28 сентября 2010 года в четверг понесло утрату село Бахта Туруханского района Красноярского края — умер Илья Афанасьевич Плотников. Бахта — село небольшое, дядя Илья — человек скромный, но показалось, опустел не только Енисей, но и вся Россия, почему — и объяснять не надо.

Родился 31 июля 1924 года в Бахте. Мать оставила семью, когда маленькому Илье было 3 года, сестренке 3 месяца — полюбила другого человека, который сошелся с ней, тоже оставив семью (выходит и в те времена бывало такое). Отец вскоре женился. Когда Илье было 9 лет, отца убило в тайге лесиной, и Илья остался с мачехой, сестренкой и сводными братьями-сестрами.

В ту пору детишек во всю привлекали для работы в колхозе. Придут: «Дай нам свою Машу или Дарью для подмоги» — «Пусть идет». И маленький Илья, учась в школе, подрабатывал то на рыбалке, то на сельхоз работах. В 12 лет, когда он отучился три класса, из школы пришлось уйти, не до учебы стало — слишком много работы, приходилось выживать, кормить малышей. Так и трудился на деревенском хозяйстве, да на рыбалке-охоте до войны, до 43 года. О его военной эпопее рассказано ниже в отдельном очерке.

Когда вернулся с войны — не нашел самого необходимого для таежной жизни: ни ружья, ни капканов, ни прочих ценностей. Все это у мачехи «злые люди» (имен не называл) в его отсутствие вытянули не мытьем дак катаньем, угрозами: «не дадим карточек». Все пришлось снова наживать.

После войны работал в колхозе. Были тогда направления: мясо-молочное животноводство, овощеводство (в основном капуста и картошка), рыбалка и охота. В колхозе работали не покладая рук, сметану, молоко, творог сдавали на пароходы по договорам, скотину под осень тоже отправляли — все вниз, на север, в Туруханск, Норильск.

Илья Афанасьевич трудился то завхозом, то учетчиком, даже раз председателем. Был честнейшим и дотошно-ответственным к цифрам и записям. Им буквально затыкали дыры: с весны ставили на невод руководить сплошь женской бригадой, усиленной ребятишками, (точно так же, как и им когда-то усиливали такие же бригады). Наступит горячая пора под осень, снимать-принимать капусту — бросят на сельское хозяйство. И так все время, то одно, то другое, дома почти и не бывал. А в колхозе строго было: как-то сняли кассу и не хватило двух копеек, собрали правление, влупили выговор, а это было серьезно.

Кто-то из мужиков, сдавая рыбу, предложил дяде Илье в обоюдных интересах подмухлевать, мол, семья огромная, не прожить, если не приворовывать помаленьку. Дядя Илья отказался, на что ему сказали разочарованно: «Эээх, Афанасич, жить ты не умеешь».

С осени до марта отправляли в тайгу белковать (соболя тогда не было, еще не реакклиматизировали). Охотились звеньями по четыре человека, продукты и палатку с печкой тащили собаки. Ночью в морозы палатку окапывали снегом. Гайновали, то есть искали белок по гайнам (гнездам, кто не знает), это требовало большого искусства, выгоняли верховой ход белки по ссыпавшейся с веток кухте. Опромышляли одно место, снимали палатку и шли в другое, дневной переход назывался "палаткой". Весной возвращались и снова работа, а еще и по дому надо было успевать — к этому времени Илья Афанасьевич уже обзавелся семьей. И снова: перевозка скота на тот берег (МТФ стояли прямо на покосах, скот находился там до осени), рыбалка, покосы, огороды. И так до бесконечности.

Дед был очень трудолюбивым и подчеркнуто самостоятельным, со всем справлялся до старости сам, уже похоронив жену, продолжал жить в отдельном аккуратном домике с автономным хозяйством. Рыбачил удочками налима — всю зиму не взирая на морозы, без дела сидеть не умел и знал, что единственное спасение в его возрасте — шевелиться.

Помощь принимал крайне неохотно, зато сам помогал даже незнакомым, заезжим. Рассказывают, что дружил с репрессированными, поддерживал их. Некоторые, в частности, грек Фомаиди (за точность фамилии не ручаюсь), давно уехавший, говорят, долго с ним переписывался.

К деньгам относился более чем спокойно, «куда мне их».

В Красноярск Илья Афанасьевич ездил второй раз в жизни в 2009 году лечиться. Пробыл 21 день в госпитале, там ему что-то подправили, зубы, ногу, и с удивлением сказали, что никаких болезней-то особых нет — все что есть — только возрастное, положенное, что крепкий дедушка.

Приведу отрывок из очерка-наработки для документального фильма про Бахту, где описан Дядя Илья лет за шесть до смерти:.

Главное в дяде Илье — он артист. Самый настоящий — и на историю, и на слово, и на жест, отрывистый и четкий. На наклон головы. Головой отвечает то так, то сяк, на каждое заявление, новость — свое положение, то выжидательное, то настороженное, то внимательное, то удивленное, а то издевательское. Глаз то прищурит, то скосит. Голову то вскинет, то накренит зорко, раз, раз, й-эх! Все отточено, как врублено, равнение то налево, то направо, то наискось, и всегда насквозь. И руки — вскинул, туда указал, сюда. Туда пальцем тунул, здесь ладонью как топором обрубил. Подметает метлой двор, а его спросили, куда лучше сеть поставить, и он метлой тут же показывает: вот тута-ка быстерь, тамо-ка шугой забьет, и так обыгрывает эту метлу, как ни в каком театре не выучат.

Кажется видел в кино ли, где ли, такого деда, только все не то было, кусочки, подделки, и актеры пыжились, и больше хлопал их старанию, чем правде.

При всей живости Дядя Илья не Щукарь никакой, и хоть в разговоре гибкий, податливый, а на рыбалке так на сыновей прикрикнет, что так и представишь, какой он председатель когда-то был.

Восемдясят лет. Бродни, штаны в полосочку, рыжие деревянные ножны в берестяной оправе, кожаный ремешок, рукоятка ножа изолентой обмотана, фуфайка, черная ушанка. С виду небольшой такой верткий дедок, ухватистый на движение, так налима из пролубки крюком подцепит, так привычно на лед бросит и тут же коротко и туго тукнет его по башке обушком крюка, а потом подтащит на крюке же к рюкзачку. Домой пойдет, вверх, на угор, и на спине рюкзачок с налимами, а сзади на веревке пешня ползет, как бревно за трактором. И вроде лихо управлялся у пролубки, а идет-то к дому медленно, а пешня по снегу волочится и в шаг подергивается совсем устало. И что-то такое необыкновенно выразительное серьезное и грустное в этой подергивающейся пешне, будто она о деде больше знает, чем он показать хочет.

У дяди Ильи была поразительная память и поэтический дар рассказчика. Едва он начинал говорить, личная жизнь его наполнялась отзвуком огромной, енисейской жизни, и стоило коснуться любой ее стороны, было поистине бесконечным кружевце его рассказа. Из простых подробностей такие картины и образы вставали, будто был рассказчиком не маленький старичок со слезящимся глазом и распухшими суставами, а сам Батюшка-Анисей, взрытый седым севером. Жалко, слушали мы его мало — не помещался он со своей длинной жизнью в наше забитое бытом существование. Рассказы свои он прерывал с той же легкостью, что и начинал.

Как-то, настроясь на торжественный лад, принес ему уже почти доделанный фильм, где он играл одну из главных ролей. Он вежливо оживился, мельком глянул на первые эпизоды, где шла заготовка материала для лыж, и тут же, повернувшись ко мне, завел: «Помню, были у меня лыжи, голицы, еще Егор Никифорович делал»… И на экран больше не взглянул.

* * *

Вот и ушел еще один человек из великого поколения. И сейчас в тяжелые для России годы, (редакция может не разделять моего взгляда) когда бездушной властью попраны все привычные человечьи ценности, все нажитое труднейшими десятилетиями и долгими столетиями, каторжным трудом и кровью таких вот Дядей-Илюш, в который раз понимаешь — как прав он был во всем! И даже не осуждающими словами о новом времени, а просто своей трудовой, бескорыстной и смиренной жизнью, которую нам еще только предстоит осознать.