— А как продвигается ваше главное строительство, дорогой Эрни?
Прежде чем отвечать, Эрнст-Фридрих взглянул в выцветшие глаза своего собеседника, пытаясь угадать, спрашивает тот всерьез или шутит. В разговоре с графом это всегда представляло некоторую проблему.
— Я уже не знаю, какой из моих заказов главный, Ваше сиятельство. Не думаю, что Эрдрингенский замок или собор в Ремагене требуют меньших усилий, чем Дом.
Граф фон Вюрстенберг погрозил пальцем и расхохотался. «Значит, шутит», — с облегчением решил Эрнст и оказался прав.
— Нехорошо, друг мой, нехорошо… Королевский заказ всегда самый главный. Не так ли, Вернер?.. — заговорщицки подмигнув Эрнсту, старик затаил дыхание в ожидании ответа. Так замирает рыболов, уставившись на чуткий поплавок.
— Пфуй! — молодой человек в кресле у окна возмущенно пыхнул трубкой.
Клюнуло! Старый граф снова расхохотался. Жизненной энергии ему было не занимать.
— Хотите, я вам переведу это «пфуй», дорогой Эрни? — сказал он, отсмеявшись и вытирая слезы. — На первый взгляд обычное междометие, оно исполнено глубокого внутреннего смысла. На самом деле мой сын сказал следующее: «Какое значение имеют все эти короли, императоры и жалкая стая павлинов, именующих себя аристократией? Главное — это воля великой германской нации, ее будущее и свобода!» Не так ли, сынок?
— Так! Именно так! — раздраженно ответил Вернер с видом человека, который вынужден нарушить собственный неоднократный зарок не ввязываться в спор с закоренелым ретроградом. — И к несчастью, строительство Дома никак нельзя считать народным заказом. Это именно королевская прихоть, очередной берлинский каприз, призванный потешить прусскую манию величия!
В курительной кельнского дома фон Вюрстенбергов повисла неловкая тишина. При всем снисхождении к юношеской горячности молодого графа, Эрнст-Фридрих почувствовал себя не в своей тарелке. Чему их только учат там, в нынешних университетах? За обеденным столом еда и присутствие женщин еще несколько смягчали резкость высказываний, но теперь, когда мужчины перешли в библиотеку отдохнуть и выкурить по трубке, молодой Вюрстенберг не собирался стеснять себя в выражениях.
— Ну вот, видите? — старый хозяин с выражением комической беспомощности развел руками. — Этой молодежи только волю дай, и нигде камня на камне не останется.
Он повернулся к четвертому обитателю комнаты, молодому человеку в дешевом, но опрятном сюртуке. За все время обеда он не промолвил не слова, храня на лице неизменно скучающее выражение. Сейчас он со столь же отсутствующим видом стоял у окна, скрестив на груди руки и презрительно поглядывая на туповатый Рейн, который покорно тащил баржу за баржей мимо родового особняка Вюрстенбергов.
— Неужели и вы не поможете, господин ээ-э… — начал граф и замешкался, тщетно вызывая в памяти фамилию студенческого приятеля своего сына.
— Фриске! — вспыхнув, вставил Вернер. — Право, отец…
— Фриске! Фриске! Ради Бога, извините старика, — добродушно замахал руками хозяин. — Конечно, господин Фриске… как же это я забыл! Но вы ведь у нас впервые, что немного извиняет мою забывчивость, усугубленную к тому же старческим слабоумием.
Эрнст-Фридрих усмехнулся, уже чувствуя себя частично отмщенным. Остроте ума и памяти старого графа могли бы позавидовать даже молодые университетские профессора. Так что его забывчивость совершенно определенно была мнимой.
— Так вот, господин… ээ-э… Фриске, — продолжил старик, снова безжалостно затянув паузу перед именем сыновнего гостя. — Неужели и вы полагаете так же, как и этот якобинец? Взываю к вашей милосердной помощи, ибо, сдается мне, что ваше влияние на Вернера несоизмеримо с моим, ничтожным.
Молодой человек слегка дернул лбом, что, вероятно, означало поклон.
— В определенном смысле вы правы, Ваше сиятельство, — произнес он чистым и звучным голосом. — Я, как и вы, не могу полностью согласиться с Вернером.
— Скажите пожалуйста… — изумился фон Вюрстенберг, оглядываясь на Эрнста. — Вы слышали, Эрни? В определенном смысле… И как же можно определить этот смысл, господин… ээ-э…
— Очень просто, Ваше сиятельство, — бесцеремонно перебил Фриске. — С одной стороны, Вернер абсолютно прав, утверждая приоритет народа, в данном случае — германской нации, перед любой другой институцией, включая даже и короля. Но с другой стороны, национальная особенность немцев заключается в непререкаемом уважении к власти, даже когда она поступает неправильно или несправедливо. Мадам де Сталь как-то выразилась на эту тему с присущими ей остротой и точностью: «Немцы энергично льстят и смело подчиняются».
Старый граф одобрительно крякнул. Этот голодранец был явно не прост.
— Но острота и точность в деталях, столь свойственные французскому уму, не могут заменить глубины анализа, — продолжал Фриске. — Поверхностному французу никогда не понять причины и смысла немецкого подчинения. Возможно, именно поэтому Лютер появился здесь, а не к западу от Рейна. Немецкая лютеранская мораль основана на исполнении долга. Немец исполняет долг не потому, что в настоящем или в будущем его ожидает за это вечное блаженство. Он не делает это «за что-то». Он вообще не ожидает награды, подобно тому, как раб ожидает миску супа. Немецкое уважение к долгу, к власти, к порядку — результат нашего собственного свободного выбора. И в этом заключается истинное величие и благородство немецкой души. В определенном смысле… — Фриске насмешливо покосился на графа. — …в определенном… ээ-э… смысле немец сам себе Бог, сам себе Судья.
— Прекрасно сказано! — воскликнул Вернер, но Фриске остановил его почти повелительным жестом.
— Возвращаясь к моему несогласию с Вернером, я бы сформулировал его так: пусть даже королевское решение идет вразрез с истинным благом германского народа, мы, как настоящие немцы, обязаны уважать это решение в соответствии с его законным приоритетом. Так что, уважаемый господин Цвирнер, вашим главным заказом, при всем моем уважении к хозяину этого дома, является именно королевский.
Закончив свою речь, Фриске слегка поклонился и снова отвернулся к окну. «Ну?! Каково? — говорил устремленный на отца гордый взгляд Вернера. — Теперь-то уж ты запомнишь его имя…»
Но старый хитрец немедленно запыхтел трубкой, уходя от ответа при помощи густой дымовой завесы.
Зато Эрнст-Фридрих скептически хмыкнул.
— Покорнейше благодарю вас, господин Фриске, за великодушное позволение исполнить королевский заказ, — произнес он с нескрываемым сарказмом. — Ваши рассуждения об особенностях немецкой души небезынтересны и, возможно, даже имеют какие-то основания. Но при чем тут, проект восстановления и достройки Дома? Каким, скажите на милость, образом завершение этого грандиозного собора может идти, как вы выразились, вразрез с истинным благом германского народа?
Фриске тонко улыбнулся.
— Вы прекрасный архитектор, господин Цвирнер. Жаль, что ваш несомненный талант, вместо того, чтобы приносить пользу отечеству на славной ниве настоящего искусства, занят реанимацией образцов варварства и вырождения.
Граф фон Вюрстенберг возмущенно хлопнул себя по колену.
— Вы забываетесь, молодой человек! Как вы смеете говорить такие дерзости одному из лучших архитекторов Европы? Да вы знаете, кто перед вами стоит?
— Нет-нет, Ваше сиятельство, подождите… — остановил хозяина Эрнст-Фридрих. Щеки его пылали. — Это даже интересно. Я не слишком много понимаю в философской заумной болтовне об отличии французского ума от германского. Но последнее замечание господина Фриске относится к области, которая занимает вашего покорного слугу вот уже целых тридцать пять лет. Не соблаговолите ли объяснить, милостивый государь, что вы имеете в виду под варварством и вырождением?
— Вы принимаете мои слова слишком близко к сердцу, — спокойно отвечал Фриске, прислоняясь к стене и складывая руки на груди. — Я сожалею, что начал этот разговор. Извините, господин Цвирнер.
— Господа, господа… — примиряюще заговорил Вернер, выходя на середину комнаты. — В самом деле… незачем ссориться по пустякам. Да и разговор этот, собственно, начал я, а не Фриске… Господин Цвирнер, ради Бога, не обижайтесь. Ни у кого и в мыслях не было…
— Не было? — перебил его Цвирнер, тяжело дыша. — Как бы не так! Я слышу эти идиотские разговоры с тех самых пор, как я начал серьезно заниматься архитектурой. Я говорю «идиотские», потому что никто из этих господ-теоретиков никогда так и не смог связно объяснить мне, отчего они называют готику «варварством», а классицизм — «настоящим искусством». Кельнский Дом является величайшим достижением германского строительного гения, намного превзошедшим французские и английские образцы. Утверждая это, я знаю, о чем говорю, и могу доказать это фактами, хотя и не уверен, что кто-нибудь здесь сможет понять мою профессиональную лексику.
— Эрни, голубчик, — неловко промолвил старый граф. — Ну что вы, что вы… Вернер, господин Фриске, немедленно извинитесь.
— С удовольствием, — с иронической безропотностью произнес Фриске, кланяясь ненамного глубже прежнего. — Я, между прочим, уже извинился перед господином Цвирнером, но готов повторить свои извинения столько раз, сколько понадобится.
— Ну уж нет! — Эрнст-Фридрих сделал решительный жест, словно отметая все возможные возражения. — Все-таки, если позволите, я хотел бы получить объяснения. Сдается мне, что на этот раз передо мной стоит человек, умеющий формулировать… по крайней мере, там, где это касается ни к чему не обязывающей болтовни. Кто знает, возможно, способности господина Фриске простираются и на более конкретные предметы?
Граф огорченно покачал головой, Вернер ответил ему столь же расстроенным взглядом. Никто из хозяев не ожидал, что разговор зайдет настолько далеко. На лице у Фриске застыла неопределенная улыбка.
— Вы зря стараетесь меня оскорбить, господин Цвирнер, — сказал он. — Я гожусь вам в сыновья и, поверьте, отношусь с глубочайшим почтением к вашему архитектурному таланту. Видимо, сам того не желая, я наступил на вашу больную мозоль. Это случается, но судите сами, есть ли в том моя вина?
— Конечно, дядя Эрнст! — горячо воскликнул Вернер. — Фриске и мухи не обидит.
— А чтобы доказать, что за моими словами кроется истинное убеждение, а вовсе не стремление оскорбить, — продолжил Фриске, — я теперь просто обязан объяснить вам свою позицию. Готовы ли вы выслушать меня?
Цвирнер отчужденно кивнул. Он уже немного успокоился.
— Итак… — Фриске поднял палец. — Отчего я считаю готику вырождением? Скажите мне, господа: разве не напрямую связано возникновение этого архитектурного стиля с самыми темными страницами в истории христианства? Разве не отмечены те годы непрекращающимся стремлением простых верующих вывести религию из-под пяты поразившего ее иудейского влияния? Католический Рим объявлял эти народные движения ересью; одни за другими гибли на кострах альбигойцы, беггарды, фратичелли, флагелланты… Они гибли, но их жертва не прошла даром. Настоящее христианство накапливало силу, покуда Мартин Лютер не решил окончательно исход этой борьбы. Сейчас, в свете последних исследований об арийском происхождении германцев, суть этой борьбы стала намного яснее, чем тогда. Сейчас, когда мы повторяем вслед за великим Вагнером, что христианство было лишь ответвлением благородного буддизма, мы можем доказать это с фактами в руках. Но тогда… что могли противопоставить тогда несчастные флагелланты мощной машине еврействующего папства? Только свою интуицию, только голос своей арийской крови, взывающей к свободе из глубины артерий, изо всех своих сил отторгающей темное и чуждое еврейское начало!
— Эк куда хватил! — фыркнул граф. — Во-первых, господин Фриске, советую вам не забывать, что хозяин этого дома — добрый католик. Как бы вам, с вашим острым язычком, не порезать заодно и меня. А во-вторых, еврействующее папство — это уж совсем нонсенс!
— Нонсенс? — переспросил Фриске. — Отнюдь. Папы и архиепископы постоянно защищали евреев, еще со времен гностиков. Это исторический факт, который невозможно оспаривать. Но вернемся к готике. Что могло противопоставить папство тому неудержимому низовому стремлению к другой религии, простой и ясной, возвращающей в центр мироздания самого человека, его душу, его долг и добродетель? Что? — он выдержал многозначительную паузу. — Храмы! Латинское схоластическое богослужение и храмы — огромные, подавляющие, утверждающие господство непонятного, невидимого, еврейского Бога. Небесный Иерусалим!
Фриске сморщился, как от зубной боли.
— Это была самая длинная европейская война, война за истинное христианство. С одной стороны — добрые христиане с арийской кровью и верой в Христа и в свою правду; с другой — папство со своей готикой, своим еврейским Богом и своими евреями. Если уж мы говорим о Доме… посмотрите: когда было начато строительство?
— В тысяча двести сорок восьмом году, — глухо ответил Цвирнер.
— Вот именно! — подхватил Фриске. — Середина тринадцатого века, время расцвета евреев в Кельне! А когда оно было практически прекращено? Через сто лет, после того, как всех евреев Кельна ликвидировали во время чумы! Разве не так, господин Цвирнер?
— Так.
— Вот видите! Но это живучий народец… как ни режь, ему все нипочем. Трудно себе представить, но они вернулись в город! А вместе с ними вернулось и строительство — ни шатко ни валко, но оно продолжалось! А теперь скажите нам, дорогой господин Цвирнер, когда стройка прекратилась окончательно?
— Строительство было окончательно заморожено в тысяча четыреста пятидесятом году.
— О! Но вам, видимо, будет интересно узнать, что совсем незадолго до этого евреи были окончательно изгнаны из города решением городского Совета. И с тех пор в течение четырехсот лет ни один камень не был положен в стены Дома! Ни один! И — какое совпадение! — все эти четыреста лет ни один еврей не вступал на святую землю Кельна! — Фриске снова сделал значительную паузу и спокойно добавил: — Полагаю, дальнейшее ясно без дополнительных объяснений.
— Конечно! — воскликнул Вернер. — Проклятые французы захватили город шестьдесят лет тому назад и сразу отменили запрет на еврейскую иммиграцию. А потом пруссаки оставили это решение в силе. И вот он результат: сейчас в Кельне уже несколько тысяч евреев. Что же касается Дома…
Он смущенно взглянул на Цвирнера.
— Гм… — граф фон Вюрстенберг, посмеиваясь, развел руками. — Дорогой Эрни, согласитесь, это и в самом деле чрезвычайно забавно. Связь, хоть, видимо, и случайна, но очевидна: нет евреев — нет строительства, есть евреи — есть строительство.
Эрнст-Фридрих сердито пожал плечами.
— Вот это я и имел в виду, когда говорил о беспредметной болтовне. Разве вы не видите, Ваше сиятельство, что рассуждения господина Фриске более чем притянуты за уши? Дом начал строиться как достойное вместилище для мощей Святых волхвов, привезенных в Кельн известным Райнальдом фон Дасселем, канцлером Барбароссы. Скорее всего, горожане особо не представляли себе, на какие расходы они идут. Так что нет ничего удивительного, что в дальнейшем Кельн испытывал постоянные материальные затруднения. Добавьте к этому разруху, войны, эпидемии, Реформацию… все это объясняет перипетии со строительством намного логичнее и проще, чем вычурная мистика господина Фриске. А уж связывать готику как архитектурный стиль с евреями — это и вовсе горячечный бред.
— Отчего это вас так удивляет? — со смехом заметил старый граф. — В последнее время евреи в моде. Вот и мой сын чуть что, так сразу принимается обвинять во всем этих мошенников.
Цвирнер усмехнулся.
— Как вам известно, Ваше сиятельство, я силезский немец. Если выражаться в терминах господина Фриске, чистокровный ариец. Мне не за что любить евреев. Честно говоря, я с ними почти не сталкиваюсь. Может быть, оттого эта нынешняя мода кажется мне нелепой. Вы делаете слишком много чести этим низменным торгашам, приписывая им чуть ли не дьявольские силы. Мое чувство пропорции просто корежится от подобного вопиющего нарушения логики.
Фриске покачал головой.
— Не стану оспаривать ваше прославленное чувство пропорции, господин Цвирнер. В конце концов, кто может апеллировать к нему, как не выдающийся архитектор? Говорю это без всякой лести.
Цвирнер сдержанно поклонился. Конфликт явно затихал в липкой паутине слов, подобно отчаявшейся вырваться на свободу мухе.
— Тем не менее, — продолжил Фриске, — я не могу не указать на другие авторитеты, не всегда архитектурные, которые отнюдь не разделяют вашу беззаботность в отношении евреев. Взять хоть вашего заказчика, короля. Отчего он так носится с идеей восстановления гетто? Оттого, что видит в еврейской эмансипации опасность, которая, по его же собственному выражению, «подрубает немецкие корни». При этом особенно Его величество боится так называемых «невидимых евреев», то есть таких, которые маскируются под добропорядочных немцев, ходят в кирху и дают своим детям немецкие имена. Пойдем дальше. Кант, как и Ваше сиятельство, именовал евреев «народом мошенников», но при этом имел в виду мошенничество намного более страшное, чем обман бедного крестьянина бессовестным ростовщиком. Они несут в наш мир разъедающую язву безответственности. Их мерзкий и мстительный Бог отрицает величие человеческого духа. Гегель как-то заметил, что бесконечный дух не найдет себе места в тайниках еврейской души, так же, как лев не может поместиться в ореховой скорлупе. Поэтому он называл их народом рабов. А Фихте утверждал, что предоставить евреям гражданские права возможно лишь при одном условии: в одну ночь отрубить им всем голову и приставить другую, в которой не будет ни одной иудейской идеи. Наконец, великий Гете, описывая свою модель идеального города, прямо говорил: «Мы не потерпим среди нас ни одного еврея». Вы можете не доверять безвестному Фриске, но, надеюсь, не откажете в определенных мыслительных способностях упомянутым мною господам?
Вернер захлопал в ладоши.
— Иногда я поражаюсь твоей удивительной памяти, — сказал он восхищенно. — Ты прямо набит цитатами.
Эрнст-Фридрих смущенно откашлялся. Компания великих имен, которую Фриске вытащил в решительный момент из рукава, как шулер — четыре туза, действительно впечатляла.
— Гм… возможно, вы правы. Как я уже заметил, мой взгляд на вещи полностью обусловлен профессией. Я предпочитаю думать языком планов, фасадов и перекрытий.
Граф отложил трубку и встал.
— Что ж, молодые люди, — проговорил он с лукавой улыбкой. — Благодарю вас за интересную беседу. Нам с господином Цвирнером надо еще обсудить некоторые детали относительно замка в Эрдрингене. Надеюсь, что тамошние готические башни не будут обвинены в подрыве арийского духа и германского величия. Не так ли, дорогой Эрни?
Все облегченно расхохотались. Инцидент был исчерпан.
Выйдя от графа, Эрнст-Фридрих решил прогуляться. Вечер стоял чудесный; дневная июльская жара спала, и в воздухе чувствовалась удивительная свежесть. Даже уставшая от зноя зелень как-то воспряла. Над Рейном носились бодрые чайки; прозрачная волна играла разноцветным галечником на берегу.
«Какое чудо… — думал архитектор, спускаясь к воде. — Покой и равновесие природы. Вот уж где действительно все пропорционально. Ну разве не смешны наши глупые склоки перед лицом этой спокойной и мощной красоты? Поставить заносчивого голодранца Фриске рядом с добрым и медлительным великаном Рейном… пусть-ка попробует тогда порассуждать о величии человеческого духа. Тьфу! Наглый комар, жужжащий в душных гостиных…»
Но что лукавить… как бы ничтожен ни был этот комар, он ухитрился-таки вывести Эрнста-Фридриха из равновесия. Что он там вякнул про «больную мозоль»? — «Наступил… сам того не желая…» Обиднее всего, что, желая или не желая, но подлец оказался прав: эта тема действительно являлась больной для знаменитого королевского архитектора.
С самого раннего детства, с тех пор, как Эрнст-Фридрих помнил себя, он твердо знал, что будет строителем — архитектором, мастером, бригадиром, как все мужчины в длинном роду силезских Цвирнеров, корни которого уходили в темноту средневековья и терялись там, где-то между Тридцатилетней войной и Реформацией. Он учился в Бреслау и Берлине, работал у маститого Шинкеля и все время слышал только одно: классицизм, классицизм, классицизм. Классицизм и эллинская гармония; классицизм и героика римского характера; классицизм и титаны Возрождения; классицизм и высоты германского духа. Он просто не знал ничего другого, вместе со всеми смеясь над бессмысленностью затейливых французских пинаклей и нелепыми подпорками контрфорсов. В самом деле, чего стоит архитектура, которая нуждается в укосинах для того, чтобы выдержать свод?
Но потом мастерская Шинкеля получила заказ на восстановление и достройку разваливающегося кельнского Дома, и молодой силезец перестал смеяться. Наоборот, раз услышав божественную музыку устремленных ввысь колонн и шпилей, он уже не понимал, как мог восхищаться грубой приземистостью классицизма. Поездки в Реймс и в Амьен довершили переворот. Коллеги пожимали плечами, слушая его восторженные отзывы. Тогда-то он впервые и столкнулся с презрительным клеймом «архитектура вырождения» по отношению к своей новой любви — готике. Поразительно, но с той поры не проходило и месяца, чтобы какой-нибудь идиот не повторял эту чушь в присутствии Эрнста-Фридриха. «Вырождение против Возрождения»… безмозглые бараны! Немудрено, что к пятидесяти годам эта тема превратилась у него в больную мозоль.
Поначалу неприятие готики со стороны немецких коллег Цвирнера еще можно было объяснить ненавистью к французам. Но услышанное сегодня и вовсе не лезло ни в какие ворота! Еврейская готика! Надо же такое придумать! Небесный Иерусалим! Полнейшая нелепица!
Эрнст-Фридрих фыркнул и покрутил головой. Прогулка успокоила архитектора, но воспоминание о безапелляционном идиотизме Фриске не могло заново не пробудить его возмущения. Он сильно пнул носком ботинка круглый камешек, и тот, удивляясь необъяснимой людской агрессивности, звучно шлепнулся в воду в нескольких метрах от берега. Небесный Иерусалим! Это ж надо такое сморозить…
Неожиданное воспоминание вдруг кольнуло его в сердце — настолько сильно и остро, что Эрнст-Фридрих остановился, как вкопанный. Там, на чертежах… Господи, да как же это?.. Цвирнер снял пенсне и зачем-то потер лоб и глаза, как будто рассчитывал тем самым стереть поразительную картину, столь некстати всплывшую сейчас в его памяти. Перед мысленным взором архитектора лежал лист оригинальных чертежей кельнского Дома с пометками самого Герхарда фон Риле, его великого автора. Чертеж изображал завершение колонн центрального нефа, вернее, не завершение, а плавное перетекание вертикалей в стрельчатые арки и нервюры перекрытий. Каждый раз, глядя на это чудо совершенной и в то же время бесконечной гармонии, Эрнст-Фридрих испытывал непреходящее восхищение. Но теперь не это занимало его во вдоль и поперек пересмотренном, заученном наизусть чертеже. Его занимало совсем другое: сбоку на листе знакомым почерком Мастера Герхарда были написаны два слова: «Небесный Иерусалим».
Он надел пенсне, снова снял, протер и снова надел. Сомнений быть не могло. Эти два слова стояли там с самого начала, хотя и никогда не привлекали внимания ввиду своей явной неуместности на строительном чертеже. Ну при чем тут Иерусалим, да еще и небесный? Неудивительно, что Эрнст-Фридрих, да и любой другой относились к ним, как к посторонней детали, типа рваного края или чернильной кляксы. Сам факт находки оригинальных чертежей в Дармштадте в 1814 году представлялся слишком неимоверным чудом, чтобы обращать внимание на такие мелочи!
Все это так… но теперь… Теперь, после разговора у графа невинная надпись неожиданно приобретала совсем другое, грозное и двусмысленное значение. «Да что за чепуха? — одернул сам себя Цвирнер. — Какое такое значение? Что ты несешь?» Но ноги уже сами несли его к Дому. Он чувствовал, что просто обязан взглянуть на него новыми глазами… почему «новыми», что за чушь?.. Ладно, не «новыми», просто взглянуть и успокоиться, вернуть себе прежние убежденность и равновесие. Сначала он быстро шел, затем сбился на бег, но все равно темная громада собора приближалась чересчур медленно. Эрнст-Фридрих уже не уговаривал и не одергивал себя. Им овладела необъяснимая паника, как будто вся его жизнь, нет, больше — весь смысл его существования зависел от того, что он увидит, когда, наконец, добежит.
Подъем на холм с берега дался ему особенно тяжело. Пот заливал глаза, дыхание сбилось; Эрнст-Фридрих несся, широко разинув рот и не обращая внимания на изумленных прохожих. Обогнув абсиду, он перевалился через ограждение, оттолкнул остолбеневшего сторожа и вбежал в собор через недостроенный южный портал, отшвыривая доски, опрокидывая ведра и поминутно натыкаясь на деревянные стойки лесов. Трансепт влился в центральный неф; Эрнст-Фридрих не глядя повернул влево, пробежал еще несколько метров и остановился, по-бычьи наклонив голову, тяжело дыша и уставившись в серые плиты пола.
Вот и все. Капля пота скатилась на серое и расплылась безобразной кляксой, за ней другая. Эрнст-Фридрих вытер лицо рукавом сюртука. Вот и все. Сейчас он поднимет глаза и увидит… что он увидит? Неужели всю свою жизнь он расхваливал платье голого короля? Неужели он посвятил всего себя обману, фальшивке, ложным и лживым ценностям? Неужели заплутал, сбился с верного пути, упрямо и надменно игнорируя советы друзей, которые тщетно пытались вернуть его к истине? Неужели?..
Эрнст-Фридрих повернулся к хору, с замирающим сердцем посмотрел вверх и зажмурился, не в силах вынести увиденного. Прямо в лицо ему, отражаясь от натянутых парусов перекрытий, бил торжествующий световой ветер. Тонкие линии колонн безудержно стремились вверх, как стройные мачты летящего ввысь корабля, невыносимо высокие в своей удивительной нескончаемости, а крутые дуги нервюр играли в скакалки с пьяной от света тенью. Даже воздух, казалось, трепетал, натянутый напряженной струной от пола до верхнего, парящего в облаках замкового камня.
И бедное сердце Эрнста-Фридриха зазвенело, затрепетало в унисон общей музыке камня и света, потому что иначе ему, сердцу, было бы просто невозможно уцелеть, не разорваться. Он вдруг понял, что плачет. Он вдруг понял, что видит в точности то, что видел Мастер Герхард, с той только разницей, что Мастер Герхард видел все это в своем восторженном воображении, в чертежах, во внезапном озарении, в то время как ему, Мастеру Эрнсту-Фридриху, дана бесценная привилегия увидеть то же самое чудо наяву, в живом, светящемся камне.
— Небесный Иерусалим… — прошептал архитектор, приоткрывая глаза маленькими щелочками, чтобы не ослепнуть от невыносимой яркости чуда. — Вот что он имел в виду. Небесный Иерусалим…
Цвирнер повернулся и тихо пошел прочь, словно боясь расплескать и без того переполненную душу. Он понимал, что с ним произошло нечто удивительное, из ряда вон выходящее, и теперь пытался осознать — что же именно? Эрнст-Фридрих никогда не замечал за собой склонности к религиозной экзальтации, принципиально практикуя трезвый, скептический взгляд на вещи. Собор он видел многократно и снаружи, и изнутри… видел сотни, возможно, тысячи раз. Да что там видел! — Он его строил! Он знал его назубок, на ощупь — каждый его камень, каждое стеклышко витражей! Отчего же тогда именно сегодня он испытал такое пронзительное потрясение, такую остроту ощущений?
Возможно, этот наглец Фриске настолько вывел его из себя? Эрнст-Фридрих вспомнил состояние, в котором он находился, когда вбежал в Дом, свой безумный бег по набережной, бешеное колочение сердца. Он был в натуральной панике, вот что. Его душу раздирали сомнения в истинности его профессиональной репутации, в правильности прожитой жизни, сомнения тем более мучительные, что сейчас, в пятьдесят четыре года, поздно что-либо поправлять или начинать сначала. Он жутко боялся, стоя там, в лесу колонн центрального нефа и не осмеливаясь поднять глаза. Конечно, он отчаянно надеялся на благоприятный исход испытания, но одновременно и чувствовал готовность тут же, на месте, признать свое полное ничтожество. Он был готов принять любой приговор… Но чей? Какого судьи? — Неважно!
Важна именно готовность. Важно именно это самоотрицание, осознание собственной малости, вторичности, подчиненности… именно это состояние выбросило его душу из толстой скорлупы самодовольства, именно оно помогло ему увидеть наконец то, по чему прежде он только проскальзывал глазами. Увидеть то, что Мастер Герхард называл Небесным Иерусалимом. Унизиться, чтобы взлететь — вот она, истинная суть настоящей готики! Эрнст-Фридрих усмехнулся. Людям типа Фриске с их безапелляционной уверенностью в величии человеческого духа можно не входить в этот собор — они все равно ничего не поймут. Ничего.
Но разве не смешно это их толстозадое самолюбование? Разве не похожи они на навозного жука, наивно убежденного в том, что весь мир ограничивается кучкой коровьего навоза? Далеко ли видят их подслеповатые глаза? На многое ли способны их слабые лапки, крошечная капля их студенистого мозга? Величие! Боже милосердный! Они так свято верят в собственное господство над своим навозным мирком, что даже хрусткая смерть под коровьим копытом, которое время от времени по чистой случайности наступает на них, не в состоянии переубедить этих идиотов. Они…
Эрнст-Фридрих снова усмехнулся. Как это знаменательно! Он уже говорит «они», помещая Фриске по ту сторону невидимого барьера. Невидимый барьер. Если уж зашла речь о невидимости, то наглец Фриске наверняка назвал бы его за подобные мысли «невидимым евреем». Как это он выразился давеча? — «Невидимые евреи, такие, которые маскируются под добропорядочных немцев, ходят в кирху и дают своим детям немецкие имена». Экая чушь! Тьфу! Ну при чем тут еврейство?.. Это он — невидимый еврей?! Он, потомок славного рода силезских мастеров?! — Тьфу!..
И вместе с тем, неразумно давать повод для дурацких обвинений. Субъекты типа Фриске нынче определяют слишком многое. Еще полвека назад привратник графа фон Вюрстенберга не пустил бы подобного проходимца дальше кухни. А теперь… тьфу! Надо быть осторожнее. Нельзя позволить мошенникам связать дело твоей жизни с проклятым еврейством. Прилепят ярлык — поди потом отдери…
Легко представить, какую гримасу скорчил бы Фриске, а вслед за ним и его одноклассник Вернер фон Вюрстенберг, если бы они узнали, что Цвирнеру предложено взяться за строительство кельнской синагоги! Вот уж связь так связь, крепче не придумаешь… Слава Богу, он пока не дал определенного ответа, хотя деньги были обещаны немалые. Около двух месяцев назад к Эрнсту-Фридриху заявился богатый торговец тканями с Клокенгассе… как его?.. Абрахам?.. да-да, Абрахам Нер:
«Не окажет ли великий архитектор великую честь возрождающейся еврейской общине города?»
«Каким образом, господин Нер?»
«Мы планируем выстроить на Клокенгассе большую, лучшую в Европе синагогу, господин Цвирнер. Участок уже есть, совсем рядом с моим домом, и даже получено высочайшее разрешение. Не соблаговолите ли…»
И так далее… Он назвал сумму сметы — огромную сумму. На нее можно было выстроить две огромные синагоги… Он назвал сумму гонорара: так много Цвирнеру еще никто не платил. Он назвал главного донатора — банковский дом Оппенгейма, и это говорило само за себя. Только безумец отказался бы от такого заказа. Но что-то удержало Эрнста-Фридриха от немедленного ответа. Он сказал, что подумает. И слава Богу! Не исключено, что в нынешней общественной атмосфере он мог бы лишиться из-за этого заказа всех своих клиентов. Немедленно отказаться, немедленно!
— Поберегись! — конная пролетка пронеслась мимо, едва не сбив его с ног. Цвирнер огляделся. Он стоял прямо посреди улицы, вновь и вновь повторяя вслух: «Немедленно, немедленно!» Черт подери, ну и картинку же он, наверное, представляет сейчас со стороны! Скорее домой и в постель… но где это он находится? Цвирнер остановил прохожего и спросил, каким путем можно быстрее вернуться к Дому. Оттуда было всего два шага до его дома.
— Это просто, господин, — отвечал ему услужливый малый. — Продолжаете идти по Клокенгассе, затем поворачиваете…
Но Цвирнер не дал ему закончить.
— Эта улица — Клокенгассе? — спросил он в сильнейшем волнении. — А не знаете ли вы дома господина Нера?
— Да кто ж его не знает? — горожанин засмеялся. — Вот же он, на углу!
«Не иначе как судьба, — думал Эрнст-Фридрих, решительно направляясь к богатому особняку. — Оно и к лучшему. Чем быстрее закончу дело, тем надежнее. Личной беседой, без всяких писем и посыльных. Меньше потом будет кривотолков».
Дверь открыла удивленная служанка.
— К господину Абрахаму Неру, по делу, срочно… — внушительно произнес Эрнст-Фридрих. — Архитектор Цвирнер.
В просторной гостиной не было никого. Он даже не стал садиться: дело не должно было занять более двух минут. Поблагодарить за оказанную честь и извиниться. Не могу. Загружен предыдущими обязательствами по самое горло…
Вышел хозяин в длинной накидке и бархатном берете. Вид у него почему-то был еще более удивленный, чем у служанки. «Что такое? — раздраженно подумал Цвирнер. — Время еще не позднее. Или они вообще гостей не принимают?»
— Извините, если не ко времени, — неловко сказал он после первых приветствий. — Я пришел дать вам свой окончательный ответ по поводу строительства.
— Ничего-ничего, — улыбнулся Абрахам Нер. — Честно говоря, время для дел действительно не самое подходящее, но я с удовольствием вас выслушаю.
— Я хотел бы поблагодарить вас за оказанную мне честь… — начал Цвирнер, опустив глаза и вдруг замолчал, уткнувшись взглядом в предмет на ковре. — Что это у вас?
Он наклонился и поднял с пола серебряный девятирогий подсвечник, чем-то похожий на ветвистую оленью голову. Точно такой же стоял у него дома. Это была реликвия рода Цвирнеров, неизвестно как и когда оказавшаяся в семье. Тем не менее, обстоятельства ее появления были, по всей вероятности, необычайно значимы, если судить по трепету, с которым традиционно относились Цвирнеры к этому подсвечнику.
— Ах! — воскликнул хозяин. — Это Цви, маленький проказник. Играет даже в такой день. Сегодня у евреев траур по разрушению Храма, господин Цвирнер.
— Но откуда? Где вы взяли этот подсвечник?
— Это называется ханукия, господин Цвирнер, — вежливо произнес хозяин с легким оттенком недоумения. — Видите ли, ханука — любимый детский праздник. Обычно детям дарят много подарков. А в нашей семье есть еще один обычай, который вам, возможно, покажется странным. Старшим мальчикам дают имя Цви и дарят именно такую ханукию. Дело в том, что «цви» означает «олень», а у нее такая форма, сами видите… Цви — олень, а «нер» — свеча, вместе получается такая вот ханукия. А почему вы спрашиваете?
— Скажите… — сказал Цвирнер сипло и откашлялся. — Скажите… это значит, что вы передаете подсвечник по наследству, от отца к сыну?
— Большей частью. Но случается, что ханукия пропадает… — Нер печально покачал головой. — Как ни береги, а знаете… за тысячи лет чего не случается. Кроме того, иногда в семье может быть несколько мальчиков по имени Цви. Тогда мы отливаем новую ханукию. У нас есть литейная форма, господин Цвирнер. Думаю, ей очень много лет. Очень.
Эрнст-Фридрих провел рукой по краю подсвечника. Его пальцы помнили наизусть эти ямки и бугорки… Цви Нер. Цвирнер. Невидимые евреи. Он кивнул самому себе: «Ну, скажи это».
— Я возьмусь за строительство синагоги, господин Нер, — сказал он вслух. — Общий эскиз будет представлен на ваше рассмотрение месяца через три. Относительно рабочих чертежей поговорим позднее.
У дверей он обернулся.
— Скажите, господин Нер: а вы не боитесь, что пропадет форма?
— Нет, — твердо ответил Абрахам Нер, кельнский торговец тканями. — Нет, господин Цвирнер. Форма не может пропасть, никогда. Бог не допустит.