I

Где твоя волна гремучая, Душный, черный, морской прибой, — Ты, крылатая, звезда падучая, Что ты сделала с собой? Как светилась ты, милостивица, Все раздаривая на пути. Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться, Подхватить бы да унести — Не удержишь — и поздно каяться: Задыхаясь, идешь ко дну. Так жемчужина опускается В заповедную глубину.

Память о Марине Ивановне не оставляла поэта в течение всей его дальнейшей жизни — свидетельством тому стихотворения, написанные в последующие годы.

II

Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина, Поешь, Марина, мне крылом грозишь, Марина, Как трубы ангелов над городом поют, И только горечью своей неисцелимой Наш хлеб отравленный возьмешь на Страшный суд, Как брали прах родной у стен Иерусалима Изгнанники, когда псалмы слагал Давид И враг шатры свои раскинул на Сионе. А у меня в ушах твой смертный зов стоит, За черным облаком твое крыло горит Огнем пророческим на диком небосклоне.

III

Друзья, правдолюбцы, хозяева Продутых смертями времен, Что вам прочитала Цветаева, Придя со своих похорон? Присыпаны глиною волосы, И глины желтее рука, И стало так тихо, что голоса Не слышал я издалека. Быть может, его назначение Лишь в том, чтобы, встав на носки, Без роздыха взять ударение На горке нечетной строки. Какие над Камой последние Слова ей на память пришли В ту горькую, все еще летнюю, Горючую пору земли, Солдат на войну провожающей И вд о вой, как р о дная мать, Земли, у которой была еще Повадка чужих не ласкать? Всем клином, всей вашей державою Вы там, за последней чертой — Со всей вашей правдой неправою И праведной неправотой.

IV

Стирка белья Марина стирает белье. В гордыне шипучую пену Рабочие руки ее Швыряют на голую стену. Белье выжимает. Окно — На улицу настежь, и платье Развешивает.    Все равно, Пусть видят и это распятье. Гудит самолет за окном, По тазу расходится пена, Впервой надрывается днем Воздушной тревоги сирена. От серого платья в окне Темнеют четыре аршина До двери.    Как в речке на дне — В зеленых потемках Марина. Два месяца ровно со лба Отбрасывать пряди упрямо, А дальше хозяйка — судьба, И переупрямит над Камой…

V

Как двадцать два года тому назад И что ни человек, то смерть, и что ни Былинка, то в огонь и под каблук, Но мне и в этом скрежете и стоне Другая смерть слышнее всех разлук. Зачем — стрела — я не сгорел на лоне Пожарища? Зачем свой полукруг Не завершил? Зачем я на ладони Жизнь, как стрижа, держу? Где лучший друг, Где божество мое, где ангел гнева И праведности? Справа кровь и слева Кровь. Но твоя, бескровная, стократ Смертельней.    Я отброшен тетивою Войны, и глаз твоих я не закрою. И чем я виноват, чем виноват?

VI

Через двадцать два года Не речи, —    нет, я не хочу Твоих сокровищ — клятв и плачей, — Пера я не переучу И горла не переиначу, — Не смелостью пред смертью, — ты Все замыслы довоплотила В свои тетради до черты, Где кончились твои чернила, — Не первородству, —    я отдам Свое, чтобы тебе по праву На лишний день вручили там, В земле, — твою земную славу, — Не дерзости твоих страстей И не тому, что все едино, А только памяти твоей Из гроба научи, Марина! Как я боюсь тебя забыть И променять в одно мгновенье Прямую фосфорную нить На удвоенье, утроенье Рифм —    и в твоем стихотворенье Тебя опять похоронить.

Примерно в 1982 году Тарковскому подарили журнал «Нева», в котором было опубликовано последнее произведение Цветаевой — ее отклик на стихотворение Тарковского «Стол накрыт на шестерых». Арсений Александрович прочел это стихотворное обращение к нему через сорок лет…

* * *

Район Москвы, где жил Тарковский, нещадно бомбила гитлеровская авиация — совсем рядом находился завод имени Ильича (бывший Михельсона), перешедший на военное производство. В бомбоубежище Арсений Александрович спустился один раз, во время налетов предпочитал оставаться наверху. (В эссе «Мой Шенгели» Тарковский упоминает о дежурствах на крыше во время бомбежек.) Впечатления тех дней нашли отражение в первом стихотворении цикла «Чистопольская тетрадь» (первоначальное название «Камская тетрадь»).