1. Движение в Германии против Вильгельма II в ноябре 1908 г
В ноябре 1908 г. произошло событие, которое публицист Максимилиан Гарден полушутя, полусерьезно назвал «ноябрьской революцией», не подозревая, что ровно через десять лет произойдет настоящая ноябрьская революция, которая в один день опрокинет трон Вильгельма и уничтожит монархию в Германии. Но если в 1908 г. ноябрьский взрыв негодования, прямо направленный против Вильгельма II, и не был революцией, то он представлял собой нечто совсем необычайное по силе и внезапности, а также по некоторому несоответствию внешнего повода прямым и отдаленным последствиям. Сразу почувствовалось, что дело идет не только об очередной бестактности (как бы в самом деле нелепа и вредна она ни была), совершенной Вильгельмом, а о том, что с ним желают рассчитаться по очень длинному накопившемуся за ним счету. В ноябре 1908 г., правда, до полного расчета еще не дошло (к величайшему несчастию для Германии), но Вильгельму припомнили многое. Припомнили и отставку Бисмарка, и провокационные речи против социал-демократии, и неудачу во всех попытках разрушить Антанту, и безрезультатность его внешней политики вообще, и личные непрерывные вмешательства в дипломатию, и непозволительную в государственном человеке болтливость. Характерно, что в этом общенародном (ни один класс, ни одна партия не стали на защиту Вильгельма) хоре осуждений, язвительных насмешек, негодования громче всех звучали голоса органов крупных промышленников, представителей торгового и банкового капитала, голоса людей, больше всего стоящих за «активную» внешнюю политику.
Дело в том, что в английской газете «Daily Telegraph» 28 октября 1908 г. появилась беседа Вильгельма II с корреспондентом этой газеты. До сих пор тайна, как ее пропустила цензура канцлера и министерства иностранных дел, куда она была своевременно представлена. По-видимому, они ее просто не прочли; это явствует из их довольно путаных объяснений впоследствии. В этой беседе Вильгельм жаловался на враждебность Англии к Германии (причем называл англичан взбесившимися мартовскими зайцами); хвалился своей дружбой к Англии; рассказывал, как он в эпоху бурской войны отклонил секретное предложение Франции и России о совместном выступлении против Англии, как он послал для лорда Робертса выработанный план скорейшей победы над бурами; намекал, что германский флот предназначен для действий в Тихом океане (т. е., значит, против японцев) и т. п. Не говоря уже о том, что многих возмутили эти признания относительно времен бурской войны, так как при свете этих признаний известная поздравительная телеграмма Крюгеру в 1896 г. являлась настоящей, обдуманной провокацией, но можно было опасаться сильного ухудшения в отношениях с Японией. Наконец, разоблачение тайных переговоров с Россией и Францией в прошлом, естественно, должно было затруднить впредь всякий доверительный подход к Германии со стороны любой державы. Словом, вся эта беседа была крайне вредна для престижа и интересов Германии.
В первые дни ждали опровержения по существу, указания на то, что беседа выдумана корреспондентом. Но когда убедились, что беседа подлинная, тогда и разразилась, как сказано, буря и в прессе, и в парламенте. «Возбуждение, возникшее теперь, длительно и велико, — заявил в рейхстаге представитель консервативной партии, — несправедливо было бы связывать его исключительно с последними сообщениями. Здесь дело идет о неудовольствии, которое накапливалось годами даже в тех кругах, у которых никогда не было недостатка в верности к императору и империи». Точь-в-точь то же самое говорили социал-демократы и все промежуточные партии. Единодушие было полное и в самом деле изумительное. А главное все-таки — при всей нелепости этой беседы с корреспондентом английской газеты, слишком уж велика (и необъяснима одним этим фактом) была обрушившаяся на Вильгельма гроза. Никто решительно не стал на его сторону. Только тон варьировался: у социал-демократов преобладали язвительность, ирония, сарказм; у буржуазных радикалов и либералов — тоже насмешка, но более смягченная, и указания на недопустимость дальнейшего «личного режима» и безответственных действий императора; у консерваторов — гнев и чувство горького разочарования, долго сдерживаемого и скрываемого. Они говорили об ударах, которые наносятся монархическому принципу самим же носителем короны.
Осуждение было всеобщим и в Германии, и за ее пределами. Впрочем, я нашел одно исключение: русского посла в Берлине графа Остен-Сакена. Вот что мне привелось вычитать в его доверительном донесении Сазонову, писанном не в 1908, а в 1910 г., по поводу одного социал-демократического запроса: «Сознание совершенной два года тому назад умеренными партиями непростительной ошибки, когда под влиянием слепо увлеченного общественного мнения даже бывший канцлер не нашел перед парламентом слов защиты для ограждения своего монарха, — подготовило ныне иную почву для обсуждения интерпелляции социал-демократической партии». Но, кроме этого запоздалого на два года и очень уж конфиденциально высказанного сочувствия русского посла, никаких иных симпатий германский император не возбудил. Остен-Сакен оказался тут несравненно более крепким германским монархистом, чем все германские монархисты с канцлером Бюловым во главе.
Вильгельм сильно и сразу оробел. Он до того испугался, что, как рассказывает в своих записках гофмаршал Цедлиц-Трютцшлер, приказал своему камердинеру телефонировать канцлеру Бюлову, что он отказывается от престола. До этого дело не дошло (камердинера адъютанты не допустили до телефона), но Вильгельм беспрекословно согласился подвергнуться очень большому унижению: 17 ноября (1908 г.) канцлер князь Бюлов заявил в весьма определенных выражениях в заседании рейхстага, что «глубокое возбуждение и болезненное сожаление, вызванные опубликованием этой беседы» (с сотрудником английской газеты) побудят его величество «впредь даже в своих частных разговорах придерживаться той сдержанности, которая необходима для единообразной политики и для авторитета короны». Не довольствуясь этим, Вильгельм поспешил еще на другой день после этого обещания опубликовать, что он считает «своим важнейшим императорским долгом обеспечить устойчивость политики империи при соблюдении конституционной ответственности» и что он «поэтому одобряет объяснения имперского канцлера в рейхстаге и уверяет его в своем продолжающемся доверии к нему».
Буря в печати и в рейхстаге после этих униженных извинений и обещаний улеглась. Но впечатление и воспоминание уже никогда не могло изгладиться. Император после ноября 1908 г. стал выступать с речами гораздо реже, чем прежде, говорил меньше, избегал сенсационных тем и очень уж громких слов, стал больше помалкивать о божественном происхождении своей власти, ни слова уже не говорил о верховенстве своей воли, обо всем том, о чем он всю жизнь так любил говорить. Вся эта история лишний раз показывает, до какой степени нелепо говорить, что рейхстаг был «бессилен» добиться парламентаризации государственного строя или иных способов дальнейшего ограничения императорской власти. Рейхстаг всего мог бы добиться, если бы захотел. Но он не хотел, т. е. собственно, кроме социал-демократов и, быть может, еще нескольких человек из левых буржуазных партий, никто в рейхстаге не хотел настоящего уменьшения монархической власти, так как считалось, что она может пригодиться для борьбы против социал-демократии. Там, где рейхстаг в самом деле чего-нибудь хотел, он добивался всегда и всего. Вильгельм II в ноябре 1908 г. доказал своим поведением, что он не в состоянии оказать даже и тени сопротивления, когда видит против себя настоящий гнев, настоящую волю, и что нет предела его готовности пойти на любое унижение, если этим можно отвести от себя грозу. С удивлением прочли в Европе, что император всецело и торжественно путем особого сообщения одобрил все, что сказал канцлер в рейхстаге, а ведь в этой речи Бюлова были, между прочим, и такие слова: «Я ручаюсь, что это (т. е. словоохотливость императора — Е.Т.) больше не повторится и что будут для этого приняты все требуемые меры, без несправедливости, но и не считаясь ни с какими лицами». И на такое публичное унижение шел монарх, двадцать лет перед этим твердивший, что он ответственен только перед богом и что его воля должна быть выше всего, и что он — «единственный господин» в стране.
Но была одна сторона во всем этом происшествии, которая особенно важна для понимания дальнейшего. При всех дефектах интеллектуальной организации германского императора у него нельзя отнять одной способности, тесно связанной с могуче развитым в нем чувством самосохранения: он необыкновенно быстро угадывал, чего именно требует в данный момент та сила, к которой выгоднее всего приспособиться ему лично. А в данном случае все было довольно ясно. Уже по тому, кто именно больше всего на него негодовал, он мог сообразить, чем именно он не угодил; тем более, что вся империалистически настроенная пресса, т. е. большинство всей буржуазной печати, не делала из этого особой тайны. От него требовалось больше энергии во внешней политике, от него требовалось «не похоронить будущее германского народа», т. е. от него ждали шагов, которые обеспечили бы будущее германского капитализма, колонии за морем, политику экономического захвата Турции, ждали подготовки борьбы с Антантой, которая, в самом деле, стояла угрозой пред Германией, новых и новых попыток разрушить Антанту, которая «застилает солнце» германскому народу. Это писали те, кто ого только что беспощадно прижал к стене и унизил и кто мог с ним это сделать снова и снова. А некоторые социал-демократы писали, что развитие германского капитализма полезно и для германского рабочего класса и что нужно противодействовать захватам Франции и Англии. Что есть еще и другие социал-демократы, которые пишут и говорят о старой революционной программе, это он тоже знал, но с ними можно было пока не считаться, они были в меньшинстве, и их голос не был так слышен. Вывод был сделан. Он был сделан очень услужливо пангерманской прессой, которая в 1909–1911 и следующих годах усвоила себе тон резкой оппозиции правительству и императору за его трусость пред Антантой, за его «миролюбие» и уступчивость. Этот тон после ноябрьской истории 1908 г. стал принимать все чаще оттенок личных выпадов против Вильгельма. Довольно прозрачно намекали изредка, что нападают на личность монарха, а не на принцип монархизма, и что если кто не может быть вождем своего народа в борьбе за «место под солнцем», тот должен уступить престол достойнейшему (т. е. кронпринцу).
Такова была политическая атмосфера в Германии, когда вдруг с английской стороны последовало приглашение по обоюдному соглашению сократить постройку военного флота в Германии и в Англии. Трудно представить себе менее благоприятный момент для того, чтобы делать подобные предложения Германии, чем именно эти 1908–1910 гг. Провал этих попыток был предрешен. Рассмотрим, чем они были вызваны и при каких именно условиях потерпели неизбежный крах.
2. Вопрос об ограничении морских вооружений. Неудача переговоров. Последствия неудачи переговоров
Англия именно в эти годы переживала, как мы уже говорили выше, в своем месте, период сложного и очень дорогостоящего нового социального законодательства; вырабатывались обширные мероприятия по страхованию от болезней, на случай необеспеченной старости, от несчастных случаев, безработицы; подготовлялось и проводилось законодательство, имевшее в виду выкуп части владельческих земель; продолжалось и углублялось проведение аграрной реформы в Ирландии.
Даже непосредственные, ближайшие расходы были огромны.
Приведем только один пример. Одним из наиболее важных, в принципиальном отношении, из этих социальных законов был закон о страховании стариков. Согласно этому закону в его первоначальной фазе, каждый английский подданный, достигший 70 лет и не имеющий средств к существованию, имеет право на получение из казны 5 шиллингов в неделю (2 1/2 рубля приблизительно). Другой закон — страхование на случай болезни и на случай безработицы — прошел с очень большими трудностями, так как, кроме жертв со стороны казны, он требовал еще жертв и со стороны работодателей, а также известной доли взносов со стороны рабочего класса. Эти законы, однако, стали вообще возможны, и их финансирование могло быть обеспечено только вследствие введения Ллойд-Джорджем указанных выше новых доходных статей в его «революционном бюджете». Но и этих статей не вполне хватало, так как, чтобы прочно поставить только дело с осуществлением закона о стариках, Ллойд-Джорджу пришлось ассигновать с самого начала 9 миллионов фунтов; закон о страховании на случай болезни неимущих потребовал 4 миллиона, страхование от безработицы — 3 миллиона, расходы на постройку приютов (ночлежных и др.) — 2 миллиона.
А ведь другие расходы, предстоявшие непосредственно вслед за этими, были еще значительнее.
Громадные новые расходы должны были лечь на английский бюджет. При этих условиях произошло событие, которое грозило пасть на тот же бюджет очень тяжким добавочным бременем.
Уже с 1900 г., после принятия германским рейхстагом второй судостроительной программы, британское адмиралтейство потребовало увеличения кредитов и расширило свое судостроение. Конечно, английский флот был пока несравненно могущественнее немецкого. В 1902 г. британское адмиралтейство ввиду огромного развития деятельности немецких верфей стало подтягивать в территориальные воды суда из отдаленных своих флотов. Но, во-первых, при колоссальных и разбросанных по всему земному шару владениях Великобритания не может уж очень усиливать это сосредоточение, а во-вторых, Германия все более и более ускоряла темп постройки судов. В 1900 г. у Германии было 14 броненосцев высшего по тогдашнему времени типа, а у Англии — 47; в 1907 г. у Германии было 22 броненосца, а у Англии — 53. Но в ближайшем будущем предвиделись новые колоссальные постройки в Германии. Уже в мае 1908 г. у Германии было 24 броненосца, а у Англии — 51, на 2 меньше, чем в 1907 г., так как несколько судов были удалены за слишком старым возрастом. Конечно, Англия намерена была наверстать это уменьшение и продолжать дальше эту «гонку вооружений», но тут прибавилось одно новое условие, всецело шедшее на пользу Германии: в сентябре 1906 г. в Англии был спущен первый дредноут; это событие имело колоссальное значение. Отныне сила флота должна была измеряться главным образом именно количеством дредноутов; весь прежний состав броненосных эскадр отходил на задний план. Выходило как будто так, что состязание начинается с одного пункта, а прежние преимущества английского флота над германским в расчет не идут. Это было не совсем так, но важно, что в морских кругах Германии появление дредноутов было учтено именно так и вызвало большое ликование. Предвиделись с обеих сторон колоссальные расходы при соревновании в деле постройки дредноутов.
Тогда-то британский кабинет и решил предложить Германии по взаимному соглашению и в целях экономии ограничить морские вооружения. Конечно, Англия при этом только выигрывала, потому что при подобном соглашении абсолютное владычество на море оставалось в ее руках. Германия же отказывалась тем самым от всякой мысли когда-либо увеличить свое значение на море.
Нужно сказать, что эта мысль могла возникнуть вследствие демонстративно любезного визита Вильгельма II в Англию, происшедшего после русско-английского соглашения.
Две вообще характерные для императора Вильгельма черты сказались очень скоро после подписания русско-английского соглашения: во-первых, стремление обнаружить любезность по отношению к врагу, если тот почему-либо внезапно усилился, и, во-вторых, нетерпеливое желание возможно скорее разъединить «хитрой» уступкой сговаривающихся неприятелей. И при этом «хитрость» часто поражала своей очевидностью, наивностью, даже детскостью. Что Эдуард VII выиграл крупнейшую ставку в своей длительной и обдуманно развертывающейся игре, что присоединение России к английской политике в самом деле ставит Германию, если не сейчас, то в недалеком будущем, в очень серьезное положение угрожаемой с трех флангов державы, это после августовского русско-английского соглашения 1907 г. было ясно. И вот Вильгельм 11 ноября 1907 г., спустя два с половиной месяца, высаживается в Портсмуте, говорит преувеличенно любезные речи (лорд-мэру Виндзора: «Мне всегда кажется тут, что я приехал домой!»; епископу Бойду-Карпентеру: «Я так, так рад, что я снова здесь!»), внезапно заговаривает с лордом Холдэном о Багдадской дороге и на заявление Холдэна, что англичанам нужно владеть южным участком дороги, что им нужен контроль над «воротами в Индию», отвечает: «Я дам вам ворота». А с другой стороны, когда, после доклада Холдэна, министр иностранных дел Грей доводит до сведения Вильгельма, что неудобно сговариваться о Багдадской дороге вдвоем, без России и Франции, Вильгельм отвечает, что привлечение этих двух стран создаст затруднении. Мысль поссорить таким путем Англию с ее обеими союзницами была так прозрачна, что, конечно, ничего из этого дела выйти не могло, и все эти переговоры были вскоре оставлены.
Но разговор о приостановке военного судостроения не был оставлен. Английский бюджет должен был усиливать расходные статьи на флот, пока в Германии соглашались на подобные жертвы.
Еще в 1900–1905 гг. морской бюджет Германии был равен приблизительно 185 миллионам марок; в 1906 г. правительство потребовало 310 миллионов. На очереди дня стояла, во-первых, усиленная постройка дредноутов, во-вторых, расширение Кильского канала настолько, чтобы облегчить проход наиболее глубоко сидящих судов. В 1907–1909 гг. грандиозное судостроение продолжалось. Английский кабинет предпринял тогда первую попытку ограничить по соглашению с Германией морские вооружения обеих стран. Это ограничение оставляло Англию в выгодной позиции; состязание прекращалось, и Германия лишалась надежды изменить в свою пользу существующее пока, всецело выгодное Англии, соотношение сил. Но роковым заблуждением со стороны фон Тирпица, Бюлова и самого Вильгельма было думать, что достаточно разоблачить это лицемерие англичан. Этого было недостаточно. Разумеется, при обусловленном ограничении дальнейших вооружений, Англия оставалась на первом, а Германия — на втором месте и уже без надежды на видоизменение этого порядка. Но разве была хоть тень надежды, что Англия когда-нибудь позволит Германии занять первое место? И разве была для Германии возможность рассчитывать, что, содержа огромную армию, она в состоянии будет тратить столько же на флот, сколько тратит Англия, для которой флот — почти все, армия же почти ничего? Разумеется, в корректном с внешней стороны предложении Англии скрывалась угроза. Но вопрос был лишь в том, выгоднее ли считаться с этой угрозой, или ею пренебречь. Решено было пренебречь. Министр Холдэн съездил в Берлин и вернулся ни с чем: германское правительство отклонило переговоры об ограничении морских вооружений. Глава британского кабинета снова (в марте 1907 г., в «Nation») открыто высказался за подобное соглашение с Германией, но на это князь Бюлов заявил в рейхстаге (в апреле того же года), что подобные соглашения не могут иметь практического результата.
В 1908 г. фон Тирпиц провел в рейхстаге новый закон: он требовал уже не 310, а 445 миллионов марок на морское ведомство. В ответ на это новые, колоссальные кредиты были затребованы и получены британским адмиралтейством. Английское правительство решило говорить очень внятным языком: было решено выстроить в первую очередь четыре дредноута в 1909–1910 гг., а «если правительство найдет нужным», то в 1911 г. начать строить еще четыре дредноута. Английский кабинет этим самым ставил Германию перед необходимостью либо, наконец, согласиться на ограничение вооружений, либо считаться с перспективой действительно крайне разорительной конкуренции. Одновременно решено было, не считаясь с колоссальными затратами, основать новую морскую базу в Розите, уже прямо, непосредственно и исключительно направленную против германских берегов. И тогда же состоялось соглашение с Францией, по которому французский флот должен был защищать британские интересы на Средиземном море, а главная масса броненосного английского флота была переведена из Средиземного моря в Немецкое.
В 1911 г. произошли события, о которых речь будет дальше: посылка «Пантеры» в Агадир, угрожающая речь Ллойд-Джорджа против германского вмешательства в мароккские дела, отступление Германии, — и в начало 1912 г. Англия решает слова возобновить разговор об ограничении морских вооружений. Лорд Холдэн снова отправляется в Берлин. Германское правительство поторопилось (за два дня до возвещенного заранее прибытия Холдэна!) потребовать у рейхстага ассигновки на три броненосца и несколько подводных лодок. Но лорд Холдэн решил говорить хоть о будущем, если уж он опоздал относительно настоящего (т. е. относительно программы 1912 г.). Однако ему было дано понять, что Германия склонна вступить в эти переговоры, если Англия заключит с ней общего характера соглашение, которое бы сводилось к обязательству Англии сохранять нейтралитет в случае войны Германии с Россией и Францией. Это уже вторично Германия делала попытку отвлечь Англию от России и Франции (в первый раз — в 1910 г.). Англия соглашалась на нейтралитет в случае, если Германия подвергнется нападению, но германское правительство требовало такой осторожной формулировки: «если Германия будет вовлечена в войну». На это англичане не пошли. Тогда лорду Холдэну было дано понять, что и разговоры об ограничении вооружений бесполезны.
Холдэн вернулся в Лондон ни с чем. Но ведь британский кабинет ничего не терял, продолжая свои попытки. С одной стороны, все-таки оставался шанс заставить Германию согласиться приостановить вооружения, с другой стороны, самые отказы Германии всякий раз раздражали в Англии широкие слои как буржуазии, так отчасти и рабочего класса, выявляли воинственные намерения германского правительства и (тоже всякий раз) облегчали британскому кабинету получение новых и новых кредитов. А кроме того, и в том же (1912) году первый лорд адмиралтейства Уинстон Черчилль заявил, что он хотел бы согласиться с Германией относительно установления так называемых «морских каникул»; Англия и Германия обязываются на один год, например, прервать постройку судов, можно и на полгода. Германия отказалась и от этого. Тогда Уинстон Черчилль то же самое предложение повторил в 1913 г. и снова натолкнулся на отказ.
Таков был финал этих переговоров.
Нужно сказать, что в общем тон переговоров был очень сдержанный и корректный, хотя и прорывались иногда зловещие ноты.
В августе 1908 г. происходил, например, серьезный разговор между Вильгельмом II и сэром Чарльзом Гардинжем (Hardinge). «Вы должны остановиться (в постройке новых судов — Е.Т.) или строить медленнее», — категорически заявил Гардинж. Вильгельм на это ответил: «Тогда будем сражаться, потому что это вопрос национальной чести и достоинства». Вильгельму крайне понравились его собственные слова. «С англичанами нужно всегда так обходиться», — с удовольствием поучает он Бюлова, передавая этот разговор.
Но разговор этот по своему тону был исключением. В общем до конца обе стороны старались сохранить любезный и миролюбивый тон.
Впрочем, с июля 1911 г. в успех переговоров уже никто, по-видимому, не верил, и продолжались они больше по инерции.
В середине 1911 г. произошло событие, которое, как молнией, осветило бездну, на пороге которой стояла Европа: была произведена четвертая и последняя попытка разрушить Антанту.
3. Захватническая политика французов в Марокко. Агадир. Последняя попытка разрушить Антанту
Эта попытка готовилась еще с 1909 г., когда начало выясняться, что французы не только никогда не уйдут из тех частей Марокко, которые так или иначе, под тем или иным предлогом им удалось занять, но что они будут неуклонно внедряться дальше и дальше, пока не захватят всю страну. И при Клемансо, бывшем у власти до 12 июля 1909 г., и при Бриане, кабинет которого правил Францией от июля 1909 г. до 27 февраля 1911 г., и при кратковременном министерстве Мониса, просуществовавшем всего 4 месяца, и при министерстве Кайо, которое составилось в конце июня того же (1911) года, продвижение французов в Марокко продолжалось, правда, с перерывами, но никаких не было признаков и даже намеков, что французы остановятся, не утвердившись во всей стране. Они это и понимали под специальным термином «мирное проникновение» (penetration pacifique). С формальной стороны они мотивировали свое продвижение необходимостью защищать жизнь французских граждан, находящуюся в опасности вследствие каких-то беспорядков (о которых, впрочем, сведения поступали исключительно из французских источников).
Султан мароккский Мулай-Гафид фактически покорился французам еще в августе 1908 г., получил от них заем в 101 миллион франков и отдал за это им все таможни, некоторые пошлины внутренние (на табак) и фактически — все прибрежные города. Но и с сухопутной границы (алжирской) французы неуклонно внедрялись в страну. Генерал Лиотэ (впоследствии долговременный наместник в Марокко, покинувший свой пост только в августе 1925 г.) изобрел по-своему любопытный метод действий: вторгаясь иногда ни с того, ни с сего, без всякого вызова, в Марокко со стороны алжирской границы, генерал Лиотэ, покоряя одно племя за другим, формулировал и одновременно оправдывал свой образ действий словами: «Нужно защищаться движением» (On se garde par le mouvement). А когда до него доходили нападки Жореса в палате, говорившего об опаснейшей новой колониальной авантюре, которую затеяли в своих интересах финансовые дельцы, а выполняют покорные им правительство и военные власти, то генерал Лиотэ оправдывался в своих непрерывных нападениях на мароккские племена другой формулой, также казавшейся ему очень удачной (судя по тому, что он ее часто пускал в ход): «Нужно показывать силу, чтобы не быть вынужденным ею пользоваться» (II faut montrer la force pour n'avoir pas a s'en servir).
При этих условиях ничто не могло спасти Марокко от завоевания. Зависимость, в которую попал султан Мулай-Гафид, давала французам громадные выгоды: отныне их продвижения были вовсе не завоеванием Марокко, а только будто бы помощью законному государю Мулай-Гафиду против мятежных племен, причем самая помощь эта оказывалась Французской республикой по прямой просьбе султана. А по теории генерала Лиотэ, даже если племена и не взбунтовались еще против султана, то могут все же когда-нибудь взбунтоваться, и, как сказано, лучше наперед показать силу, «чем быть вынужденным ею пользоваться». Так дело обстояло уже в 1910 г. Весной 1911 г. из крупных центров Марокко оставались незанятыми французскими войсками только столица Марокко — Фес и города Мекнес и Рабат. И вот как раз оказалось весьма кстати, что около этих трех городов кто-то отчасти уже возмутился против Мулай-Гафида, отчасти же как будто кто-то подумывает возмутиться. 27 апреля 1911 г. Мулай-Гафид обратился к французскому правительству с просьбой об усмирении предполагаемых мятежников. Эта просьба встретила, как во всех без исключения прежде бывших аналогичных случаях, живейший отклик, так что уже 21 мая французская армия вошла в Фес, 8 июня — в Мекнес, а спустя несколько педель был занят и Рабат. От самостоятельности Марокко оставалось одно воспоминание. Но тогда-то и разразился долго назревавший удар.
В Германии внимательно следили долгие годы за всем, что происходило в Марокко, и раздражение как промышленных кругов, непосредственно заинтересованных в этой стране, так и всей прессы, связанной с колониальными предприятиями, росло непрерывно. Теперь уже в Германии поняли роковую ошибку, совершенную в 1905 г., после отставки Делькассе, когда премьер Рувье предлагал Вильгельму часть Марокко (в виде «отступного»), а Вильгельм отказался и предпочел Алжезирасскую конференцию. Теперь германское правительство сообразило, что, будучи действительными господами в стране, французы без всякого труда обошли все дипломатические трудности и, возя с собой Мулай-Гафида, действуя якобы во имя охраны его прав и от его имени, они формально неуязвимы, тем более, что всякий раз, снаряжая экспедицию, строжайше предписывают ей блюсти «независимость и престиж султана» (инструкция такая была дана также и генералу Муанье, отряженному завоевывать Фес, Мекнес и Рабат). Выходило, что французы все-таки добились своего и притом без всяких пожертвований в пользу Германии хотя бы частью Марокко (на что они, как сказано, соглашались прежде, в 1905 г.).
Не только братья Маннесманы, самые крупные из всех германских концессионеров в Марокко, но и целый ряд других фирм и промышленных концернов неустанно жаловались на вялость и бездействие имперского германского правительства, которое позволяет французам издеваться над собой и над всем германским народом и т. д. Указывали на неспособность и нежелание лиц, управляющих империей, выступить с решительным заявлением, что Германия не потерпит, чтобы последняя еще незанятая (формально) никакой европейской державой часть земного шара перешла полностью в руки Франции. Канцлером империи был уже не князь Бюлов, ушедший 14 июля 1909 г., а Бетман-Гольвег, исполнительный бюрократ, лишенный каких бы то ни было дипломатических талантов, лишенный даже бойкого и быстро схватывающего ума князя Бюлова, одна из тех посредственностей, которыми окружал себя Вильгельм. Но статс-секретарем по иностранным делам был при нем Кидерлен-Вехтер, умный, беспокойный и деятельный человек, ни в грош не ставивший ни своего прямого начальника канцлера Бетман-Гольвега, ни, по-видимому (судя по вышедшей в свет в 1924 г. его переписке), самого Вильгельма. Кидерлен-Вехтер, узнав весной 1911 г. о предполагаемом походе на Фес, дал понять французскому правительству, что он плохо верит в тамошние беспорядки, которые нужно усмирять во имя законного государя, Мулай-Гафида, и что вообще настала пора объясниться начистоту: если французы желают забрать Марокко, пусть забирают, но пусть дадут Германии хоть одну гавань на Атлантическом побережье Марокко, например, Агадир и прилегающий к нему гинтерланд. Французское правительство не нашло возможным пойти на эту компенсацию, предлагало сговориться о других компенсациях. И вообще оно медлило и тянуло. Тогда Кидерлен-Вехтер повлиял на канцлера и на императора в том смысле, чтобы решительным действием показать свое твердое желание на этот раз добиться компенсаций во что бы то ни стало.
1 июля 1911 г. германская канонерская лодка «Пантера» внезапно появилась в гавани Агадир (на западном берегу Марокко) и стала там на якоре. Каков был смысл этого поступка, как громом поразившего всю Европу? Впоследствии Кидерлен-Вехтер категорически заявил, что в его намерения вовсе не входило захватить Агадир, а просто он желал демонстрировать полную необходимость договориться с французами о компенсациях. Но ликование в пангерманской прессе было таково и толкование этого события было настолько недвусмысленным, что, конечно, в Европе с каждым днем все более укреплялось убеждение о непосредственном захвате части западного побережья Марокко немцами.
Впечатление во Франции было очень сильное. В социалистических кругах указывали на то, что игра с огнем принесла неизбежные результаты и что колониальные хищники втянули все-таки Францию в опасность войны с Германией. В прессе, зависимой от крупного капитала, советовали «соблюдать спокойствие» и выжидать дальнейшего развития событий, но об уступке Агадира Германии хранили глубокое молчание, а те, которые касались этого щекотливого пункта, объявляли, что на эту компенсацию соглашаться нельзя, ибо иметь немцев непосредственными соседями в Марокко было бы в высшей степени беспокойно и опасно. «Пантера» продолжала стоять в Агадире. Разрешения кризиса не предвиделось, общее напряженное ожидание возрастало с каждым днем. И вдруг выступила с прямой угрозой Англия.
В Англии все это происшествие с самого начала, когда только пришли первые известия о появлении «Пантеры» в Агадире, истолковывалось как новый удар по Антанте. Вильгельм II, доказавший французам в 1905 г., что Англия их не защитит в минуту опасности, и вынудивший отставку Делькассе, доказавший в 1908–1909 гг. России, что Англия ее тоже не защитит, и вынудивший признать аннексию Боснии и Герцоговины, пожелавший в октябре и ноябре 1908 г. на деле с дезертирами снова показать Франции, что Англия ей не поможет, но на этот раз отступившийся от своих угроз и не решившийся на войну и во всех трех случаях все-таки не достигший коренной цели — распада Антанты, — теперь выступает в четвертый раз, смело бросая перчатку не только Франции, но и Англии. На этот раз Англия решила даже и не ждать, как поступит Франция, и приняла вызов. Выступление Англии в 1911 г. чуть-чуть не привело к тому, к чему привело выступление Австрии в 1914 г.
Дело в том, что неудача переговоров об ограничении морских вооружений в последние годы и оскорбила, и раздражила, и обеспокоила британское правительство. Уже на четвертый день после прихода «Пантеры» в Агадир английский кабинет министров был созван (5 июля) на совещание по этому поводу, и тотчас после заседания германскому послу было заявлено, что британское правительство заинтересовано в мароккском деле и что, пока оно не извещено о точных германских намерениях, до той поры оно будет держаться выжидательной позиции. Уинстон Черчилль, тогда бывший членом кабинета Асквита, говорит в своих мемуарах, что английское правительство продолжало после заседания 5 июля находиться в полной неизвестности: чего хочет Германия? Только ли компенсаций или войны с Францией? На те или иные компенсации Англия дала бы свое согласие (хотя несколько ранее тот же Уинстон Черчилль указывает, что отдать Германии Агадир значило бы скомпрометировать важные для англичан морские пути). Но неделя шла за неделей, германское правительство не высказывалось, и в Англии окончательно складывалось убеждение, что дело идет именно о пробе сил, о намеренном вызове и запугивании.
В недрах самого кабинета боролись два течения: одни стояли за миролюбивое отношение к делу, другие — за решительные действия. Канцлер казначейства Ллойд-Джордж колебался. Именно он считался и в Англии, и на континенте Европы приверженцем мира во что бы то ни стало; именно он стоял в центре того «социального законодательства», которое революционизировало бюджет; именно его оппозиции могли бояться премьер Асквит и министр иностранных дел Грей при слишком резком с их стороны образе действий против Германии. И вот, когда прошло три недели после прихода «Пантеры» в Агадир, а объяснений этого поступка со стороны Германии все еще не последовало, Ллойд-Джордж заявил своим товарищам по кабинету, что дело идет явственно к войне, что Германия умышленно игнорирует Англию, что Германия подвергает Францию испытанию и что нужно объявить публично, что «если Германия желает воевать, то она найдет Великобританию на противной стороне». Асквит и Грей всецело одобрили.
В тот же день (21 июля 1911 г.) на обеде у лорда-мэра в Мэншьон-Гаузе Ллойд-Джордж произнес следующие слова: «Я бы принес большие жертвы, чтобы сохранить мир… Но если бы нам навязали такое положение, при котором мир мог бы быть сохранен только сдачей той великой и благодетельной позиции, которую Британия завоевала столетиями героизма и успехов, если бы мир мог быть сохранен только при таких условиях, чтобы позволено было обращаться с Британией там, где затронуты ее жизненные интересы, так, как если бы она не принималась в расчет в совете народов, тогда я резко говорю, что мир, купленный такой ценой, был бы унижением, которое было бы невыносимо для такой великой страны, как наша».
Эта речь была громом с ясного неба. Впечатление от этой речи было в Германии такое, что пред банками и сберегательными кассами огромными очередями стояли несколько дней толпы вкладчиков, поспешно берущих обратно свои вклады. Волнение и паника на бирже были неописуемы. В первый момент Вильгельм II и канцлер Бетман-Гольвег (который именно и был виноват в том, что три недели подряд не желал объяснить точно поступка с «Пантерой») решили, по-видимому, испытать, насколько весь британский кабинет стоит за Ллойд-Джорджем. Германский посол князь Меттерних явился в большом возбуждении через три дня к министру иностранных дел Грею и заявил такой резкий протест, что Грей сейчас же послал за первым лордом адмиралтейства, чтобы предупредить его, что «каждую минуту флот может подвергнуться нападению». Князь Меттерних жаловался на речь Ллойд-Джорджа, но Грей заявил, что «не считает совместимым с достоинством британского правительства» пускаться вообще в объяснения но поводу речи Ллойд-Джорджа после того, как само германское правительство позволило себе разговаривать с ним, Греем, в таком тоне. На этом аудиенция у Грея окончилась. Британский флот в тот же день получил соответствующие приказы быть в готовности.
Теперь Германия была поставлена лицом к лицу с необходимостью либо воевать (и воевать немедленно), либо уступить. Речь Ллойд-Джорджа была прямой угрозой и вызовом, а свидание Меттерлиха с Греем еще усилило оскорбительность и преднамеренность этой угрозы. На германский вызов Франции Англия ответила Германии не менее резким и решительным вызовом.
Прошло еще несколько дней, и появились первые признаки отступления Германии. На этот раз катастрофа была избегнута. Имперское правительство на войну не решилось и вступило в переговоры с французами. Переговоры происходили в Берлине и велись Кидерлен-Вехтером с немецкой стороны и послом Камбоном — с французской. 4 ноября 1911 г. соглашение было подписано. Агадир был оставлен. Германия признала формально протекторат Франции над Марокко, а компенсацию получила в виде полосы французского Конго, примыкающей к германской колонии Камерун, в Центральной Африке. Французская колониальная партия была довольна результатом дела, но в Германии мнения резко разделились. Часть прессы (левобуржуазная и социал-демократическая) высказывала удовлетворение по поводу благополучного окончания грозного кризиса, внезапно грянувшего летом 1911 г., и склонна была утверждать, что полученная компенсация не так уж плоха, как о том говорят пангерманцы и приверженцы воинственной политики (а во главе их пресса, выражавшая взгляды крупной промышленности).
Но пангерманцы и в той или иной степени сочувствующие им партии были возмущены соглашением 4 ноября 1911 г. Они утверждали, что полученная от Франции часть Конго представляет собой почти сплошные болота, что там свирепствует сонная болезнь, что это — нищая пустыня и т. д. Они говорили, что Германия давно не переживала такого унижения, как весь этот жалкий конец так решительно начатого «агадирского предприятия», что не следовало так пугаться угроз Ллойд-Джорджа и т. д. Заслуженный сановник и глава колониального ведомства Германской империи Линдеквист подал в отставку в знак демонстративного протеста против этого постыдного, по его мнению, окончания переговоров с Францией. Отдача Марокко французам, уж на этот раз отдача окончательная, формальная, и без надежды впредь получить там хоть одну пядь земли, больше всего возмущала и раздражала эти крупнокапиталистические круги и немалую часть средней и мелкой буржуазии. Да и в части социал-демократической прессы проглядывала иной раз ирония по поводу провала «агадирского» дела. Правительство защищалось и старалось доказать, что оно сделало все возможное, чтобы оградить интересы Германии. Но была и другая сторона дела, относительно которой даже и споров быть не могло: попытка разрушить Антанту потерпела на этот раз такую полную, резко выраженную неудачу, как никогда еще до той поры. Сближение Англии и Франции после Агадира стало прогрессировать еще гораздо быстрее, чем до тех пор. Пресса Антанты усвоила себе после Агадира дразнящий, провоцирующий тон, страшно раздражавший Германию. Агадирское дело нанесло вообще европейскому миру новый и очень тяжелый удар.
Тот же германский посол в Лондоне князь Меттерних, которому пришлось, как сказано, выслушать такой враждебный ответ от Эдуарда Грея, спустя некоторое время, когда уже острота агадирского кризиса прошла, сказал Уинстону Черчиллю, и частной беседе: «Германию пытаются окружить со всех сторон и захватить ее в сеть, но она слишком сильное животное, чтобы ее можно было удержать в сети». Только тут, в интимной беседе, официальный представитель германского правительства откровенно высказал, тотчас после Агадира, что дело шло именно больше всего о том, чтобы резким движением разорвать накинутую сеть. Уинстон Черчилль на это возразил, что «как же можно поймать Германию в сеть, если у Германии есть союз с двумя первоклассными державами: Австро-Венгрией и Италией?» Конечно, эти слова уже тогда звучали иронией.
Прошло после этих слов всего несколько месяцев, и Италия заняла позицию, явно враждебную интересам как Германии, так и Австрии. Но нападение Италии на Турцию, как, впрочем, и вся дальнейшая история Европы после агадирского инцидента, непонятна, пока не выяснена истинная природа и характерные особенности ближневосточного вопроса в последние годы пред мировой войной.
Мы увидим, что если в мароккском деле Антанта и Германия своими действиями, как бы наперерыв и соревнуясь друг с другом, обостряли и приближали военную опасность, — то, пожалуй, еще в гораздо большей степени это их поведение сказалось в ближневосточных делах. Но тут на первом плане мы видим не столько Францию, Англию и Германию, сколько Италию, Австрию, Россию, Сербию.