1.

— Летять, гудять по небу бомбовозы… — поет Мишаня, растянувшись на матраце.

Воронья шуба на рыбьем меху настороженно нахохлилась рядом, ждет своего часа. В хижине тепло, на низком столике — сладкий чай, транзистор подвывает монотонные курдские шлягеры. Мишанина песня ложится на них самым корявым образом, зато хорошо согласуется с ревом тяжелых бомбардировщиков В-52, волнами накатывающихся на Мосул прямо над их головами.

— А я в степи израненный лежу…

— Кончай гундосить, Мишаня… накаркаешь… — говорит Яник. — Нет у нас тут Тамарки — тебя перевязывать.

— Ко мне подходит санитарка — звать Тамарка, — упрямо ведет свою партию Мишаня. — Давай тебя перевяжу! Абрам-пам-пам!

— Ну-ну… — качает головой Яник. — Пеняй на себя, дятел. Я тебя предупреждал…

— Эй, Яник, да ты никак нервничаешь? — Андрей лениво прихлебывает остывший чай. — От кого другого, а от тебя — не ожидал. Как же так? Герой-разведчик, и все такое… — нехорошо, нехорошо… Черт, сколько они туда сахару бухают? У меня от этого чая внутренности слиплись. Скорей бы уже на выход…

Снаружи сумерки, непогода — мокрый снег вперемежку с дождем, ветер. Сегодня они весь день с раннего утра добирались до этой пограничной деревушки, хитрыми маневрами отвязываясь от гитем, пересаживаясь из такси в такси, прячась в кузове грузовика, в тракторном прицепе за мешками, снова в грузовике — всюду, куда их — быстро, быстро! — пихали постоянно сменявшиеся молчаливые проводники. Багаж доставлялся отдельно; теперь он свален под навесом, за дверью; удивительно, но все вроде цело…

Койотов Андрей нашел относительно быстро; больше времени ушло на переговоры — уж больно цены заламывались невообразимые. В конце концов сошлись на десяти тысячах — по три куска на рыло плюс добавка за багаж. Оплата через посредника — если Белик не звонит в течение следующей недели из Ирака, то койоты своих денег не получают. Такая вот гарантия, с позволения сказать… Повздыхал Белик, поматерился да и заплатил — а куда денешься?.. — надо торопиться. Непонятно только — почему на звонок отведена неделя? Судя по уверениям посредника, собственно переход границы включает трехчасовую пешую прогулку с последующей двадцатиминутной подброской на автомобиле до иракского пограничного городка Заху. Итого: контрольного звонка от Андрея можно ждать нынешней же ночью, максимум — завтра утром. Зачем тогда такой запас?

Белик смотрит на часы: около семи. Когда уже выйдем?.. надоело…

Проводники прибывают еще через полтора часа, их пятеро. Они заходят в хижину разом, толпой, привычно придерживая рукой автоматы Калашникова, надолго распахнув дверь и напустив со двора тревожащий сгусток враждебной промозглой темноты. Мишаня ежится: в такую погоду… целых три часа, да еще и по горным тропам…

«Ничего, — успокаивает он себя, — зато завтра начнем регулярные репортажи, раз в день, как штык.»

Мишаня блаженно улыбается.

Койоты рассаживаются пить чай, а как же иначе… На них длинные куртки блеклых тонов, широкие курдские шаровары подпоясаны кушаками. Главный и, видимо, старший — хотя все пятеро выглядят на один и тот же, совершенно неопределенный возраст — хлопает себя в грудь.

— Масуд, — говорит он и сердечно улыбается, обнажая темно-коричневые зубы, торчащие в самых неожиданных направлениях.

Андрей, Яник и Мишаня поспешно представляются. Все они испытывают некоторую неловкость за свои цивилизованные колгейтовские оскалы, отчего-то кажущиеся совсем неуместными в гнилозубой койотской компании. Масуд кивает, гасит улыбку и принимается усердно запивать ее чаем. Остальные члены стаи, не отставая от вожака в области чая, ограничиваются молчаливыми улыбчивыми кивками.

— Лучше бы они совсем не улыбались, — шепчет Яник Андрею. — Такой улыбочкой только детей пугать.

— Это от сладкого чая. И от курева. Сколько ни общался с ними, ни разу не видел, чтобы они чего-нибудь ели. Только хлещут этот свой чай и смолят, хлещут и смолят…

Словно в подтверждение, койоты дружно закуривают.

— Чего ждем? — недовольно спрашивает Мишаня. — Задохнуться можно… Ты бы спросил их, Андрей.

Но спрашивать не приходится; Масуд, правильно истолковав мишанино беспокойство, показывает на мобильный телефон, что-то говорит на чудовищном английском и снова улыбается своей неконвенциональной улыбкой. Ага. Понятно. Ждем звонка.

Звонок раздается в половине десятого — пора. Во дворе койоты навешивают на себя почти весь багаж; Янику и Андрею остается совсем немного, а Мишане и вовсе не позволяют нести ничего, кроме камеры, расстаться с которой он не соглашается категорически. Дождь перестал, зато подмерзло и ветер усилился. Первый час идут по относительно неплохой грунтовой дороге — быстро, гуськом, в полнейшей темноте.

«Вот видишь, — говорит сам себе Яник. — А ты боялся… еще два часа — и в дамках. Это ж просто прогулка, еще и вещички за тебя несут…»

Он неожиданно утыкается в спину идущего впереди койота. Стоп. Группа пристраивается за грудой каменных глыб, очертания которых четко вырисовываются слева на фоне какого-то слабого зарева. А… это турецкий военный лагерь… вон и флаг. Лагерь ярко освещен, от него до места, где они прячутся, совсем недалеко — метров пятьсот. Но дело, собственно, даже не в лагере; дело в речке — дальше, прямо по курсу — речку-то, видимо, надо переходить… а где же мост?.. а мост господам нелегалам не положен, нет, никак не положен. Так что — вброд. Это Масуд и объясняет им на пальцах. Не бойтесь, там неглубоко, ерунда — он показывает ладонью уровень ниже щиколоток — даже ноги не замочим…

Главное — быстро, очень быстро, потому что если заметят — будет плохо: турки долго не думают, а сразу стреляют — он показывает: «Бах!.. бах!..» — и потешно роняет голову набок, изображая труп. Ага, очень смешно. Прямо ухохочешься. Но ладно, надо так надо, ничего не поделаешь… тогда пойдем уже скорее?

— Подождите… — Масуд указывает на тлеющие огоньки сигарет.

Это турецкий патруль ленивым прогулочным шагом тащится вдоль речки, спотыкаясь и оскальзываясь на мокрых камнях. Вот пройдут, тогда уж и мы.

— А долго ли еще, Масуд?

— Два километра, — говорит он и для верности добавляет два растопыренных в форме «V» пальца.

Всего два? Ну, это мы шустро, это мы чик-чак…

Вода обжигает холодом. Перед самым Яниковым носом прыгает багаж на спине койота, проворно преодолевающего неширокую речку. Сколько тут? Двадцать, тридцать метров? — Фигня… только вот вода-то уже по колено… а, черт! — и течение ничего себе — так и лупит, так и норовит сбить… сволочь… А вода уже щекочет бедра; Яник с ужасом видит, как передний койот проваливается по пояс… экая падла этот Масуд! — говорил ведь «по щиколотку»!.. он инстинктивно приподнимается на цыпочки… какое там!.. ледяные тиски стискивают мошонку; он и не знал, что есть на свете такой холод, такая боль… и живот… Господи, да что же это?! Отчаянным усилием Яник выпрастывается из этого ада — скорее, скорее… вот уже и наверх пошло, вот уже и мельче… фу-у-у… слава Богу…

Выскочив на противоположный берег, Яник приостанавливается, но задний койот грубо толкает его в спину — вперед, вперед, вперед! Оступаясь и скользя, он бежит дальше, еще и еще, тщетно стараясь попадать непослушными ногами в такт бешено колотящемуся сердцу. В двухстах метрах от берега — каменистая гряда. Передний койот ловко огибает большую глыбу и, обернувшись, подтягивает к себе Яника. Все. Можно перевести дух.

Яник оглядывается. Отсюда, из темноты, брод кажется ярко освещенным близкими прожекторами турецкого лагеря. Не дай Бог, патруль вернется… Вот Андрей, подгоняемый своим провожатым, выбирается на берег. Пригнувшись, они поспешают сюда, в укрытие. Мишаня еще на середине реки. Его ведут двое, Масуд замыкает. Яник видит, как неуклюже движется комок Мишаниной вороньей шубы. Шуба, понятное дело, сильно намокла, отяжелела, и теперь течение тянет Мишаню за собой, вырывает из сильных койотовых рук.

Вдобавок ко всему, он не больно-то помогает проводникам. Он боится за камеру. Камера тоже может намокнуть, и тогда… что же он будет делать тогда?.. как же они будут снимать репортаж? Преодолевая мертвую тяжесть шубы, Мишаня удерживает над головой сумку с камерой — повыше, понадежнее… а двое курдов отчаянно вырывают его из обволакивающих неумолимых лап течения, изо всех сил подтягивая к берегу.

Они уже почти победили, самый глубокий участок пройден; и тут Мишаня, пошатнувшись, поскальзывается и падает во весь рост, беспомощно хватая руками воздух и — о ужас! — выпуская из рук заветную сумку. Яник видит, как Масуд титаническим усилием выдергивает его из-под воды, как вдвоем со вторым койотом они пытаются выволочь Мишаню на берег… но нет… Мишаня не хочет!.. Мишаня ищет оброненную камеру — ищет оброненный главный смысл, ценность и обоснование всей своей непутевой жизни.

Уже зная, что сейчас произойдет, Яник смотрит, как они возятся в пяти метрах от берега, как Мишаня отталкивает койотов, как отчаявшийся Масуд тычет ему в нос своим калашом, как угрожает… но что Мишане угрозы?.. клал он на них с высокой колокольни, на эти угрозы… ему бы камеру… камеру… И он сбрасывает надоевшую шубу, чтобы было легче искать, и злобный приток большой ассирийской реки, радостно урча, подхватывает добычу, твердо зная, что она не последняя, что если еще немного постараться, то и весь этот потный идиот достанется ей целиком, а может, и по кусочкам — вот ведь и патруль возвращается.

Да, он и в самом деле возвращается — Яник слышит крик и первую автоматную очередь, еще не прицельно, еще издалека. Он видит, как Масуд с товарищем, сбросив с плеч багаж и оставив Мишаню, стремительно выскакивают на берег и бегут в укрытие, по-заячьи петляя, пригибаясь, падая и перекатываясь. Он видит, как Мишаня продолжает шарить по дну, отдуваясь и, скорее всего, потея по обыкновению, как двое солдат подбегают к противоположному берегу, и один из них встает на колено и удобно прицеливается. Яник открывает рот, чтобы крикнуть Мишане: «Беги!.. беги!.. беги!!!» — и не может… и только странный птенячий писк вырывается из его сжатого спазмой горла:

— Е-и… е-и…

Разъяренный Масуд бурей врывается в укрытие, он держит автомат наперевес и, не разбирая куда, лупит стволом и прикладом по оцепеневшей группе — не стоять!.. быстро!.. вперед!.. и, повинуясь этому неистовому натиску, Яник бежит, бежит вместе со всеми, слыша стрельбу за спиной, точно зная, что именно происходит там, на реке, затылком видя Мишаню, сердитым медведем отмахивающегося от назойливых пулевых толчков, мешающих ему в его важных поисках, падающего в крутящуюся, яростную воду — потому что ноги вдруг перестают держать; шарящего по дну до последнего, до сначала панического, а затем спокойного осознания того, что — все, камера пропала, уже не вернуть… а вместе с нею, кстати, — и жизнь… а жалко… ведь только-только снимать начали, какие репортажи можно было бы сде…

Они бегут бесконечно долго, как во сне, и так же медленно, как во сне; все время вверх, и вверх, и вверх, без дороги, без тропки — во всяком случае, без видимых Янику дороги или тропки — даже не бегут, а судорожно карабкаются по склону, хватаясь за камни, цепляясь за кусты; а камни и кусты тоже не остаются в долгу, ответно хватая их за ноги, цепляя за одежду, в кровь раздирая руки и лодыжки. Пот заливает глаза, скатывается по лицу, солонеет на языке… или это не пот, а слезы?.. или и то, и другое вместе?.. Нет времени понять, нет времени подумать — надо ползти, карабкаться на эту гору, хвататься за эти камни, цепляться за эти кусты, что тяжело до невыносимости, но все-таки легче, легче, чем просто думать о нем — о толстом недотепе, оставшемся позади, о дорогом друге Мишане Чернове, чье нашпигованное пулями, исковерканное рекою тело, перекатываясь на перекатах, обиваясь о пороги, сплавляется вниз, к уже широкому здесь Тигру-людоеду, и еще дальше, и дальше — к мертвым ниневийским холмам, где торжествующий дьявол распускает свой двенадцатиглазый павлиний хвост.

2.

Но все когда-нибудь кончается, даже этот бесконечный склон; они переваливают через хребет и останавливаются отдышаться под острыми скальными обломками, черными и беспорядочными, как зубы Масуда. Погони нет и, видимо, не будет — ленивым туркам западло лезть в темноту, в холодную воду, под койотские калаши. Постреляли и хватит, хорошенького понемножку, одного завалили — и то хлеб; будут теперь знать, курдские бандюганы…

Масуд мрачно молчит: один клиент потерян, да и часть багажа — тоже. Сколько за это вычтут? И главное, будь хоть в этом его, Масуда, вина — так ведь нет — всё этот толстый ишак, будь он неладен; и дернул же его черт обронить эту дурацкую сумку прямо посередине реки! А ведь говорили ему — отдай сумку, отдай… нет!.. самому нести захотелось, ишак упрямый. Вот и плыви теперь со своим упрямством кормить рыб в Тигре. Еще и нас чуть не погубил; сколько мы с ним возились?.. минуты три, не меньше… да за это время две такие группы могли переправиться!

Масуд ожесточенно трясет головой. Эх, знал бы он заранее, что толстяк окажется бесноватым… тогда можно было бы не тратить попусту драгоценное время на бесполезные уговоры, а просто сразу оглушить его хорошей плюхой по дурной башке, да волоком, волоком… вдвоем-то успели бы дотащить… Эх, жаль, что там не догадался, на реке. Он вздыхает, встает и подходит к Андрею, объясняться.

Андрея бьет крупная дрожь. Теперь, когда адреналиновое опьянение побега прошло, он ощущает жуткий холод от мокрой одежды. Дать бы по морде этому сраному курду… «по щиколотку»… подлец. Еще и Мишаня гикнулся. Хотя Мишаня, если честно, сам виноват. Курд здесь ни при чем.

«Ну и что? — зло обрывает сам себя Белик. — Ну и что? Если этот сучий койот думает, что я ему за троих заплачу, то он, гад, сильно ошибается. Плюс багаж потерянный. Шести тысяч хватит. Если, конечно, целыми отсюда выберемся. А то и пяти. Сволочь.»

Стуча зубами, он слушает сбивчивую англо-курдскую речь, качает головой и показывает знаками — после, после. Не до этого сейчас. Сейчас — согреться… как там насчет костерка?

Масуд испуганно машет руками — какой костерок? Что они, все с ума посходили, эти клиенты? Вон же турки — там, внизу, в километре отсюда… или не видно? Надо двигаться, идти вперед, быстро, быстро… а ну-ка, вставайте. Вперед — так и согреетесь.

Яник встает вместе с койотами. Вперед так вперед. Думать потом будем, а сейчас — чем хуже, тем лучше. Он еще помнит армейские учения в зимнем Негеве, так что этими ассирийскими горами его не испугаешь. А что до мокрой задницы, то и это терпимо — главное, можно двигаться, согреваться, не то что в снайперской засаде где-нибудь под Рафиахом. Как там Андрей? Яник наклоняется к Белику, трогает его за плечо.

— Андрей!.. Эй, Андрей!..

Белик пытается что-то ответить, но кроме стука зубов ничего не выходит.

— Что?

— Сколько… осталось… спроси его, сколько осталось?

Яник поворачивается к Масуду.

— Сколько?

— Два! — Масуд поднимает вверх сложенные буквой V пальцы, как давеча. «Врет, сука,» — понимает Яник.

— Два километра, — вслух говорит он. — Вставай, Андрюша. Вставай, братишка. Держись, немного осталось. Надо идти. Давай-ка я тебе помогу… ну, вот и хорошо.

Вниз идти нисколько не легче, особенно в полной темноте. Вязкая грязь липнет на ботинки, камни предательски опрокидываются, выворачивая ступни, острые скальные сколы врезаются в щиколотки. Яник сосредоточивается на качающейся перед его носом спине Масуда, изо всех сил стараясь повторять его уверенные простые движения. Главное — не сломать ногу, вот что; упасть не страшно, а вот ногу… Он падает, поскользнувшись в грязи, и тут же вскакивает — как там ноги? Ноги, слава Богу, в порядке, а что спину ушиб — то черт с ней, со спиной… вперед, вперед…

Он слышит впереди журчание воды; спуск кончился. Что это — опять река? — Нет, на этот раз — небольшой ручей; этот и в самом деле по щиколотку. Привал? Нет, Масуд, не останавливаясь, продолжает движение вверх по склону. Яник начинает чувствовать усталость. По его расчетам, они идут уже около четырех часов. А это значит, что, скорее всего, сразу же за этим подъемом можно будет увидеть огни Заху, или дорогу со ждущим их автомобилем, или хрен знает что — неважно… главное, чтобы эта «легкая прогулка» закончилась. Эта мысль придает ему силы, он упрямо тянется за масудовой спиной с болтающимся на ней калашом, оскальзывается, падает, раздирая локти и колени, подтягивается, хватается за ветки редких низкорослых кустов.

Интересно, как там Андрей? Уж если ему, Янику, с его недавней армейской тренировкой, настолько тяжело, то Андрею и вовсе не позавидуешь… Но Яник гонит от себя эту мысль: в конце концов, ведь Белик там не один — рядом с ним, сзади, еще четверо проводников; за что-то им деньги платят, черт побери? Подъем продолжается неимоверно долго, все в том же ровном и быстром темпе, задаваемом стожильной масудовой спиной, раскачивающимся маятником калаша, глухим тамтамом крови в висках. Краем глаза Яник видит белое пятно, еще и еще… снег?.. точно, снег… высоко же они забрались… Только тут он понимает, что очень хочет пить, так что снег как нельзя кстати. Яник зачерпывает пригоршню мокрой массы и сует в рот… кайф… как мало нужно для счастья.

Гребень появляется внезапно, когда надежда на него уже исчезла, втоптанная в подернутую ледком грязь. Масуд останавливается на небольшой скальной площадке, поджидая Яника.

— Ты — о'кей! — говорит он и одобрительно хлопает Яника по спине. — Стой. Жди.

Яник переводит дух. Он распрямляет спину, согбенную долгим карабканьем. Он поворачивается в ту сторону, где по его расчетам должны светиться огни Заху, и сердце его падает. Там нет ничего — только мокрая, расцвеченная пятнами снега темень, только контуры гор, слабо вычерченные наклевывающимся рассветом. Яник хватает Масуда за плечо.

— Где? — кричит он. — Где? Заху? Где?

Масуд делает неопределенный жест на северо-восток. Там. Далеко? Масуд улыбается и поднимает вверх два пальца, растопыренных латинской буквой V. Два. Два километра. Яник кивает.

— Слушай, ты, мечта дантиста, — говорит он Масуду по-русски. — Тебе сильно повезло, что автомат сейчас у тебя, а не у меня… Очень сильно. Ты даже не представляешь себе, насколько.

— Йес, — радостно соглашается койот. — Ту.

Два.

Подтягиваются остальные. Андрей едва передвигает ноги. Один из проводников обвязал его своим кушаком и теперь тянет за собой на прицепе. Другой подталкивает сзади прикладом автомата. Выйдя на площадку, они останавливаются, и Андрей, почувствовав слабину, немедленно опускается на землю, как лишенная поддержки марионетка. Глаза его закрыты.

«Плохо дело,» — думает Яник.

— Масуд, — говорит он. — Отдых. Здесь.

— Нет, — качает головой Масуд. — Мы должны вперед. Сейчас.

Яник подходит к нему вплотную и указывает на полубессознательного Андрея.

— Он не сможет. Ты не получишь ничего. Ничего. Деньги — нет. Аут.

Подумав, Масуд снова качает головой и напряженно улыбается.

— Почему? Уже близко, — он поднимает свое V. — Два.

— Нет, — кричит Яник прямо в чернозубую улыбку. — Нет! Не два! Один!

И он тычет под нос койоту свою правую руку с оттопыренным в неприличном жесте средним пальцем.

— Это ты понимаешь, чурка гнилозубая? Один!

Улыбка исчезает с лица курда. Глядя в его непроницаемые глаза, Яник слышит сзади отчетливый металлический звук взведенного затвора.

«Обидно так умирать, — думает он. — Мишане-то сразу повезло, а мы еще целую ночь промучились…»

Масуд выстреливает несколько резких гортанных слов. Он смотрит на Яника в упор, пытаясь распознать непонятную природу этого странного русского. Чем угрожает ему этот слабый глупец? Пальцем? Или собственной смертью? И насколько серьезна его угроза? Может, просто надавать ему хорошенько по шее, и все образуется? Нет, не похоже… этот не уступит. Да-а… наградил шайтан клиентами… Связать и тащить волоком? Трудно… двоих даже впятером не вынесем… еще ведь багаж… и скальная полка — там особо не развернешься… нет, отпадает. А может, дать ему этот отдых?

— О'кей, — говорит наконец Масуд. — Отдых. Час. Один.

— Два! Два часа! — мстительно отвечает Яник и, закрепляя победу, демонстрирует V собственного изготовления. — Два!

Масуд кивает и начинает расстегивать вьючные ремни.

Для начала Яник осматривает багаж. Пропала антенна и большая часть аппаратуры, личные вещи — на месте. Вот и славно. Где-то тут у Мишани был спирт… На протирку объективов он уже не понадобится, а вот на воскрешение из мертвых… Он быстро собирает нужные шмотки и приступает к делу. Андрей даже не открывает глаз, когда Яник стаскивает с него мокрую одежду и разбухшие кроссовки. Тело его холодно, как у мертвеца. Яник плескает на него спирт и принимается безжалостно растирать шерстяным носком. Покончив с ногами, он натягивает на Белика сухие штаны и обувь и передвигается выше, к животу и груди.

— Боо-о-льно, — жалуется Андрей. — Отстаньте… спать…

— Больно — значит жив… — Яник неумолимо работает носком. — Ты куда это собрался? Завел меня неведомо куда, а теперь — в кусты? К Мишане захотелось, репортажи делать?..

Ну вот, вроде все. Он покрепче укутывает Белика во все свободные куртки и свитера. Теперь хорошо бы и самому переодеться… Один из проводников трогает его за плечо. Что такое? Чай. Койоты тоже времени не теряют — на газовой плитке булькает чайник. Яник бережно принимает горячий стакан, делает один глоток и доливает спирта. Так-то оно лучше, по-нашему… а то напихали сахару… Он приподнимает голову дремлющего Белика: а ну-ка, Андрюша, хлебни живой водицы… Андрей глотает торопливо, жмурясь от удовольствия. Ну и чудно… теперь дрыхни.

Затем Яник переодевается сам. Сейчас бы покурить… но сигареты намокли. Может, стрельнуть у этих, как их там — койоты позорные?.. Масуд, будто подслушав его мысли, подходит с пачкой. Понаблюдав за яниковыми реанимационными усилиями, он проникся к нему дополнительным уважением. Настолько, что решился на неформальные контакты.

— Ты? — говорит он, присаживаясь рядом на корточки. — Ты? Имя?

Прежде чем ответить, Яник берет сигарету и закуривает. Он еще сердит на Масуда и потому решает не допускать никакой фамильярности.

— Имя? — переспрашивает он. — Мое имя — Иона.

— Что? — Масуд отшатывается, как от удара палкой. — Юнус?!

Он поспешно отползает к своей стае, и они начинают интенсивно кудахтать, на все лады склоняя слово «юнус», и часто-часто, с непонятным выражением, напоминающим страх, поглядывают на Яника. Затем один из койотов встает и, согнувшись в три погибели, семенит в его сторону, держа стакан чая в вытянутых руках. Не доходя двух шагов, он опускается на колени и ставит стакан у яниковых ног. Голова его низко опущена, лоб почти касается земли.

— Юнус… — слышит Яник сдавленное бормотание. — Юнус… Юнус…

Отползает койот тоже довольно странно — реверсом, избегая поворачиваться спиной и все так же низко опустив голову.

Недоумевающий Яник берет стакан. Что такое? Что теперь? Час от часу не легче с этими аборигенами… А… ну их… лишь бы Андрей оклемался. Он допивает чай и закрывает глаза. На черном фоне смеженных век в дремотном калейдоскопе мелькают камни, кусты, пятна снега… и снова камни, камни… и круглое озабоченное Мишанино лицо с капельками пота на обширной лысине.

— Нет уж, Мишаня, — решительно командует ему Яник, — нет уж; не сейчас, подожди, друган, потом потолкуем… потом… мне теперь выживать надо и Андрея вытаскивать… так что потерпи уж, ладно?

Мишаня улыбается своею виноватой улыбкой и уплывает в черно-желтую сонную круговерть камней и кустов… и — вот она, наконец, — Пал… Пал ласково улыбается ему; она берет его сердце обеими руками и тихонько выкручивает, как тряпку, и от этого сердце щемит, неимоверно нежно и счастливо, и он взлетает над всем остальным миром с его камнями, кустами, Беликом и Мишаней, взлетает туда, где есть лишь Пал, и мягкая тряпка его собственного сердца, и свет, и радость… и засыпает, засыпает.

3.

Он пробуждается, как от толчка, сразу, рывком, все вспомнив, и открывает глаза во всеоружии этого неприятного, плохого, но необходимого знания. Уже совсем рассвело; холодный ветер суетится под серым клочковатым небом, мокрые горы окружают его со всех сторон, куда только хватает взгляда. Андрей мирно посапывает рядом, и стая койотов, сгрудившись вокруг непременного чайника, терпеливо ждет яникова пробуждения. Сколько же он спал? Часа четыре, не меньше… надо же, и Масуд не разбудил… странно… а ведь как торопился. Яник потягивается и встает, вслушиваясь в мышцы и суставы. Результаты его вполне удовлетворяют: есть, конечно, нытье тут и там, но до истерики не доходит.

Проводники наблюдают за ним молча, с каким-то непонятным почтением. Да что такое? А… — вспоминает он, — это началось еще ночью, с имени… Юнус… да, точно… надо же, какое имя у него значительное. А ну-ка, проверим… Яник поворачивается к койотам и делает подчеркнуто повелительный жест, подзывая Масуда. Примерно так же он подзывал в армии провинившегося салагу-новобранца — пронзительный и в то же время небрежный взгляд куда-нибудь в область лба, скупое движение указательного пальца и презрительно оттопыренная нижняя губа… Эффект превосходит все ожидания: Масуд поспешно вскакивает и бочком, мелкой побежкой, подкатывается к нему, неся стакан чая. Во дела!

Только богатый опыт армейских внеуставных отношений позволяет Янику не выдать своего безмерного удивления. Он важно, не поблагодарив, принимает стакан, неторопливо отхлебывает, кривится и лишь затем снисходит до звукового контакта.

— Почему не разбудил? — спрашивает Яник, как и положено начальству — отрывисто и негромко, показывая для верности на часы.

Масуд молчит. Его угловатая поза выражает сложную гамму противоречивых ответов и оправданий — от «не хотели тревожить священный сон господина» до «виноват и готов понести заслуженное наказание».

— Ладно… — Яник милостиво ослабляет испепеляющую мощь взгляда, оставляя, впрочем, Масуда в неведении относительно его будущей судьбы — отменено ли наказание?… или просто отсрочено?.. — Будите его. Идем дальше.

Он коротко кивает на спящего Андрея и, не глядя, возвращает недопитый чай, будучи уверенным, что услужливая рука подхватит стакан как раз вовремя. Что, собственно, и происходит.

Андрей поднимается с трудом, охает, делает несколько пробных шагов и приседает, безнадежно мотая головой. Ничего, расходится… Яник наклоняется к нему, кладет руку на плечо, заглядывает в глаза — как дела, братишка?

— Уже получше… — Андрей поднимает осунувшееся лицо. — Спасибо, Яник. Пока сюда шли, думал — сдохну. А сейчас получше… я дойду, ты не волнуйся.

— Ну и славно. Ты вот что… пойдешь сразу за мною. Если что — не стесняйся, цепляйся за мой пояс, хорошо?

Белик благодарно кивает.

— И еще… — продолжает Яник. — Настраивайся на долгий путь. Сколько нам осталось — неизвестно; у этих друзей спрашивать бесполезно, они только до двух считать умеют. По моим расчетам, идти еще минимум сутки, на это и рассчитывай. Теперь… жратвы у нас нету, только чай этот липкий, так что пей больше. Пойдем не торопясь, в твоем темпе. Как почувствуешь, что — все, кончаешься — говори мне, отдохнем. Я этому капо больше не позволю гонять нас по горкам, как сидоровых коз. Он у меня теперь на крючке, папуас курдский… Почему — не спрашивай, сам не знаю. Ну давай… поднимайся… сначала будет несладко, потом расходишься.

Они начинают спускаться. При свете дня идти легче. Из Мишаниного свитера Яник соорудил толстые гетры себе и Андрею; теперь их избитые и ободранные голени худо-бедно защищены. Спуск — подъем, и опять — спуск. Масуд и в самом деле ведет группу не торопясь, намного медленнее, чем раньше. Причина выясняется часа через два, когда они выходят на середину очередного склона. Там Масуд неожиданно сворачивает к небольшой укромной пещере, сбрасывает с себя багаж и со всем респектом приглашает Яника следовать за ним — вверх, к невысокому нагромождению камней. Он двигается пригнувшись, будто прячась, и Яник следует его примеру. Дойдя до гребня, Масуд и вовсе начинает передвигаться ползком. Что за черт? Недоумевающий Яник ползет следом. Наконец, проводник останавливается и делает ему знак: смотри, там, внизу…

И впрямь. Внизу, в каких-нибудь трехстах метрах, очередной турецкий лагерь — палатки, джипы, сторожевые вышки, белый полумесяц и звездочка на выцветшем кровавом фоне.

— Видишь? — шепчет Масуд. — Нам надо туда, — он машет рукой мимо лагеря. — Днем нельзя, только ночью. Снайперы… пу!.. пу!.. Будем ждать. О'кей?

Яник кивает. Теперь ему понятна давешняя ночная торопливость койота — видимо, тот планировал преодолеть опасный участок еще до рассвета. Сейчас же и в самом деле спешить некуда. Они спускаются назад, к группе. В пещере, ясное дело, уже шипит газовая плитка… чай, будь он неладен. Яник подсаживается к Андрею.

— Знаешь, босс, — говорит он. — Если случится невероятное чудо и Господь вернет меня домой, то никогда, клянусь — никогда!.. я не возьму в рот напитка под названием чай… Эх, сейчас пивка бы подогретого… с горячими сосисками… а еще лучше — водочки со стейками… или, на худой конец…

— Перестань, а? — Андрей с отвращением прихлебывает из своего стакана. — И без твоих описаний тошно… Сколько времени мы не ели? Сутки?

— То ли еще будет… — успокаивает его Яник. — Давай-ка лучше спать — так сытнее.

Но сна нету. Голод и усталость сварливо переругиваются в грустном яниковом организме — кто главнее? В пещере сухо и не задувает, но согреться не получается никак. Поворочавшись, Яник садится и смотрит на мокрое полотнище неба, разрисованное грязными клочьями облаков. В голове у него медленно шевелится тупая пустота — такая же серая, как это мерзкое небо, с такими же бесформенными, как эти облака, обрывками мыслей. Отчего-то ему вспоминается Мишанина шуба — громоздкая, черная, воронья шуба на рыбьем меху… и как Мишаня ездил за ней к приятелю в Хайфу… и с какой гордостью демонстрировал Янику это замечательное приобретение.

— Откуда она у него взялась, эта шуба? — вдруг спрашивает Андрей.

Яник вздрагивает: надо же — такое совпадение — Белик тоже не спит и думает о том же… Хотя, если вдуматься — что тут такого невероятного?

— Приятель подарил… из Хайфы… Что тут смешного?

Андрей и в самом деле смеется. Яник смотрит на него в полном изумлении. Впрочем, он уже имел возможность наблюдать удивительную живучесть Белика, его поразительную способность выстраиваться заново, с легкостью фокусника воскрешать в себе эту особенную, циничную самоуверенность, более всего характерную для него в обычных ситуациях. Тогда, в переулке, и сейчас, в этих гиблых горах, он был, казалось, напрочь размазан страхом смерти, слабостью, чугунной тяжестью обстоятельств… но вот — как будто кто-то сверху, как в компьютерной игре, щелкнул мышкой, вдохнул в жалкую выпотрошенную шкурку новые жизни, и — опаньки!.. — прежний Андрей во всей красе и силе насмешливо смотрит на Яника из кокона свитеров.

— Вспомнил историю про Ермака Тимофеича. Он, если знаешь, тоже из-за шубы погиб. И шуба, кстати, тоже дареная, с царского плеча… утянула на дно реки удалого атамана… прямо как Мишаню нашего, да будет вода ему пухом.

— Экий ты… — Яник ищет подходящее слово; отвращение переполняет его. — Экая ты мокрица, Белик, честное слово. Человеческого в тебе — считай что и нет. Разве что если напугать тебя как следует — тогда только и проглядывает что-то нормальное… тьфу!..

— А чего это ты так вскинулся? — удивляется Андрей. — Я что — недостаточно почтителен к светлой памяти почившего товарища? Так я вообще недостаточно почтителен ко всему на свете, включая, кстати, себя самого. Я ж не на Мишаню плюю, я на весь мир плюю. А поскольку Мишаня в этом мире — часть, то и на него попадает, автоматом… Или ты считаешь, что я каким-то боком в его смерти повинен? Нет?.. Так в чем тогда претензии?

Яник молчит. Действительно, разве Андрей виноват в том, что случилось на реке? Нет ведь? Потому что если виноват Андрей, то виноват и Яник… такая вот логика получается. А все равно как-то режет слух эта его интонация, противно как-то… и ухмылка эта дрянная… так бы и врезал…

Белик снова ухмыляется.

— А знаешь, ты ведь сейчас интересную вещь сказал — про страх. Характерную такую. Только сам ты ее, видно, до конца не просекаешь. Давай-ка я тебе растолкую, так уж и быть — время все равно девать некуда. Попользуйся напоследок моим могучим интеллектом… дарю!.. — как шубу с царского плеча. Ты говоришь: только когда я напуган, во мне есть что-то человеческое. Так? Ага… Ляпнул-то ты не подумавши, а ведь тут целая философия кроется. «Человек должен бояться» — вот какая философия. Бояться! Только тогда, мол, он и человек! Ты понимаешь? Не гомо сапиенс — человек разумный, а гомо обосрапиенс — человек боящийся — вот он, ваш идеал! Кто же после этого мокрица? Я или ты?

— У вас там, в Израиловке, бегают тараканы в черных лапсердаках, сами себя пейсами погоняют… — как они называются, не подскажешь? — «Харедим!» Страшащиеся! Скажи-ка, кто из нас больше на мокрицу похож — я или они? Я — человек разумный, свободная образованная личность, гражданин вселенной, или они — невежественные каракатицы в мокрых от страха штанах? А? Говори что хочешь, а для меня ответ очевиден.

— Ты, конечно, можешь возразить, что и я боюсь — иногда, время от времени… А я и не спорю, бывает и со мною, очко-то не железное; не часто, но поигрывает… Только ведь разница в чем? Разница в том, что я этих моментов стыжусь, вижу в них проявление слабости, что-то мешающее, не-человеческое. А ты вот — наоборот. Ты именно в подлом этом страхе человеческое углядел… Где ж тут логика?

Андрей замолкает и снисходительно смотрит на молчащего Яника.

— Эй, Яник! Ну скажи что-нибудь, что ты молчишь, как пень? Или спишь?.. усыпили мальчика умные разговоры?

Яник неохотно пожимает плечами.

— Не знаю. По логике ты, наверно, прав… но дело тут не в логике.

— Не в логике? Ну?.. давай дальше. А в чем?

— А в том, что противно. Понимаешь? Ты вот мне противен со всей твоей ловкой логикой. А Мишаня — наоборот; он, может, и потел чересчур, но это — от сердца. Сердце у него было больное. А у тебя от сердца — ничего, все — от головы. Если б я мог вас двоих местами поменять — так, чтобы он тут вместо тебя сидел, а ты бы вместо него мертвым лежал… поверь, ни секунды бы не сомневался. Да что там… Я бы за него одного сотню таких, как ты, отдал бы… свободных образованных личностей.

Да и о какой свободе ты говоришь? Это ты-то свободен? — Яник вдруг ощущает удивительную, странную легкость, с которой рождаются слова… они будто даже приходят к нему не изнутри, а извне, сгущаются из полумрака пещеры, капают с серого дождливого неба, скатываются прямо в руки по мокрому каменистому склону. — Как бы не так! Посмотри на себя — ты ведь живешь в вечной погоне, причем в обеих ролях одновременно: ты гонишься за чем-то; кто-то гонится за тобой. Это ты называешь свободой? Мишаня мне что-то рассказывал, не помню уже — что ты, мол, владелец заводов-газет-пароходов… но как можно чем-то владеть на бегу? Да и страхи бывают разные. Тут я каюсь — ошибся. Нет в твоем страхе ничего человеческого. У тебя страх мышиный — а ну как догонят? Боли ты боишься, вот чего… смерти… это страх простой, животный, на уровне инстинкта. А у этих тараканов пейсатых, как ты их называешь, страх другой, не такой…

Яник поднимает к глазам свои грязные исцарапанные ладони, изуродованные острыми кромками камней и колючим кустарником. Ему вдруг кажется, что они светятся… что за чушь… конечно, нет!.. — это просто бездомный, отбившийся от своих луч чудом выпростался из-под клочковатого облачного одеяла и приблудился к ним, сюда, в эту пещеру, в пахнущий гнилью и человеческим калом полумрак. Это всего лишь луч… отчего же тогда койоты, вжавшись в стену, с таким откровенным страхом смотрят из дальнего угла пещеры? Отчего Андрей, умный циничный Андрей, гражданин вселенной, владелец заводов-газет-пароходов, уставился на него с таким боязливым изумлением? Или это тоже кажется?

Андрей принужденно смеется, по одному выхаркивая из себя уродливые смешки. Но ему не смешно, ему страшно.

— Ну ты прямо философ… пророк Иона. Или как это по-местному — наби Юнус?..

Белик старается звучать насмешливо, но получается как-то глухо, жалко, просительно… почему?.. что это он вдруг, в самом деле?.. нашел кого бояться! Этого неотесанного неуча, мальчишку?! Он начинает злиться, прежде всего на себя самого, на свою непонятную, необъяснимую трусость, он раздувает эту злость — чтобы заглушить страх, забить его поглубже, замять, уничтожить. Но страх не дается, он поднывает внизу живота, тоненько просит: хватит, перестань, замолчи, не дразни лихо… — вон, смотри, койоты-то как притихли, сидят и молчат в тряпочку, и ты помалкивай. Но не таков Андрей Белик, чтобы уступать пустым страхам и глупым предчувствиям. Он упрямо наклоняет голову и говорит тихо, но твердо:

— Чепуху ты гонишь, паренек. Другой страх… Страх — он всегда одинаков.

— Так уж и одинаков? — отвечает ему незнакомый Яник. Или это не Яник?.. — Так уж и одинаков? Сейчас, к примеру, ты чего испугался? Молчишь?.. А давай я тебе растолкую. Другой страх — он не от того, что догонят и убьют; он вообще к беготне отношения не имеет. Другой страх говорит: там ли я стою?.. — а вдруг не там? Тот ли я человек?.. — а вдруг не тот? А еще он говорит: как же так получилось, что ничем путным в этой жизни я не занимался, кроме идиотской беготни вокруг дивана; ничего не успел, а жить-то мне осталось всего неделю. Одну неделю! Это я тебе говорю от имени наби Юнуса, коли уж ты изволил его упомянуть.

Яник смотрит на бледное лицо Андрея, на его трясущиеся губы, и ему становится неприятно. Зачем раздавил человека? Он ощущает в себе какую-то чудовищную силу, как во сне. Как во сне?.. — Ну, конечно, он спит. Спит! И слава Богу, и никакой мистики… Придя к этому утешительному заключению, Яник облегченно вздыхает и командует:

— Ну и ладно. Побазарили и хватит. Давайте спать. Все… — и действительно засыпает.

Поздним вечером, когда они выходят вслед за Масудом навстречу второй ночи каторжных альпинистских работ, Андрей спрашивает Яника как-то уж совсем небрежно — что он, собственно, имел в виду, говоря об одной оставшейся неделе?

— О какой неделе? — не понимает Яник. — А… надо же, а я был уверен, что мне все это приснилось… Да ну, не обращай внимания — это я так, ляпнул не подумавши…

— Дурак ты, техник, и шутки у тебя дурацкие.

— Ага, — с готовностью соглашается Яник. — Сойдемся на этом. Устали мы очень, вот и глючим на ровном месте. Хотя что я говорю — какое же оно ровное, это место?

Устали — не устали, но вторая ночь дается им обоим на удивление легко. Приноровились, что ли? К рассвету группа выходит на мосульское шоссе, в десяти километрах южнее Заху. Перед тем как сесть в такси, прощаются с койотами. Яник протягивает Масуду руку. Тот берет ее в обе ладони и, наклонившись, прикладывает ко лбу. Остальные проводники в точности повторяют его жест. Затем койоты пятятся, сбиваются в стаю и с видимым облегчением поворачивают обратно, в горы. Андрея они вниманием не удостаивают. Сил удивляться всему этому уже нет никаких.

— Куда? — спрашивает шофер у Яника.

— Дахук, — отвечает Андрей.

4.

Комната полна мух. Жужжа с похвальной синхронностью, они вдохновенно исполняют весенний концерт для контрабаса с оркестром. Солист огромен и космат; он уверенно ведет свою басовую партию, время от времени прерываясь, чтобы поползать по Яникову носу. Остальные части Яника ему недоступны ввиду надежной упакованности под одеялом. Нос же оставлен снаружи — дышать-то надо, и лихой контрабасист использует это на всю катушку, заряжается творческой энергией, пока Яник, чертыхнувшись, не смахивает его медленным пальцем. Легко увернувшись от этой неуклюжей дубины, солист взлетает в пустоту комнаты, звенящую скрипками и альтами его менее знаменитых товарищей, в кишащий танцующими пылинками полуденный свет и, поднявшись к самому потолку, как на подиум, вступает в такт мощной гудящей нотой.

Проклятые мухи… завели тут свою музыку, поспать не дают. Крылатому оркестру не мешают даже более крупные летающие объекты, на звук опознаваемые Яником то как планирующие на Мосул тяжелые бомбардировщики, а то и просто как патрульные самолеты и геликоптеры. Снаружи, между прочим, война… но мушиные музы не молчат даже в громе американских пушек. Гады. Яник осторожно высовывает нос, и вредный контрабасист немедленно пикирует на него из заоблачных потолочных высей.

Делать нечего, надо вставать. Да и поздно уже, честно говоря. Андреева постель пуста — скорее всего, он ушел еще утром. У него тут, видите ли, дела. Какие дела могут быть в этой дыре? Дахук! Кто-нибудь когда-нибудь слышал это слово? Исключая, конечно, тех, кто живет в радиусе двадцати километров. Или даже десяти… Крошечный городок с беспорядочно разбросанными домами, мирно спящий у подножия высокого горного хребта, как щенок под боком дракона. Вчера вечером они с трудом нашли где перекусить. Кстати, и сейчас не вредно было бы… Яник одевается и выходит из гостиницы. Город и в самом деле дремлет. Война совсем не коснулась его, если, конечно, не считать шума самолетов и отзвука дальней канонады под Мосулом, в шестидесяти километрах к югу отсюда.

На пыльной улице Яник находит относительно чистый киоск со швармой и завтракает, решительно отказавшись от чая в пользу колы.

— Молодое поколение выбирает глобализм! — назидательно объясняет он немолодому хозяину киоска, и тот радостно кивает, разобрав одно знакомое слово.

Скучно… Зачем он здесь?.. как его сюда занесло?.. Ну ладно, на эти вопросы еще можно худо-бедно ответить — мол, сны про Ассирию, головные боли и все такое прочее… хотя и за такие ответы в два счета упекают в психушку и правильно делают. Но — допустим… душа звала — хоть убейся, а душе, как известно, не прикажешь. Ладно. Но что, скажите на милость, делать теперь, когда наконец сбылась мечта идиота, когда вот он — здесь, и вот она — треклятая эта Ассирия — тоже здесь, продает ему шварму, жрет его своими мухами, дрыхнет у его ног. Ну и что? Куда двигаться дальше?.. Кто-нибудь знает? — черт знает… тьфу!

Яник возвращается в гостиницу, к музыкальным мухам. Мрачный холл пахнет сыростью, стены разрисованы какими-то аляповатыми павлинами, тусклая лампочка без абажура неуверенно посверкивает над стойкой. Эй вы, павлины, куда мне теперь? Может, вы знаете?.. Старый портье поднимает голову.

— Как там мой друг, не вернулся?

— Нет, господин, еще нет.

— А когда он ушел?

— Да часов в шесть — почти сразу, как рассвело…

Яник вздыхает. Что бы еще такого спросить? Он топчется у стойки, неприкаянный, как похмельный пьяница перед закрытым магазином. Вот бы и в самом деле выпить сейчас чего-нибудь согревающего. Чего-нибудь проясняющего мозги…

Ну вот об этом и спроси, дурило. Ну, давай, чего ты мнешься… Портье глядит на него немигающими глазами навыкате, ждет. И павлины на стенах ждут, переминаются голыми кривыми ногами в неверном мерцающем свете. Лицо у портье все в морщинах, как у пожилого бульдога; улыбочка приветливая приклеена, а взгляд отстраненный, нехороший, чужой какой-то взгляд. Но выбора-то нету.

— Ээ-э-э… — неуверенно блеет Яник, не зная, с чего начать.

Портье неприятно усмехается.

— Может, по-русски вам будет удобнее? — говорит он с тяжелым кавказским акцентом. — Так спрашивайте, я пойму.

— Вы говорите по-русски? — Яник даже теряется от неожиданности. — Вот так сюрприз…

Старик пожимает плечами:

— Почему бы и нет? Жизнь длинна, молодой человек, чему только не научишься… Так что вас интересует?

Яник облегченно вздыхает и машет рукой.

— Да много чего меня интересует. К примеру, куда это Андрей запропастился? Какие вообще дела могут быть в этом Дахуке? Я тут, знаете, немного прошелся по вашей главной улице… — все спит непробудным сном, за исключением мух, конечно. Дыра-дырой… Бутылку водки купить негде, — добавляет он вкрадчиво, поворачивая наконец на заветное.

Портье еще больше выкатывает глаза:

— Как вы сказали? Дыра? Водки не купить?..

Он как-то несолидно прыскает, бульдожьи морщины неудержимо расползаются по щекам, рот кривится… затем старик переламывается пополам и, схватившись за живот, заливается неожиданно звонким, захлебывающимся хохотом. Что бы это означало? Яник терпеливо ждет. Отсмеявшись, портье вытирает слезы платком и сморкается, вздыхая и пришепетывая себе под нос.

— Ну, порадовал… — говорит он наконец и снова утирает слезу. — Ну, насмешил… Давно я так… тебя, кажется, зовут Иона, да? Знатное имя… А водка — не проблема, дорогой. Водку мы как-нибудь найдем, ты уж не беспокойся.

Посмеиваясь и качая головой, старик достает из-под стойки два стакана и бутыль с прозрачной светло-коричневой жидкостью.

— Давай, Иона… да ты не бойся, это чистый продукт. Виноградная водка, прямиком из Армении. Будь здоров!

— Так вы армянин? — полузадушенным голосом интересуется Яник, едва прокашлявшись после первого глотка огнеподобной чачи.

Старик неопределенно качает головой:

— Скорее да, чем нет… Во мне, парень, много чего намешано. Родился в Иерусалиме, а жил — по всему свету. Разве что в Антарктиде не был… Ну, еще по разу? У меня ведь тут собутыльник — большая редкость. Все больше один пью.

Они опрокидывают вторую порцию, и портье немедленно наливает по новой.

— Божественный напиток… — Яник чувствует, как теплая раздольная волна прокатывает по всему его существу, расслабляя и развязывая казалось бы намертво затянутые узлы.

— Как же вы тогда до этого ишачьего угла докатились? В Антарктиде-то, с пингвинами небось поинтереснее будет, чем здесь, с павлинами…

В черных блестящих глазах проскальзывает насмешка.

— Молод ты еще, многого не знаешь… Думаешь, представление из партера лучше всего смотреть? Нет, брат… самые хорошие места — они на сцене, понял? На сцене! Там, было время, самая знать-то и сидела, с краешка. Это потом их в зал согнали… А мне вот, понимаешь, сблизи рассмотреть хочется, под конец-то жизни. В партере я уже сидел… и в ложе, и на галерке.

— Ну и что же за представление вы тут смотрите? Войну эту, что ли?

— Есть тут кой-чего и помимо войны… Да и война тоже дело любопытное. Не для туристов, конечно… зато журналистов, к примеру, уйма. Ты не смотри, что тут так пусто. Просто они обычно не задерживаются; переночуют, и дальше — в Эрбиль. Видишь? — портье кивает на висящую за его спиной доску с ключами на гвоздиках. — Сейчас кроме вашей комнаты, занят всего только один номер. Тоже журналисты. Вернее, журналистки — две девушки, из Канады.

У Яника перехватывает дыхание.

— Из Канады? — переспрашивает он неожиданно севшим голосом. — Вы не могли бы сказать, как их зовут? Возможно, это наши близкие друзья…

Портье сдержанно кашляет.

— Вообще-то это не принято… но коли друзья… — он открывает регистрационную книгу. — Впрочем, одна из них уже уехала, почти сразу, в Эрбиль. А вторая осталась… — вот! Палома Гринберг. Второй этаж, номер двадцать второй. Это совсем рядом с вами. Только я не думаю, что ты ее застанешь. Она и ночевала где-то в другом месте. Ушла вчера утром, незадолго до вашего приезда. Эй!.. Ты куда?

— Я сейчас, подождите… я сейчас… — Яник делает шаг назад, потом еще один, быстрее, и, повернувшись, бросается вверх по лестнице.

Зачем? Ведь ее нету. А вдруг есть? Вдруг старик ошибся, не заметил, как она вошла, отлучился на минутку, или еще что-нибудь? Вдруг она сейчас там, спит себе, укрываясь от мух, не зная, что в эту самую минуту он ёбежит на ватных ногах к ее двери. Лежит себе голая под одеялом… сердце его подпрыгивает.

Он стоит перед дверью, смотрит на две двойки, намалеванные масляной краской, и не решается постучать. Конечно, ее нету… что это ты себе навоображал… конечно, нету; только не умри мне тут от огорчения, когда это выяснится. Ну и что? Даже если нету, все равно — вот это ее дверь, и там, внутри, ее вещи, ее запах, вот по этой ковровой дорожке она ходила, вот на этой дверной ручке отпечаток ее руки. Если взяться за ручку, то это как будто погладить ее по руке… Яник берется за ручку, и дверь открывается.

Комната как комната — такая же, как и у них с Андреем, и этот вроде бы очевидный факт кажется Янику совершенно невероятным — как же так? — это ведь ее комната… На одной из кроватей — знакомый раскормленный чемодан. Разноцветные шмотки свисают из него, как капуста из полуоткрытого рта идиота. Яник берет с кровати подушку и некоторое время стоит, прижав ее к лицу, дыша ее запахом. Поглощенный этим самым важным на свете занятием, он не сразу осознает: что-то в комнате царапает его взгляд, зовет, требует внимания. Что же? Он отрывается от подушки и оглядывается. А! Вот оно. На тумбочке — конверт, прислоненный к вовек не мытому пустому стакану. А на конверте надпись: «Янику». Как это?.. Конверт не заклеен. Дрожащими руками Яник достает сложенный вчетверо листок.

«Милый мой Ионыч! Я тебя ужасно люблю, и мне нужно, чтобы именно эти слова были первыми, которые ты прочитаешь. Видишь, мне не понадобилось особо много времени, чтобы во всем разобраться. Даже можно сказать, почти никакого времени не понадобилось, потому что я все поняла уже через час после того, как мы с Кэрри отъехали от Диярбакыра, а может быть, даже раньше. Мне бы тогда же и вернуться, но я только сидела и ревела, как полнейшая дура, а потом уже было поздно, как всегда.

Но я почему-то уверена, что ты меня ищешь, и поэтому пишу тебе письма каждый день и оставляю в разных местах, а потом возвращаюсь и рву, и пишу новые, но совершенно теми же словами. Полный идиотизм, правда?

Сейчас я в гостинице, Кэрри уехала, а я приняла душ, он тут поганейший, но я вдруг вспомнила, как мы с тобой делали это в душе, и твои руки, и я совершенно обалдела от всего этого и от того, как хочу тебя снова, прямо сейчас. Хорошо, что ты это не прочтешь, потому что в голове у меня теперь полный бред, с сильным уклоном в порнографию.

Кэрри сказала, что вам Дахука не миновать, и я надеюсь, что это действительно так, и ты меня наконец-то найдешь, а Кэрри уехала в Эрбиль, фотографировать. Вообще-то у меня тут еще и дела, так что не принимай, пожалуйста, все на свой счет. Голову я, конечно, потеряла, но не совсем.

Ты помнишь, я говорила тебе о своем этнографическом проекте, связанном с йезидами. Это такой небольшой народ, несколько сотен тысяч человек, и Дахук находится совсем рядом с их важнейшим религиозным центром. Послезавтра, в среду, они отмечают свой Новый Год, и я просто обязана это видеть. Не знаю, правда, насколько мне удастся, потому что они чужих к себе не подпускают, что вполне оправдано — ведь многие считают их сатанистской сектой.

Я совершенно уверена, что все обстоит не так, и мое исследование должно помочь опровергнуть этот дурацкий предрассудок. Представь себе, бедняг по сей день обвиняют в человеческих жертвоприношениях! На протяжении всей своей истории они подвергались (и подвергаются до сих пор) жутким гонениям со стороны властей. В общем, несчастные люди.

Завтра утром я попытаюсь на них выйти. А письмо это — на всякий случай — а вдруг ты приедешь, когда меня не будет в гостинице, хотя это и маловероятно — к полудню-то я точно вернусь. Я и дверь запирать не стану, чтобы ты мог зайти, не напрягая здешнего портье. Все равно отель пуст, да и красть у меня нечего. Портье тут, кстати, странный, похож на колдуна, но знает чертову уйму языков, включая, между прочим, иврит. И имя у него забавное — Джо, как на Диком Западе. Это Кэрри его расколола… ну, она кого хочешь расколет. Наверное, это глупо — и письмо, и дверь, и Кэрри этого бы точно не одобрила, но я уже не знаю, что глупо, а что нет.

Целую тебя, твоя Пал.

Найди меня скорее, мне очень плохо без тебя, особенно в душе.»

 К полудню… Яник смотрит на часы. Подожди, о каком полудне идет речь? Разве о сегодняшнем? Конечно, нет. Старик сказал, что она ушла еще до нашего приезда, вчера. Черт… Яник быстро спускается в холл. Запах кофе встречает его еще в коридоре второго этажа и постепенно сгущается на лестнице. Ближе к стойке Яник уже плывет в нем, как в бассейне.

— А! Как ты кстати спустился, — говорит портье. — Хочешь кофе?

Он достает второй стаканчик и ловко наливает туда кофе из медной джезвы.

— Пожалуйста. За счет заведения.

— Спасибо, Джо, — отвечает Яник на иврите. — Мне очень нужна твоя помощь.

— Ну конечно, — кивает старик, ничуть не удивляясь. — Я сразу понял, что ты не из России. Шалом. Только не называй меня Джо. На иврите это звучит как-то по-дурацки. Мое имя — Ионатан.

— Хорошо… — Яник показывает письмо. — Это я нашел в комнате Пал. Дверь была не заперта. Тут она пишет, что идет искать каких-то йезидов и вернется к полудню. К вчерашнему полудню… Я очень беспокоюсь, Ионатан.

Портье напрягается. Какое-то время он стоит, опустив голову и полузакрыв глаза, развесив по плечам морщинистые бульдожьи щеки. Потом он поднимает на Яника непроницаемый взгляд.

— Йезиды? Зачем ей йезиды?

— Она делает исследование для университета Торонто. Затем и приехала. Где ее теперь искать? И кто такие эти чертовы йезиды?

Старик выходит из-за стойки. Он очень серьезен.

— Чертовы… Давай-ка присядем, парень. Познакомлю тебя со здешним театром, так уж и быть. Неси сюда свой кофе. Время терпит. Пока все равно делать нечего — до того, как стемнеет.

Обеспокоенный Яник усаживается в плетеное кресло. Время терпит? Что это значит? Старик ставит на низкий столик свой стакан; он задумчив и говорит медленно, вполголоса. Взгляд его безостановочно бродит по павлиньим стенам, поросшие черным волосом руки напряженно сцеплены на колене.

— Смотри, Иона. Это место показалось тебе дырой… Должен заметить, что многие с тобой не согласны. Есть и такие, что считают район Мосула самой что ни на есть столицей… Столицей Сатаны, Иона. Его сценой.

5.

Портье некоторое время молчит, как будто давая Янику время проникнуться важностью сказанного.

— Итак, о йезидах ты не знаешь ничего. Ну а про Ниневию ты слыхал? Про Ассирийскую империю? Это ведь и ее театр тоже… Да? Ну и отлично. Тогда ты поймешь, что я имею в виду, если скажу, что йезиды полагают себя наследниками самых страшных ассирийских царей. Впрочем, не только ассирийских. К примеру, вавилонский Навуходоносор, разрушивший Храм Соломона, тоже происходит из йезидской братии… во всяком случае, по их собственным утверждениям.

Ты спросишь, зачем им претендовать на столь неприятное родство? Но в том-то и дело, что для них это вовсе не неприятность. Наоборот, они очень гордятся своей связью с царями-разрушителями, царями-садистами, царями-мучителями. Почему? Потому что цари эти — порождение Сатаны, а ему-то, Сатане, йезиды и поклоняются.

Они даже не называют его Сатаной, Шайтаном — по тем же причинам, по которым евреям запрещено произносить полное Имя Бога — чтобы не осквернить Его великой святости. Им нельзя употреблять даже созвучные слова самого невинного значения. Доходит до того, что особо благочестивые избегают любых слов, начинающихся с «ша»… Вместо этого йезиды зовут Сатану «Азазел», а чаще всего — «Таус-Мелек», что значит «ангел-павлин». Вот, взгляни…

Старик обводит рукой маленький холл, и стаи павлинов на стенах согласно покачивают роскошными веерами распущенных хвостов. Ага. Яник возвращает вопросительный взгляд к старому портье. Тот отрицательно качает головой.

— Нет, я не йезид. Иначе бы не рассказывал тебе всего этого. Чужих они в свои тайны не посвящают. А также укорачивают нос тем, кто лезет в чужие дела слишком назойливо… Так что если хочешь услышать действительно хороший совет, то поднимайся сейчас же в номер, собирай вещи и отправляйся в Эрбиль или в Сулейманию. И забудь это слово — йезиды. Жил же ты до этого, не зная о них ничего? Вот и продолжай в том же духе. Этих спектаклей тебе лучше не видеть, не то что выходить на сцену… А друзьям твоим, когда они вернутся, я передам, что ты ждешь их в Эрбиле. Если они, конечно, вернутся…

— Что ты имеешь в виду?

— Как тебе сказать… — старик пожимает плечами. — В этом театре исчезают и актеры, и зрители — даже в мирные времена. А уж во время войны… Не знаю…

— Ладно, — перебивает его Яник. — Твой совет мне понятен. Давай-ка лучше вернемся к йезидам. Ты говоришь, что они поклоняются черту и сильно злодеев уважают. В этом, на мой взгляд, нет ничего страшного: мало ли кто, кого и за что уважает? От уважения пока еще никто не умирал. Другое дело, если они сами злодействуют. Но это как раз-таки кажется мне маловероятным — иначе они бы давно уже по тюрьмам сидели… В течение тысяч лет совершать преступления и оставаться не только безнаказанным, но и неизвестным?.. — как-то не верится.

— Ты прав… в определенном смысле… — кивает старик. — Но правота эта кажущаяся. Видишь ли, Сатана не творит зло самолично. Ему достаточно лишь создать нужные условия, а там уж само пойдет. Он просто пишет пьесу… даже не пишет… — так, намечает в общих чертах. А дальше все делают самые обыкновенные люди. Для того, чтобы убить или украсть, вовсе не нужно быть членом сатанинской секты… Слыхал ли ты про Йезида бен Муавию, второго халифа династии Омейядов? Нет? Любопытная пьеска местного производства, да и к йезидам имеет, как ты понимаешь, самое непосредственное отношение. Настолько, что их даже называют по его имени… Хотя имен у них хватает; «йезиды» — всего лишь одно из них.

Да, так вот… Йезиды рассказывают, что как-то Таус-Мелек наградил пророка Мухаммеда сильнейшей головной болью. Как известно, лучшее лекарство от головной боли — топор и плаха; но это лечение чересчур радикально. Пророк же решил всего-навсего побрить голову наголо, рассудив в своей неизбывной мудрости, что таким образом избавится от боли хотя бы частично. Бритьем головы занимался обычно его помощник по имени Муавия. Муавия происходил из того же племени курейш, что и Мухаммед, но из другого рода — Омейя. Сам же пророк был из рода Хашим, и соперники-омейяды перед тем, как обысламиться, изрядно с ним повоевали.

Ты уж извини, что я забиваю тебе голову этими деталями, но они важны для дальнейшего. Итак, Муавия начал брить пророка. Он делал это с должным благоговением и аккуратностью, как всегда; но под самый конец Сатана толкнул его в локоть, и на голове Мухаммеда образовался неглубокий, но досадный порез. Выступила кровь; красная ниточка быстро родила крупную каплю, а капля поползла в сторону пророчьего виска с недвусмысленным намерением упасть прямо на грешную землю. Этого Муавия не мог допустить. Но поскольку руки его были напрочь заняты бритвой и помазком, а капля ползла на удивление быстро, то ему не оставалось ничего другого, как наклониться и ловко слизнуть ее посредством собственного языка. К его удивлению, немедленно после этого царапина исчезла как не бывала.

Увы, к несчастью цирюльника, пророк был начеку и потребовал объяснений. Муавия честно рассказал, что произошло. В конце концов, он действовал из лучших побуждений… Мухаммед пришел в ужас.

— Что ты наделал? — вскричал он. — Знаешь ли ты, что отныне семя твое проклято? Знаешь ли ты, что ужасное сатанинское отродье поселилось в твоих чреслах и, выйдя из них, поразит этот мир неисчислимыми бедами?

Вот те на! Несчастный Муавия упал на колени и тут же поклялся не прикасаться к женщине до конца своих дней, дабы страшная угроза не осуществилась.

Дальше — больше. Любой здравомыслящий человек на месте пророка повелел бы убить Муавию как носителя сатанинского семени или, на худой конец, оскопить, дабы решить проблему раз и навсегда. Возможно, Мухаммед так и планировал. Но предусмотрительный Таус-Мелек поразил забывчивостью его больную голову, и Муавия остался цел. В дальнейшем он никому не рассказывал о случившемся, но сам честно воздерживался от плотских утех с женщинами. К мужчинам же его в этом смысле не тянуло никогда. В общем, для окружающих Муавия являл похвальный пример аскетического воздержания во славу Аллаха и его пророка. Это создало ему немалый авторитет. Вскоре он стал одним из главных сподвижников Мухаммеда.

После смерти пророка надо было как-то делить власть, и мусульмане раскололись на несколько соперничающих групп. Главные разногласия вызывал вопрос о том, кто имеет право быть халифом. Представители рода Мухаммеда, хашимиты, говорили, что это право, как неотъемлемая часть наследства, принадлежит исключительно близким родственникам. Таковыми являлись Али — двоюродный брат пророка и муж его единственной дочери, а также два его сына — Хасан и Хусейн. Соответственно и группа именовалась «шиат Али» — партия Али, а попросту — шииты.

Другая группа, названная потом партией традиции, суннитами, настаивала на том, что право халифата принадлежит всему племени курейш, вне зависимости от рода. Понятно, что Муавия поддерживал именно эту группу — ведь он не был хашимитом, а править хотел. Были, конечно, и крайние демократы — хариджиты. Эти полагали, что халифом может стать любой правоверный мусульманин, даже не курейшит, но их движение быстро зачахло ввиду явной несуразности этого утверждения. Так что отверг ислам демократию в самом зародыше…

Как бы то ни было, шли годы. Обе партии резали как могли наиболее активных неприятельских вождей. Время от времени воевали, но не по-крупному. Погиб от ножа убийцы-хариджита зять пророка имам Али. В итоге как-то так вышло, что халифом стал наш старый знакомец Муавия. Это был тяжелый удар по шиитам, но оставались еще Хасан и Хусейн — внуки, плоть и кровь Мухаммеда.

Муавия был хорошим халифом и умным политиком. Он вполне довольствовался тем, что братья сквозь зубы, с очевидным отвращением, произнесли формальные уверения в лояльности. Присяга присягой, но ему было важнее избежать открытой схватки с многочисленной партией шиитов. Насильственная смерть Али потрясла мусульман, тем более что убит он был во время молитвы, в мечети Эль-Куфы… кстати, не так далеко отсюда… Что же до родных внуков пророка, то любому было ясно, что если и найдется такой святотатец, который осмелится поднять руку на братьев, то его ждет единодушное проклятие всех правоверных, вне зависимости от того, сунниты они или шииты.

Так что Маувия особо не давил на Хасана с Хусейном. Столицей халифата стал Дамаск. Оттуда халиф направлял походы победоносных армий ислама и особо не тревожился о том, что происходило в далекой Аравии, в захолустной Медине, где затаились братья. Или делал вид, что не тревожился. Когда старший, имам Хасан, умер от неожиданной болезни, халиф горевал вместе со всеми, причем настолько искренне, что упорные слухи об отравлении так и остались слухами, не вылившись в сколько-нибудь серьезное возмущение. Тем не менее, шииты объявили своего второго имама мучеником, вслед за первым — Али. Хусейн, ставший имамом после смерти брата, сидел тихо, и Муавия оставил его в покое.

В конце концов, у него были намного более важные дела. Управление халифатом, святой джихад во имя ислама, дворцовые интриги и, конечно, сын. Да, да, Иона, ты не ослышался: у Муавии был сын по имени Йезид, любимый мальчик, которому старый халиф намеревался без лишних проблем, из рук в руки, передать огромный халифат, когда придет и ему, Муавии, время предстать пред грозные очи Аллаха. Как же так?! — спросишь ты. А как же обет безбрачия?..

Старый портье разводит руками и усмехается своею кривой нехорошей усмешкой. За маленькими немытыми окнами беспокойно ворочается пасмурный день, как тифозный больной в ворохе серых загаженных простыней. Тускло мерцает голая лампочка над стойкой. Ожившие павлины по-хозяйски гуляют по стенам вперемежку с тенями.

— Обет обетом, а со смертью не поспоришь. Короче говоря, произошел с Муавией несчастный случай в виде укуса желтого скорпиона. Йезиды, конечно, утверждают, что скорпион был послан Таус-Мелеком, то есть Сатаной. Мы этого проверить, понятно, не можем… хотя точность укуса и в самом деле поражает. Скорпион ужалил спящего Муавию прямо в детородный орган, напряженно пульсировавший в ночи, неподвластный дремлющей воле несчастного аскета. Призванные на помощь врачи, посовещавшись, вынесли единогласный вердикт: лишь живые соки женского лона смогут спасти Муавию. Выбор был, в общем, прост: возлечь либо с женщиной, либо с могильными червями. Больной выбрал первое.

Впрочем, не торопись осуждать клятвопреступника. Муавия распорядился привести ему восьмидесятилетнюю старуху. Оцени его верность, Иона. Совершенно очевидно, что халиф рисковал жизнью, ибо лечебные свойства столь древнего влагалища представлялись в высшей степени сомнительными — в конце концов, у каждого лекарства есть срок годности; с другой стороны, тем самым Муавия исключал появление потомства, а значит, держал данное пророку слово. Сказано — сделано, больному нашли старуху, и он провел с ней всю ночь, лечась с необыкновенной интенсивностью, объяснимой, если принять во внимание многие годы абсолютного воздержания. Но если это было понятно всем, то другое… Как эта старуха обернулась к утру счастливой двадцатипятилетней женщиной, не знает никто. То ли, войдя во вкус лечения, Муавия приказал изменить дозировку лекарства, то ли помощники постарались по собственной инициативе, то ли и в самом деле не обошлось тут без Таус-Мелека… но через девять месяцев у Муавии был сын, Йезид.

Так Йезид бен Муавиа стал вторым халифом из династии Омейядов. Отец оставил ему крепкую власть и огромное государство. На смертном одре, вцепившись слабеющей рукою в руку единственного сына и наследника, старый халиф дал ему последний наказ: ни при каких условиях не вступать в открытый конфликт с имамом Хусейном. «Требуй присяги на верность от всех, кроме него, — торопливо шептал Муавия склонившемуся над ним Йезиду. — Пусть себе сидит в своей Медине. Он не опасен, пока его не трогаешь. Как скорпион.» В чем, в чем, а в скорпионах старик разбирался…

Надо ли говорить, как трудно было молодому правителю, опьяненному великой мощью свалившейся на него власти, последовать совету отца? Весь мир дрожал перед ним и, послушно склоняясь, слал нижайшие заверения в покорности. Весь мир… — все, кроме засевшего в Медине упрямца. Да кто он такой, этот Хусейн? И Йезид обязал губернатора Медины привести Хусейна к присяге. Одно из двух должен был получить дамасский халиф: либо «байю» — подписанную Хусейном грамоту о лояльности, либо голову мятежного имама.

Дальше главное — то, ради чего я тебе все это рассказываю. Хусейн отказался, бежал сначала в Мекку, а оттуда с горсткой сторонников выступил на север, в сторону Ирака, рассчитывая мобилизовать тамошних шиитов на борьбу с Йезидом. Под Кербелой он был окружен тридцатитысячной армией верных халифу воинов. Силы были настолько неравны, что Хусейн предпочел отпустить всех, кто не был заранее готов принять мученическую смерть вместе с ним. Осталось несколько десятков человек. Следующим утром, на рассвете, они атаковали многотысячную армию врага и сражались до самой смерти. Голова Хусейна была отправлена халифу в Дамаск. В качестве приложения следовали головы двоих его малолетних сыновей и подростков-племянников, детей его старшего брата, Хасана. Тела убитых бросили в пустыне без погребения.

Исламский мир был потрясен содеянным. Йезид бен Муавия после этого долго не протянул, но не в нем тут дело. Дело в том, что мученическая смерть, самоубийство во имя веры, шиада, шахидизм, обрели с тех пор авторитетный пример и ореол непререкаемой святости в глазах всех мусульман. Начиная с того осеннего утра под Кербелой и по сей день, включая недавнее осеннее утро над Манхеттеном, круглый год — в алжирском кафе и в московском концертном зале, в иерусалимском автобусе и в индонезийском ресторане — везде, по всему миру имам Хусейн снова и снова бросается навстречу смерти.

Теперь скажи — где во всей этой истории Сатана? Разве он лично творит зло? Очевидно, что нет. Он всего лишь вызвал к жизни халифа Йезида, а преступление уже совершил тот. Имам Хусейн был убежден, что умирает за веру. На деле же его гибель утвердила культ смерти, потянула за собой кровавую цепь злодеяний. Все в этом мире взаимосвязано, Иона, крест-накрест, в пространстве и во времени. Мелкая ошибка аравийского цирюльника спустя четырнадцать столетий оборачивается тысячами невинных, сгоревших в американских небоскребах. Так работает Сатана, Таус-Мелек, Азазел, бог йезидов. Ему не приходится пачкать руки самому — люди все делают сами. Иногда они даже думают, что жертвуют собой во имя Бога, но на самом-то деле — это Сатана запустил их в работу, подобно заводным механическим игрушкам… Подожди, я сделаю еще кофе.

Старый портье церемонно подтягивает затрепанные, но чистые манжеты и собирает со стола пустые стаканчики. Яник вздыхает и пожимает плечами.

— Красивая сказка, — говорит он. — Но ты не ответил на мой вопрос — безопасны ли здешние, сегодняшние йезиды? Я имею в виду — на практическом уровне, и Бог с ними, со сказками.

— Со сказками?.. — отзывается старик. — Я вижу, что ты так ничего и не понял, мальчик. Для тебя это, может, и сказки… — для тебя, для таких, как ты, для стран, откуда ты и твои приятели приехали сюда; но — не для этих мест. Тут все иначе. Тут связи, о которых я тебе говорю, не выглядят сказочными. Тут каждая деталь, каждое имя, каждое событие наполнены особым смыслом. Тут верят в переселение душ, в тайную силу слов; история здесь движется не поступательно, а по замкнутому кругу, как змея, кусающая саму себя за хвост. Твой мир линеен; тут царствует цикл… Взять хоть твое имя. Не может быть, чтобы ты не заметил здесь связанных с этим странностей. Ну, скажи, ведь заметил?

Яник неохотно кивает.

— Ну да, было… Курды-проводники… и еще…

— Вот! Что я говорил? А почему, знаешь? Потому что дух пророка Ионы, пришедшего сюда из Иудеи без малого три тысячи лет тому назад, еще живет в этих горах. Потому что йезиды помнят, как он предупредил ниневийцев о грозящей опасности, как он спас Ассирию от гибели. Кстати, они трактуют тогдашние события совсем иначе, чем ваше Священное Писание. По их мнению, твой тезка был посланником Сатаны, другом Таус-Мелека… а иначе — зачем ему было помогать грешному городу? Вот так. Оттого и почитают здесь Иону намного больше, чем на его родине. Один из двух больших ниневийских холмов даже носит его имя — Наби Юнус. Благочестивые йезиды не едят рыбу — знаешь, почему? — Из уважения к рыбе, проглотившей пророка Иону, когда он пытался убежать от своего предназначения, от поручения Сатаны.

Йезиды уверены, что рыбу послал Таус-Мелек, а может, и сам обернулся ею по столь важному поводу. Посуди сам — не будь Ионы, не было бы Ниневии, не было бы Тиглатпалассара, Саргона, Синаххериба — всех этих ужасных ассирийских царей-разрушителей, верных служителей Сатаны; а значит, уцелели бы Шомрон и Храм Соломона, стояли бы Великий Вавилон, Элам и Урарту, цвел бы древний Дамаск… — все, все пошло бы иначе! А впрочем, как знать… скорее всего, Таус-Мелек нашел бы себе других помощников, как нашел, к примеру, халифа Йезида и еще многих других…

Так или иначе, парень, твое имя тут уважают. И не только в память о прошлых заслугах. Я уже говорил тебе о том, что здесь мыслят циклами. Поэтому каждый Иона, пришедший сюда, может оказаться новым посланником Таус-Мелека, очередным йезидским спасителем, служителем зла. И ты — тоже.

— Любопытно… — усмехается Яник. — Теперь многое становится понятным.

Он встает и подходит к двери. Солнце висит над самым гребнем хребта, скоро начнет темнеть. Старик ставит на стол полную джезву.

— Через полчаса я вызову тебе такси, — говорит он. — Сядешь и скажешь одно только слово — «Лалеш». Шофер начнет отказываться, и тогда просто назови ему свое имя. Он отвезет куда надо. Дальше все зависит от тебя самого… и от помощи твоего Бога. Только, пожалуйста, заплати сначала за гостиницу. Бизнес есть бизнес.

6.

Яник сердито смотрит вслед отъехавшей машине. Перепуганный таксист наотрез отказался брать деньги. Ну и черт с тобой, не хочешь — не надо… Он оглядывается. Вокруг много людей. В просторную горную долину ползут сумерки. Ветра к вечеру не стало; первые звезды проступают сквозь серую пелену неба; новолуние. Тут и там по долине разбросаны странные постройки — небольшие кубы, сложенные из грубых каменных блоков, с водруженными на них коническими ребристыми куполами. Гробницы? Похоже на то. Все они так или иначе повторяют форму главного строения — его остроконечный конус, увенчанный флюгером в виде петуха, уверенно возвышается над горою Лалеш. Только не флюгер это, Яник, и не петух… Павлин это, дружище… Павлин-Ангел, Таус-Мелек…

Яник вспоминает объяснения старого портье: перед ним главная йезидская святыня, гробница шейха Ади бен Мусафира, верного павлиньего помощника, преданного слуги великого Ангела-Азазела. Но как много народу-то… чем ближе к гробнице, тем гуще становится толпа. Здесь целые семьи; дети от мала до велика — играют, суетятся, с веселыми криками носятся друг за другом. Совсем маленьких родители держат на руках. Все взрослые выглядят на один манер — в темных, наглухо закрытых спереди одеждах из грубой шерсти. Головы женщин повязаны большими белыми платками, мужчины — в хитро накрученных тюрбанах. Простоволосый Яник в джинсах, свитере и куртке смотрится здесь инопланетным существом.

Ну и пусть… Он старается не обращать внимания на недоуменные пристальные взгляды, которыми провожают его все без исключения. У него тут своя задача: приподнимаясь на цыпочки, Яник силится разглядеть Пал, ее шапочку, ее дубленку… времени на это осталось мало — скоро ведь совсем стемнеет.

Площадь перед гробницей полна людей; повсюду раскинуты лотки с едой и питьем. Яник проталкивается между одинаковыми бурыми шерстяными спинами, как морская свинка в огромной стае крыс. Он здесь один такой — другой, чужак. Неуютно, что и говорить… ну ничего — переживем, вот только Пал разыщу и — назад… не нужен мне ваш Новый Год, у меня своих два.

— Два! — говорит он очередному шерстяному крысу, упершемуся в него долгим изучающим взглядом. — Два! — и, приветливо улыбаясь, показывает масудову букву V.

Но крыс и не думает идти на контакт, его неподвижное усатое лицо не выражает ничего, кроме первоначального брезгливого недоумения. Яник отворачивается и двигает дальше.

Уже совсем темно. Ровный гул голосов стоит над ночной долиной, скупо освещаемой дымными звездами да десятком-другим масляных ламп, подвешенных над лотками и гробницами. Дальше не пробиться — усыпальница шейха Ади окружена плотным кольцом людей, и Яник вынужден остановиться. В колеблющемся свете ламп он видит над входом черную каменную змею, переливающуюся в темноте каким-то странным жирным отсветом. Люди тянутся к ней руками — дотронуться хотя бы слегка, хотя бы кончиками пальцев; на пальцах остается черный след — это священная сажа, которую счастливчики благоговейно переносят сначала на собственный лоб, затем на лбы жен, детей, и дальше — тем, кто не сподобился прикоснуться. Время от времени один из служителей, стоящих у входа, подновляет черную змеиную чешую, добавляя сажи из масляного светильника.

Где же Пал?.. В толпе вдруг зарождается движение; шерстяные спины, пятясь, отталкивают друг друга от гробницы. У входа высвобождается широкая площадка. Все будто чего-то ждут… наконец из усыпальницы выходит жрец в длинном черном одеянии и черном тюрбане, за ним еще и еще… В руках у каждого — горящий факел и по нескольку ламп. Их много — несколько десятков, даже больше… не может быть, чтобы все они помещались там, внутри, — гробница кажется совсем небольшой… Почти не задерживаясь на площадке, черные тюрбаны медленно расходятся в разные стороны, и бурая толпа послушно расступается перед ними.

Видимо, пламя факелов тоже не простое, потому что люди отчаянно тянутся к нему руками… нет, именно одной, правой рукой, и, подержав ее в огне секунду-другую, благоговейно целуют. Священники между тем начинают зажигать лампы, размещая их в нишах и на выступах стен, на ветвях деревьев, а то и просто на камнях; израсходовав весь запас, они возвращаются за новыми, и через четверть часа вся долина сияет сотнями огней, как будто темное звездное небо опрокинулось вниз, на землю.

Но и этого кажется собравшимся мало, потому что вдруг, как по команде, все они — и взрослые, и дети — достают факелы и запаливают их. Теперь уже тысячи… нет, десятки тысяч огоньков мерцают на темных склонах гор, отражаясь друг в друге, и звезды с завистью взирают сверху на это буйство огней. Гул голосов нарастает, подхваченный колеблющейся стоячей волной света; он уже не такой беспорядочный, каким был прежде, он подчинен мощному нутряному ритму, пульсирующему в чаше горной долины — в чаше, которая подобно гигантскому усилителю посылает свой рычащий зов в черное ночное небо. Янику становится не по себе; это даже не страх, это какое-то непонятное тошнотворное чувство резонанса, раскачивающееся между сердцем и желудком, мешающее нормально дышать и вообще жить. Ему хочется закрыть глаза, заткнуть уши, но рук не поднять… он с трудом подтягивает их вверх, к голове… и в этот самый момент гул вдруг резко обрывается на какой-то уже совсем невыносимо-низкой, утробной ноте.

Мертвое безмолвие повисает над долиной. Потрясенный Яник оглядывается — всё молчит вокруг: и люди, и природа, нет ни голосов птиц, ни дальнего лая шакалов, ни хохота лис… нет даже того тончайшего, неуловимого посвиста, которым сопровождаются мельчайшие движения воздуха… в этой тишине нет даже звона — единственного звука полной тишины. Это длится несколько бесконечных секунд — и вот где-то очень далеко рождается тонкий голос одинокой флейты. Откуда он дотянулся в этот мертвый мир факельных огней, в это загробное молчание?.. может быть, с той звезды?.. Нет, звук идет из недр усыпальницы; флейта жалуется и плачет, молится и причитает, срывается на хрип и захлебывается в рыданиях.

Тысячи людей стоят, опустив к земле мокрые от слез лица. Другие флейты подхватывают мотив, еще через минуту негромкое хоровое пение присоединяется к ним. Печальная монотонная музыка растекается по долине. Жрецы в черных тюрбанах медленно выходят из разверстого зева гробницы. Их много, они поют и играют на своих флейтах. Кроме флейт есть еще и тамбурины; они пока молчат, ждут своего часа… но вот и он, их час — музыканты разом воздевают руки к небу, и сильный слитный звук плывет в уставшем от тишины воздухе. Бум-м-м… Пока он один, но будут еще, это почему-то ясно, почему-то их ужасно хочется, этих ударов, и Яник чувствует, что не он один — все тут ждут их, жаждут как манны небесной, как жизнетворных капель, падающих на мертвенный желтый поток мелодии.

Бум-м-м… Бум-м-м… удары становятся чаще; и вот уже ясный, мерный, высвобождающий ритм вбивает свои столбы в землю долины. Монотонная, тянущая нервы музыка еще струится между ними какое-то время, но затем сдается и она, подчиняется общему властному настрою и вдруг, всплеснув неожиданным диким взбрыком — ййююу!.. — пускается в разнузданный, развеселый перепляс. Люди вокруг Яника начинают переминаться с ноги на ногу, прихлопывать ладонями в такт, подпевать… голоса певцов взлетают вверх… — и вот уже вся толпа пляшет, быстрее и быстрее, издавая бессвязные звуки и улюлюкая под залихватское взвизгивание флейт и подгоняющее уханье тамбуринов.

Умц-умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу… умц-умц-умц-умц-умц… ййююу… ййююу… Да это же топталовка! Ну конечно! Разве что антураж немного другой, а так — все то же… Янику даже становится смешно. Он оглядывается — не спрятался ли где-нибудь в кустах авин фургон?.. не прыгает ли рядом Лиат — вдохновенная жрица-давалка?

Темп нарастает, становясь почти невыносимым; певцы уже не поют, а визжат на одной, невообразимо высокой ноте, тамбурины бьются, как ноги припадочного… должна же быть развязка… ведь уже невозможно сделать это еще выше, еще чаще, еще громче… ведь это уже выше сил человеческих, выше сил сатанинских… И вот он, высший пароксизм, коллективный спазм обезумевшей толпы — музыканты отбрасывают в сторону тамбурины, ноги их подкашиваются, тысячи рук ломаными углами вскидываются к звездам, и ужасный звериный вопль вырывается из всех глоток вместе с ошметками душ и остро заточенным копьем вонзается в беззащитное небо.

Яник приседает, зажимая уши. Вопль исчезает в вышине, оставляя в огромном корыте долины сведенную судорогой толпу да испуганное эхо. Неимоверное напряжение момента еще какое-то время колеблется, удерживаясь на достигнутой крутизне, а затем с удивительной быстротой соскальзывает вниз, в яму. Первым, пометавшись в панике между горами, убегает эхо — скатывается по желобам оврагов, ловко карабкается на склоны, сплавляется по руслам ручьев и речек. Потом начинают расходиться и люди; они как-то уменьшились в размерах, съежились, как будто мощь заключительного вопля забрала у них большую часть сердца, как будто вместо легких остались у них в груди одни лишь опавшие рваные тряпки. Матери поспешно собирают детей, и те послушно идут, зевая, прибалдевшие и опустошенные. Долина быстро пустеет, сворачиваются лотки, гаснут факелы; лишь масляные лампы остаются гореть там, где их зажгли черные тюрбаны.

Куда теперь? Яник идет к усыпальнице шейха. Вряд ли его пустят внутрь, но отчего бы не попробовать? Змея над входом жирно мерцает — или шевелится? — в колеблющемся свете ламп. Он подходит вплотную. Двое служителей по обеим сторонам двери стоят неподвижно, с непонятным выражением глядя поверх Яника — туда, где пестрящая огнями чернота гор сливается со звездной чернотой неба.

— Эй! — говорит он и осторожно поднимает руку, пытаясь привлечь их внимание. — Алло! Тук-тук! Есть дома кто-нибудь?

Один из служителей моргает и опускает взгляд. Но он смотрит не на Яника, а куда-то мимо, за яникову спину, как будто именно там происходит сейчас что-то заслуживающее внимания. Яник оборачивается: плотная шерстяная стена бородатых людей в черных тюрбанах отгораживает его от остального мира. Их много, и они неторопливо сокращают отделяющее их от Яника расстояние — молча, не глядя на него, но отчего-то не оставляя места сомнению, что именно он тут — цель и добыча. Яник изо всех сил улыбается.

— Я уже ухожу… — успевает сказать он перед тем, как потерять сознание.