Андрею все сильнее хотелось написать что-нибудь стоющее, но свободного времени почти не было. Летели месяцы, обдавало жаром голову, и все не шло из памяти постаревшее лицо Виктора с темной сухой кожей под глазами.

Часто, особенно на охоте, он вспоминал Москву. Возникало перед ним Крутицкое подворье, разрушенное, запущенное и невозможно русское, провинциальное, с битым кирпичом и лопухами, Замоскворечье, где прошло его детство, голубая церковь у Яузы, Андроников монастырь. Все это, омытое одиночеством, было ярким, четким и он, тоскуя уже по всему прошлому, говорил себе, что приедет, будет целыми днями только ходить, ходить, ходить по всем этим местам, поставит бабушке свечку и зайдет на могилу… Все то, о чем он вспоминал, было бесконечно дорогим и не менее любимым, чем тынепские избушки и Бахта с друзьями, и иногда обладание одновременно всеми этими богатствами поддерживало его, а иногда настолько расшатывало жизнь и его самого раздваивало, что он все ломал голову в поисках выхода, все не находил его и все яснее понимал, что давно уже не хозяин той судьбы, которую, казалось, он сам себе выбрал.

В Москву он ехал, как на другую планету, волнуясь и досадуя на дорожные препоны. Он прилетал ночью и, мчась в такси по пустым и широким улицам, теребил в кармане ключи и переживал каждый поворот дороги, по опыту зная, что это полное надежд приближение окажется едва ли не главной ценностью всей поездки.

Первое время он по привычке рано вставал, вел дневник, бодро ездил по магазинам, выполняя бахтинские заказы, а потом как-то расслаблялся от горячей воды и повсеместного пива, появлялась усталость, особенно от езды по городу, нехорошая, мягкая, переходящая в лень, наваливались, вырастая из пустяков какие-то дела, поездки, встречи, застолья, потом надо было уже заказывать билет и тут выяснялось, что не куплены какие-нибудь батарейки или еще что-то, продающееся в специальном магазине за городом, тут Андрея скашивал бронхит от едкого московского воздуха, и уже не оставалось места ни для Крутицкого подворья, ни для Замоскворечья, ни для бабушкиной могилы. К тому же все те места, по которым издалека так тосковал Андрей, оказывались какими-то труднодоступными, тусклыми и совершенно утонувшими в холодной музыке города, не лишенной, впрочем, своей прелести и блеска, особенно по вечерам.

Вообще выходило странно. Вдали от Москвы можно было что угодно терпеть и во всем себя ограничивать, тешась надеждой, что где-то там идет некая ослепительно-разгульная жизнь, полная чудных женщин и интереса ко всему красивому и настоящему, вроде поэзии и охоты, и где все пережитое и передуманное найдет выход. Но ничего подобного не случалось. К примеру, были гости, где жена приятеля, ни на шаг не отступающая от мужа, никак не давала им поговорить по душам, навязывая свои темы, в результате чего они механически напились, обсуждая жениных знакомых, и он возвращался домой по ярко освещенной улице и с вопиющей водочной ясностью чувствовал, что все, его томившее, так и останется при нем, и было нестерпимо обидно за этот зря пропадающий хмель, за черные ветви кленов и лиловое небо со звездочкой, за хрусталь в пол-силы горящих фар и легкость, с какой выуживал размягченный взгляд любую подробность, будь то бледно-зеленый свет приборов в матовом нутре автомобиля или красный огонек на ребре высотного здания.

Дома после поползновения задуть бутафорскую, сделанную под керосиновую, лампу, Андрей лежал в своей единственной комнате на первом этаже, а в двух шагах от него шли, шурша снежной кашей, люди, лаяла собака, разворачивался черный, похожий на саламандру, автомобиль, сквозь щель в шторах светил в глаза холодным голубым светом фонарь, и наваливалось на Андрея такое одиночество, какое и не снилось ему даже в самой дальней избушке на Майгушаше.

Тем не менее в гостях Андрей бывал, и непременно кто-нибудь начинал распрашивать о его жизни, цокать языком и любопытствовать, есть ли «в Бахте тигры». Андрей старался говорить поменьше и все сводил на шутку.

Зашел он однажды к одному пишущему приятелю, захватив рассказец. Приятель торопливо открыл дверь и, скрываясь в комнатах, прокричал: «Проходи! Как раз про тебя идет!» Шел фильм о героической сибирской жизни, в котором бородатые мужики под грозную музыку, кряхтя и падая, по пояс в воде тащили на себе тяжеленные бревна вместо того, чтобы спокойно провести их по той же воде или, обливаясь потом и паля из обрезов, носились друг за другом по зимней тайге в пудовых тулупах, летных унтах и громадных шапках. Вскоре зашел приятель приятеля, тоже, как он представился, литератор. Звали его Максимом. У него была труднопроизносимая фамилия и псевдоним Сарыч. Андрей поинтересовался, что это означает. Тот задумался, а потом взмахнул руками, как крыльями и, насупив брови, сказал: «Ну что-то такое ночное». Андрей хотел было объяснить, что сарыч это, наоборот, самый дневной из дневных хищников и что любой школьник сто раз видел летом над полем его просвечивающие на солнце крылья, но тут Максим заметил андреев рассказ, лежавший на столе рядом с лужицей пива, схватил с живейшим интересом и к ужасу Андрея ушел с ним в уборную, где провел с четверть часа, после чего, пошумев водой, вернулся, как ни в чем не бывало, и сказал:

— Ну что — вполне эстетский рассказ. Кое-что доработать (я помогу), и мы его напечатаем.

С молодыми писателями Андрей вообще чувствовал себя странно. Удручало не то, что они путают сычей с сарычами, знают по фамилиям всех редакторов м что с ними совершенно не о чем поговорить кроме, так называемой, литературы, а то, что они сходу, не успев познакомиться, начинают читать свои стихи, про которые после надо обязательно что-то говорить. Чаще стихи оказывались плохими, и Андрей был готов провалиться со стыда и за автора, и за себя, только что как ветер свободного, а теперь вынужденного мямлить что-то невразумительное, чтобы не обидеть этого, в сущности, хорошего, но занимающегося не своим делом человека.

Незадолго до отъезда у Андрея начал рассыпаться зуб, он зашел в поликлинику, но там можно было записаться только на следующую неделю. Придя домой, он вспомнил, что одна всезнающая околохудожественная знакомая всучила ему как-то телефон «прекрасного, сходи — не пожалеешь» зубного врача. Он открыл записную книжку, среди второпях записанных имен, отчеств и фамилий после долгих поисков нашел на букву «В» этого Виктора Владимировича и, преодолев отвращение ко всяким знакомствам по рекомендациям, набрал номер:

— Але, — ответил женский голос.

— Здравствуйте. Скажите пожалуйста, можно ли попросить Виктора Владимировича?

— Одну минуточку, — трубку положили на что-то твердое — Витюша-а-а!

— Я вас слушаю, — ответил через минуту приятный немолодой голос.

— Виктор Владимирович?

— Да-да! Я слушаю вас!

— Это… — Андрей откашлялся, — здравствуйте, Виктор Владимирович, это Гурьянов Андрей, Маша Вам говорила, наверное…

— А-а-а, — потеплел голос, — так-так, явились, значит…

— Да, явился, да вот уезжаю на днях, хотелось бы увидеться…

— Ну, дело хорошее. Когда свободны?

— Да я, как скажете.

— Так… вторник — выставка… в среду никак, вот в четверг часиков в семь.

— Утра?

— Да нет, — засмеялась трубка, — вечера, конечно.

— Прямо в поликлинику?

— Да зачем? — Домой! — прыснула трубка…

«Видать спец, раз дома принимает. Машка зря не посоветует», — подумал Андрей, с облегчением распрощавшись и зашагав по комнате с зажженной сигаретой.

Перед тем как идти к врачу, Андрей долго приводил себя в порядок, чистил зубы и всю дорогу жевал жевательную резинку. Дверь открыл пожилой невысокий человек с седой бородкой и карими улыбающимися глазами:

— Легко нашли?

— Легко — спасибо, — Андрей незаметно вынул из рта резинку и сунул в карман. И глядя на полумрак большой прихожей, освещенной тусклым плетеным фонарем, на длинный коридор с книжными полками, на чайный столик с двумя чашками и чайником в небольшой завешенной картинами комнате, Андрей, холодея, понял, что зубного врача зовут Владимиром Васильевичем, а это квартира художника-графика Виктора Владимировича Волкова, чьи иллюстрации он хорошо знал по книгам и к которому постеснялся бы не то что придти, а даже позвонить, несмотря на настойчивые уговоры Маши.

Когда Виктор Владимирович успокоился, вытер платком красное, потное от смеха лицо, еще раз взглянул в листок с буквой «В» в андреевой записной книжке, где его телефон стоял рядом с телефоном зубного врача, когда они напились чаю, наговорились о блеснах, он, помолчав, сказал:

— Ну, почитай что-нибудь, если помнишь.

Отец Виктора Владимировича, вологодский крестьянин, отличный художник и замечательный человек, прославился в свое время одним случаем. С юности он бродил по селам, расписывал клубы и столовые. В конце концов его, как водится, заметили, оказалось, что у него уйма чудных картин, среди которых особенно поражали иллюстрации к народным сказкам. На одной из них, к примеру, был изображен деревенский перекресток и на нем огромная, с дом размером, рябая курица. Тут засуетился Союз Поощрения Художников, состоящий сплошь из самих художников, в Вологду была снаряжена экспедиция с подарком для гениального самоучки, состоялась конференция, приехала куча журналистов, было сказано много слов, потом притихшему виновнику, в то время уже седобородому старцу, торжественно вручили подарок — шикарный подрамник, журналисты в ожидании ответной речи, полной откровений и народной мудрости, приготовили блокноты, а старик вынул из-под мышки куль от комбикорма, поклал туда подарок и, низко поклонившись, вышел вон…

Виктор Владимирович сказал Андрею несколько добрых слов о его стихах и спросил, почему он так мало пишет. Андрей, издерганный городом, бледный и похудевший, принялся объяснять, горячась, что сам страдает от этого, но ничего не может поделать, что проза требует покоя, что ему надо сначала как-то упорядочить свою жизнь, решить, кто же он — бахтинский охотник или русский писатель, что у него есть много мыслей, но надо строить дом, потому что старый сгнил, и еще избушку в хребте, чтобы замкнуть круг и так далее… Виктор Владимирович, все это время с улыбкой слушавший, мягко остановил его рукой и сказал:

— Если хочешь, чтобы все получилось — не жди, работай при любой возможности, в дороге, в гостях, где угодно, главное постоянно. А насчет спокойной жизни и дома — не надейся, не будет у тебя никакого дома.