Туман вскоре расходится, и мы видим огромный и неотвратимый, как колун, нос парохода, что спустив трап, стоит у каменистого берега. На высоком угоре виднеются серые избы, а все остальное место занимает бескрайний Енисейский простор. Правый берег высокий и крутой, левый низкий, зубчатый и тонкий, как нитка. Меж двумя мысами морская гладь сливается с небом, открывая огромную, захватывающую дух дорогу.

Подгребает на ветке Гена, вылезает на берег, вытаскивает мешок с рыбой. По трапу спускается одетый в городское человек:

— Здравствуйте! Вас как зовут?

— Меня?

— Да, да. Вас.

— Ну, Гена. Геннадий… — гнусавой остяцкой скороговоркой отвечает Гена.

— Гена, эта новая лодка у тебя?

— Но, новая, нынче делал.

— Можешь мне продать ее? Я заплачу.

— А я как без ветки?

— А ты себе новую сделаешь!

— Щас чо ли делать? Ну на хрен…

— Гена, ты вот такую лодку мне можешь сделать?

— Ну а ты чо раньше-то не подошел?

— Тебе зачем раньше? Я тебе сейчас калым предлагаю, цену любую говори, деньги есть — делаешь лодку и сразу расчет. Ну сколько она стоит? Тысячу, две?

— Девятьсот рублей.

— Ну я вот тебе три сходу даю! Сделаешь? Я из салона художественного, к нам профессор из Норвегии приезжал, такую лодку хочет, богатый, сколько скажешь, столько и отвалит. Ну?

— Да сейчас никто не делат, раньше-то чо не подошел? — мямлит Гена, ему неудобно, что тот не понимает.

— Да слушай, вот прямо сейчас с тобой вместе останусь, в тайгу зайдем и сделаем.

— Сядь, парень… Щас комар заест… Щас, парень никто не делат, щас, парень, рыбачить надо. Да дрова ловить. Бери вон, сигов у меня, а ветку на следующий год токо. Профессору…

По трапу сбегает, пряча под фуфайкой бутылку, остяк с пылающими глазами. У него крючковатый нос и прямые как у индейца волосы.

— Здорово, Страдиварий! — говорит Гена.

— Дорово, Гени! — мямлит Страдиварий и убегает.

— Почему Страдиварий? — спрашивает приезжий.

— Нарточки делат… — бросает Гена и поднимается с рыбой на пароход. Возвращается он с пустым мешком под мышкой, пересчитывая деньги, и, воровито озираясь, прячет их в сапог под пятку. С парохода на галечный берег вылетает пустая пластиковая бутылка. Гена подбирет ее, моет, полощет в Енисее. Кричит чайка. Гена набирает в бутыль прозрачной енисейской воды и сует в мешок. Сверток он кладет в ветку, садится сам и отплывает от берега, мимо которого на отдалении несет огромный выворотень с парой трясогузок. Проезжий человек смотрит Гене вслед, потом поворачивается к нам лицом и делает жест полнейшего недоумения-восхищения: пожатие плеч, разведенные руки, качнувшаяся голова.

Гена подъезжает к бревну и начинает заколачивать в него скобу. Бьет топориком, звук доходит через долгую ватную паузу, и кажется в эту паузу помещается весь безмерный простор, вздох огромного пространства и целая человеческая жизнь. Туман закрывает и лодку, и Енисей, и пароход. Еще некоторое время слышны удары топора по скобе, отстраненный и задумчивый крик чайки и шелест Енисейского прибоя.

Туман рассеивается и перед нами картина, идущая в особенный растык с тем, что мы видели перед этим. Насколько спокойна и прекрасна была Енисейская даль, так же безжалостно-убог голый срез брусового дома, все нутро которого, даже худосочная кошка, как серой паутиной покрыто не то копотью, не то грязью, не то напылью убитой жизни. Железные кровати с тряпками, табуретка, банка с окурками, под потолком голая лампочка с красно пылающим волоском. Особенно кощунственным посреди этого убожества выглядит телевизор, стоящей на отдельном ящике, как на постаменте. В нем часы, их стрелки показывают ноль часов, несмотря на позднюю пору из окон льется недвижный и синий свет белой ночи.

Серость жилища сгущается до полной и кромешной темноты. Она снова озаряется, и мы видим компанию из остяков, сидящих за бутылкой спирта. Галдя, они разливают в железные кружки и пьют, морщась, берясь дрожью и почти не закусывая. Бутылка кончается, Гена отсылает за спиртом Страдивария, дав ему денег из заначки. Страдиварий прибегает с литровой банкой, полной тугого зеленоватого чистогана. Компания разом оживает:

— Геня, воду давай!

Гена тянется к ведру, но оно пустое, он выходит в другую комнату, долго шарится, гремит ведрами:

— Мама, вода есть у нас?

— Нету, сына, нету-ка воды, — отвечает старческий остяцкий голос. Гена заходит за ведром и вдруг натыкается на сверток — это бутылка с Енисейской водой, укутанная в мешок. Она так и лежит рядом с его табуреткой.

Как только появляется бутылка с водой, гвалт затихает, сереет как подкладка, и сверху него ложится, наплывает и нарастает шорох Енисея, крик чайки, удары топорика по скобе — все протяжное, бескрайнее, задумчивое.

Воду выливают в огромную бутылку, которой та лишь по пояс, но и в другой посуде, Енисей продолжает отражаться, расходиться по комнате. Гена льет в него спирт.

Звуки будто перекисью водорода с шипом глушатся, травятся, горят. Спирт съедает, пожирает чистую и студеную Енисейскую воду. Вода вздрагивает, берется глицериновой судорогой, зернистой густотой, а потом мутнеет, как сыворотка. На бутылке написано «уль», по-остяцки водка. Это единственное слово, оставшееся от языка. Гена завивает потеплевший уль змейкой и разливает в кружки.

Начинается тупая, бессмысленная пьянка, кто-то заходит, уходит, пьют остяки, русские — водка не выбирает. Все орут, дерутся, мирятся, плачут.