1.
Чувство было неприятное, как от повестки в суд. Когда просыпаешься поутру и сразу — вот она, бесформенная гнетущая тяжесть, лежит на сердце студенистой медузой, ящерицей шастает вдоль позвоночника, жадно чмокает, присосавшись к священным водам беззащитной души твоей. Бр-р-р… Что такое, откуда, почему? Отчего так плохо-то, братцы? Вроде и не пил вчера… И тут наконец вспоминаешь: а… ну да… конечно… повестка в суд! Неприятно-то как…
Только чушь это все, лажа, ерунда. Нету никакой повестки, и суда нету. И насчет просыпания… или как там… пробуждения?.. да, и насчет пробуждения тоже говорить не приходится, хотя бы потому, что спит он, Яник, спит, дрыхнет, как сурок, и все никак ему не проснуться, а надо бы, ох как надо, но — не получится, это он точно знает, не получится, пока не дойдет до младенца, ага, до младенца — до последнего, знакомого, заранее известного кадра в этом бессвязном и назойливом киносне. Проснись! Проснись! Нет, куда там…
Сейчас ему показывают дорогу… или даже не дорогу, а какую-то широкую утоптанную тропу, пыль крупного помола, заросли кустарника и хрустящие от солнца холмы бурого летнего цвета. Против этой картинки он ничего не имеет — знакомые, милые сердцу места. Иудея? Шомрон? Беньямин? Где-то там, не иначе… С ним-то все в порядке, с пейзажем то есть. Чего никак не скажешь о ногах. Ноги ужасны — какие-то задубелые растрескавшиеся коряги, а не ноги. Босиком, по мелким камешкам, по колючкам, по раскаленному песку, по острым гранитным сколам… нет, это ни в коем случае не могут быть его, яниковы, ноги.
Это явный перехлест, даже для ночного кошмара. «Где она, правда жизни?» — взывает Яник к зарвавшемуся режиссеру — из сна, как из кинозала. Мы ведь босиком, знаете ли, не ходим, все больше — в обуви; у нас даже и детство «босоногим» не назовешь; даже по травке — в туфельках, даже на пляже — в шлепанцах: а вдруг стеклышко или какая другая пакость?.. пятки наши нежны, как мочки на ушах; нет, перехлест, враки, господин режиссер, так в жизни не бывает, отредактируйте, переснимите, будьте так любезны, дубль шестьдесят седьмой бе, мотор!
Только какой там мотор… нету тут никакого мотора; ни мотора, ни асфальта, да и вообще ничего цивильного не наблюдается, одна лишь пустыня под ослепительным небом, и пыль, и бурые растрескавшиеся холмы, и бурые растрескавшиеся ноги — его ноги — размеренно и неторопливо — по мелким камешкам, по колючкам, по раскаленному песку, по острым гранитным сколам — раз-два, раз-два, раз-два… Куда? Зачем?
Непонятно — куда, непонятно — зачем, только мертвая тяжесть в сердце, только щекочущее предчувствие плохого под ложечкой… и дышать трудно, ко всем прочим радостям, и ноет в животе, и пот — со слезами пополам — ест поедом твои наглухо закрытые, безнадежно спящие глаза… Проснуться бы, Господи! Проснуться бы… — дудки, никак. Но все-таки, отчего это так тяжело? Не иначе — повестка в суд или еще что в том же духе… в общем, беда тебе, Яник, карачун с прибамбасами, неизвестная страшность в неопределенном будущем — то ли завтра, то ли через год, а может, и прямо сейчас, вон там — за этим вот ближним поворотом.
Раз-два, раз-два… мерно чередуются ноги-коряги, приближая поворот. И ведь главное — сам виноват, идиот; был поворот как поворот, не страшнее прочих, и черт же тебя дернул такое про него подумать — и вот он, результат… короче — сам напросился, кретин. Что ж теперь делать? Что делать? Сколько там осталось? — сто метров?.. девяносто?.. нет, теперь уже меньше. Проснуться бы… нет, не дадут. Господи, страшно-то как. И вокруг — никого, ни единой живой души, даже птицы куда-то подевались, даже кузнечики молчат. Один на всем свете.
Перед самым поворотом — сухое русло и дерево. Тянет узловатые ветки, хватает за плечо, цепляется колючками за рубаху: «Куда ты, глупый?.. не надо тебе туда, вернись!» Раз-два, раз-два… Вот оно.
Вот она, старая знакомая, чертова бабка-ежка — стоит перед ним, подслеповато моргая выцветшими глазами. Белая тряпка на голове, фиолетовая юбка с разводами, малиновая шерстяная кофтень да еще и синяя безрукавка поверх. Вырядилась карга — в такую-то жару! А впрочем, нет уже и жары… — была, да сплыла; и неба больше нету, и холмов, и даже ног твоих бурых не видно, Яник. Всего-то в мире и осталось: ты да старая ведьма… да еще он — младенец у нее на руках. Он-то тут и главный, дураку ясно. То ли год ему, то ли два, черт его знает; спит себе спокойно в байковом своем свертке.
«Возьми его…» — нет, это не старуха; старуха молчит.
Молча протягивает она Янику коричневый сверток с желтой каймою — бери, мол, бери… Но Яник не берет. «Кто ты? — кричит он. — Что тебе надо от меня, старая сука? Что вам всем от меня надо? Оставьте меня в покое! Пошли вы все…» И рывком просыпается.
На часах — шесть с копейками. Считай, что и не спал совсем. Яник садится на койке и хмуро свешивает кудлатую нечесаную башку. Проклятый сон! Когда же это кончится?.. Немытый линолеум пола не дает ответа. Зато в углу вдруг неожиданно возбуждается старый холодильник. Для начала он оглушительно стукает чем-то по чему-то, затем, радуясь жизни, дважды подпрыгивает, торжествующе выдает какую-то особенно праздничную руладу и наконец переходит на равномерное оптимистическое урчание.
Две тарелки, кастрюля и стакан с ложками, составляющие почти полный набор местной посуды, возмущенно позвякивают на полке.
— Глохни, дятел! — угрюмо говорит Яник. — Смотри, как ты всех напугал.
Холодильник подобострастно булькает и виляет несуществующим хвостом.
— Ладно, ладно… — смягчается хозяин. — А вы-то чего переполошились? Могли бы уже привыкнуть за это время.
Посуда, смутившись, замолкает. Ну вот. Наведя таким образом порядок, Яник закуривает и выходит на крыльцо своего вагончика.
Ночью была непогода; ворочаясь в постели, стараясь и боясь заснуть, Яник слышал неровный топот дождя и петушиные наскоки ветра на окна и на деревья. Теперь потоптанная дождем и взъерошенная ветром природа сияет, как довольная удачным свиданием курица. Яник наклоняется и ласково треплет ее по ветке бугенвилии.
«Пойти, что ли, к врачу? Сколько я так протяну, без сна? Может, таблетку какую даст…»- он вздыхает и садится на мокрый садовый стул. Надо же так попасть… Во рту горчит от сигареты, и голова слегка подплывает. Э, что это за шум — там, сзади?
Яник оглядывается. Это — колесница. Запряженная двойкой урартских лошадей колесница медленно катит по пыльной дороге, тяжело подскакивая на кочках и камнях. Яник удивлен. Он удивлен не самим фактом появления колесницы — это-то ясно: снова задремал, а во сне чего не привидится… Нет, он удивлен тем, что ему абсолютно точно известно, что лошади — урартские. Почему — урартские? А черт его знает… урартские, и все тут, зуб даю, да что там зуб — берите всю голову на отсечение. А что такое «урартские», Яник?.. — а вот и не знаю я, что это такое, без понятия; может, это такие кони, которые кричат «ура»… ну, когда, скажем, — в атаку?.. короче, не знаю. Знаю только, что называют их «урартские», причем знаю твердо. Точка. И отстаньте от меня с вашими дурацкими вопросами, и без того тошно.
Колесница приближается, перемалывая камешки грубыми деревянными колесами. Медные ободья сияют на солнце. Надо бы убежать. В колеснице — трое, бородатые, коренастые, потные, в кожаных островерхих шлемах, в странных безрукавках, обшитых металлическими пластинками. А, это доспехи. Надо же, как в кино… У одного из них — лук; второй держит щит и копье; третий — водила. Водила что-то кричит и указывает в сторону Яника, сидящего на придорожном камне. Лучник достает стрелу из привязанного к борту колчана. Надо бы убежать, но Яник не может двинуться с места. Взгляд его прикован к веревочной сетке, свисающей с колесничного борта, рядом с колчаном. В сетке — отрубленные человеческие головы — как футбольные мячи. Задыхаясь от ужаса, он смотрит на оскаленные рты, на застывшие зрачки полуоткрытых мертвых глаз, на запекшуюся кровь в волосах, на рваные кустики жил…
Лучник натягивает тетиву. Что-то обжигает Янику пальцы. Стрела? Нет, это догоревшая сигарета. Он ожесточенно трясет головой и, окончательно проснувшись, встает со своего мокрого пластикового стула. Подумать только — какая пакость! Нет, надо к врачу. Пусть прибивает крышу на место, а то ведь так она ненароком совсем уедет…
2.
— Здравствуйте, сударь, — врач говорит по-русски. И не просто по-русски, но еще и «сударь». «Сударь»! Видали такого? Яник хмыкает и качает головой. Но делать нечего: назвался психом — полезай в «сударь»…
— Шалом, адони, — из принципа отвечает Яник, садится и начинает оценивать обстановку.
Кабинетик крошечный, метров шесть; ты-то ожидал чего-то другого… типа как в голливудских муви — витрина с видом на Тихий океан, телевизионный экран в полстены, дизайнерская мебель по спецзаказу, кожаная кушетка для пациента и подтянутый — в некоторых местах — Майкл Дуглас с сигарой, которую он, конечно же, не курит — Боже упаси, а вовсе даже наоборот — задумчиво проводит в политкорректной близости от своего породистого носа.
Дудки. Ничего похожего. Ни тебе Дугласа, ни тебе Тихого океана. Даже окна нету. Кладовка, одним словом. Кроме доктора с Яником, на шести квадратных метрах размещаются набитая папками этажерка, обшарпанный шкаф, припадочный на правую заднюю ногу стол со вздыбившимся пластиком и два стула. Впрочем, стулья не в счет — они площади не занимают; то есть займут, если кто встанет. Но какой дурак тут встанет — тут и места-то такого нету — стоять. Разве что если взять один из стульев на руки…
— Как вас зовут? — прерывает его размышления доктор. — Вы не возражаете, если мы будем говорить по-русски? Я ведь, знаете, за двадцать пять лет иврит так и не выучил…
Ага. Каков приход, таков и поп. Доктор тучен и кучеряв. В большой бесформенной бороде застряли хлебные крошки — хорошо бы сегодняшние. Толстенные очки в старомодной оправе; одно из стекол — с трещинкой. Дужка наскоро прикручена проволокой.
— О'кей, — отвечает Яник. — Давайте по-русски, мне все равно. А зовут меня Яник. Яник Каган.
— Яник? Странное имя… Это сокращенное? От «Янкель»? От «Яков»? Если так, то мы — тезки. Меня тоже зовут Яков. Яков Шварц.
— Нет, доктор, Яков тут ни при чем. Родители назвали меня Иона. Такая, понимаете, дурацкая фантазия. Кто-то там некстати помер — из дальних родственников, в Жмеринке. По нему и назвали.
Ах, Яник… зачем кривишь душой? Жмеринка… дальний родственник… Мелко это, брат, некрасиво. Дед все-таки. Ну да… умники… Вас бы в мою шкуру, вам бы хоть на недельку почувствовать себя мальчиком с невообразимым именем Иона, да в русском детсаду, да на русском дворе, да в русской школе. Как ни скрывайся, как себя ни переиначивай — Яник, Веня, Ваня, Вася… — все равно прознают; рано или поздно просачивается в уши ненавистное слово — и вот уже кто-нибудь особенно вредный, со значением ковыряя песок носком сандалика, спросит как бы невзначай: «А какое у тебя настоящее имя?» И все. Кончено. Даже если немедленно убить вредину этой вот пластмассовой лопаткой — не поможет. Потому что все уже знают. Потому что на следующий день уже весь двор бегает вокруг тебя, тычет пальцами и хором кричит: «Иуда! Иуда!». Потому что нету разницы между Ионой и Иудой, во всяком случае — для детей, во всяком случае — на русском дворе.
И потом, в школе… все эти «ионические ордена», «Ионычи» и «ионизации», вызывающие немедленный прилив творческой энергии у классных остряков. И садист-завуч, упорно вписывающий проклятую «Иону» во все ведомости и журналы — «потому что так указано в официальном документе». Вам бы с мое помучиться, прекраснодушные вы мои… О чем думал он, яников отец, когда, выдержав двухнедельное сражение с мамой и со всеми прочими родственниками, положил заполненный бланк перед немедленно вылезшими из орбит очами регистраторши районного ЗАГСа? — «…как вы сказали?.. Иона?.. есть такое имя?.. вы уверены?.. вы хорошо подумали?.. а может быть, не стоит торопиться — мальчику ведь потом жить…»
И мальчик «потом жил», имея, как говорила бабушка, «все эти удовольствия»… Хотя, с другой стороны, а был ли у отца выбор? Мог ли он назвать сына иначе, даже тогда, в угрюмом 1979-ом году? Нет, не мог. Потому что его отец, яников дед, помирая в Песочной, в раковом диспансере, взял с него соответствующую клятву. А деда звали Иона, и не просто Иона, а Иона Ионович — в честь его собственного родителя, зарубленного петлюровским всадником на улице города Киева — аккурат в тот самый момент, когда бежал он в соседнюю улицу за повитухой. Вот ведь какая закрутка получилась: нет чтобы потерпеть яниковой прабабке! И приспичило же ей рожать именно тогда, когда гулял по матери русских городов удалой еврейский погром, когда никакой нормальный еврей из дому картуза не казал, а сидел, как положено, тихо, молясь своему Богу и поджидая — экий погромный глагол! — поджидая: придут резать или пронесет. Так и прадеду бы сидеть… — глядишь, и был бы теперь его израильский правнук каким-нибудь Борисом, или Алексом, или, на худой конец — Грегори… но роды-то были первые, боялся за жену — вот и выскочил.
А уж как прадед Ионой стал… ну да ладно, в глубь веков не полезем, так уж и быть. Мы ведь тут не за тем сидим, правда, Яник? Мы ведь сюда за таблеткой пришли, крышу на место ставить. А значит, дедушка Ион Ионыч к делу не относится, светлая ему память.
— Вас в детстве, наверное, много дразнили из-за имени… — вдруг выдает доктор, не в бровь, а в глаз. — Вы ведь когда в Израиль переехали? С последней волной, в девяностые?
— В девяносто шестом. В возрасте семнадцати лет. Один, по молодежной программе. Родители у меня до сих пор там, в Питере.
Вот так, коротко и ясно. Чего тянуть-то? Как школу закончил, так и слинял — туда, где злосчастное имя звучит не столь экзотично. Потому что одно дело — отмахиваться от «Иуды» в детсадовской песочнице, и совсем-совсем другое — в казарме российского стройбата. Ведь что ни говори, а разница между детским пластмассовым совочком и саперной стальною лопаткой примерно такая же, как между прадедовым картузом и петлюровской шашкой. Такой вот, доктор, практический сионизм, крайняя степень ионизации…
— А что же ваши родители не переезжают?
— Бизнес у них там, — объясняет Яник неохотно. — И вообще…
И вообще, твое-то какое дело, фрейд малахольный? Ты таблетку давай, а не разводи турусы на колесах. А то завел шарманку: имя… родители… — при чем тут это все? Ишь, засопел, как паровоз… или недоволен чем-то?
Доктор наклоняет голову вперед и вбок, как бы прислушиваясь к внутреннему состоянию своего колченогого стола. Видимо, что-то в услышанном его не устраивает, потому что он берет в руку небольшой — сантиметров двадцать — проволочный прутик и принимается настегивать стол, как норовистого коня. Яник наблюдает за экзекуцией с некоторой тревогой.
— Вы тут телесные наказания не практикуете?
— Что? — удивленно спрашивает доктор, не врубаясь в шутку. — Вы о чем?
— Прутик…
— А, прутик… — говорит доктор без улыбки.
Он оставляет в покое стол, но прутик из руки не выпускает. Несчастная деревяшка несколько раз переступает с ноги на ногу и замирает, настороженно вздыбив исцарапанную столешницу.
— Ээ-э… доктор… — неуверенно вступает Яник, нарушая воцарившееся молчание. — Я, собственно, к вам вот по какому делу…
— Но почему?! — возмущенно восклицает доктор, и прутик в его руке со свистом описывает два полных оборота — вжик-вжик. — Почему?! Как хотите, сударь, но я этого совершенно не понимаю!
Он даже поднимает кулак с явным намерением пристукнуть по сжавшемуся столу. «Интересно, бывает ли у мебели инфаркт?» — думает Яник про себя, а вслух спрашивает:
— Вы, собственно, о чем?
— Еврей должен жить в Израиле, молодой человек, — напряженным голосом провозглашает доктор и мечет на Яника сердитый взгляд сквозь треснутое стекло.
— Вжик-вжик — подтверждает прутик. — В Израиле!
— Это медицинская рекомендация? — насмешливо осведомляется Яник.
— Если хотите — да!
Доктор настроен самым решительным образом.
«Господи, к кому я попал, — в отчаянии думает Яник, глядя на мелькающий перед его носом прутик. — Плакала моя таблетка… Он же полный псих… Все эти „судари“… Он что — старых советских фильмов насмотрелся? Сейчас еще скажет: „Да-с, батенька!“ — и щелкнет подтяжками, как Ленин в Октябре…»
— Да-с, батенька! — запальчиво заявляет доктор. — В Израиле!
Уйти сейчас или потерпеть еще немного? Яник решает терпеть. Альтернатива противнее; таблетка нужна кровь из носу, причем срочно.
Терпение, как всегда, вознаграждается. Доктор Шварц, посопев и побулькав, медленно и неохотно возвращается в исходное состояние. Уставившись в стену, он с видимым отвращением произносит, наконец, долгожданный вопрос:
— Что же вас беспокоит… сударь?
Яник облегченно вздыхает. Слава Богу, прорвало…
— Видите ли, сударь… — начинает он и осекается, боясь быть неправильно понятым.
Но нет — опасения напрасны: доктор, не моргнув глазом, продолжает безразлично смотреть в стену — туда, где висит хевронский календарь с гробницей Патриархов на картинке, месяц Шват, год тав-шин-самех-гимель, 5763-й от сотворения мира. Яник поспешно продолжает:
— Видите ли, я с некоторых пор не могу спать. То есть могу, но боюсь. Стоит мне задремать хотя бы на несколько минут, как тут же начинается сон, один и тот же. То есть не совсем один и тот же, но похожий, из раза в раз. А кроме того — конец. Конец там всегда одинаков: бабка какая-то с младенцем. Началось это с полгода назад и сначала ни капельки не мешало — ну снится себе, и ладно. Но потом стало доставать… понимаете, во время этих снов у меня всегда возникает очень неприятное чувство. Очень-очень неприятное. Это даже не страх, доктор, знаете, когда обычный кошмар. Это намного неприятнее, какое-то давление, что ли… ну совершенно невероятное давление.
Яник притормаживает. Доктор угрюмо молчит, крутя в руках прутик. Гробница Патриархов из мглы тысячелетий укоризненно смотрит на маленького Яника с его смешными детскими глупостями. Таблетку мне, патриархи, таблетку! Вы-то там спите в своей гробнице — без всяких снов, без кошмаров, без бабок с младенцами, без сеток с мертвыми футбольными головами… дайте и мне поспать спокойно, ну пожалуйста, патриархи!
— В общем, смешно сказать — стал я бояться этого дурацкого сна. Да так, что просто не даю себе заснуть. Потому что сразу — он, этот сон, стоит только глаза закрыть. Это просто преследование какое-то, прессинг по всей площадке, как, знаете, на футболе. Такая вот ерунда. А спать хочется — ужас. И страшно, и хочется… жуть, да и только. Я уже боюсь в машину садиться — засыпаю за рулем. Работать не могу ни черта. Короче — полный кирдык, доктор. Вы уж дайте мне какую-нибудь таблетку от этого дела. Вот.
Яник облегченно переводит дух. В комнате повисает молчание. Сначала небольшое, размером с лампочку, оно быстро разрастается в и без того тесном пространстве… — вот уже нельзя даже пошевелить пальцем, чтобы не задеть его жирный локоть. Наконец доктор Шварц пожимает плечами и кладет прутик на стол.
— Странная история. Мне такие случаи незнакомы, молодой человек. Возможно, где-то они и описаны, но я не читал. Нда… странно…
Он задумчиво барабанит пальцами по столу.
— Что же… и таблетки никакой нет?… — безнадежно спрашивает Яник. — Как же так? Что же это такое, доктор?
— Не знаю, не знаю… На навязчивую идею не похоже. Хотя чем-то и сродни. А таблетки я вам пропишу, не волнуйтесь. Антидепрессант.
Подумав, доктор начинает копаться в бесформенной книго-писче-бумажной куче, громоздящейся на столе. Как и следовало ожидать, куча немедленно рассыпается, разбрызгивая на пол веер бумажек, отплевываясь книжками и блокнотами. Но доктору на такое ее поведение глубоко начхать. Плевать он хотел на всякие там кучи. Полный псих. Найдя нужный бланк, доктор Шварц удовлетворенно крякает и, сопя, начинает выводить крупные каракули.
— Вот, возьмите. По одной таблетке два раза в день.
Рука с бланком зависает в воздухе. Потому что Яник забыл про свою таблетку. Яник смотрит совсем в другую сторону — на обложку растрепанной книжки, любезно поднятой им с пола. «История Урарту». И рисунок — колесница о двух конях с тремя воинами в остроконечных кожаных шлемах.
— Что случилось? — спрашивает доктор. — Что? Вы интересуетесь историей?
За толстыми стеклами его очков впервые за всю беседу загорается отдаленный огонек интереса к пациенту:
— Неужели вы знаете, что такое Урарту? Редкий случай для нынешней молодежи…
Доктор кладет на стол ручку и снова вооружается прутиком.
— Это колесница из моего сна, — отчего-то шепотом сообщает Яник. — Только без голов…
— Голов? Каких голов?.. Так вы видите во сне древние колесницы? Любопытно, батенька, любопытно…
— Доктор… «Урарту»… это что — страна такая была?
Доктор заметно оживляется. Видно, что колесницы занимают его намного больше таблеток.
— Представьте себе, молодой человек, Урарту — это именно государство, а не новый вид йогурта. Стыдно не знать. Племенной союз, образовавшийся вокруг озера Ван на стыке Северной Месопотамии и Закавказья.
— И давно это происходило?
— Три тысячи лет тому назад. Годы их наивысшей славы приходятся на восьмой век до нашей эры. Тогда они здорово потрепали ассирийцев. Дошли до Сирии, даже овладели переправами через Евфрат, хотя и ненадолго. До наших мест, правда, не добрались — силенок не хватило. Но контроль над Верхним Евфратом — это, я вам скажу, тоже не фунт изюму…
Доктор сосредоточенно крутит прутиком и продолжает:
— Видите ли, батенька, напрямую из Индии в Египет и обратно в те времена было не попасть. К западу от Евфрата лежат непроходимые пустыни, а асфальтовых дорог с бензозаправками тогда еще не построили. Так что торговым караванам приходилось давать здорового крюка. Поднимались на север, вдоль реки… — прутик очерчивает энергичный полумесяц. — …вот так. Доходили до большой излучины Евфрата и там переправлялись, в районе Киркемыша. А затем уже — на запад, в Сирию, к финикийским портам и далее — на юг. В общем, тот, кто владел тогда большой излучиной, сидел, почитай, на золотом мешке. Хлебное место… Неудивительно, что все на него зубы точили. Вот и Урарту кусочек перепал…
Яник нерешительно кашляет:
— Доктор, я вот что хотел бы уточнить; может, это имеет какое-то значение… Сны мои… они… как бы это сказать… короче, происходят они в нашем, израильском пейзаже. Я это точно знаю. Вы, конечно, можете спросить — откуда это у тебя такая уверенность? Действительно, сухие холмы с колючками не только у нас имеются; наверняка полно похожих видов и в Азии, и в Северной Африке… а может, и в Америке или еще где. Но дело не в этом. Дело в том, что я там, внутри сна, точно знаю, что я — в Иудее. Понимаете? Я ведь почему так на вашу книжку напрыгнул? Да потому, что я слова этого, «Урарту», в жизни не слыхал — не видал, только здесь вот, в первый раз, можно сказать, познакомился. Но это здесь — наяву. А там, во сне, я смотрел на эту колесницу и совершенно четко знал, что она — урартская, представляете?..
— Чушь! — решительно перебивает его доктор. — Я же вам объяснил: так далеко урартское войско не добиралось. Ассирийские колесницы в те времена тут и вправду покатались, и немало, будь они неладны… А вот Урарту — нет, не доехали. Лошади их — да, те бывали. Урарту ведь славилось своими конями — на весь тогдашний мир. Они-то, видимо, ассирийцам лошадок и поставляли…
— Подождите! — кричит Яник. — Подождите! Ну конечно! Я же просто сейчас неправильно вам сказал. А тогда, во сне, я так и подумал — «две урартские лошади»! Ну слово в слово! Не про колесницу подумал, а именно — про лошадей… Ну, чудеса…
— Гм… — говорит доктор.
3.
Др-р-р!.. Редкий звук — звонит телефон. Это Ави. Он, как всегда, возбужден, многословен и скороговорен.
— Яник! Привет, мужик, как жизнь? что ж ты не звонишь, дурик? тебе что — бабки не нужны? и на телефон не отвечаешь; уже две топталовки без тебя сыграли и три свадьбы; а бар-мицвы я не беру, ты же знаешь… но без тебя — труба! этот хмырь, ну тот, лысый, — ты знаешь — ни хрена не въезжает; так что давай! ну что ты молчишь? скажи уже что-нибудь — чисто для разнообразия…
— Так ты ж не даешь… — устало вставляет Яник. — В поток твоей речи нельзя войти даже однажды.
Ави хрюкает и сбавляет темп.
— Ты к врачам ходил?
Пауза после вопросительного знака дается ему с трудом, но Ави мужественно терпит — чего не сделаешь ради друга.
— Ходил. Неделю назад.
— Ну?
— Моржовый. Если, конечно, называть вещи своими именами. Дал мне какие-то колеса, антидепрессанты, два раза в день…
— Ну и… ну и… — голос в трубке нетерпеливо переминается на верхних обертонах и наконец взрывается возмущенным фейерверком. — Да что ты мне как по кусочку отрезаешь? Ты три предложения за раз связать можешь? Или не можешь? Или ты сейчас верхом на косяке? Или пьяный? Или все свои антидепрессанты в один присест заглотил? А? Помогло или нет, ты можешь сказать? Ну?..
— Да погоди ты, Ави, не части… Ни черта не помогло. Нет, колеса, конечно, хорошие; примешь — и такая благодать… но это все — наяву. А во сне — тот же балаган, хоть плачь. Сейчас вот сколько… первый час, да?
— Ну?
— Так вот: я только-только проснулся, минут за пять до твоего звонка. Тот же сон. Дорога. Колесницы там, всадники. Люди какие-то бредут — страшные, обдолбанные, в крови все, в грязи. И ужасы всякие, не приведи Господь. Головы отрубленные. Дети зарезанные. И конец. Ну, ты знаешь, я тебе говорил… Бабка с младенцем в байковом одеяле…
— Эк тебя младенец этот достал… Слушай, Яник, а может, ты беременный? — Ави разражается мелким дробным хохотком.
— А пошел ты… — обиженно посылает его Яник. — Смешно ему… Мне не смешно. Тебя бы на мое место, волчара.
— Слушай, — говорит Ави, упрямо досмеявшись до конца. — Я ведь тебе чего звоню. Есть идея. Классная. Я тебя с одним чуваком познакомлю, он как раз по этим делам. Заговаривает двинутых вроде тебя. В общем, так: сегодня вечером ты помогаешь мне на топталовке. Заодно и заработаешь пару грошей. Там я вас и сведу. О'кей?
— Ладно. Куда подъезжать?
Он щелкает крышечкой телефона и улыбается, впервые за последние несколько дней. Ави, хлопотун ты мой ненаглядный, друг сердечный… что бы я без тебя делал? Кажется, что знакомы целую вечность… а прикинешь — всего какой-то год с небольшим. Ну да… аккурат прошлой зимой и познакомились, на Хануку.
Яник снова улыбается, вспоминая веселые дембельные деньки последних месяцев армейской службы. Его боевая часть стояла тогда на Хермоне, по уши в снегу; хаммеры приходилось откапывать. Как-то раз намело столько, что не смогли открыть двери бункера — так и просидели внутри весь день… Хорошая зима выдалась, что и говорить, давно такой не видали; за десяток засушливых лет почти весь Кинерет выпили, и вот, наконец, — Божья благодать. И в бункере — благодать, особенно ему, дембелю-пазамнику. Лежишь себе целыми днями в просторной «стариковской» комнате и в ус не дуешь. Тут тебе и телевизор, и видак, и стереосистема, и даже плейстейшн — живи не хочу!
Кто к «дедушке» сунется? За полгода до дембеля он — кум королю. Офицерик-салага в дверь поскребется, заглянет, скажет робко:
— Яник, может быть, выйдешь на построение? Выйди, прошу, не подрывай мой командирский авторитет…
А ты ему в ответ на вопиющую эту наглость спокойно так, вежливо отвечаешь:
— А ну, пшел вон, салабон! Мать… мать… мать… Не видишь, что ли — дедушка отдыхать изволят?!
А потом элегантно так наклоняешься, берешь сапог из-под койки и метко бросаешь в самый что ни на есть офицерский чухальник. Успел дверь закрыть с другой стороны — его счастье; не успел — мое, дембельское… Еще и кричишь ему вслед:
— Эй ты, шестерка! А ну вернись! Кто за тебя сапог на место поставит? Вернись, падла!..
Ну, вернуться-то он, конечно, не вернется… но и наказывать мы его за это не станем, пускай себе плывет, рыбка мелкая. Не станем наказывать еще и потому, что слишком-то борзеть не надо, даже нам, пазамникам; во всем должон быть порядок, а иначе что?
Вот в это-то расслабленно-счастливое дембельское бытие и пробилась с Большой земли заезжая передвижная бригада армейской радиостанции «Галей ЦАХАЛ». Зачем они тогда к нам пожаловали? Яник качает головой… нет, теперь уже и не упомнишь. То ли Хизбалла опять мин покидалла, то ли по случаю Хануки — показать народу Израиля, в каких ужасающих условиях вынуждены доблестные его защитники зажигать ханукальные свечи… а скорее всего, просто захотелось ребятам порезвиться на халяву на близлежащем горнолыжном курорте. В общем, прикатили.
А как прикатили да размотали свои кабеля с микрофонами и прочими усилками, тут-то и оказалось, что какой-то один, самый важный усилок не фурычит. А без него — труба, каюк программе, сворачивай все хозяйство и — вниз, несолоно хлебавши, под неприветливые начальниковы очи. В общем, загрустили джобники, особенно техник ихний — он-то ведь во всей этой истории крайним выходил. Он уж и так к этому усилку, и эдак… и по коробке погладит, и отверткой пощекочет, и в нутро евонное дунет… — нет, все зря, все понапрасну. Карачун, да и только.
И местные солдатики тоже загрустили, особенно салаги. Они-то ведь уже намылились приветы по радио передавать, заказывать с понтом музыку по заявкам — для Геулы из Афулы, для Ривы из Тель-Авивы — мол, помню, люблю, скучаю, жди в следующий шабат, оторвемся… А тут — такой облом. И вот в этой-то, безусловно, крайней ситуации и решился самый старший и самый смелый из салаг обратиться за помощью к верховному существу, дедушке-пазамнику, его превосходительству Янику Борисовичу.
Дело в том, что если существовал на небесах бог звуковой электроники, то Яник, несомненно, являлся его наместником на земле. Этот дар открылся у него еще в России, лет эдак с десяти, то есть по сути — немедленно с возникновением личной необходимости во всевозможных магнитофонах, приемниках, плеерах, вертушках и усилителях. Никогда и ничему специально не учась, Яник тем не менее обладал каким-то совершенно сверхъестественным чутьем. Он мог взять набитую микросхемами плату, в буквальном смысле принюхаться к ней, поводить над нею руками подобно экстрасенсу, пощупать тут и там… и в итоге — безошибочно указать на неисправный элемент. На просьбы восхищенных зрителей и завистливых специалистов объяснить, заради Бога, — как?!.. каким макаром?!.. — Яник обычно пожимал плечами и говорил что-то совсем несуразное, типа «эта схема слишком теплая» или «как-то он странно пищит, этот конденсатор», а то и «этот транзистор как-то неестественно накренился»… — поди пойми.
В общем, салага знал, к кому шел. Подойдя к яниковой комнате, он не стал стучаться наобум святых, а предусмотрительно прислушался к звукам телевизора и подождал конца передачи, чтобы, Боже упаси, не помешать дедушке своим невежливым стуком… а уже затем, деликатно поскребясь, приоткрыл дверь. Все эти предосторожности вкупе с недавней победой «Бейтара» привели к тому, что Яник принял салагу благосклонно и сразу не выгнал, а наоборот, выслушал почти до конца.
Когда он вразвалку вышел к народу, все смолкли. Яник молча потрепал по плечу несчастного техника — мол, ну-ка, отвали, сявка, — зевнул и присел перед усилком на корточки. Потом, не глядя, протянул назад руку и прищелкнул пальцами.
— Отвертку… отвертку… скорее… — прошелестел старший салага. Техник поспешно вложил отвертку в нетерпеливо подрагивавшую кисть. Яник брезгливо сморщился и влез в недра усилка обеими руками.
— Может, отключить его сначала… он под питанием, дернет… — осторожно посоветовал техник.
— Глохни, споцалист, — ответствовал мастер, и гримаса его стала еще брезгливее.
В животе усилка зародился какой-то странный свист. Яник снисходительно кивнул:
— Боишься, блин… ничего… все боятся… Затем он встал с корточек, неторопливо отряхнул руки и все так же, вразвалку, направился восвояси.
— Что, не вышло? — спросил техник его удалявшуюся спину.
Яник обернулся. Безграничное презрение сквозило в его профессионально-дембельском взгляде.
— Не вышло балалайки из дышла, — произнес он, медленно цедя каждое слово. — Начинайте работать, господа сапожники. У вас есть ровно полтора часа. На одном мосту больше не протянет. Засекайте время.
Старший салага послушно засек — для истории.
Усилок и в самом деле работал, хотя и насвистывая. Бригада уложилась меньше чем в час, передача успешно ушла в эфир, но усилок не отключали — всем было интересно. Он еще какое-то время посвистел, затем поперхнулся, внутри у него что-то щелкнуло, и лампочки вспыхнули прощальным фейерверком; бедняга дернулся всем корпусом и замолк.
— Сдох, — констатировал пораженный техник. — Сколько?
— Один час двадцать девять минут с копейками, — сказал старший салага, поднимая над головой секундомер. — Сорока секунд не дотянул… Странно. Часы у меня, что ли, неправильные?
Перед отъездом техник зашел к Янику — познакомиться. Его звали Ави Шахар, и у него было деловое предложение… даже, вернее сказать, — поправился он, оглядывая самодостаточное дембельское жилье, — просьба. Дело в том, что в свободное от службы время Ави со товарищи предоставляли диск-жокейские услуги жаждущим хорошей музыки лицам и организациям. С фургоном, набитым аппаратурой, они разъезжали по городам и весям, за неплохие деньги обслуживая свадьбы, организуя дискотеки или просто обеспечивая качественное музыкальное сопровождение всевозможным праздничным событиям. Такой человек, как Яник, для них был бы совершеннейшим кладом. А потому не согласился бы он… Деньги — не слабые… не повредят после дембеля. Ты, кстати, чего после дембеля делаешь? В Латинскую Америку, как все? Ну так вот — у меня ты за год столько бабок понасшибаешь — на пять Америк хватит, еще и на Индию останется… В общем, обменялись телефонами. И пошло-поехало.
Яник качает головой. Бабок-то он и в самом деле насшибал немерено… да только куда ему теперь — с этим невесть откуда взявшимся бзиком? Не до Америки… отдышаться бы, отоспаться… Да, блин… Нет, блин… Не до Америки.
4.
Топталовка намечена в Бен-Шеменском лесу. Яник слегка опаздывает и вылезает из своего раздолбанного эскорта, когда большая часть аппаратуры уже разгружена. Тут же подбегает взмыленный и взбешенный Ави:
— Маньяк! Падел недодроченный! Где тебя носит? Мне, сабре, на роду опаздывать записано, так я, идиот, вовремя приезжаю… но ты-то, сука русская, ты-то всегда тик-в-тик норовишь… что же сейчас-то случилось?..
— Извини, братишка, я опять задремал… — начинает оправдываться Яник.
— Заткнись, гад! Задремал! Чтоб ты сдох! — орет Ави. Он уже точно забил косяк, может, даже не один. — Давай, работай, бляжий сын! Не всё нам за тебя отдуваться!
Яник послушно принимается за работу. Виноват, ничего не скажешь… Уже часа два как стемнело; большая поляна огорожена, и сторожа в белых футболках бдят на подходе.
На местном жаргоне топталовка именуется «месибат асид» — кислотная вечеринка. Полицией не поощряется, но кто ее спрашивает, полицию? Вот уже чихнул, разогреваясь, оглушительно прокашлялся, фыркнул и пошел трындеть генератор; вот уже размотаны пыльные цветастые кабели; вот уже установлен пульт — «раз-раз-раз… раз-раз-раз…»; вот уже свистнули страшным индейским кличем — «ййииуу-у-у!» — и притихли до поры до времени мощные динамики… вот уже стрелки часов подтягиваются к одиннадцати; скоро люди начнут собираться, все ли готово?.. — вроде всё. Яник переводит дух. Подруливает Ави, умиротворенный, косой вусмерть, с бутылкой минералки в руках:
— Привет, братан… Ты когда подъехал?.. Да что ты говоришь? А я и не заметил… Хочешь хомер? У меня тут есть кое-что — бен-зона, мать твою так!..
— Нет проблем, братик… за меня не волнуйся… ты лучше давай врубай-ка свою дребедень — смотри, народ уже тут.
И впрямь — народ подъезжает, сначала тонким ручейком, потом все гуще и гуще, и вот уже все подъезды запружены страждущими. Кого тут только нет… Вот старшеклассники на семейных машинах, выцыганенных нетрудным переговорным процессом у кемарящих перед телевизорами отцов:
— Пап, дай тачку на вечер…
— А куда это ты собрался?
— Да тут недалеко…
— Ладно, бери, только не пей, обещаешь?
— Боже упаси!
А и в самом деле: кто же наркоту с выпивкой мешает?
Охранник смотрит на молодняк неприветливым глазом, подозрительно косится на просевший задок могучего папиного шевроле:
— У вас бабки-то есть, мелюзга?
— А сколько надо?
— Сотня на рыло!
Что ж, никто и не спорит:
— Бери, цербер, рви нас, жри нас!.. вот тебе пятьсот, за всех!
Но сторожа на мякине не проведешь:
— Давайте еще триста!
— А триста-то за что? Имей совесть, брат!
— За что? — За тех двоих, что у вас там сзади лежат, плюс сотня штрафа от меня лично, чтоб в следующий раз не борзели. А ну — открывай багажник!
И открывают, а там, в багажной тесноте и обиде, — не двое, а все трое… во как!
А вот боевые солдатики в отпуску, вырвались забомбить черепушку; впрочем, они и так уже сильно на кочерге; стосковавшиеся в разлуке подруги гроздьями висят на их мускулистых татуированных плечах. К этим сторож со всем почтением, как к равным… да он, сторож, и сам такой же; просто сейчас он халтурит по случаю, а через пару деньков — пожалуйте назад — в форму, на базу, вместе со всеми остальными братьями по крови. Завтра им рядышком по шесть часов в луже лежать, в раскаленном танке сидеть, на вышке замерзать… Что же, он их сегодня задарма не пропустит?
Конечно, пропустит… как, впрочем, и этих — пушеров, толкачей, некоронованных королей топталовки. Они ведь сюда не развлекаться приехали, у них — бизнес. Кто травку косит, кто колеса катает, а кто и пыль-порошок метет… Налетай, братва — кому в тягость голова! И налетают, еще как налетают — и сосунки-малолетки, и солдатики, и снобствующие интеллигенты с тель-авивских бульваров, и всякая прочая, летучая, неопределенного возраста, неопределенных занятий и неопределенной сексуальной ориентации космополитическая шваль…
Гудит, шумит пестрый веселый муравейник; шныряют в толпе переодетые менты — в конце концов, им, ментам, топталовка тоже не во вред: все тут как на ладони, все в одном месте — и торговцы, и потребители; столько материалу за раз — где еще соберешь? Так что пусть себе тусуются… — главное, чтобы меру знали, не борзели. Да только куда там! — Борзеют, будьте нате как борзеют; вот и приходится время от времени перекрывать топталовкам кислород, собирать джипы-воронки со всей округи, окружать очередную райскую поляну и грузить пачками отключившихся бедолаг, отлавливать в чаще пушеров, вытаскивать из-под кустов бессознательно совокупившиеся парочки, ползать в лесной пыли, собирая многочисленные вещественные доказательства…
Но это — нечасто, это — всегда успеется. А пока пусть себе веселятся, родненькие, пусть себе крутятся на бдительном ментовском карандаше… Вот уже кашлянули динамики — сдержанно, с достоинством, как лауреат конкурса чтецов. И то — время за полночь, пора заводить. Ави встает за пульт — его час, его взрыв, его планида, его сумасшедший полет в синтетические небесные дали — туда, где Люси лыбится алмазной своей улыбкой. Он заряжает диск, он касается движков чуткими пальцами. Он выпрямляется, слепо глядя в ночное небо, не слыша ничего, кроме дальнего рычания лавы в подкорке.
Звуки нарастают, теперь это уже не дальнее рычание, теперь это — ближний рык, рев, ужасающий девятый вал, сметающий все в диком своем порыве. Ави наклоняется к микрофону, как будто его рвет этим ревом… и… — ничего не выходит; он разевает рот немо, как рыба. Но это ненадолго — ведь вал уже захлестнул его всего, без остатка; и вот — «ААА…А…А!!!» — вырывается вал блевотиной нечеловеческих звуков из рыбьего авиного рта. «УУУ…УУ…У!!!» — тысячекратным эхом отзывается топталовка…
«ААА..А…А!!!» — продолжает Ави; атомная бомба взрывается у него в голове, крышка черепной коробки слетает и исчезает в небе. Хрен с ней, потом найду, успевает подумать Ави. Он поднимает распираемые лавой руки и с размаху бросает их на пульт, на застывшие в напряженном ожидании движки и вертушки. «ЙЙЮЮУУУ!!!» — вступают динамики на пределе громкости. Топталовка приседает. Она тоже что-то кричит, уже не слыша себя. Она хочет еще. Авины руки судорожно дергаются, и горячая волна транса выплескивается наконец на истомившуюся топталовку.
«Умц-умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу… умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу…»
Яник, примостившийся невдалеке от сцены, вздыхает и смотрит на часы. Все, вошли в режим. Теперь так — до десяти утра, с небольшими вариациями. Он поправляет звукоизолирующие, как у стрелков-спортсменов, наушники. Сами по себе наушники не спасают, поэтому в дополнение к ним Яник надежно забил уши ватой. Он прикрывает глаза — просто так, на пробу… нет, спать все равно невозможно из-за мельтешения лазеров, раскачивающего мозг пульсирования прожекторов, неимоверного шума, пробивающегося даже через тройную защиту. Ну и слава Богу… Часа через два кто-то хлопает его по плечу. Это Лиат, старая знакомая, верная завсегдатайка авиных топталовок. Яник уже знает, что будет дальше. Он пожимает плечами — почему бы и нет? Лиат что-то кричит, наклоняясь к его наушникам. «Пойдем, попрыгаем!» — угадывает Яник.
Они ввинчиваются в беснующуюся толпу и начинают топтаться, воздев к небу руки. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат визжит. На ней — коротенькая фосфоресцирующая маечка, которую она время от времени задирает резким движением, обнажая блестящие от пота груди. Яник смотрит на груди. Они весело подпрыгивают в такт умце-умце. Вдруг девушка перестает топтаться и со стоном прижимается к Янику, лапая его за ширинку. Ага. Подъезжаем… Лиат цепко хватает его за руку и тащит в сторону, к деревьям. Они отходят совсем недалеко. Лиат достает из кармашка презерватив и таблетку. Презерватив — Янику, таблетку — себе.
— А тебе не хватит уже? — кричит ей Яник. — И вообще, давай отойдем подальше…
— Нет! — смеется Лиат. — Пусть смотрят! Так больше кайфа!
Она снимает трусики, поворачивается к Янику спиной и наклоняется, упершись в дерево обеими руками. Круглые белые ягодицы сияют в пульсирующем свете прожекторов. Что ж… Яник послушно пристраивается сзади и начинает двигаться в такт музыке. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат кончает почти сразу, потом еще и еще. Она воет и вибрирует, обдирая с дерева кору. Рядом останавливаются двое малолеток. Они тоже подвывают, штаны их приспущены, и слюна течет у них по подбородкам совершенно одинаковым образом. Лиат косится в их сторону и кончает еще раз. Яник грозит малолеткам кулаком, и они свинчивают куда-то в кусты.
Янику становится скучно. Ему никак не дойти — от усталости и недосыпа. Тем временем Лиат, видимо, исчерпав ресурс, начинает проявлять признаки нетерпения. Ей хочется назад, в толпу. Яник сосредоточивается на ягодицах и на умце-умце и наконец вздыхает с облегчением.
— Уф! — кричит Лиат и прислоняется к дереву. — Ты чемпион, Моти!
— Я — Яник! — кричит ей Яник. — Яник!
— Ага! — кричит она, натягивая трусики. — Пойдем попрыгаем, Моти!
Яник машет рукой — иди, мол, я не хочу. А ей и не надо. Мало ли тут таких яников? Она поворачивается к нему спиной и вприпрыжку уходит, притоптывая и покачивая бедрами в такт умце-умце, воздевая руки к темным небесам, к сухопарому красноглазому богу транса.
5.
Хочется пить. Вода на топталовке — дефицит. Непрерывное движение вкупе с наркотой порождают вечную, все увеличивающуюся жажду. А где ее взять — воду в лесу? Понимающие люди захватывают с собою связки бутылей и канистры; беспечные малолетки или случайные чужаки побираются или отдают последние деньги шустрым личностям, шныряющим в толпе с бутылочками минералки. Эти сшибают не хуже наркотолкачей — загоняют ценный товар по тридцатикратной цене, а то и покруче. Так или иначе, к утру вода кончается у всех.
Яник идет к одному из аппаратных фургонов на водопой. Дверь оказывается незапертой, и он забирается внутрь, в кузов. Там уже сидит кто-то из Авиной команды. Это новенький, Яник с ним не знаком. В фургоне относительно тихо, и он снимает наушники.
— Привет, — говорит новенький с тяжелым русским акцентом. — Ты — Яник, я знаю. Ави мне про тебя много рассказывал. Я — Саша.
— Говори по-русски, Саша. Что ты язык ломаешь?
Саша кивает. Он выглядит совершенно измученным, как будто вот-вот чебурахнется в отключку. Красные глаза косят, движения замедленные; вот рука приподнялась, да и остановилась на полпути, задумавшись — а куда это я? зачем? а… правильно… кипу поправить… На вид Саше под сорок; волосы прямые, русые; плечи — большим углом; и нос. Нос у Саши — выдающийся, причем выдающийся далеко и криво, с каплей на красном заостренном кончике. Саша лезет в карман и неуверенно, в три приема, достает скомканный клетчатый платок. Таких советских платков Яник не видел лет шесть. Ага, с момента приезда.
— Эк тебя перекособобило… — сочувственно говорит Яник. — Грибов наелся?
— Нет, — улыбается Саша. Рот у него тоже огромный, под стать носу, и оттого улыбка придает лицу совершенно неожиданную гармонию. — Все почему-то думают, что я наркоман. А я этих вещей вообще не потребляю. Я и не пью даже… и не курю… Я просто устал очень. Так, что даже спать не могу от усталости… знаете, как бывает…
Перейдя на русский, он переходит на «вы». Перейдя на русский, он переходит из статуса обдолбанного косноязычного израильского задрыги в статус многословного и многослойного российского интеллигента. Яник начинает чувствовать себя неуютно и пытается вернуться на привычную почву.
— А чего это ты мне выкаешь? — говорит он, стараясь звучать максимально демократически. Демократия — последнее прибежище хамства. — Давай лучше на «ты». В Израиле «вы» не существует — ты что, забыл?
— Да нет уж, извините, мне так удобнее, — стоит на своем вредный новичок. — Вы, кстати, можете оставаться на «ты», я не против.
Вот так! Слыхали? «Оставаться»… Мол, ВЫ, господин абориген, «можете оставаться» в своем питекантропском каменном веке, чавкайте себе у костра, почесывайте волосатую свою спину обглоданной бизоньей лопаткой, а я, непритязательный аристократ мысли, уж как-нибудь тут скромненько, в уголочке, с платочком своим клетчатым… Ну не сука ли?
— Как хотите… — пожимает плечами Яник. — Где-то тут вода была, вы не видели?..
Пока Яник, запрокинув голову, булькает из горла, Саша не сводит с него глаз. А может, и не с него. Глаза-то косые. И разные. Один, широко раскрытый, неподвижно уставился на яникову бутылку, а другой, прищуренный, мучительно моргает в сторону окошка — туда, где скачут бесы воздетых рук вперемешку с разноцветными нитками лазера и пульсирующим туманом прожекторного света.
— Расскажите мне про колесницы, — говорит Саша.
— Что?!
— Ави сказал, что вам нужна помощь… сны… или что-то в этом роде.
— А… — врубается Яник. — Это с вами он хотел меня познакомить, правильно? А вы кто — психиатр?.. экстрасенс?.. колдун-ведун?..
— А какая вам разница? Рассказывайте, а там посмотрим. Что вы теряете? У нас ведь вся ночь впереди, — он поправляет кипу.
Что ж… — пожимает плечами Яник вот уже второй раз за последний час — почему бы и нет? Ведут — иди; какая, собственно, разница? А вдруг поможет — если не сумасшедшая потаскушка Лиат, так этот странный сопливый гриб-носовик… Он присаживается на пол, в тени от сашиного носа и начинает пересказывать свои сны — один за другим, серия за серией, как бразильскую мыльную оперу. Времени и в самом деле — навалом. Саша слушает молча, уперевшись глазами, как циркулем, в смежные углы фургона.
— Вы говорите, что это началось сразу после демобилизации, когда вы вернулись домой. А где вы живете?
— В дыре на верхней полке… — ухмыляется Яник. — У меня ведь здесь никого, в Стране. Ни семьи, ни угла. До армии жил по молодежной программе в кибуце, в Негеве, недалеко от Кирьят Гата. Ну вот. А после дембеля подыскали мне там же, в окрестностях, чудный джоб с жильем — холм какой-то охранять, с раскопками. Лахиш называется. Может, слыхали?
— Лахиш?.. — переспрашивает Саша и по-лошадиному фыркает. — Холм какой-то, говорите?..
Он еще пару секунд сдерживается, булькая и подхмыкивая, но смех все-таки прорывается наружу. В следующее мгновение он уже хохочет по-крупному, с визгом, придыханием и слезами.
— Извините… ради Бога… — выдавливает он между приступами смеха. — Не обижайтесь… это нервное… Лахиш…
На свет снова извлекается клетчатый платок; Саша оглушительно сморкается и утирает слезы.
— Извините… сейчас я вам все объясню… сейчас…
Он глубоко вздыхает, закрывает глаза и откидывается спиной к стенке. Молчание зависает в фургоне. Яник ждет. Наконец его странный собеседник открывает рот. Он говорит громко и внятно, без запинки, будто читая невидимый текст, напечатанный на внутренней стороне его сомкнутых век.
— В семьсот первом году страшный Синаххериб, царь Ассирии, великий и могучий, владыка Вавилона, господин Шумера и Аккада, повелитель Вселенной, подошел к Лахишу со своим огромным войском. Ужас летел впереди его армий на крыльях стервятников, смерть и запустение ползли позади них, пресмыкаясь на брюхе. Камня на камне не оставляли после себя ассирийцы; у каждого воина кроме копий и стрел, мечей и палиц — орудий убийства, имелись бронзовые кирки и топоры — орудия разрушения. Всюду, куда дотягивался ассирийский меч, лилась кровь, слышались стоны умирающих. Всюду, куда дотягивался ассирийский топор, вырубались сады, обрушивались стены домов, вытаптывались поля и виноградники. Не было ночи ассирийскому царю — зарево пожаров гнало тьму от его колесниц.
Все живое уничтожалось; раненых добивали, стариков и детей вырезали за ненадобностью. Уцелевших взрослых собирали в стада и гнали в разные концы великой Ассирийской Империи, и прежде всего — в царскую столицу Ниневию, на колоссальную стройку невиданного доселе города-дворца. А навстречу им брели стада таких же несчастных, перегоняемых с других мест — из Урарту и Сирии, из Вавилонии и Элама… Так расселяли их на пепелищах чужих домов — без корней, без родины, без прошлого, сломленных и отчаявшихся.
Всего несколько лет назад отец Синаххериба, жестокий Саргон — «истинный царь» Шаррукин — стер с лица земли северное Израильское царство, сжег столицу — Шомрон, смешал с пеплом и золой ее сильные стены, утопил ее обитателей в крови их же собственных детей. Десять колен Израиля жили тогда в Северном царстве; всех убил Саргон — зарезал мечами, зарубил топорами, посажал на колья несчастное отродье десяти иаковлевых сыновей… А потом приказал счесть оставшихся, и было их всего двадцать семь тысяч и еще двести восемьдесят человек, вместе с царем их Ошайей. И угнал он их в никуда — развеял, как пыль по ветру, так что и следа не осталось. И не было с ними Бога — защитить их. А царя их последнего Ошайю повелел Саргон запрячь в колесницу; а на колесницу нагрузить кости его же, Ошайи, отца и деда, специально извлеченные по такому случаю из оскверненных могил. И тащил обезумевший от горя и пыток царь кости своих предков до самой ассирийской столицы, до царского дворца в Дур-Шаррукине. И просил у Саргона смерти, но не дал ему смерти Саргон. И не было с ним Бога — дать ему смерть.
И посадил его Саргон в клетку у столичных ворот, дал в руки ступку и приказал смолоть в порошок отцовские и дедовы кости, пообещав, что если выполнит Ошайя эту работу в срок, то получит от Саргона легкую смерть. Так и сидел у ворот безумный царь, торопливо перемалывая в ступке отца с дедом, дыша костным душным прахом рук, некогда подсаживавших его на коня, прахом груди, к которой прижимался ребенком, прахом головы, которую целовал в детстве. День и ночь трудился Ошайя, и успел, и получил от Саргона легкую смерть: заживо содрали кожу с последнего израильского царя и натянули ее на башню Дур-Шаррукина. Так завершилась история десяти израильских колен, и вот теперь пришел сын Саргона Синаххериб в Иудею — закончить начатое отцом.
Саша останавливается на минуту. Он сидит неподвижно, смежив веки, и отсвет горящих городов Северного Царства играет с тенью его огромного носа; чертями из горячечного бреда прыгают за окном воздетые руки пьяных от крови ассирийцев… — ах, нет… это всего лишь топталовка…
Яник тоже закрывает глаза. Он ясно видит свой караван, и кусты бугенвилии, и холм напротив. Нет, это не холм — это крепость, иудейский город Лахиш, обнесенный мощными башнями и двойною стеною. Он видит душную удавку ассирийской осады, стянувшуюся вокруг обреченного города, и ассирийский лагерь невдалеке, обнесенный валом, расчерченный прямыми линиями улиц, с крепкими воротами и царским шатром посередине.
На мерные звуки сашиного рассказа ложатся удары тяжелых таранов. Ассирийцы подтащили их к стенам в нескольких местах; дрожат и крошатся камни под натиском мощных, обшитых медью бревен. Защитники города отвечают градом стрел и камней, опускают сверху цепи, чтобы уловить баранью голову тарана, скинуть его с рамы. Но ассирийцы тоже не дремлют. Осадные орудия надежно прикрыты огромными плетеными щитами; за щитами прячутся лучники — огневая поддержка. Даже если осажденным удастся вывести из строя таран — не беда… вон их сколько!.. да и этот починить недолго. Рано или поздно проломят стену ассирийцы — через месяц, через год, через два… — неважно, время терпит.
А пока что насыпают рабы огромную насыпь, широкий пандус — с самого низу и до самого верху, вровень с крепостной стеною. Чтобы не пришлось ассирийским пехотинцам в тяжеленных доспехах карабкаться по шатким приставным лестницам, чтобы взбежали они на стену с удобствами, неудержимой лавиной ниневийского боевого порядка, ощетинившись смертоносными жалами копий из-за сплошного панциря бронзой окованных щитов.
Яник видит момент решающего штурма, слышит ужасающий рев атакующей массы, свист стрел и пращных камней, тучей взметнувшихся в равнодушное небо. Тысячи разъяренных воинов рвутся в проломы, опрокидывая немногочисленных защитников; густыми муравьиными цепочками ползут по приставным лестницам, карабкаются по выступам стен. Вот они врываются в город, вот падают крепостные ворота, вот дикая мидийская конница смертоносной лавой растекается по улицам. Смерть! Смерть! Смерть! Неумолимая смерть накрывает дрожащий город черным саваном пожара, пляшет на площадях и в переулках. Пока что она убивает торопливо, на бегу, даже не оборачиваясь, чтобы посмотреть — убил ли?.. не надо ли добить ползущего?.. Пока что победители заняты грабежом — они спешат загрести, ухватить, хапнуть, набить мешки и карманы липкими от крови монетами, перстнями на отрубленных пальцах, ожерельями с обезглавленных тел.
Красные ручьи текут по умирающему городу, чавкает, пузырится красная грязь под ногами торжествующих ассирийцев… А вот и главный триумфатор. Синаххериб въезжает в поверженный Лахиш на своей колеснице. Это сигнал к прекращению грабежа. Кончаются частные праздники солдатни; пора приниматься за работу. Теперь можно отложить боевое оружие — воевать уже не с кем. На свет извлекаются кирки и топоры. Дом за домом, стена за стеной — в пыль, в прах; бесформенной грудой камней должен стать некогда цветущий город. Отдельный отряд сооружает другую груду — из отрубленных голов. Великий царь хочет оставить по себе память, чтоб убоялись враги, чтоб дрожал от ужаса среди своих каменных пирамид главный враг — фараон: подожди, и до тебя доберется могучий Синаххериб… а пока — взгляни-ка на его пирамиду, не чета твоим!
Из-под развалин, из убежищ, из нор и колодцев извлекают уцелевших — бывших жителей бывшего Лахиша. Удивительно — казалось, всех вырезали во время штурма… ан нет, смотри, сколько их осталось! Теперь победители уже не торопятся, время терпит; теперь они могут заняться пленниками вплотную, поразвлечься на славу; теперь выжившие позавидуют погибшим, горько позавидуют, и не один раз… Ночь опускается на истерзанную Иудею, на торжествующий лагерь Синаххериба. До рассвета пирует царь; до рассвета сотрясаются окрестные холмы от воплей истязаемых людей. Плохо попадать в плен к любому врагу; стократ хуже — к врагу-садисту; тысячекратно — к ассирийцам. Высится рядом с лагерем страшная пирамида, прирастает новыми кругляками…
Но сколько ж можно праздновать?.. пора и честь знать… Рабов — в Ниневию, армию — к порядку. Перед отправкой пленников сортируют в последний раз. Головы детей и стариков пополняют пирамиду; остальным сверлят подбородки и накрепко прикручивают язык к коротко связанным ногам — чтобы шел раб мелкими шажками и думал чтобы не о побеге, а о том, как бы не споткнуться… Потому что споткнулся — язык вон, с корнем, на потеху охране.
Яник глядит вслед веренице рабов, семенящих мимо холма, совсем рядом, внизу. Кто-то трогает его за плечо. Он оборачивается. Привет, старая! И ты здесь, а как же иначе… Белая тряпка на голове, фиолетовая юбка с разводами, малиновая шерстяная кофтень да еще и синяя безрукавка поверх. И младенец в коричневом свертке. Бери его, бери… бери его, Яник, ну же… Безресничные веки ребенка вздрагивают, как будто он вот-вот проснется. Ужас охватывает Яника.
— Нет! — кричит он. — Нет! Отстань! Уйди!.. — и открывает глаза, разбуженный собственным криком.
За окном фургона утро. Яник смотрит на часы. Надо же! Целых три часа проспал; давно у него так не получалось… В углу шевелится Саша, поднимает всклокоченную русую голову:
— Что такое?.. Что вы кричите?.. А… опять тот же кошмар?
Яник кивает.
— Знаете что? — говорит Саша. — Я посоветуюсь с равом. Сегодня же. Оставьте мне ваш телефон.
Яник пожимает плечами. С равом так с равом. Нам, шизикам, все едино…
— Вставай, Саша, — говорит он, потягиваясь. — Пора собираться. Ави нас, наверное, уже обыскался.
6.
Восемь вечера. Яник подруливает к условленному месту, и Саша, с видимым трудом оторвавшись от фонаря, садится в машину.
— Куда?
— Езжайте пока прямо… — Саша длинно зевает и закрывает глаза. Голова его медленно клонится вниз под тяжестью носа.
— Эй, друг! — тревожится Яник. — Ты мне тут не засни. Я ведь дорогу не знаю, ты помнишь?
— Не волнуйтесь, — слабо откликается Саша. — Я в порядке. Просто устал очень…
— Опять? Ты что — все время такой задроченный? Тоже кошмары, как у меня? Или мешки в порту разгружаешь по шестнадцать часов в сутки?
— Да нет… работа у меня не тяжелая — техником на телевидении. Русскоязычный канал «САС-Ти-Ви»… может, слышали?
— Не-а… — мотает головой Яник. — У меня и телевизора-то нету. Прием у меня в караване хреновый. Я свои кина во сне смотрю. Хватает.
— Ага… — продолжает Саша, не слушая. — «САС-Ти-Ви». Паршивый такой канальчик. Мыльные оперы и всякие ток-шоу дурдоголовые. Правда, сейчас хотят новости делать, вот и набрали команду… война в Ираке, то да се…
— Ну? А устаешь-то почему? Мыло взбиваешь… для оперов?
Саша улыбается:
— Я учусь, Яник. Ночами. В ешиве. Там, куда мы едем… Сейчас — налево, и паркуйтесь… рядом с тем домом… ага.
Уже совсем стемнело. Они входят во внутренний двор большого комплекса, кишащего мелкими конторами, адвокатскими офисами, складами, лавками и дешевыми едальнями, и, обойдя огромный мусорный бак, оказываются перед запертой металлической дверью. Саша нажимает на кнопку переговорного устройства и задирает голову к допотопной телекамере, закрепленной сверху на ржавой скобе. Дверь, посомневавшись, жужжит и щелкает замком. Саша и Яник поднимаются на второй этаж по едва освещенной щербатой лестнице. Видавший виды дворовый кот, выгнув спину в форме «умру, но не сдамся», встречает их на лестничной площадке и неохотно пятится в шипящую темноту коридора. Путь свободен.
Наверху оказывается неожиданно большая комната, даже, скорее, зал… ну да — большой зал, уставленный столами. Сейчас он пуст, если не считать растрепанных, видавших виды — как кот — книжек, аккуратными стопками сложенных на столах.
— Садись. — Саша подводит неожиданно оробевшего Яника к одному из столов в середине зала. — Я пока соображу какого-нибудь кофе-чая.
Яник остается один. У дальней стены аккуратными стопками — как книги — сложены матрацы. Тут и спят, надо же… У другой стены — невысокий подиум, на нем — заваленный книгами стол с лампой и микрофоном на длинной жирафьей шее. Ага, это, видать, для главного. Сбоку от стола подвешен телевизор. Он включен — на экране какой-то старикан бубнит непонятно что — не слышно из-за приглушенного звука.
Подходит парень, в джинсах и мятой футболке, за ним еще один, и еще несколько. Они поочередно здороваются с Яником, называя свои имена, которые он, впрочем, немедленно забывает. Ему отчего-то неловко, причем чувство это усиливается оттого, что все подошедшие усаживаются именно за его стол, рядом и напротив, как будто другого места нету. Они сидят молча, разглядывая Яника… судить будут, что ли? И куда это Саша запропастился? А! Вот и он, слава Богу — мечет на стол пластиковые стаканы, графины с водой, термос, чай, кофе…
— Рав уже здесь?..
— Конечно…
— Ну так позови его…
— Уже позвали…
— Ну ничего, подождем…
— Ты не тушуйся, Яник, — успокаивает его Саша вполголоса. — Они тут все, чтобы помочь. Положительная энергия. Налей себе что-нибудь…
Из комнатки, выгороженной в углу зала, выходит рав, удивительно похожий на питерского портного-частника, шившего в свое время яниковым родителям. Старичок такой, небольшого росточка, белая рубашка, аккуратное брюшко и коротковатые штаны на подтяжках. Ребята за столом, особо не суетясь, освобождают ему место — не во главе, даже не посередке — просто сбоку, где пришлось. Он садится и потирает кисти маленьких белых рук. Потом поднимает одну из них и стукает себя в грудь.
— Я — Менахем, — говорит рав, взглянув на Яника. — Саша рассказывал мне про вас. Вас ведь зовут… — он делает паузу, как бы припоминая.
Яник приходит к нему на помощь. Рот его открывается, чтобы сказать «Яник», но отчего-то произносит: «Иона». Надо же… яниковы щеки и уши краснеют, пораженные столь непонятным поведением рта.
Рав кивает, не обращая внимания на яниково смятение. Он вообще не слишком докучает Янику своим взглядом — посмотрит когда покороче, когда подлиннее… да и отведет. А Яник и рад: непростые глаза у старика; все вроде в порядке — и цвет теплый, и морщинки добрые вокруг… а все же что-то не то, непроницаемость какая-то, будто мерку снимает. Не зря портного вспомнил. Только портной-то — понятно для чего снимает, а этот зачем?.. — неуютно, в общем.
— Итак, вас преследует сон, — говорит рав. — И вы пытаетесь от него избавиться, но пока безуспешно. Вы пытаетесь убежать от него в явь, но он настигает вас и там. Сон этот связан с Ассирией, а вас зовут Иона… Аналогия настолько прозрачна, что мне даже не очень понятно, как это вы сами не догадались. Думаю, что и Саша мог бы объяснить вам все уже при первой встрече…
Сидящие за столом кивают и укоризненно смотрят на Сашу — мол, что ж ты так оплошал, Александр? Тот смущенно разводит руками.
«Сейчас небось скажет — устал…» — думает Яник.
— Устал я тогда… — виновато объясняет Саша. — Не просек…
— Вы помните историю пророка Ионы, вашего тезки? — спрашивает рав недоумевающего Яника. — От него тоже требовалось совершить нечто, чего он не хотел. А именно — идти в Ниневию со страшной вестью о предстоящей гибели города. Я не знаю, какими предстают ассирийцы в ваших снах, но реально Ассирия была воплощением ада на земле. Ни до, ни после мир не знал столь страшной, возведенной в ранг религии массовой жестокости. Ассирия была империей узаконенного изуверства, а Ниневия — его столицей. Если бы целью ассирийских царей были только завоевания, подчинение народов, разрушение… — это бы еще куда ни шло. Мало ли разрушителей проносились по земле в разные годы?
Нет, целью ассирийцев было мучительное уничтожение, с упором на «мучительное». Им было недостаточно просто захватить город, просто разрушить его, просто истребить всех его обитателей. Главное удовольствие заключалось для них именно в мучительстве, в садистском истязании побежденных. Ассирийские законы чудовищны, ассирийские боги отвратительны, коварны, блудливы. Если требовалось тогда указать на место, где расположен вход в ад, то место это располагалось именно там, между Калахом и Дур-Шаррукином, в Большой Ниневии, в самом сердце Ассирии, в логове сатаны. Идти туда, да еще и с угрозами — означало верную смерть, причем не просто быструю легкую смерть, но страшные, длительные, нечеловеческие мучения…
Рав Менахем замолкает. Он сидит, уютно сложив на столе маленькие руки и печально кивает в такт собственным мыслям.
— Сейчас эти места называются иначе, — говорит Саша. — Калах именуется Нимродом, а Дур-Шаррукин — Хорсабадом. А рядом с ниневийским дворцом Синаххериба стоит теперь большой город — Мосул. Северный Ирак, курдские провинции… слышали, наверное; сейчас эти имена на слуху.
— Слышал, — отвечает Яник. — Конечно, слышал — по радио… Только при чем тут я? Мосул… Ниневия… ассирийцы… Мне до них — как до Луны. Какая связь? Не понимаю…
Старик поднимает палец.
— Вот! И тот Иона не понимал.
Он поворачивается к Янику всем телом. Теперь он смотрит на него, не отводя взгляда, не выпуская растерянных Яниковых глаз из цепкой хватки своих непроницаемых зрачков.
— Каждый человек приходит в этот мир во имя определенной цели; а иначе — зачем ему приходить? Как правило, цель эта не ясна ему самому, и многих это мучает в течение всей их жизни. Кто я?.. зачем я?.. — спрашивают они, и нет ответа. Возможно, я прожил всю свою жизнь только для того, чтобы сказать вам эти слова, а Саша родился на свет только затем, чтобы привести вас ко мне. Кто знает? Только Хозяин и знает.
Он беспомощно разводит руками.
— Знает, но не всегда говорит. Скорее всего, часто Ему не кажется столь необходимым объяснить тебе — кто ты и зачем ты; возможно, Ему даже не важно — поймешь ли ты свою задачу или нет… или даже — выполнишь ли ты ее или нет; ведь Он всегда может найти других исполнителей. Конечно, Он предпочел бы, чтобы все всё понимали — представь себе, сколько бы это сэкономило сил и страданий… Тем не менее, Он обычно не настаивает на своем, оставляя выбор в наших руках. В этом, собственно, и заключается человеческая свобода.
— Но иногда Хозяин не столь снисходителен. Иногда Ему отчего-то важно, чтобы именно данный конкретный Иона совершил данное конкретное действие. И тогда Он объясняет Ионе его задачу, сначала почти неуловимыми намеками, затем более явными знаками, а если потребуется, то и прямым, однозначным указанием. Обрати внимание, даже в этой ситуации Хозяин никого не заставляет — решение всегда остается за самим человеком; просто теперь, после столь исчерпывающих объяснений, человек уже не может сослаться на непонимание.
Яник нервно хмыкает:
— Хорошенькое дело — не заставляет! Насколько я помню историю с тем Ионой, он не больно-то рвался, волынил как мог, даже убежать хотел… Его именно заставили. Добровольно-принудительно… Одна байка с китом чего стоит!
— Э, нет, — не соглашается рав. — Вы не совсем правы. Иона бежал не от самой задачи, а от ее осознания. Чувствуете разницу? Это разница между «не хочу понимать» и «не хочу выполнять». Иона отказывался принять сам факт поручения — в точности так, как неоднократно поступаем мы все в течение нашей жизни. Не хотел расписываться в получении повестки, понимаете? Вся штука в том, что на этот раз Дающий поручения проявил настойчивость… А потом уже само решение — исполнять или нет — оставалось за Ионой, и только за ним.
— То есть он мог бы сказать «нет»? — уточняет Яник. — После того, как понял, чего от него хотят, после того, как подписал повестку? И что бы с ним тогда случилось?
— Не знаю… — рав пожимает плечами. — Скорее всего, никто бы его не тронул. Жил бы остаток своих дней в вечном беспокойстве.
— В беспокойстве? Почему?
— Ну, как… — в непроницаемых зрачках вспыхивает на секунду лукавый огонек. — Повестка-то на руках. Вот она — лежит на тумбочке, не дает о себе забыть… Неуютно как-то, неприятно. Человек места себе не находит, бессонница начинается, раздражительность… в общем — беспокойство. И жизнь вроде нормальная, а вкуса в ней нету.
— Ну вот, — рав Менахем смотрит на часы и легонько прихлопывает по столу. — Было приятно познакомиться, молодой человек.
Он встает. Яника охватывает непонятная ему самому паника.
— Подождите, рав Менахем, — поспешно выкрикивает он и вскакивает вслед за стариком, направляющимся в свою каморку. — Подождите… что же мне теперь делать?..
— Подписывайте повестку, — говорит рав, не оборачиваясь. — Прекратите убегать и подписывайте.
Яник растерянно смотрит на Сашу.
— Ничего не понимаю… Что же, мне теперь в Мосул ехать — проповедовать?.. Чушь какая-то.
Сашины глаза весело блестят. Он обнимает Яника за плечи с неожиданным панибратством.
— Не волнуйся. Ты же слышал — тебе все объяснят. Главное — не сопротивляйся, понимаешь? Принимай это с радостью, и все само собой образуется. Пойдем-ка пока перекусим. Ты ведь не спешишь?
Они переходят в небольшой закуток рядом с залом. Там уже суетятся двое, накрывая на стол: хлеб, вода, миски, стаканы. Шимон, где суп? Вези уже! Шимон, седой коренастый старикан с круглыми любопытными глазами, ввозит на тележке кастрюлю с супом. Ешиботники рассаживаются; Шимон наливает супу всем, кроме себя. Сам он усаживается сбоку и умильными глазами наблюдает за трапезой.
— Погодите-ка, — говорит Саша. — А где же Роса Мудрости — в честь гостя?
На столе появляется бутылка без этикетки с прозрачной жидкостью. Саша разливает.
— Это наша водка, собственного изготовления, — объясняет он Янику. — Называется Роса Мудрости. Шимон вот готовит, по рецептам еврейских народов Заполярья. Попробуй. Прочищает и сцеживает… Ну… лехаим!
Яник опрокидывает вместе со всеми. Забытый со времен подворотной российской юности вкус разбавленного спирта, неприятный сивушный запах, сухое першение в горле. Он удивленно качает головой — надо же… не думал, что когда-нибудь снова доведется… а вот ведь пришлось.
— Ну как тебе? — с энтузиазмом спрашивает Саша и наливает по новой. — Классно, правда? Ты пей, не жалей, у нас еще много. Верно, Шимон?
Шимон радостно кивает. Глаза его сияют.
— Отличный напиток, — подтверждает Яник. — Кстати, сколько в ней процентов мудрости, в этой росе?
— Когда как получается, — с гордостью говорит винодел. — Это, знаете, по вдохновению… Но не менее пятидесяти. Жаль, мне нельзя с вами — после операции.
— На открытом сердце, в прошлом месяце, — шепчет Саша Янику. — Врачи говорили: все, надежды нету. А вот ведь выжил, нашими молитвами. Тут у людей знаешь какая положительная энергия? Горы сворачивает…
Он возбужденно прихлебывает жидкий невкусный суп.
— Ну, давай еще по разику. — Саша высоко поднимает пластиковый стаканчик с Росой Мудрости. — Ребята! Я хочу, чтобы все мы выпили за успехи Ионы. За его повестку! Лехаим!
Все смотрят на смущенного Яника и кивают, добросовестно излучая положительную энергию. Вторая пролетает соколом. Да и супчик вроде ничего, есть можно.
«Однако, пурга-то какая, — думает Яник. — Черт-те что; кому рассказать — не поверят… роса мудрости… положительная энергия… повестка… Полный бред. И как это меня вечно заносит во всякие несуразности? А уж как голова завтра болеть будет, с росы-то с этой… ай да люли…»
— Лехаим! — говорит он вслух и опрокидывает третью — мелкой пташечкой.
7.
Он робко скребется в дверь, рав Менахем, бедняга.
— Кончай, Яник, неудобно; старый, уважаемый человек топчется у твоей двери, а ты сидишь себе, зажав смех в кулаке, и не впускаешь.
— Неудобно, это так, но что я могу поделать, коли мне так смешно; прямо распирает, честное слово. Как же я ему открою-то, братцы, в таком-то виде? Представьте себе: вот я открываю, а он там стоит со своей дурацкой повесткой — маленький такой, в коротких штанишках с подтяжками, старый еврей-закройщик с Петроградской стороны. Я же умру со смеху, я же взорвусь прямо ему в лицо… это, по-вашему, удобнее? Пусть лучше пока думает, что я сплю и не слышу… вот отсмеюсь и открою.
— Пусть думает, что ты спишь? Так ведь ты и вправду спишь, Яник, чего ж тут думать?
— Ну вот, тем более. Я сплю, я сплю просто замечательно, давно я так не спал; вот оно — счастье… — сон, светлый и радостный, со сладко защемленным сердцем и детскими слюнками на подушке. Так что пусть он подождет, рав Менахем, он понимает, он хороший. И повестка у него хорошая, и весь сон хороший… Господи, счастье-то какое!
— Откуда же счастье, Яник?
— А кто его знает… откуда во сне берется счастье? Что я, хозяин снам своим? Что я, отец им? А если даже и отец — то что с того? Сон за отца не отвечает, вот.
— Э, нет, Яник… экий ты шутник сегодня… сам ведь знаешь, что есть у тебя причина радоваться.
— А хоть бы и так. Есть причина, так что? Еще и лучше. Даже знаете что? — не то что есть причина радоваться, а нету причины горевать — вот так-то оно правильнее. Нету ее в этом сне — причины — старушенции с младенцем… нету!.. сгинула, карга ненормальная! И ассирийцев нету… — никого из прежней мерзкой команды. Все чисто, как на празднике! Впервые за полгода! Как же тут не радоваться, братцы? Никакой тебе мрази; на горизонте — ни облачка; один уютный и смешной рав Менахем в коротких штанишках… вот отсмеюсь — и открою.
— А что ж за повестка у него, Яник?
— А черт его знает… может — на примерку?.. я знаю? Он ведь портной, вы помните? Может, он мне костюм шьет, у меня как раз нету… Вот ведь смех — другим шьет, а себе нормальных брюк справить не может, до чего же он смешной, этот старик… да… однако и в самом деле неудобно — пора открывать. Только что же он там скребется у двери, что же не звонит? Эй, рав Менахем! Звоните! Видите, кнопочка там — на косяке, справа, под мезузой? Звоните, ребе, звоните…
И рав Менахем звонит. И звонит. И звонит… Только при чем тут рав Менахем? И при чем тут дверь? У Яника и звонка-то на двери нету, так что и звонить там нечему. Это телефон, вот что. А, черт! Конечно же, это телефон… разбудили, гады! Какой сон сломали! Ну надо же! В кои веки такой сон приснился, так нет же… кайфоломы проклятые!
Яник отчаянно вцепляется в простыню, натягивает ее на голову, покрепче зарывается лбом в подушку. Сон, миленький, погоди, куда же ты… ну побудь еще немножко, ну хоть полчасика… Нет! Сломали. Он еще лежит некоторое время с закрытыми глазами, отлавливая последние обрывки чуда, и наконец сдается. Пора вставать. Яник смотрит на часы. Ого! На часах полдень. На часах — полдень, и в душе — полдень, и солнце — в зените. Славно-то как! Он встает с отчетливым ощущением счастья, как будто подаренный ему чудный сон не исчез бесследно, но играет в яниковом теле, пульсирует свежей, искрящейся, радостно закипающей кровью. Дайте мне рычаг, друзья! Дайте мне рычаг — и я переверну мир! Яник, рыча, оглядывается… рычага не видать… да и Бог с ним; вынесем-ка лучше мусорное ведро. Да и прибрать тут неплохо бы — совсем грязью зарос, стыдоба.
Снова звонит телефон, с упрямым истерическим оттенком.
— Алло!
Это Саша.
— Яник! Ты почему трубку не берешь?! Слушай, это срочно…
— Сашуня, — проникновенно говорит Яник. — Дорогой Сашенька. Продай мне ящик вашей Росы. Нет, продай мне два ящика. Пожалуйста. А не продашь, я вас ограблю и возьму силой. Ты себе не представляешь, как я себя чувствую… как новенький. И сон был такой чу…
— Погоди! — перебивает Саша. — Потом расскажешь. Тут такое… такое…
Он говорит, торопясь и захлебываясь. Помнит ли Яник — он, Саша, недавно рассказывал, что на его телеканальчике набирают команду для новостей? Так вот, эта история получила неожиданное продолжение. Теперь босс и хозяин канала надумал послать съемочную группу не куда-нибудь, а прямо в Ирак — просто чтобы не отставать от других, представляешь? А кого тут пошлешь? — с израильским паспортом не годится, ясно. Значит, нужны люди с двойным гражданством, чтобы группа, значит, канала под приличные каналы — под канадский там, или российский, или еще какой… понимаешь? В общем, подходящих людей мало, вернее сказать, почти совсем и нету. Тут-то Саша про Яника и вспомнил — мол, есть у него такой, техник божьей милостью, отставной козы автоматчик без определенных занятий, ни семьей, ни войной, ни работой не обремененный, зато с российским паспортом в кармане.
— Они как услышали, прямо обалдели, — кричит Саша. — Где ж ты, говорят, раньше был? Такой ценный кадр зря пропадает! Короче, Яник, собирайся и немедленно приезжай. Они, конечно, с тобой сначала поговорят, но, в общем, все уже решено. Лучше тебя им ни в жисть не найти! И потом… сам понимаешь…
Сашин голос вдруг падает до свистящего шепота:
— Это повестка, Яник. Повестка. Та самая, о которой говорил рав. Распишитесь в получении, господин Иона. Ты едешь в Ассирию, Яник. В Ассирию!..
Яник откладывает телефон и смотрит в окно, на вверенный ему холм напротив. С большим масличным деревом на самой вершине он похож на ассирийский шлем с султаном.