Всю жизнь мучусь: всё мне писательство грешным кажется занятием, бездельем даже. Мужики вон все вокруг делом заняты, кто сено возит, кто на рыбалке сопли морозит, один я по избе в чистой рубахе хожу да всякие истории сочиняю, и все больше за чужой счет. Человек целую жизнь прожил, ты за месяц или за год про него повесть написал, а читатель за час прочитал. Не размен ли?
Взялся я свои рассказы перечитывать и о людях, о каких писал, думать. И думы вышли невеселые по большей части: Петрович, Паша, Дед, Иван Лямич — все умерли уже. Выходит, плохой я писатель, раз о ком ни напишу — то помирает человек. Что ж за глаз такой, рука такая дурная? Такого и подпускать-то к чистой бумаге нельзя.
Долго думал, а потом понял: неправильно я говорю. Просто об этих людях перво-наперво и хотелось писать. Что-то общее, бедовое было в них, пьяницы ли они были горькие или просто бессребреники, но добрые, с открытыми душами люди (не зря их и тянуло друг к другу), и человечина, не работа, в жизни их больше всего интересовала. Никаких у них не было планов на будущее, на хозяйство крепкое, а прожить хотелось — с людьми. И за жизнь свою трястись не умели. А Паша все говорил: «Кому положено сгореть, тот не утонет» и «Напиши, Михайло, что-нибудь про нас».
В рассказе «Петрович» я рассказывал об этом человеке, но позволю себе еще раз повториться. Я тогда только приехал на экспедиционном катере из Верхнеимбатска и сидел на угоре на лавочке. В Бахте, да и вообще на Енисее я никого не знал. Неподалеку молодой мужик громким густым голосом рассказывал двум приятелям о концерте в клубе. Упоминались баян, рубаха с петухами и песня «Усидишь ли дома в восемнадцать лет», вместо которой были спеты куплеты про какого-то деда Трофима. Приятели хохотали. Он закончил рассказ словами: «Вот такая рубрика вышла» и, проходя мимо меня, сказал: «А ты че сидишь? Пойдем с нами обедать». У Павлика были голубые глаза навыкате, темные длинные брови, кольцо волос на затылке. После бани он походил на селезня в весеннем пере. В детстве его ударил конь копытом в лицо и на всю жизнь сплющил нос.
Павлик обладал исключительным даром гостеприимства. Приглашал он к себе так убедительно и так выкатывал глаза, что отказываться не приходилось. «Мужики, пойдем ко мне. Кто? Ирина? О-о-о… Сядь — «неудобно», че попало собират. Старуха у меня золото». Или: «Завтра у Ирины день рожденья. О-о-о, что ты, парень, — настоящие сибирские шаньги. Парень, я крупно обижусь…» Павлик был душой деревни, не любить его было невозможно. Работал он бакенщиком.
Мне надо было уехать. Павлик провожал меня на теплоход, и я хорошо помню последнюю ночь, проведенную с Ириной и Павликом. Дети спали. Маленькая лампочка от батареи «бакен» освещала беленые стены. Павлик с Ириной, тихие, сидели на лавке, на табуретке стояла гармошка.
— Ирина, достань-ка нам что-нибудь.
Ирина достала из буфета бутылку водки, три стопки, слазила за рыбой. Павлик налил, сказал:
— Так-так… Попрешь, значит. Ладно — давай. Чтоб все, как говорится…
Посидели, Павлик взял гармошку, спел «Надену валенки, снежком побелены», еще что-то. Выпили, добавили, потом Павлик подсел ко мне, обнял и сказал:
— Не могу, Михайло, привык я к тебе.
В деревне Пашу любили: за доброту, приветливость, за незлобивость. Еще Паша очень гордился тайгой, Енисеем, даже как бы представлял здешние места перед приезжими. В лето, когда он умер, его сына посадили за драку, через месяц после похорон. Ирина, Пашина жена, едва выдержав двойной удар, осталась без мужиков одна с хозяйством и внуками. Потом сельсовет построил ей новый дом, а старый, где так долго и счастливо жили они с Пашей, так и стоит над Енисеем, постепенно оседая и разваливаясь. Окна заколочены, кто-то доски отодрал — там зияет пустота, сруб оседает — мертвый дом. Должен придти, освободиться Серега и разобрать его, распилить на дрова — что можно, что нельзя, — скинут под угор, весной водой унесет.
Однажды в Красноярске один известный критик случайно привел меня к известному художнику. Художник когда-то был в тех краях, у него оказались три эскиза Бахты — на всех на них был почему-то Пашин дом, еще крепкий, ухоженный. Я выпросил рисунки, привез в Бахту и один из них отдал Ирине. Она долго смотрела на него, удивлялась, мол, ну да, точно он… вот лодка Пашина, вот лавочка, а потом сказала про дом:
— Нынче Серега вернется, разбирать его будем.
И, пристраивая рисунок за стекло серванта, добавила:
— Спасибо. Теперь хоть память останется.