки зрения.
Что же мы узнаем при этом? Прежде всего то, что невозможно сомневаться в важном значении физических и физиологических факторов. Так, в нашем климате бунты никогда не происходят ночью, редко – зимой, и погода – дождливая или ясная, теплая или холодная – всегда оказывает влияние как на ход, так и на результат их: иногда, чтоб их рассеять, достаточно одного проливного дождя. Не лишено вероятия мнение Gouzer’a, что фазы Луны оказывают заметное влияние на возникновение этих бунтов, и что полнолуние в особенности им благоприятствует; но, впрочем, как мне кажется, этому мнению недостает еще вполне научной доказательности. Далее, не подлежит сомнению, что каждая раса налагает на эти народные движения своеобразный отпечаток, резко отличающий английскую стачку от французской и выборную горячку в Нью-Йорке от выборов в столицах испанской Америки, столь часто сопровождающихся кровопролитиями. Это зависит, нужно думать, от того, что в действиях отдельной личности влияние расы как элемента основного маскируется индивидуальными особенностями; тогда как при совокупном действии многих лиц одной и той же страны все эти индивидуальные особенности, так сказать, взаимно компенсируются, и влияние расы сказывается с особенной очевидностью.
С другой стороны, изучение коллективных действий не менее ясно доказывает нам господствующую роль причин социального характера, их преимущественное значение перед вышеупомянутыми физическими факторами, которые играют чисто служебную роль по отношению к первым. Как мы сказали выше, душой толпы служит та частная цель, ради которой она возникла. Без этой цели и время года, и состояние погоды, и климат, и раса могут как нельзя более благоприятствовать образованию толпы, и, однако же, она не образуется, так как только упомянутая цель является вполне определяющей и характеристичной для нее силой, и только в зависимости от этой цели физические факторы могут оказывать на нее свое влияние. Между этими последними ничто не обладает таким обаянием как мерная и величественная музыка, если только ее можно отнести в эту категорию. Влияние музыки сказывается еще в глубокой древности и проявляется приблизительно одинаковым образом, на что указывает, между прочим, и то обстоятельство, что один из сохранившихся тиртейских мотивов, по исследованиям наших ученых, представляет поразительное сходство с мотивом Марсельезы. Но и Марсельеза может вдохновлять лишь те народные массы, которые уже наперед взволнованы одной и той же страстью. И только благодаря вековой связи исторических событий, благодаря продолжительной пропаганде и преемственной смене идей, благодаря более или менее широкому распространению в народных массах искусственных потребностей высших сословий эта общая страсть может сразу вспыхнуть в стольких сердцах и столь быстро окрепнуть в каждом из них, лишь только благодаря взаимному сближению дана будет возможность проявиться психическому контагию. Прибавьте к этому неясное воспоминание о прежде бывших восстаниях, по образцу которых бессознательно поступает большинство бунтовщиков, – и вы поймете, почему преемственные народные волнения одной и той же эпохи носят столь общий характер, совершенно независимо от времени и места, как во время Столетней войны XVI века, так и во время Фронды и в дни Великой французской революции. Это, в сущности, совершенно сходные проявления одной и той же бурной горячки, одной и той же нравственной эпидемии – то благотворной, то разрушительной, направляющей целый народ или даже целый материк к новой религии и к новой политической догме и придающей всем религиозным сектам и политическим партиям на громадном протяжении к югу и северу, в странах как кельтского, так и славянского или германского происхождения, общие существенные черты, вопреки всевозможным индивидуальным особенностям.
Не подлежит сомнению, что поведение толпы определяется ее составом, и что толпа, составленная из людей честных, даже находясь под влиянием временного внушения своих свирепых вождей, никогда не согласится совершить убийство из жадности или мщения. Не значит ли это, что если толпа убивает, грабит или совершает поджоги, то отдельные члены ее носят в себе, так сказать, физиологические задатки убийства, воровства и поджигательства? Это напоминает до некоторой степени так называемую virtus dormitiva опия.
В самом деле причиной факта является не одна только возможность его, а скорее стечение обстоятельств, содействующих реализации этой возможности, и это положение в особенности применимо к преступным наклонностям, которые и обнаруживаются только тогда, когда реализуются. Правда, можно указать на людей безусловно честных, организованных таким образом, что при каких угодно обстоятельствах они не способны склониться к преступлению. Но между этой как бы полной неспособностью к преступлению этих избранников, с одной стороны, и как бы роковой и непреодолимой преступной наклонностью тех нравственных выродков, которых мы называем преступниками по природе, – с другой, существуют тысячи переходов, представляемые громадным большинством обыкновенных смертных, которые или становятся преступниками, или воздерживаются от преступлений, смотря по обстоятельствам. Между этими обстоятельствами самым главным является скучивание их в толпу или тайное общество, которые неотразимо влияют на них как бы путем гипнотического внушения. При подобных условиях люди, в нормальном состоянии пользующиеся репутацией честных, совершают настоящие жестокости, за которые на другой день они будут краснеть и искать оправдания в софизмах, в которых запутается их отуманенный ум. Точно так же самые заурядные мошенники, в отдельности способные только к кражам и никак не к убийству, в массе становятся жестокими убийцами, и причина этого заключается единственно в образовании преступного скопища, а это последнее, как мы знаем, формируется благодаря влияниям социального характера.
Этим последним и нужно приписать реализацию преступных наклонностей лиц, собравшихся в толпу; хотя это и не вполне оправдывает их, так как преступный акт, как бы из принуждения совершенный ими, в действительности соответствует если не обычному способу их действия, то по крайней мере скрытым особенностям их природы. Человек действительно нравственный никогда не позволит себе поддаться притягательному действию так называемого священного убийства – «divin massacre», по выражению Munzafа. При виде этих возмутительных и кровавых сцен он почувствует к ним непреодолимое отвращение и ужас и совершенно откажется признать в них хотя бы намек на художественную красоту. Если в качестве историка, артиста или поэта кто-либо и будет находить наслаждение в изображении этих сцен, то лишь в том случае, если никогда не видал их своими собственными глазами. Между рабским подчинением обаянию коллективного преступления и чувством отвращения к нему не может быть середины.
Образ действий толпы в значительной степени зависит от социального положения ее членов, от рода их занятий, от их сословия или касты, от того, живут ли они обыкновенно в городе или в деревне, скученно или рассеянно. Городские толпы в особенности отличаются контагиозностью как по быстроте их роста, так и по интенсивности и силе. Taine прекрасно изображает чрезвычайную возбудимость скопищ, случайно собиравшихся в Palais-Royal незадолго перед взятием Бастилии. Эти скопища, по его словам, составлялись обыкновенно из лиц, так сказать, живших на людях, из обычных завсегдатаев ресторанов и театров, из представителей учащейся молодежи – словом, из лиц, постоянно находившихся под впечатлением живых влияний и внушений и потому сделавшихся чрезвычайно податливыми по отношению к этим последним. В то же время отчуждение этих лиц от семьи и традиции, отчуждение их, если можно так выразиться, от атавистического внушения вызывало в них обманчивое чувство полной независимости. Этот характер независимости сказывался также и в их чрезмерной впечатлительности, делавшей их крайне капризными и неустойчивыми.
Вот такие-то скопища, с нервным и как бы женским темпераментом, в которых действительно женщины нередко играют видную роль, и являются обыкновенно ближайшими виновниками революций в цивилизованных странах. Они способны к быстрым и резким превращениям, что гораздо реже замечается в сельских скопищах. Случалось, что остроумно и метко брошенное слово, стоическое или даже дерзкое поведение какого-нибудь маркиза, которого только что собирались повесить на фонарном столбе, превращало негодующие крики городской толпы в шумную похвалу и одобрительный смех.
Ничего подобного не бывает в крестьянских восстаниях. В этом случае народные массы гораздо менее поддаются возбуждению; но, раз поддавшись, они уже не останавливаются, а стремятся к своей цели с упорством раненого быка. Состав их проще и однообразнее, чем скопищ городских: составляющие их лица все знают друг друга, все они родственники или соседи, и потому связь между ними и крепче, и, так сказать, естественнее. Вот почему и влияние их поразительно. Женщины в этих скопищах встречаются редко, однако они играли некоторую роль в XV столетии во время Гуситской войны, а равно и во время немецкой революции XVI века; но они являются здесь не куртизанками, а скорее боевыми бабами (viragos), подобно знаменитой Hoffmann, этой смелой и жестокой мегере, перед которой наши революционные мегеры (tricoteuses de guillotines) являются не более как куклами. За ней-то в 1529 году шла, следом за «евангелической» армией, толпа бунтовщиков в юбках, одетых в кирасы и с оружием в руках. По словам Jannsen’а, эта женщина «только и жила поджогами, грабежами и убийствами», она слыла за колдунью и над своими фанатическими сообщницами творила заклинания, чтобы сделать их неуязвимыми.
Как городские, так и сельские толпы одинаково подвержены и бреду преследования, и бреду величия, и умственным галлюцинациям; вот почему в их глазах так часто безобидный художник превращается в шпиона, занятого съемкой планов для неприятеля. Но городские толпы и чаще и сильнее, чем сельские, страдают так называемым «нравственным помешательством» (folie marale), и потому в них скорее всего следует искать наиболее совершенных образчиков коллективной преступности.
Особый и важный вид толпы представляет так называемая орда, подразделяющаяся на две обособленные разновидности: орду сухопутную и орду морскую; примером первой могут служить полуразбойничьи шайки XIV века, а второй – мавританские пираты, до нынешнего столетия свирепствовавшие на Средиземном море. В первых мы встречаем самый чистый исторический образчик орды, преступной как по темпераменту, так и по профессии. Этот профессиональный и, так сказать, международный характер их преступности был выражен настолько резко, что для них договор Бретиньи (traite Bretigny) имел такое же значение, как стачка или вынужденная приостановка работ для рабочих на наших больших фабриках. В состав их входили представители всех народов и всех классов общества. Своей жестокостью, тщеславием и жадностью эти орды вполне напоминают современных разбойников. Одним из их развлечений служило вышибание камнями зубов у крестьян и отрезание рук; они безжалостно вымогали деньги, чтобы удовлетворить свою жажду роскоши, подражая избалованной знати того времени. В частности, роскошь туалета была доведена у них до крайней степени: «они гордились серебряными поясами, касторовыми шляпами и дамскими ожерельями». От них можно было откупиться, предложив им «четыре страусовых пера», из которых эти разбойники делали султаны к своим шляпам.
В высшей степени любопытным и достойным изучения является тот факт, что разбои на море существовали и считались как бы дозволенными долгое время после того, как сухопутное разбойничество было оставлено и подверглось всеобщему осуждению. В чем же заключается причина столь снисходительного отношения к такого рода поступкам, которые, по-видимому, должны бы быть одинаково ненавистны, будут ли они совершаться на суше или на море? Без сомнения, все назовут зверством поведение вооруженной шайки, которая, хотя бы во время войны, вторгается в какой-либо частный дом, грабит и расхищает его обстановку. Но если встретятся два торговых корабля, принадлежащие двум воюющим нациям, и один, как добычу, захватит другой, то в этом обыкновенно не видят ни воровства, ни грабительства. Это доказывается, между прочим, и тем обстоятельством, что в 1854 году Соединенные Штаты отказались присоединиться к Парижской декларации об отмене каперства (droits de course). Правда, между корсаром и пиратом есть различие, но сколько между ними незаметных переходов, и как легок переход от одного к другому!
Но чем же объясняется, что поступок, составляющий на суше преступление, на море считается дозволенным? Я думаю, что причина этого кажущегося противоречия заключается в той тесной солидарности, которая соединяет между собой членов одного и того же экипажа и резко отделяет их от остального мира. Корабль представляет из себя изолированный мирок, совершенно замкнутый в себе, подобно первобытной семье или древним городским общинам, подобно им, подвергающийся постоянным опасностям, чуткий и враждебный к каждому пришельцу, который так легко может ему представляться врагом. Отсюда-то и проистекает то удивительное единодушие, которое наблюдается на каждом хорошо дисциплинированном морском корабле, и которое во время сражения выражается в настоящем героизме. Но этим же объясняется и тот факт, что в экипажах, составленных без разбора и недостаточно дисциплинированных, зверство коллективного эгоизма, свирепость и другие проявления разрушительных инстинктов превосходят всякое вероятие. Таким-то образом по мере того, как развивается чувство глубокой братской привязанности в узких пределах одного корабля, теряется всякая родственная связь с остальным человечеством.
Тем же, в сущности, объясняются и жестокости, совершаемые цивилизованными народами в их колониях; подробности об этом новом виде коллективного разбойничества читатель может найти в сочинении Colajanni «Politico coloniale».
V. Коллективная ответственность преступной толпы
Мы сделали попытку анализа коллективной преступности, но что сказать о коллективной ответственности? Это одна из наиболее трудных задач и, к сожалению, не разрешенных, хотя разрешение ее представляется существенно необходимым. Действительно, только та теория наказаний может вполне удовлетворить как современным требованиям, так и требования всех времен, которая обнимает как индивидуальную, так и коллективную ответственность, и которая дает возможность рассматривать и ту, и другую с одной и той же точки зрения. Но до сих пор, по-видимому, занимались лишь политической стороной этой общей задачи, хотя и в этом частном смысле не достигли еще окончательного решения ее. Так, тщетно старались, например, установить более или менее точное различие между законными восстаниями, имеющими право на одобрение истории, и между преступными бунтами, заслуживающими более или менее строгого наказания. Далее, если относительно некоторых восстаний случайно и соглашались в признании их беззаконными бунтами, то становились в затруднение перед новым вопросом, – какого наказания заслуживают подобные преступления. Этим именно и объясняются резкие переходы от полной амнистии к поголовным казням. Так было и в прошлом.
Упомянутые выше полуразбойничьи шайки XIV века время от времени получали полную амнистию, вплоть до Duguesclirta, который окончательно искоренил их; эти амнистии были так обычны, что бунтовщики наперед рассчитывали на будущую милость. Коллективная преступность всегда характеризовалась почти полной уверенностью в безнаказанности, и это весьма способствовало ее развитию; так как чем преступление, так сказать, было коллективнее, тем более участники его были уверены в безнаказанности.
Эти вековые сомнения и колебания нравственных и юридических воззрений на вменяемость поступков, совершенных сообща целыми народными массами, будут вполне понятны для того, кто знает, какое большое участие принимает подражание в образовании нравственных понятий и привычек в общественной среде. Единственное вполне точное и ясное (я не говорю – возможное и самое лучшее) определение честности заключается в том, что честным будет тот, кто сообразуется с господствующими в данной стране и в данное время обычаями и взглядами, напротив, бесчестным – тот, кто не сообразуется с ними. Правда, человек, не соглашающийся в настоящем с обычными мнениями и считаемый за это злодеем, может в ближайшем будущем за то же самое прослыть апостолом или героем; но это – дело будущего. В настоящем же, раз только он оскорбляет общественную совесть, как тотчас же подвергается ее осуждению.
Но если это так, если при переходе из одной среды в другую, от одной социальной группы к другой одно и то же действие перестает быть преступлением и становится подвигом или обратно, то как смотреть на грабежи, поджоги и убийства, как бы роковым образом совершаемые толпой, в которой каждый член возбуждается общим примером, подчиняется и следует общему мнению и, увлекаемый общим круговоротом этой маленькой тиранической группы, сразу как бы отрешается от всякого влияния остального общества, сделавшегося для него совершенно чужим? Нельзя ли сказать, что поступок каждого оправдывается участием всех, что всякая замкнутая группа стремится выработать свой собственный закон, свою собственную мораль, и что, следовательно, мысль о коллективной виновности всей этой группы заключает в себе противоречие? В самом деле, что такое так называемое национальное преступление, преступление, совершенное зараз всей нацией?
Это – или ничего не значащая фраза, или означает только то, что нация, подчиняясь новым увлечениям, оставляет обычаи предков, становится преступной в их глазах, но заслуживает похвалы в глазах современников.
Почему же то, что считается справедливым для большой нации, не будет таковым для маленького народа, сословия или племени, равно как и для толпы или тайного общества? По-видимому, преступления толпы, как и тайного общества, настолько же представляют спорный вопрос, как и преступления национальные.
Значение этого положения выступит с особенной ясностью, если принять во внимание ту подражательную связь, которая соединяет друг с другом не только членов одной и той же толпы или тайного общества, но также и сами эти агрегаты, последовательно развивающиеся одни по примеру других. При этом в значительной степени ослабляется различие между большими и малыми социальными группами, обыкновенно противопоставляемыми одна другой: самая ничтожная из них, соединившись с себе подобными, может принять внушительные и даже грозные размеры. В XIV веке народные волнения во Франции явились как подражание английским, и по обе стороны пролива бунты следовали одни за другими прямо в силу подражательности: пример парижской буржуазии мало-помалу распространился на провинциальные города и деревни. То же самое наблюдается во время волнений XVI столетия, во время Фронды и в дни французской революции. Месяц спустя после 14 июля 1790 года, когда впервые якобинцы приобрели действительное значение в столице Франции, появилось уже до 60 подобных обществ с такой же целью, с подобным планом и даже одинаковым образом действий. Три месяца спустя, по словам Taine’a, их было уже 122, в марте 1791 года – 229, в августе 1791 – около 400; в конце сентября 1791–1000, в июне 1792–1200, а несколькими месяцами позднее, по утверждению Koderer’а, их было уже 2600. Отсюда следует то, что каждый член хотя бы слабейшего из этих клубов, член самой ничтожной из революционных групп, чувствовал себя увлекаемым могучим человеческим потоком, совершенно подавляющим его своей численностью.
Все вышеизложенное может служить убедительным доказательством крайней недостаточности понятия о добре и зле, основанного на мнении или воле одной какой-либо ограниченной общественной группы, на интересе одной какой-либо партии, или класса, или даже одного народа. Нужно подняться выше и, проводя последовательно присущее нам стремление к беспрерывному расширению общественного горизонта, а вместе с тем и социальной предусмотрительности, нужно расширить их до последних пределов человечества, как в пространстве, так и во времени, особенно в будущем.
Проникнутые глубоким чувством нашей братской солидарности как с умершими, так и живыми, и особенно умеющими жить в будущем, как с самым последним из дикарей, так и с отдаленнейшими из наших предков или потомков мы сочтем безнравственным всякое правило поведения, которое, не принимая во внимание ни нравственных понятий прошлого, ни отдаленных последствий наших поступков в будущем, освобождает нас от всяких обязанностей как по отношению к современным, но чуждым для нас общественным группам, так и по отношению к грядущим поколениям. Мы сочтем также преступным всякий поступок, который ради частных интересов и нескольких единомышленников, хотя бы они считались миллионами, поселяет тревогу и ужас в громадной общечеловеческой семье, волнует, например, всю Европу и при этом, так сказать, сознательно игнорирует эти обстоятельства.
Для нас несомненно, что в Африке и в Полинезии существовали и существуют еще в настоящее время преступные племена, что в классической древности также были преступные хищнические народы, и что, наконец, в наше время также встречаются преступные толпы и тайные общества, преступность которых по своей глубине далеко превосходит самые выдающиеся образчики преступности индивидуальной.
Fern в своем последнем сочинении замечает, что отличительная черта наименее опасных преступников, преступников по страсти или в силу обстоятельств, состоит в том, что они обыкновенно действуют изолированно, тогда как наиболее опасные преступники, преступники по привычке и по темпераменту, большей частью приобретают себе сообщников. Итак, прибавляет он, соучастие в преступлении само по себе должно считаться отягчающим вину обстоятельством. Это, конечно, справедливо, но, к несчастью, неприменимо целиком к преступным толпам, в которых напротив преступления порождаются страстью, и в которых обстоятельством, делающим большинство из соучастников преступниками, и является сам факт их скучивания. Но замечание Ferri вполне применимо к центральному ядру преступных скопищ, к этой горсти сознательных преступников, которые других ведут к преступлению, а сами сблизились лишь вследствие взаимного сходства своей преступной натуры.
Таким образом, вопрос, в сущности, сводится к тому, чтобы провести ясную границу между вожаками и пассивными членами толпы (les meneurs et les menes). В теории провести это различие кажется трудным, но на практике это значительно легче. Естественно, что ответственность должна падать на первых, но и последних нельзя считать совершенно не подлежащими наказанию. Правда, может быть, что они поступали так не вполне свободно, а подчинились только влиянию неодолимой силы; но эта последняя и оказалась в отношении к ним неодолимой только потому, что они по природе были наклонны поддаться ей без сопротивления. Таким образом, причина их поступка лежит отчасти в них самих, отчасти – столько же или даже в большей степени – в другом или других. Здесь-то с особенной ясностью обнаруживается недостаточность схоластической теории, которая стремится обосновать ответственность на так называемой свободной воле. Кому может прийти в голову мысль о свободной воле толпы или даже тайного общества? Не очевидно ли, что автономия этих моральных организмов есть не что иное, как внутренняя необходимость (une fatalite interne)? Даже сами вожди не могут похвалиться этой свободой: их руководство часто является лишь замаскированным подчинением требованию обстоятельств, правда, созданных ими же самими. Таким образом, коллективная ответственность ни в каком случае не может быть пропорциональна коллективной свободе, на том простом основании, что такой свободы не существует. Но зато она должна строго соответствовать степени связности, органической стройности и единодушия или, говоря другими словами, степени коллективного сознания и тождества, обнаруживаемых толпой или тайным обществом в их действиях. Впрочем, как известно, преступные толпы, часто прямо безумные, не отличаются особенной логичностью своих действий.
Мне встретилась формулировка этих отношений, напоминающая своим изяществом математические формулы и потому охотно повторяемая многими авторами. В ней есть значительная доля правды, и потому она заслуживает рассмотрения. Утверждали, что коллективная ответственность находится в обратном отношении с ответственностью индивидуальной и вначале принимали это в том смысле, что чем ответственнее какая-либо толпа, тайное общество или другая социальная группа, тем более отдельный член ее становится не ответственным. Но что же такое, в сущности, толпа, секта или вообще какое-нибудь общество, если не агрегат индивидуумов? И что в конце концов может означать ответственность группы, если не ответственность всех ее членов безразлично, единственно в силу их соучастия в этой группе? Таким образом, различие между двумя видами ответственности, которые, как говорят, уравновешивают друг друга, в сущности, или ничего не означает, или значит только то, что каждый индивид в одно и то же время оказывается ответственным в двояком смысле: он ответствен за свои собственные поступки и в то же время отвечает за действия других людей, как за свои собственные, единственно в силу той солидарности, которая связывает всех соучастников в одно целое. И действительно, в принципе ничего нельзя иметь против того, что каждый индивид отвечает за последствия поступков, совершаемых лицами, с которыми он солидарен.
В самом деле социальным цементом является глубокое чувство солидарности, основанное на фикции, столь же необходимой, как и смелой, именно на предположении, что несправедливость (например, похищение собственности, нанесение ран и т. д.), причиненная одному из нас, оказывается несправедливостью по отношению ко всем остальным, и что ошибка, допущенная другими, является также и нашей ошибкой. Эта фикция, составляющая всю силу дисциплинированной армии и всякого благоустроенного общества, тем ближе к истине, чем более напряженной является коллективная жизнь общественной группы. Следовательно, чем более толпа или тайное общество обнаруживают корпоративный дух, последовательность и стройность, чем более они проявляют единства, оригинальности и тождества, тем менее заслуживают уважения притязания отдельных членов, бывших солидарными в преступлении, уклониться от этой солидарности и в наказании. Все они без исключения должны считаться участниками в преступлении, совершенном хотя бы только некоторыми из них.
Однако никогда не следует забывать, что такое соучастие в преступлении другого лица носит отчасти фиктивный характер? и что коллективная ответственность, о которой идет речь, должна, кроме того, быть рассматриваема как целое, одна только часть которого тяготеет над головой каждого из соучастников. Напротив, при прежнем режиме, а нередко даже и в настоящее время на коллективную преступность смотрели и смотрят как на залог (l’hypotheque), который, по мнению юристов, во всем своем объеме лежит (greve) и на малейшей части заложенного имущества: est tota in toto et tota in qualibet parte.
По-видимому, благодаря этой точке зрения общественное негодование часто всей своей тяжестью обрушивается на трех-четырех бунтовщиков, которых только и арестуют из тысячи принимавших участие в бунте. Очевидно, что это слишком грубое воззрение должно быть оставлено; в противном случае формула относительно обратной пропорциональности между личной и коллективной ответственностью теряет всякое значение. Действительно, с одной стороны, индивид должен считаться менее ответственным за свои собственные поступки в силу своей принадлежности к целой преступной группе; а с другой стороны, он же оказывается и более ответственным как лицо, отвечающее за действия всей этой группы. Не явное ли это противоречие?
Поэтому вышеприведенную формулу нужно понимать в таком смысле: чем более та группа, часть которой он составляет, виновна в своей совокупности, тем менее виновен он в отдельности, так как на его долю приходится лишь небольшая часть общей виновности.
Но даже и в таком исправленном виде эта формула применима, и притом лишь крайне неопределенно, разве только к пассивным членам преступной группы; относительно же вожаков скорее применима формула как раз обратная. К первым она применима в силу того, что их индивидуальность тем более слабеет и даже вполне уничтожается, чем более крепнет, обособляется и централизуется организация толпы или тайного общества, этого бурного человеческого потока, увлекающего отдельных личностей. Эта увлекающая сила организованных групп в некоторых, правда, редких случаях может доходить до того, что личность человека изменяется самым коренным образом. Она выше силы гипнотического внушения, с которым ее сравнивали. Я не могу присоединиться к мнению Sighele, что, если даже и гипнотическим внушением нельзя превратить честного человека в убийцу, то тем труднее это сделать с помощью внушения в бодрственном состоянии (a Vetat de veille), с которым мы обыкновенно встречаемся в народных волнениях. Факты доказывают, что деморализующее действие мятежа или даже тайного заговора далеко превышает влияние какого-либо гипнотизера, и в этих случаях внушение играет значительно меньшую роль, чем принуждение, страх и нравственная трусость. Уж если где уместно говорить о смягчающих обстоятельствах, то именно в этом случае.
Что касается вожаков, то прежде всего заметим, что именно они освобождают ту гибельную силу, которая подобно страшному боа стягивает своими кольцами обезличенные и порабощенные человеческие личности. Своей душой они оживляют эту силу и по своему образу и подобию ее формируют. Вот почему их частная вина стоит скорее в прямом, чем в обратном отношении с общей виной? и за свои личные поступки они должны поплатиться тем строже, чем тяжелее внушенные ими преступления других.
Таким образом, различие между двумя видами ответственности, как бы мелочно и искусственно оно ни казалось, не лишено, однако, практического значения. Его принимали инстинктивно во все времена и в самых различных смыслах. Если бы в отдельной личности, этом как бы случайном агрегате страстей и разнообразных, часто несвязных желаний, можно было с такой же легкостью, как и в толпе, этом случайном агрегате личностей, различать составляющие их элементы, то следовало бы и в первом случае отдельно рассматривать, с одной стороны, ответственность мозга в целом, а с другой – ответственность различных нервных центров, заведующих различными функциями. Эта мысль принадлежит Paulghan’у. Но возможно ли согласиться с мнением этого автора, что и здесь наблюдается также обратное отношение между двумя видами ответственности? Это мнение было бы справедливо только в том случае, если бы гармония целого покупалась ценой гармонии отдельных частей? и если бы центральное управление, так сказать, устанавливалось на счет местных автономий; но в действительности не наблюдается ли как раз обратное?
Значение коллективной ответственности в продолжение долгого времени постепенно умалялось, и прогресс уголовного права, по-видимому, состоял, в сущности, в индивидуализации как преступления, так и наказания. Но это только так казалось; в действительности же было лишь замещение древней формы коллективной ответственности новой формой такой же коллективной ответственности. Место ответственности наследственной и семейной заступает ответственность поистине социальная, при которой определяющим началом является сознательная воля. Было время, когда все родственники представляли как бы союз заговорщиков по рождению, подозрительных и враждебных по отношению к другим подобным союзам. Тогда можно было, не рискуя впасть в большую ошибку, преступление одного из членов этого союза вменить в ответственность всем другим, так как все они более или менее способствовали этому преступлению. В настоящее время союз этот распался, и на его развалинах создались другие, причем с ростом свободной ассоциации все более и более растет сознание соучастия в частном преступлении и наказании всех без различия членов этих новых союзов.
Значительные затруднения представляет установление карательных и в особенности предупредительных мер по отношению к коллективным преступлениям. Что касается предупредительных мер, то самая лучшая полиция окажется бессильной в этом отношении, если не преследовать тех возмутительных злоупотреблений прессы, которые служат иногда прямыми побуждениями к пороку и преступлению. Что же касается карательных мер, то все будет бесполезно, пока будет существовать суд присяжных (la Jury). Его слабость в этом отношении и его малодушная наклонность оправдывать все, что носит хотя бы кажущийся политический характер, служили причиной, что часто коллективные преступления исключались из области его компетенции и передавались военному суду. Таким образом из одной крайности переходили в другую, и это всего лучше доказывает необходимость чисто уголовной магистратуры, составляемой из лиц, специально подготовляемых, которые бы вместе с желаемой компетентностью обладали и соответственными чертами характера.
Вопрос о том, нужно ли здесь наказание, разрешается сам собой. Странно было бы защищать мнимое бессилие уголовных наказаний именно в то время, когда анархические шайки начали совершать свои подвиги. Кому же придет в голову оспаривать пользу хорошей полиции и твердой судебной власти? Но какими принципами должны руководствоваться судьи? Здесь необходимо строго различать, с одной стороны, меры, принимаемые с целью прекращения коллективного преступления в момент его совершения, и, с другой – те мероприятия, которые следуют уже за совершением этого преступления и имеют целью не допустить его повторения. В первом случае общество, защищаясь против толпы с помощью жандармов и солдат, напоминает человека, который, защищаясь от убийцы, может даже причинить смерть последнему. Но человек этот не обладает судебной властью. Подобным образом и общество защищается как может, не соразмеряя своих ударов и нанося их с лихвой: пули могут угодить как в вожаков, так и в пассивных членов толпы, как в наиболее виновных, так и в менее преступных, даже в простых зевак, случайно попавших в толпу. До некоторой степени к этой форме коллективной преступности можно приравнять тот случай, когда покушения, отделенные друг от друга известным промежутком времени, но связанные между собой единством происхождения из одного и того же адского замысла, представляют из себя грозный ряд готовых разразиться злодеяний и требуют энергического противодействия ввиду возрастания общественного страха.
Совсем другое дело, когда ряд этих злодеяний, по общему признанию, прекратился, и когда уже после этого перед судом представали виновники этих ужасов или кто-либо из них, выхваченный из среды своих соучастников. В этом случае уже нет надобности сыпать удар за ударом, нет надобности в свою защиту поражать направо и налево и, если даже общество требует отмщения, то нет уже надобности обращать на это особенное внимание. Однако наказание и в этом случае прежде всего должно быть примерным; не думайте, что известный индивид должен нести наказание соответственно той опасности, которую он представляет для общества: он лично может быть не страшен, но его безнаказанность может явиться источником новых опасностей. Для того же, чтобы наказание этого индивида могло послужить уроком как для него самого, так и для других, необходимо, чтобы вменяемые ему лично преступления, а равно и его соучастие в деяниях его соумышленников были совершены при условиях, необходимых для нравственной ответственности, понимаемой в строго определенном смысле. Условия эти мною указаны, и к ним я не буду возвращаться. Иначе говоря, необходимо, чтобы этот индивид был виновен; потому что, я надеюсь, никто не станет оспаривать, что есть преступления, к которым идея виновности не приложима. Если, например, человек попадет в злодейскую шайку под влиянием припадка безумия, ясно выраженного бреда преследования или даже навязчивой идеи, если он находится в состоянии систематического помешательства, принимающего вид ничем не сдерживаемой отваги, то такой человек достоин сожаления, и его безнаказанность или полубезнаказанность не может служить поводом к подражанию. Но к этому влиянию безумия нельзя приравнивать иногда столь же неодолимое увлекающее действие, производимое на человека той шайкой, в которую он попал: он попал в нее по доброй воле, подобно тому, как некоторые произвольно опьяняют себя алкоголем. Таким образом, здесь он отчасти, если только не всецело, справедливо считается ответственным за свои поступки; и поскольку наказание признается справедливым, постольку же оно будет и полезным.