2
Объяснить, за что он любит охоту, Андрей не мог. Знал он только, что при взгляде на твердую, как лист железа, рубаху, висящую на веревке у избушки, или на деревянную лодку, стоящую в ледяной каше возле берега с увесисто опущенным мотором и черной траншеей за кормой, прохватывало его ощущением чего-то невыразимо сильного и настоящего.
Осени Андрей начинал ждать еще в июле, когда светло-лиловой ночью несся в лодке по зеркальному Енисею и вдруг, устав от грохота и заглушив мотор, слушал тихие голоса лета — плеск воды о борт, шум далекого ручья, крик чайки, в то время как сбоку медленно разворачивался длинный волнистый берег, сходя на север тонким мысом в розоватое небо.
Шло время, громоздились друг на друга дела, все собой заслоняя, а потом в один прекрасный вечер, Андрей, возвращаясь с рыбалки, встречал самоходочку с ярко-белым огнем на фоне пылающего неба, и сразу темнел высокий яр, начинал мигать оживший бакен и тянуло вдруг осенью. С каждым днем становились темнее ночи, ярче и неповторимей закаты, и Андрей, шоркнув заклепками в песок островка, в который раз стоял посреди Енисея, глядя в небо, выложенное розовыми, как лососевая мякоть облаками, и измученной этой роскошью, все спрашивал, почему же нет из нее никакого выхода, а есть лишь томление сердца и неодолимое притяжение неизвестного. Потом наступала ночь, через далекое отверстие в туче светила невидимая луна, и на Енисее под этим местом в версте от берега лежал огромный мерцающий круг. С утра еле различались лодки на берегу, но вскоре туман рассеивался, и открывалась даль, но уже не томящая душу, а по-осеннему отчетливая и тихая, словно за ночь растворилась перепонка между небом и землей, и пролилась вниз с неба покой и тишина. Тихо было на свете. Шурша галькой, осторожно спихивал лодку сосед дядя Гриша, неподвижно стояла на угоре старуха с биноклем и протяжно кричала из поднебесья отставшая ржанка.
Охотился Андрей верстах в ста пятидесяти от деревни на притоке Бахты. Уезжали они с напарником на лодках. Виктор (так звали напарника) оставался на Бахте, а Андрей отправлялся дальше, забирался по длинной крутой шивере в Тынеп и через несколько часов подъезжал к своей первой избушке мимо высоких берегов, каких-то особенно диких и притягательных из-за облетевшей тайги. Под прозрачной водой везде виднелось дно. Медленно проплывали под бортами рыжие камни, странно искаженные поднятой волной.
Андрей развозил груз, с каждой избушкой его становилось все меньше, и к последней он подъезжал почти налегке. Потом спускался обратно, в большое зимовье у ручья, водопадом сбегавшего по лобастым серым камням. Здесь он обычно осиновал и отсюда начинал настораживать. На насторожку уходило около месяца, потом он раза три проверял путики, и шел к тому времени уже декабрь.
Осень медленно и неотвратимо переходила в зиму, шел дождь, за ним снег, сначала мелкий и колючий, потом крупный и тяжелый, дул ветер, снова шел снег, а потом вдруг под вечер расчищалось небо, как драгоценные камни поблескивали звезды сквозь остатки серых туч, и наутро шел сухой парок изо рта, и шершаво-зеленым от шуги выглядел парящий Тынеп.
Постепенность и основательность происходящего в природе передавалась Андрею. Возбужденный и озабоченный, он внутренне все больше успокаивался, как всякий человек, приступающий к давно знакомому и любимому делу. Придя вечером из тайги, он приводил в порядок старые и с виду негодные вещи. Насаживал топор на новое белое топорище, менял подошву у бродня, подклеивал рыбьим клеем отставший камус к лыже, ставил новый полоз у нарточки, и перед сном, лежа на нарах, с удовольствием глядел на забитый свеженаколотыми дровами угол.
Идя морозным утром настораживать на легких осенних лыжах, откапывая березовой лопаткой из-под снега сбежек от кулемки, Андрей нетерпеливо прислушивался к ноющей на разные лады тишине, освобождал ухо, свозя шапку, но все было напрасно, и он шел дальше, настораживая капканы, все больше увлекаясь работой, и остановившись подогнать растянувшиеся юксы, вдруг слышал вдалеке усиленный эхом лай собак, бежал на него, и колотилось сердце, когда он видел на снегу длинные махи кобеля рядом с парными соболиными следами. Лай приближался, слышалось уже хриплое придыхание кобеля и визг сучки и видно было, как сыпется кухта с высокой остроконечной ели. Передернув затвор, надев обратно тозовку и отогнав собак, он поднимал с истоптанного снега темного кота с апельсиновым пятном на горле, с алой каплей крови на царском меху и с изумрудным туманом в умирающих глазах, и никакие доводы разума не могли побороть радости от этого первого соболя, чуть утяжелившего понягу за плечами, когда он, разгоряченный, возвращался на путик по лыжне, в которой привставал кустик черники и расплывался сок малиновым пятном.
Так шел он от избушки к избушке, поднимая путики, приходил домой в темноте, налитой усталостью, и радуясь ей, потому что знавал и другие дни, когда вдруг оттеплит, раскиснет снег и, высидев день в избушке, переделав все дела, устав сам от себя, ждешь не дождешься, когда, наконец, потянет сдержанный северок и расчистит мутное небо. Или ближе к Новому году, когда светает в одиннадцатом часу, темнеет в четвертом, а собаки давно уже ходят только сзади по глубокой лыжне, когда почти не ловятся соболя, и хватаешься за любое дело, лишь бы не маяться и не поддаваться навалившейся хандре.
В тяжелые минуты, когда что-нибудь не ладилось, давил мороз, ломался «буран» или вообще было плохое настоение, Андрей старался думать о том, что он в тайге не один и что товарищи его как раз в этот момент тоже, быть может, клянут погоду, технику или убежавших собак.
Андрей любил вспоминать сдачу пушнины. Перед тем, как принести ее в контору, каждый охотник старательно ее готовил, чтоб не дай Бог, она не оказалась хуже, чем у товарища, вычесывал специальной самодельной расчесочкой из швейных иголок, вычищал смоляные закаты наодеколоненной ваткой, вываливал каждого соболя в горячих березовых опилках, очищая ворс от жира, и потом, снова вычесав, встряхивал шкурку особым жестом и глядел на нее как бы издали, прищурив глаз.
Сдав пушнину, шли из конторы к Андрею, и было действительно здорово, когда пятнадцать бородатых мужиков вваливаются в избу, галдя и скидывая шапки, которые потом будут путать, прятать друг у друга и с хохотом искать, разворачивают на середину стол, вываливают из котомок бутылки, хлеб, мерзлую рыбу, тащат со двора чурки, чтобы рассесться, и через полчаса в доме сине от дыма, стоит гвалт, никто никого не слушает, но все рады до смерти, что наконец собрались. Потом начинаются разговоры, песни, между которыми не забывают подурачиться над каким-нибудь дедом по кличке Дед («Расскажи, Дед, как ты радио напугался! — Ну как напугался? Так и напугался. К зимовью подхожу — все занесено и кто-то разговариват. Тозку снимаю, выходи, кто есть, кричу, а они: московское время тринадцать часов»). А в конце концов остается несколько человек, негромко беседующих, облокотясь друг на друга, пока наливаются косые окна утренней синью и тускнеет язычок пламени под мутным стеклом.
Как-то морозным ноябрьским деньком Андрей побрел по хребтовой дороге, где кобель сразу взял след соболя, старика, который два года изводил Андрея, расстораживал капканы, обманывал собак и уходил в камни, где его было не взять. След был вроде бы нестарый, Андрей вскоре услышал лай, потом лай прекратился, потом возобновился в другой стороне, Андрей подошел и застал кобеля неуверенно лающим на высокую наклонную листвень. Кобель выпросительно поглядывал на хозяина, вокруг все было истоптано, Андрей «обрезал», нашел выходной затвердевший след, раздасадованный, позвал собак и вдруг услышал с Тынепа, от которого он так и не удалился, со стороны избушки выстрел, потом долгий крик «Э-э-э-э-й!» и снова выстрел. Взбудараженный после месяца одиночества появлением неизвестно откуда взявшегося человека, Андрей бросился назад к избушке, гадая, кто же это мог быть. Главная загадка была в том, что стреляли из ружья, а не из тозовки, с которой ходил Виктор и другие охотники.
К избушке снизу по реке шла лыжня. «Странно, что ничьих собак не видно», — подумал, подходя, Андрей. На снегу лежали лыжи, которые он почему-то не узнал и тут из открывшейся двери выкатился улыбающийся Витька в свитере, похудевший, осунувшийся, с потемневшей кожей вокруг глаз, и с криком «Здорово!» заехал ему по плечу.
Витька принес сигарет и пряников. Оказалось, что собаки его остались где-то по дороге, а стрелял он из андреева же ружья, висевшего тут же на гвоздике — как просто! Все было странно и будто в хорошем сне. До этого Андрей жил напряженно, хребтом ощущая ход времени, а теперь вдруг все понеслось легко и свободно. Витька сидел, поставив на чурку ногу в суконной штанине навыпуск, из-под которой высовывался бродень с потрескавшейся кожей, большой и плоский, как налимья голова, и, пуская дым, громко рассказывал историю. Андрей с удовольствием слушал, снимая соболей с пялок, вставляя «Ну-ну-ну» или «Ага» и наперед зная, чем все кончится. История заключалась в том, что собаки загнали соболя, Витька убил его, тот застрял в ветках, Витька давай рубить («А кедра — во!» — Витька обнял воздух), Витька рубил-рубил, сломал топорище, выматерился, и тут соболь упал сам. «От дурень, думаю, сразу бы так».
Потом они шли на лыжах по залитому солнцем Тынепу, обгоняя друг друга и громко разговаривая, потом ехали в снежной пыли к Витьке в избушку, где оставалось полбутылки разведенного спирта, а потом разошлись в разные стороны и снова начались снега, путики, снова напряженно потянулось время и Андрей, вспоминая Витьку, в который раз думал о том, что никакие другие встречи не сравнятся с такими вот долгожданными, неожиданными и полными настоящей радости.
Один год ранними морозами в нескольких местах перехватило Бахту и Андрей не успел завести груз, добравшись только до Косого порога. Он ушел пешком, до отказа набив понягу и всей душой надеясь на лабаза, которые, даст Бог, не разорил медведь. Так вышло, что весной он на участок не попал, и в двух местах было в обрез дров. Он подходил к первой избушке, нервничая, присматриваясь сквозь стволы и ветки и с облегчением отмечая, что цел полиэтилен на окне, что ничего перед дверью не валяется, и что стоит на своих двух столбах лабаз, несмотря на то, что рядом ветром повалило несколько кедров. В избушке все было не только цело, но и сохранилось совершенно в том же виде, в каком он оставлял прошлой зимой, вплоть до иголок, воткнутых в прибитый к стене гриб. Все висело на своих местах — пимы, двое портков, старый азям (суконная куртка), и даже лежал на полке фонарик, который он считал потерянным. Год был трудным, много всего произошло, и Андрей с благодарностью глядел на эти родные стены, сохранившие прошлогодний уют, и все не проходило чувство, будто время здесь остановилось и ожидало его возвращения.
Первый месяц охоты он отдыхал один день и то перед тем как идти за грузом. Он растаскивал оставшиеся на лабазах продукты, пилил дрова половинкой поперечной пилы, никак не мог наесться без хлеба и сухарей кашей с глухарятиной, и развлекал себя мечтой о том, как вернется в нижнюю избушку, где осталось пол-банки сгущенки, две папиросы и книга рассказов одного старинного писателя. Избушку эту он любил особо за то, что срубил ее первой. Там был остров и сопка, покрытая гарью. На острове росли деревья и на большой лиственнице свили гнездо орланы. Зимой это гнездо напоминало о весне. Гарь в мороз оглушительно трещала.
И вот, добравшись сюда под вечер, растопив печку, добыв воды и укутав прорубь, натаскав дров, поставив варить корм собакам, заправив лампу, Андрей наконец разделся, поужинал и, помедлив, чтобы отдалить то, о чем столько дней мечтал, попил чаю со сгущенкой, выкурил с перерывом обе папиросы и, отвалясь на нары, почувствовал разочарование, потому что уже давно в своих мечтах все съел и выкурил. И оставалась только книга с рассказами, которую он все читал, чувствуя, как подымается что-то в душе, наполняя ее до краев, потом откладывал, ждал, пока уляжется, и снова читал эти прекрасные рассказы, которые, слава Богу, не выпьешь с чаем и не выкуришь и которые давно уже знал наизусть. А потом лежал, уставший от пережитого, и повторял про себя: «Тоже хочу так, тоже много всего во мне, тоже неплохо пожил»…
Тем временем погода не знала меры. То было тепло и дул юг со снегом, то потихало, разъяснивало, быстро садилось солнце за лиловый горизонт, становилось темно, как на океанском дне, и лишь горел некоторое время, подчеркивая холод, зеленовато-голубой, цвета сорочьих яиц, край неба. Наутро давило за сорок, занимался кристальный восход, на следующее утро — под пятьдесят и так до тех пор, пока на идеально чистое небо не выползали легкие сизые полосы. Тогда замутнялось око солнца, щевелились в предчувствии ветра верхушки елок и пихт, начинали летать копалухиx, катиться лыжи и веселеть собаки, но ненадолго, потому что через день-два уже завывал ветер, несся параллельно земле колючий снег, и дороги заваливало так, что собаки во главе с хозяином еле ползли, опустив хвосты и то и дело останавливаясь.
Но иногда природа как бы замирала в раздумье, и устанавливалась на несколько дней чудная, градусов двадцать пять, погода, с легкой дымкой, подсвеченной розоватым солнцем, почти без ветра и с редким неизвестно откуда падающим снежком-кучумом. В такую погоду работать в тайге было праздником. Вечером Андрей выходил из избушки и подолгу глядел на луну в кольце, на неназойливо горящие звезды, на снег, пересеченный прозрачными тенями лиственниц. Он, не спеша, мешал деревянной ложкой собачий корм в тазу, покалывал шею неизвестно откуда падающий кучум, и невыносимо хотелось разделить с кем-нибудь всю эту красоту.
Раньше, в первые годы охоты, Андрей писал стихи, но постепенно жизнь привела его к выводу, что надо заниматься чем-нибудь одним, если хочешь заниматься хорошо. Бывало, он, придя в избушку, переделав все дела и лежа на нарах, не мог не то что сочинять что-либо, а даже просто читать, и не из-за усталости, а из-за того, что был не в состоянии сосредоточиться ни на чем, кроме охоты. Тогда он откладывал книгу домиком на грудь и принимался считать, где у него стоит сколько капканов, где надо еще насторожить, где потерялись сторожки от кулемок и куда надо в первую очередь ехать, потому что туда ушла росомаха и могла разорить дороги.
При таком положении его тяга к писательству только усиливалась. Андрей знал, что рано или поздно она все равно найдет выход и уже нашла в нескольких коротких рассказах, еще написанных по законам стихосложения, и что это не просто жажда поделиться пережитым, сидящая во всех его товарищах и сдерживаемая только их скромностью, чертой людей, для которых вся прелесть и бескорыстие их работы заключается в отсутствии зрителей, а нечто гораздо более глубокое, опасное и может быть даже противное той жизни, которую он ведет.
В декабре Андрей с Виктором договаривались в записке, когда будут выезжать, и наступала новая полоса жизни. Хотя бывало всякое — и вода по Бахте, и рыхлый снег, летящий через стекло, чаще вспоминалась дорога хорошая. Тогла они одолевали за день километров сто двадцать. Давно уже было темно, а они все ехали и ехали вдоль берега, и фара освещала кусты с вылетающими куропатками, прыгающую в белом дыму нарточку напарника и красный, залепленный снегом фонарь. Еле угадывались во тьме раздавшиеся берега, и вот уже недалеко от деревни они выезжали на чью-то свежую дорогу с сахарным отпечатком гусениц и следами полозьев, останавливались, поеживаясь, поджидали далеко отставших собак, и потом уже мчались без остановок, и в дорогу вливалась откуда-то сбоку еще одна, провешенная, с клочьями сена на талиновых вешках. И они все мчались и мчались, не обращая внимания на замерзающий большой палец, пока не вырастал в лучах фар крутой накатанный взвоз, куда они взлетали с победным ревом, и сквозь кусты уже сияла деревня холодными огнями.
Потом Андрея попросили быть в клубе на Новый год Дедом-Морозом, и надо было вечерами ходить на репетицию. Продолжались морозы, деревня была плотно утоптана и укатана. У соседа стояла на полозьях железная бочка для воды с квадратной дырой в боку, Андрей шел в клуб, ярко горели звезды, медленно подымался белый дым из труб, а в бочке гулким и скрипучим эхом отдавались его шаги по твердой и будто пустой внутри дороге.
В клубе собирался народ, и интересно было видеть, как преображались люди во время этих редких представлений. Снегурочка Любка в наряде синего бархата с ватной оторочкой и кокошнике по-кошачьи прищуривала большие глаза с густо накрашенными ресницами, с которых сыпалась черная крошка, ударяла палочкой о пол, и сама чувствуя, что удачно получается, кричала, передразнивая кого-то из новогодней нечисти:
«— Все-е-е-х! Все-е-е-х на чистую воду выведу!» Она помогала Андрею надевать красный поношенный халат, переживший не одного Деда-Мороза, затыкая где-то на шее булавкой, которая не втыкалась, говорила, смеясь: «Не знала, что ты такой вредный» и, взяв за руку, вела к елке.
Новый год удался. Перед началом они выпили для храбрости водки в подсобке среди клубного хлама и потом все пошли в зал, а Андрей, постукивая посохом, ждал у дверей своего выхода. Наконец раздался голос Снегурочки: «Пойду искать Дед-Мороза. Дед-Мороз! Где-е-е ты!», и Андрей ввалился в зал, крича приветствие, а дальше понеслось все само, он балагурил, поздравлял, дарил подарки и грохотал посохом. Потом у него отклеился ус, и они убежали со Снегурочкой в подсобку, где она, помирая со смеху, приклеивала ему ус казеиновым клеем, от которого тут же разъело губу. На следующий день он сыграл Деда-Мороза на детской елке, куда его привели сонного и с гудящей головой, а вечером он пошел в клуб, надеясь встретить там Любку. Любка было в темном платье с голыми руками и распущенными волосами. Увидев Андрея, она закричала: «Дед-Мороз, пойдем танцевать!» и они закружились вокруг елки. Одной рукой Любка обнимала Андрея за шею, другой держала зажженую сигарету, и когда кто-то пропищал, дурачась: «А здесь курить нельзя!», она, блестя глазами и глядя на Андрея, произнесла: «Мне — можно».
Потом они сели в уголке на лавку, и через некоторое время Андрей понял, что она кого-то ждет, поглядывая на дверь и не отвечая на его слова. Приглядевшись внимательно, он увидел на белой любкиной шее лиловый след поцелуя. Тут помрачневшая Любка куда-то убежала, а Андрей пошел к Витьке, у которого собрались охотники, все толкавшие его в бок со словами: «Ну и как Снегурочка?»
Еще несколько дней он, проходя по деревне, выискивал глазами белую любкину шапку, но потом все загородили сборы в тайгу. Стоял сильный, под пятьдесят, мороз. Вскоре он сдал, и они уехали. Ночевали на Ганькином пороге. После развеселого ужина улеглись вповалку спать. Хозяин избушки — небольшой пожилой дядя Дима в три часа ночи невозможно раскочегарил печку, и когда зашевелились от жара и повскакивали мужики, дядя Дима с хитрой улыбкой протянул ничего не понимающему Витьке конфету со словами: «Витя, чай пей!».
На витькином участке у Андрея заклинил «буран», и Андрей, накрыв его куском брезента, пошел пешком. Снова ударили морозы, он шел шел по Бахте через витькины избушки три дня, дул хиус в лицо, еле катились лыжи, стыли ноги и он едва не ознобил большой палец уже в избушке, пока сидя на корточках, растапливал печку. Когда он шел тайгой уже по своей дороге и там ничего не попало, он утешал себя мыслью, что там и раньше не попадало. День заметно прибавился. Придя к себе, он попил чаю, побежал на короткую, всегда выручавшую дорогу в гари с островком кедрача, но и там было пусто. Он пошел дальше и вернулся дней через десять, проверяя по два путика в день, меся с утра до вечера рассыпчатый перемороженный снег и сняв только двух соболей, и то маленьких рыжих самочек, что было вовсе грустно. Пока он ходил, морозы постепенно сдавали. Настало вдруг совершенно синее утро с лимонно-голубым рассветным заревом, на фоне которого темнели, как вырезанные, ели и кедры, облепленные кухтой, и разгорелся день без мороза и ветра, с весенней глубиной в небе и торжеством в каждой освещенной солнцем ветке.
На обратном пути, прибираясь в избушках, скидывая снег с крыш, поднимая на лабаза остатки продуктов, Андрей думал о том, что дело совсем не в соболях, которые могли и вовсе не попасть (такой год), и что какие бы неудачи не омрачали душу, за ними всегда, как за лохматыми кедровыми ветвями проглядывается ясная даль. И что бы он ни делал, всегда ему казалось, будто он не просто мнет лыжню, разбирает вариатор или колет дрова, поглядывая на небо, а прикасается каждый день своей жизни к какой-то светлой и морозной истине.