Понедельник настал. До обеда Дмитрий переделывал старый рассказ, потом прошелся по магазинам, купил цветов и приготовил ужин. Оля ожидалась к семи. Дмитрий накрыл в комнате на низком столике, и долго резал прозрачными ломтиками розовую таймешатину, вспоминая голубоватую тьму пролубки, живую тяжесть сети и индевеющие волоски на красных руках. Потом он не спеша помыл голову и привел себя в порядок, а в семь выпил холодной водки, и отвалясь в кресло, включил телевизор. Оля пришла в начале восьмого. У нее был какой-то особенно летящий вид. Она прижалась глазами к его щеке, щекотнула ресницами и стряхнув в руки плащ, сказала, потянув носом: «Какой ты молодец!» Утром, когда она спала, он, идя на кухню, мимоходом отметил, как пронзительно по-домашнему лежит, раскинув руки на кресле, ее кофточка.
Следующую ночь Оля ночевала у себя дома, ей надо было выспаться. Они пожелали друг другу спокойной ночи по телефону. На другой день Дмитрий ничего не делал и, не желая отвлекать ее звонками, ждал вечера. Он купил мороженого, бутылку Мартини. Потом принял душ, аккуратно побрил шею, щеки, подравнял бороду, протерся хорошим одеколоном, долго причесывался, чистил зубы, смотрел на свое, казавшееся волевым и еще очень свежим, лицо и пытался оценить его женскими глазами. Потом он позвонил Оле. Он был настолько уверен, что она приедет, что ему даже не пришло в голову огорчиться, когда Оля сказала, что позвонит из дома — значит, он к ней поедет, так даже лучше. Оля позвонила, сказала, что устала, что ее только что привезли на машине, что приезжать к ней не надо, что она должна позаниматься собой, что у нее болит горло, что у них на работе было празднование тысячного клиента, и что, если он приедет, то надо будет его кормить и развлекать, а она очень устала, «и пожалуйста не обижайся».
Дмитрий положил трубку, включил радио и лег на диван. Некоторое время он лежал и слушал песню, которая его все больше раздражала недостатком басов. Вслушавшись, он понял, что дело не в басах, которые были на месте, а в том, что ему не хватает воздуха. Он встал и вышел на улицу, крепко сжав челюсти. В горле пересохло. Идя с бутылкой пива по неровному асфальту аллеи, он вдруг со страшной ясностью понял, что какая-то сила стремительно уносит в далекое и восхитительное прошлое то долгожданное, что уже рухнуло, не успев начаться. Он вспомнил, как однажды шутливо хвастался перед Олей своей неспособностью к ревности. Теперь впервые в жизни Дмитрий был охвачен именно ею, причем самой неуправляемой и жестокой. Он вспомнил розы, которыми была заставлена ее квартира, вспомнил все, что она говорила о коммерческом директоре, о его мощной, серой с отливом, машине, вспомнил ее летящий вид в последний вечер, и намеки на какую-то «новую полосу» в ее жизни, вспомнил все праздники сотого и пятисотого клиента, какие-то фразы, подробности, на которые он прежде не обращал внимания, но которые теперь сами лезли в голову. Пришло вздорное, безобразное по своей пошлости, рассуждение: если Оля обманывала маму, говоря, что она у подруги, а не у него, то почему бы ей теперь не обмануть и его, сказав, что она одна. Он убыстрил шаг. И если даже с ней никого нет, все равно дико, что он несется куда глаза глядят по мрачно тускнеющей улице, а она спокойно греет ужин, переодевается, стягивает через голову искрящую в полутьме кофточку… Он купил очень холодного пива в затейливой коричневой бутылке и выпил его залпом.
Дело осложнялось еще одним обстоятельством. Когда-то, год назад Оля все оттягивала их первую близость, волновалась, долго подбирала слова, и наконец сказала, что вообще-то «не получает от э т о г о удовольствия» и боится, что с ним «будет то же самое». Дмитрий был тогда настолько уверен в себе, что не придал ее словам значения, почти забыв их, и больше этот вопрос не возникал, всплыв лишь в этом году.
Дмитрий относился к людям, которые могут годами не воспринимать какую-то сторону жизни, но потом вдруг, прозрев, реагируют на нее с необычайной отзывчивостью. Неожиданное и запоздалое открытие поразило Дмитрия. Выходило, что все те старания, которыми он так рьяно пытался восполнить свой душевный холодок, мало того, что били мимо цели, а еще и выставляли его в навязчивом, а, возможно, и смешном виде. Оля же оказывалась на небывалой высоте со своей терпеливой заботой о его наслаждениях, и со своим душевным теплом, которым она тоже в свою очередь нечто восполняла и которое не только не било мимо цели, а еще и придавало их отношениям новую пронзительность.
Тут было все: и ее почти детское стеснение и неспособность толком объяснить свои ощущения, и ее красота, приобретающая внезапную ускользающую притягательность, и то, что эта ее холодность была не полной и казалось, для ее преодоления не хватает какого-то заключительного усилия, а главное, что это преодоление требовало огромных душевных усилий от него самого. Сначала Олина особенность казалось страшной болезнью, но вскоре вместо отчаяния он стал испытывать лишь нежность к ней, как к трогательному недомоганию, и при всем горячем желании «исцелить» Олю, он чувствовал, что не самом деле она гораздо более здорова, чем он, и что в этой ее «болезни» заключаются чистота и свобода, перед которыми хотелось встать на колени…
Понятно, что Олина проблема придавала его ревности особенную остроту, и было легче сойти с ума, чем представить кого-то другого на его месте. Фантазия Дмитрия не знала удержу. Он уже подозревал, что она, следуя мерзкой моде, ушла к женщине. Это подтверждалось особо бесстыдным смешком ее сослуживицы в телефонной трубке и было еще хуже, потому что, если с мужчиной они кое-как существали в одном измерении, и молодости или богатству всегда можно было противопоставить нечто другое, то женщина оказывалась абсолютно неуязвима и, целуя Олю, кроме зверской ревности вызывала еще и будоражущая зависть к этой двойной женственности. Был еще страх за Олину щепетильность, была неожиданная телячья привязанность к утраченному живому существу и было уязвленное самолюбие человека, не привыкшего к поражениям. Он то хотел Олю зарезать, то вспоминал ее озябшие ноги и рыжий асфальт, ее тихие стоны и свое непосильное душевное напряжение, способность к которому стала для него открытием и за которым ощущался какой-то глубокий сдвиг в его отношении к женщине вообще, с уходом Оли теряющий смысл.
Вечером одиночество стало невыносимым, он видел, что не только чувствами и мыслями, а всем своим здоровьем, каждым ударом сердца зависит от нее. Он позвонил ей и заявил, что больше не может т а к и что лучше пусть она все сразу скажет. Оля выслушала и спокойным голосом ответила, что он ее наверное совсем не понимает, и еще что-то, из чего следовало, что, если можно ей не верить, то и бессмысленно что-либо объяснять. Еще она сказала, что послезавтра у нее выходной и они встретятся.
Всю ночь он пил со школьным приятелем. Оля, как обещала, позвонила утром, и они встретились. Он, приехав раньше, отлучился за пивом и видел, как она, подходя к условленному месту, мимоходом взглянула в оконце стоявшего автомобиля и поправила волосы. Увидев Дмитрия, Оля покачала головой. Она была внимательней, чем обычно, и это показалось Дмитрию подозрительным. В выходной, который ей дали в виде исключения, нужно было купить кое-что из одежды и давно обещанные Дмитрием туфли. Они ездили по городу и ходили по магазинам, расположение которых она на удивленье хорошо знала. Пока Оля деловито выбирала юбку, он разглядывал телевизоры. На всех экранах, разевая алый рот с мясистым бледным языком и грозя пальчиком, извивалась певица, лишь на крайнем стоял человек с красными глазами на опухшем лице. Он был в его свитере, в его брюках, в его ботинках и с его банкой пива в руке. Оля долго щупала и трясла белую полупрозрачную кофточку, советовалась с Дмитрием, с предупредительными работницами, потом шла в кабинку, и через некоторое время звала Дмитрия. Он устал от бессонной ночи и алкоголя, и ее близость была настолько спасительной и естественной, что он не чувствовал ни прежнего сердцебиения, ни головной боли. Особенно спокойно стало, когда около мужских маек она остановилась и, выбрав одну из них, сказала: «Мы тебе купим такую». С плотно набитыми пакетами они поехали к Оле домой. Скрывшись в другой комнате, Оля переоделась и позвала Дмитрия. Ей удивительно шли и замшевые туфли на высоком каблуке, и черная длинная юбка с колокольчиком перехвата на подоле, и эта кофточка, одетая на голое тело. Оля сияла, он говорил ей, что она великолепна, хотелось обнять ее, зацеловать… Оля ждала Элеонору Никодимовну (или хитрила — он не понимал) и отправила его домой, и он всю дорогу вспоминал эти каблуки, придавшие ее облику совсем другой вес, скользкие складки юбки, вздрагивающую грудь с проступающими сквозь кофточку сосками, ее маленькие ступни в матовых колготках, которые, когда они пришли, и она рухнула в кресло, он целовал, сидя на полу, а потом положил себе на плечи… Он представил, как она пойдет во всем этом на работу, и как на нее будут глядеть другие мужчины. И если даже пока еще ничего не случилось, то все равно рано или поздно они добьются своего, он знает это, потому что сам в обычное время такой же, а сейчас бессилен и гибнет, потому что она ускользает и даже не считает нужным объяснить ни себе и ни ему, что же происходит… Ну как она могла, эта девчонка, так легко его бросить, как она могла так запросто сбить этот самолет, хоть и видавший виды, но еще прочный и устремленный ввысь, со всеми его мыслями о небе и о земле, со всеми надеждами и воспоминаниями, со всеми закрылками и крыльями, со всем этим хрупким стеклом, через которое до последней секунды будет видно закатное небо с яркой белой звездой… Он снова вспомнил ее лицо, теперь казавшееся жестоким и холодным, и от этого еще более прекрасным и желанным. Ее чуть впалые щеки, длинные темные брови и это независимое выражение, с которым она прикуривала от зажигалки, опустив ресницы. Он выпил бутылку водки и уснул в третьем часу под забытую ею кассетку, ловя себя на том, что случайно прикасаясь к собственному телу, вспоминает ее плечо, щеку, грудь.
Утром Дмитрий, поняв, что надо что-то делать, заставить происходящее работать на себя, вел записи и пил ледяную водку из холодильника. В эти дни он начал повесть, куда, невольно стремясь отвести нанесенный Олей удар, поначалу заносил все, что чувствовал, и за которую потом, отрезвев и выкинув половину, взялся уже серьезно.
Олю он старался не беспокоить, чтобы окончательно не испортить все своей назойливостью. Но несколько раз он не выдерживал и звонил. Оля говорила с ним так, будто ничего не изменилось, на вопрос, что же происходит, отвечала, что сама не знает, а на все предложения встретиться — что у нее болеет мама и очень много работы. Она намекала, что этим ее заботы не ограничиваются, но от любой помощи отказывалась и поворачивала дело так, что пострадавшим во всей этой истории оказывался не Дмитрий, а она, жестоко разочарованная непониманием ее положения. Однажды в трубке раздалось ледяное «Алло» Элеоноры Никодимовны. Поздоровавшись безличным баском, он попросил Олю, и услышав, что ее нет дома, повесил трубку, поймав себя на постыдном порыве судорожного расположения к этой неизвестно за что ненавистной Элеоноре Никодимовне, на желании поговорить с ней по душам, «обсудить положение» и попросить «повлиять на Олю».
Был день, когда его страдание достигло предела. Было жарко, оглушительно стучало сердце, раскалывалась голова и хотелось выстрелить в эту постылую голову из тозовки. Он сел за стол и на едином порыве докончил повесть, условно назвав ее «Девочка и осень».