Во Владивостоке стоянка перед зданием аэропорта была заставлена японскими автомобилями. Из белой в налете грязного снега «хонды-аккорд-инспайр», сверкнувшей фарами, улыбаясь, вылез Василичев друг и абаканский однокашник Леха Беспалов. С Василичем они не виделись лет двадцать. Долго обнимались, трясли друг друга.

— Лех, где кости в тряпки кинуть? — спрашивал Василич, поглядывая на несущуюся мимо заснеженную сопку с голо-прозрачным дубняком.

— В «Океане», пожалуй. Подъедем сейчас, разберемся. Короче, вы сегодня устраивайтесь, а завтра уже по стоянкам рванем. Цены упали, кстати. Вам вообще что нужно-то?

— «Сурф» дизельный для конторы и нам с Пал Григоричем по такой какой-нибудь чахотке. — Василич похлопал по щитку.

Деньги отдали на хранение Лехе, а сами устроились в прохладно-зеленоватой гостинице «Океан», где Василич каждому выделил номер. В ресторане они взяли салат из кальмаров под майонезом, борщ, свинину с жареной картошкой и холодную «Уссурийскую», которой они огрели бутылок пять, после чего Павел еле дополз до номера и как провалился с перепоя и недосыпа. Через некоторое время, правда, зазвонил телефон, и вкрадчивый женский голос поинтересовался, не нужны ли «девочки». Павел пробормотал что-то вроде «какие на хрен девочки». Голос умолял: «Ну хоть посмотрите на моих красавиц», но Павел пробубнил «успеем» и провалился в сон.

Проснувшись часа через три, он окатился под душем, оделся и вышел проверить товарищей. Дверь в соседний номер была не заперта. В кресле неподвижно спал Серега. Василич пошевелился, встал с кровати и, глядя сквозь Павла, пробрел в ванную. Павел выполз на улицу и пошел к Морвокзалу.

После аэропортов, дорог, ресторанов, после бесконечной самолетной гонки от непередаваемого чувства края вдруг перехватило дыханье. Перед Павлом была бухта, тесно забитая ржавеющим флотом. Ближе всего стоял белый в рыжих подтеках плавучий госпиталь с красными крестами на круто изогнутом корпусе, за ним в ряд огромные, брошенные на произвол судьбы военные корабли, с сетками антенн, с подтеками под ноздрями клюзов, страшные в своей бессильной мощи. Справа подваливал к пирсу пассажирский теплоход, а прямо перед Павлом тарахтел, подрабатывая к берегу и с носа высаживая пассажиров, изношенный, крашенный черной краской катер. И все это старое железо ходило ходуном, вздымалось вверх и опускалось вниз в прозрачной матово-голубой воде океана. Клубилась из-под винтов бело-голубая пена, и эта поразительная и спокойная зеленая синева дышала, колыхалась и излучала такую абсолютную силу, что Павел, несмотря на тяжелейшее похмелье, застыл как зачарованный, будто захлебнувшись, захлебнувшись живой, дышащей синевой, такой неожиданно близкой и такой отстраненно-далекой и на тысячи безлюдных верст такой же чистой, могучей и будто говорящей: в каждом заливе, в каждой береговой извилине, в ведре, которое матрос на веревке подымает на палубу, везде я — шевелящийся, дышащий и огромный океан. А у самого берега, на полной синего света воде, не приставая к этой синеве, пузырилась, прибиваясь, бурая мазутная грязь.

Павел купил бутылку пива и выпил ее, заев толстым и пряным китайским беляшом из белого теста. Потом долго и тяжело поднимался по заледенелой, засыпанной серым снегом и мусором лестнице, мимо ларьков, прилавков с ценами, в полтора раза превышающими красноярские, мимо изможденных бабок за прилавками, мимо протягивающей руку старухи-нищенки, мимо этого измученного города, производящего на фоне невообразимого океана какое-то отчаянное впечатление. Он пришел в номер и не раздеваясь лег на кровать, с чувством раздирающей потери думая о краткости жизни и о том, что никогда уже не будет жить здесь.

Было темно, когда Павла разбудил стук в дверь, за которой стояли причесанный и благоухающий Серега и Василич со свежим огнем в глазах. Павел привел себя в порядок, и они пошли в бар на этом же этаже. Там было пусто, лишь за угловым столиком сидели с выжидающими улыбками три девицы. Василич окинул товарищей львиным взглядом, и они, перемигнувшись, подхватили стулья и подсели к девушкам, не забыв заказать себе водки, по поводу чего одна из девушек, худощавая, с лисьим лицом и сильно накрашенными глазами, сказала: «Вод-ка пей, зем-ля валяйся».

Светой звали крупную девицу с небольшими глазами на полном крестьянском лице, Олей — худощавую, с лисьим лицом и большим вырезом, в котором виднелось начало грудей, Яной — длинноногую плоскую кореянку в коротком малиновом платье. Смущенно морща нос, она все время улыбалась. Девушкам заказали вина, закуски, и Василич, подняв рюмку, сказал:

— Ну, девочки, за знакомство!

Павел выбрал крепкую Свету, Василич лисовидную Олю, а Серега Рукосуев кореянку в малиновом платье.

— Короче, анекдот, — сказал лыбясь Серега. — Сохатый со страшенного бодунишша из лесу выходит — и к ручью. Пьет. Ага. Тут — охотник и с эскаэса хлесть! хлесть! ему в бочину. — Серега вздрогнул, сползая, схватился за бок и продолжил: — Тот все равно пьет стоит. Этот опять хлесть! хле-есть! Сохатый ббошку подымат: да чё такое-то, вроде пью-пью, а только хуже и хуже…

Девушки, переглянувшись, вежливо засмеялись, Павел с Василичем дружно загоготали, а Серега еще несколько раз повторил:

— Пью-пью, грит, а все хуже и хуже.

Уже обсудили детали, уже вовсю закусывали и хохотали, как вдруг появилась четвертая девушка. Стройная какой-то невероятной, ослепительной стройностью, она остановилась, ясно улыбаясь и придерживая голой рукой сумочку на длинном тонком ремешке. На ней были черные туфли на высоких каблуках, ярко-оранжевые в крупную сетку чулки на широких резинках и нечто черное шерстяное и очень короткое со шнуровкой на спине. На бедрах между чулками и этой кольчужкой оставалась широкая полоса голой кожи, а низкий черный лиф даже не держал, а просто задирал ее почти голую нежно-загорелую грудь.

Лицо под сложной прической из крашеных светлых с отливом волос было тоже каким-то стройным, легким, щедро улыбающиеся губы ярко накрашены, и на этом летящем, улыбающемся куда-то вдаль лице сияли ясным океанским светом синие глаза.

Ошарашенный, Павел спросил:

— Кто это?

И лисолицая Оля с тихим злорадством ответила:

— Даша.

Через секунду Даша сидела за столиком, а Павел нес ей салат из кальмаров. Василич купил себе пакет кефира, на нем стоял адрес завода — «Промузел», и Даша весело сказала, оглядев компанию:

— Промузёвый, в общем, кефир.

Возбужденный Василич деловито обсуждал с девушками последние подробности («Короче, сейчас все идем к нам в номер и приглашаем вашу хозяйку»). В бар зашла еще одна девица, совсем молоденькая, с веснушчатым личиком и большим, темно накрашенным ртом, и тоже подсела к столу. Василич обратился к товарищам:

— Ну что, часов шесть нам хватит? — И, тыкая пальцем в девушек, скомандовал: — Раз, два, три, четыре, пять, встаем и идем!

Тут вбежала еще девица и чуть ли не с криком: «И я тоже!» — бросилась к столику, но Василич сделал обрубающий жест рукой:

— Стоять, Зорька, похоже, хорош!

Купили прорву вина, водки, закусок и огромную коробку конфет. В ней оказалась пластмассовая форма с редкими углублениями, и Василич велел ссыпать конфеты в тарелку. Все повалили в номер, кто-то из девушек позвал бандершу, похожую на жабу девушку без возраста, в короткой бурой юбке, с мясистыми ногами и стыдливой улыбкой. Получив деньги, она было хотела присоединиться к лихой сибирской компании, но возмущенный Василич выгнал ее в шею («Еще кряквы этой здесь не хватало!») и долго сопел от возмущения.

Василичу очень хотелось устроить эдакий неспешный и расчетливый разврат, но, как он ни старался, ничего у него не вышло, да и, наверно, не выйдет никогда. Едва товарищи уселись, успокоенно тиская девчонок, как сама собой началась обычная мужицкая попоечная суета, звон рюмок, хохот, и все пошло по той же колее, что и в самолетах.

Обнимая Дашу и что-то ей с жаром говоря, Павел встретился глазами со Светой, та с укором качала головой и говорила:

— Никогда тебе не прощу.

Даша вся подергивалась в такт музыке, поигрывала вздернутой грудью, и из-под натянутого лифа виднелись два полукружья темной кожи. Лилась водка, гремела музыка, бегали с голым торсом Света и Оля, и Дашины руки ниже локтей были покрыты темными пушистыми волосиками. Она отошла к окну покурить, и Павел сквозь невообразимый шум услышал, как она сказала Оле:

— Я понравилась.

Подсела со смущенной улыбкой Яна, провела рукой по его телу сверху вниз, спросила что-то вроде: «Ну что, котик?», придвинулась:

— Пашка, ты такой ч-ч-откий!

Павел сидел как опечатанный и поглядывал на щебечущую у окна Дашу, а Яна все мучила его:

— Я тебе не нравлюсь, да? Я некрасивая?

Он взял ее волосы, обхватил ими, как углами косынки, ее щеки, поцеловал в улыбающееся лицо и покачал головой:

— Извини, мать, я определился.

Потом Даша долго рисовала ему план бухты Золотой Рог, потом были танцы, и она приплясывала, показывая указательными пальчиками то в одну, то в другую сторону и сама себе улыбаясь. А в Павле накипала какая-то пьяная и ясная тяжесть, и с этой тяжестью он смотрел Даше в глаза, и она несколько раз говорила:

— Да ты чё на меня так пронзительно смотришь?

А он отвечал:

— Да ты чё такая красивая-то?

Уже в номере, когда на ней ничего не было, кроме тонкой короткой цепочки, как воротничком схватывавшей шею с маленькой родинкой, он нечто отметил, почуял моментальным звериным мужицким чутьем и, не переведя в слова, забыл: чуть заметную, как на папиросной бумаге, зыбь на ее груди с крупными круговинами темной кожи вокруг сосков.

Через некоторое время они вернулись к Василичу за вином. Тот в плотных зеленых трусах, коротконогий, с мохнатой грудью и стеклянным взглядом полулежал в обнимку с Галей и Яной и хором с ними пел «Лучину». Серега спал на спине, открыв рот. Света плакала в кресле у окна.

…Облокотясь на руку, гладя указательным пальцем его угловатое лицо от виска к челюсти, она лежала рядом:

— У тебя щека красная…

— От водяры.

— Как ты думаешь, мне сколько лет?

— Девятнадцать, — сказал Павел, остановив, расплющив на лице ее руку.

— Да я по правде спрашиваю.

— Лет двадцать пять.

Она замотала головой.

— Ну сколько?

— Тридцать. Помнишь, я тебе одну вещь сказать обещала? У меня сын есть. В третий класс ходит.

Тут до него дошло то, что он заметил в ее груди, — это была грудь кормившей женщины, еще крепкая, но с еле заметной зыбью тления, к которой он испытал тогда неосознанную и почти сыновью нежность. Он взял в руку ее кисть. Ногти были коротко подстрижены, и рука казалась наивно-детской.

— Рабочая рука, — сказала Даша. — У тебя дети есть? Понятно… — Она помолчала. — А мне так девочку хочется…

На ее губах уже давно не было никакой помады.

— У тебя губы такие красивые, — сказал Павел.

— А с накрашенными вульгарный вид, да? — спросила Даша, а он только покачал головой и долго и медленно целовал ее в глаза, губы, шею, а потом в темнеющую на длинной плоской косточке ее голени продолговатую подсохшую ссадину — она упала где-то на ледяной лестнице.

Уже было поздно, наваливалась усталость, он лежал, по-домашнему переплетясь с ней всем телом и чувствуя в себе одно непреодолимое и неожиданное желание: ему хотелось, чтобы она заснула. Он целовал ее в закрытые глаза, в переносицу, и она затихла, задышала сначала тихо и неровно, а потом все ровнее, легче и спокойней. Он смотрел на ее бледное и усталое лицо, на закрытые глаза, на приоткрытый рот с бренной складочкой сбоку, на поблескивающий в ночном свете золотой зуб, на чуть вогнутый откосик лба под твердой и будто пыльной льняной челкой, которую он поднял, как кустик придорожной травы, и обнаружил там летнюю веснушчатую пятнистость. Она спала все вольнее в его руках, все глубже и сильнее дыша и словно куда-то двигаясь, и он, помогая ее сну, храня его, сам будто куда-то несся вместе с этим нарастающим движением.

Чуть путались мысли, и, как бывает в полу- или даже четвертьсне, вдруг необыкновенно ярко увиделся спящий под нарами и временами вздрагивающий Аян, дремлющий у него на плече Галькин Васька, и Павел, мгновенно и резко очнувшись, долго глядел на Дашино лицо, навек прикованный этой неизбывной беспомощностью спящего живого существа.

Потом зазвонил телефон, и в нем раздался негромкий, показавшийся Павлу торжествующим голос жабовидной бандерши:

— Девушку позовите-ка мне, пожалуйста.

— Ой, это я так заснула у тебя? — дисциплинированно вскочила Даша и подошла к трубке.

Он помог ей одеться, причем сначала неправильно, не той стороной натянул на нее шерстяную кольчужку. Стоя перед ним собранная, накрашенная, с сумочкой, в туфлях почти одного с ним роста, она сказала:

— Ну ладно, красотулечка, спи, — и ушла семенящей походочкой.

До утра он, не сомкнув глаз, пролежал в постели. Кто-то бегал по коридору, слышался женский щебет, низкие мужские голоса, а перед глазами, дыша, вздымался синий океан, качая ржавые корабли, тянула тощую руку нищенка, и наплывало сухой, летящей красотой лицо спящей Даши с поблескивающим золотым зубом в чуть приоткрытом рту. Он хорошо помнил родинку рядом с бьющейся жилкой на ее шее, подтянутый живот с маленьким и неглубоким пупком, другие подробности, и только это ее лицо ослепленная и будто засвеченная память отказывалась воспроизвести в точности.

Он помнил, как в один момент Даша простонала заученное: «Ах, я умираю», и стало нестерпимо больно за слабость, неубедительность этого «я умираю», за то, что вот она, дуреха, старается, отрабатывает, а сама уже так устала, что чуть дали покоя, и заснула как убитая. Он думал о том, что она будто состояла из двух частей: из игривой обложки и щебета — и другой Даши, которая, гладя его бороду, рассказывала про острова, про гребешков и крабов и про то, как ее отец, рыбак-путинщик, когда они с сестрой были маленькими, щекотал их бородой. Он представлял Дашины синие глаза, все ее загорелое, тонкое и богатое тело, как оно лежит в синем океане, колыхаясь вместе с ним, с детства освященное, омытое этим океаном, и завидовал этому океану, и ревновал, и эта ревность была во сто крат сильнее мелкой и бессмысленной ревности ко всем гостиничным пьяным мужикам, бритым дельцам с топорными лицами и воняющим приправами китайцам, которые, как мазутные пузыри на синей воде, только качались и качались где-то рядом, но не смешивались, не приставали к ее легкой душе.