Дочистив рыбу, Василий нарыл себе хабарик подлиннее и сел ждать мишкиного возвращения. Квазимодо дремал на своей подстилке, время от времени тоненько повизгивая и мелко-мелко дергая лапами. Идти с Мишкой на рынок он отказался и теперь набирался сил, прогуливаясь в сумеречных лесах сновидений. Впрочем, одно его ухо постоянно стояло торчком, подобно перископу, чутко поворачиваясь в направлении любого звука. Звуков, надо сказать, было не так уж и много. В тишине заброшенного переулка слышалось лишь жужжание бодрых утренних мух да быстрые побежки крыс за стенами и под полом.
«Слышь, Квазиморда? — позвал Василий. — Слышишь, как шастают?» Пес дернул ухом и приоткрыл красный спросонья глаз. Василий, посмотрев, махнул рукой — мол, ладно, дрыхни уж… и глаз закрылся, медленно, как театральный занавес. Мне бы твое спокойствие, псина… Василий вздохнул. Конечно, крысы тут не при чем. Просто запой кончался, вот и все. Запой уходил, унося с собою великолепное состояние концентрации на собственных, индивидуальных безднах и личных увлекательных чертях, при полнейшем равнодушии к мелким и скучным бесам окружающего мира. Взять хоть крыс… разве могла бы подобная мелочь хоть краем коснуться его алкогольных извилин еще неделю тому назад? Как бы не так! И ухом бы не повел, не в пример этому хвостатому лежебоке. А сейчас вот, поди ж ты — раздражают… Пришла беда — открывай ворота, запускай во двор серую крысиную орду вещей и поступков, именуемую повседневной жизнью, бытием. Бытием… Тьфу, пакость! От бычьей тупой тяжести этого слова — «бытие» — Василия неизменно тошнило, особенно на ранних стадиях выхода из запоя.
Жизнь его, начиная с периода подростковых прыщей, напоминала смену времен года. С чего бы начать… да какая разница? — цикл есть цикл… может, с лета?… да хоть бы и с лета. В «летний» сезон своего… гм… бытия Василий отличался от среднестатистического человека разве что редким сочетанием исключительных интеллектуальных возможностей, умения работать руками и воловьей работоспособности. А в остальном он вел себя совершенно нормально. Во всяком случае, внешне.
Мир представлялся ему пестрой мешаниной большей частью никому не нужных предметов. Не то чтобы в этом беспорядке вообще не было никакой логики. Логика была, и даже разумные связи просматривались. В общем и целом, мироздание выглядело вполне стройной конструкцией. Проблема заключалась в том, что неимоверные тонны всевозможной пестрой мелочи просто мешали эту стройность увидеть. Она была буквально завалена всякой чепухой, как полки в магазине мягкой игрушки.
На начальном этапе «летнего» периода пестрота, хотя и мешала Василию, но не слишком. Можно даже сказать, что он находил некоторую прелесть в этой разнообразной бессмыслице. Он как бы играл с нею. В определенном плане она даже прибавляла вкуса и цвета. Когда требовалось найти какое-нибудь оригинальное программное решение, придумать метод или починить сложный механизм, Василий всего-навсего слегка разгребал разноцветную шелуху, всматривался в виднеющийся за нею жесткий каркас вселенной и без труда продуцировал нужное.
И все бы хорошо, но в какой-то момент он замечал, что мусора становится все больше, что с каждым днем приходится разгребать все глубже, что с каждым разом все труднее увидеть стройные стены и колонны за мощными залежами мишуры. Тут уже Василий начинал раздражаться. Это означало, что «лето» подходит к концу и наступает «осень». Мишура постепенно захватывала все больше и больше пространства, и наконец наступал день, когда Василий с ужасом обнаруживал, что уже не в состоянии продраться через ее завалы. Хлопья чепухи, кружась, падали с неба, вихрились речными водоворотами, палой листвой шуршали под ногами. Она уже не выглядела разноцветной, нет… сплошная серая пелена, составленная из мириадов полупрозрачных амеб, бессмысленно колыхалась перед его отчаянным взором. На пике «осени» Василий уже переставал верить, что где-то там, за этой растянувшейся на тысячи световых лет амебной толщей, есть здание, колонны и каркас — все то, что еще совсем недавно так радовало душу и разум. Возможно, это просто казалось ему тогда, и ничего этого нету и в помине, ничего, кроме колышущейся, белесой, студнеобразно-тошнотворной массы… бытия.
На счастье, от этого кошмара можно было убежать, причем не только в смерть. Волшебные свойства спиртного Василий открыл одновременно с фактом сезонного строения жизни. Стоило засадить стаканчик-другой, как в голове будто поворачивался незримый рычажок, а может, даже шлюз, и грязные селевые потоки внешней амебной информации чудесным образом иссякали. Вместо постылого мира мягких игрушек глазам и ушам Василия открывался волнующий пейзаж собственного нутра. Это было все равно что разогнать к дребеням провалившуюся внешнюю разведку и полностью сосредоточиться на внутренней.
Новый сезон именовался «зимой» и характеризовался отрадной скупостью выразительных средств. Черно-белые равнины души сверкали ослепительным снежным однообразием. Конечно, там было немного холодно и одиноко, но зато каким облегчением представали этот холод и это одиночество Василию, напрочь одуревшему от потного мельтешения амеб! Как славно было скользить одному, на водочных лыжах среди всего этого зимнего великолепия, и видеть «и снег и звезды, лисий след, и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет.»
Или так: «Сегодня ночью, не солгу, по пояс в тающем снегу, я шел с чужого полустанка. Гляжу — изба, вошел в сенцы… чай с солью пили чернецы, и с ними балует цыганка.» Вот-вот, в точности так оно и было там, в «зимнем» мире, заполненном немногочисленными, грубыми на ощупь, и нестерпимо истинными предметами: сияющей звездной твердью, студеной черной водою и лунной соленой изморосью на топоре. И ни одного тебе плюшевого урода, набитого дешевым поролоном, изъеденным непонятно кем… наверное, временем, ибо кто же, кроме всеядного времени, станет есть такую гадость.
А затем «зима» кончалась, как-то сама собой, как и положено кончаться зимам. Сквозь вьюжные завихрения запоя Василий вдруг начинал различать прежние, «летние» звуки и образы, наивная скоморошья пестрота нет-нет, да и проскакивала в черной белизне снежной пустыни. По старой, «осенней» памяти она еще немного раздражала, но не очень чтобы так. Даже можно сказать, что почти и не раздражала. А если быть еще точнее, то не раздражала вовсе, а наоборот, будила любопытство и заполошное желание пройтись колесом. Наступала «весна». Что ни говори, а внешний мир имел свою, совершенно неоспоримую прелесть. По майским тротуарам мельтешили воробьи вперемешку с тополиным пухом и длинноногими женщинами на шпильках, природа цвела, и строгий классический фасад вселенной стоял ясно и светло… хотя и вился уже по нему тут и там легкомысленный плющ, предвещая недоброе… но — ах, зачем об этом сейчас?.. зачем?.. короче, так и запишем: стоял ясно и светло перед похудевшим, но умиротворенным Василием. На подходе все уверенней телепалось «лето», и… снова-здорово.
В молодые годы «летние» периоды были длинны, а «зимы» — коротки до неощутимости. Собственно говоря, всего один «зимний» вечер мог тогда надежно вылечить усталость, накопившуюся за «летние» полгода. Увы, усталость, как быстро выяснилось, лечилась, но не исчезала бесследно, а наоборот, накапливалась, откладываясь в складках сознания, как гадкий подкожный жир. К двадцати трем годам вечера уже не хватало, требовалась еще и ночь, а иногда даже и утро; в то же время продолжительность «летних» периодов быстро сокращалась.
Тем не менее, Василий успел блестяще закончить мехмат МГУ. Все — и друзья, и завистники — в один голос прочили ему великое будущее. Казалось, он родился с лавровым венком лауреата на голове. Сам Василий, впрочем, хотя и принимал благосклонно приятные знаки всеобщего восхищения, но причину его не понимал совершенно. Решения лежали готовыми на широких и светлых подоконниках мироздания, а он лишь протягивал руку, чтобы взять их. Более всего ему было непонятно, отчего другие — его сокурсники например, не делают то же самое вместо того, чтобы глупейшим образом славить васильеву гениальность.
В Москву Василий приехал из Вологды, где родился и прожил первые семнадцать лет жизни. Приехал, в общем, случайно — по сугубому настоянию директора школы. Пристал, как банный лист — езжай да езжай… а самому-то Василию, если по большому счету, было как-то все равно… какая разница? Интуитивно уже тогда он все понимал про незыблемый вселенский каркас и про разноцветный сор, летающий между опорами, про снег, и звезды, про лисий след и про месяц, золотой и юный, про звездный луч, как соль на топоре и про зиму собственной души… понимал, но слов этих пока что не знал, хотя заранее предчувствовал.
Затем-то, наверное, и стоило в Москву ехать — за словами за этими. В Вологде-то евреев не было, во всяком случае, впервые Василий увидел их в университетской компании. Увидел и поразился. В глазах у них стояла Зима, та самая, причем натурально, безо всякого алкоголя. У кого погуще, у кого пожиже, большая часть из них даже не осознавали этого, но Василия-то было не провести, он-то понимал, что к чему. Странный этот народ нес в себе Зиму, как андерсеновский Кай — ледяной осколок сердца своей Королевы. Они были живым напоминанием о Зиме, неоспоримым доказательством ее существования; черно-белые зимние тени мелькали в их непроницаемых зрачках в разгар самой суматошной, самой пестрой ярмарки Лета.
Ее звали Люба, Любочка, Любовь, у нее было вытянутое овальное лицо с упругой кожей оливкового оттенка, жесткая путаница черных, как смоль, вьющихся волос, нежный улыбчивый рот и огромные глаза с чудовищно бездонными зрачками. Один ее вид мог навести столбняк на любого. В средние века таких сжигали без разговоров. Ее фамилия была Коган, и она вела свой род от древнего племени иудейских священников, державших на собственных плечах неимоверную тяжесть Скрижалей, кропивших алтарь соломонова Храма кровью пасхальных ягнят, познавших вселенский холод путей к Нему в иссушающем пекле иерусалимских суховеев.
Им достаточно было только встретиться, всего лишь разок, краем глаза увидеть друг друга, и — все, точка, без шансов на спасение — ни у него, ни у нее. Красивее пары Москва не видела за всю свою историю. Они поженились через месяц после знакомства. Родственники, хотя и удивились, но не возражали. Вологодские далеко — какой с них спрос? А московским-иудейским тоже, вроде, кручиниться было не о чем: молодой блестящий ученый, аспирант, красавец писаный, а уж Любку любит так, что прямо искры между ними проскакивают — хоть табличку «не подходи — убьет!» вешай. Всего-то одна странность небольшая — как выпьет, так начинает нести какую-то заумную околесицу… да и черт с ней, с околесицей — другие, вон, в драку лезут — эти что, лучше, что ли? В общем, как ни посмотри, хорошая партия.
Кто ж знал-то тогда, что все так повернется? Даже сам Василий не знал, а знал бы — ни в жизнь не стал бы морочить Любочке голову. Потом-то уже было поздно — дети и так далее… А случилось то, что удлинение «зимних» периодов продолжалось и в какой-то момент плавно перешло ту зыбкую, но все же вполне определенную грань, которая отличает просто выпивку от запоя. Василий еще продолжал работать на прежнем месте — благодаря начальству, которое мужественно покрывало его все учащающиеся загулы, но всем уже было ясно, что о высокой науке, а уж тем более о лауреатстве можно забыть.
В «летние» сезоны он по-прежнему обеспечивал высочайшую отдачу, но они, увы, сокращались. Начальство чесало — чесало репу, а потом плюнуло, да и уволило бывшую восходящую звезду российской науки. А семейной жизни и вовсе не стало — можно ли жить с таким человеком? То сидит в отключке и квасит неделями напролет, а то — работает по восемнадцать часов в сутки… так или иначе — нет мужика в доме. Все уже давно Любе говорили: выгони ты его к чертовой матери, что зря мучиться?.. а она все тянула… любовь, одним словом. И детей успели двоих нажить, назад не засунешь. А тут как раз границы пооткрывали, потянулся «зимний» народ на другие гнездовья: кто — на новые, а кто и на старые, полузабытые за давностью бед и тысячелетий.
Вот Люба и понадеялась: перемена места — перемена счастья. В Израиле, говорят, не пьют… может, и Вася образумится? Глупо, конечно, да только в таком горе — не до ума. Так и заделался потомственный вологодский русак Василий Смирнов гражданином еврейского государства. Перемена места — перемена места. Счастье, вернее несчастье оставалось тем же. И на этом месте, и в других местах, куда они перебирались сначала все вчетвером, а потом по отдельности. Иерусалим, Дюссельдорф, Прага, Париж, Лиссабон, Бостон, Миннеаполис…
Повсюду Василий сначала держался по нескольку месяцев, отвлекаемый от своих зимних пейзажей новыми красками свежей — израильской, немецкой, французской, американской — пестроты. Быстро находил работу, восхищая любого работодателя поразительными способностями во всем, за что брался — начиная с подметания улиц и кончая построением сложных вычислительных систем. Но затем новые краски приедались, подползала «осень», шелестя чешуйками шелухи, и Василий снова начинал мрачнеть и замыкаться. Люба, с тоской узнавая зловещие симптомы, срочно принималась готовиться к переезду, отчаянно надеясь успеть до наступления «зимы», и, как правило, не успевала.
В Бостоне, где у Любы было много друзей, они задержались дольше обычного. Как-то, в разгар поздней «осени», Василий поехал за выпивкой. В Америке, в отличие от нормальных человеческих мест, за всем надо ездить. Пешком не дойдешь. Этот очевиднейший факт Василий долго и безуспешно пытался объяснить идиоту полицейскому, остановившему его на хайвее по причине зигзагообразной, но очень быстрой езды. Коп слушал, брезгливо отворачиваясь и дыша через рот, а потом объявил, что вынужден арестовать Василия на месте, причем исключительно в научных целях, поскольку процент алкоголя в крови господина… ээ-э-э… Смирноффа, даже будучи определенным на глазок, представляет собою абсолютный мировой рекорд, и, вероятно, не уступает проценту, указанному на бутылках, производимых господином Смирноффом… ах, это не вы?.. ну все равно, будьте любезны встать рядом с машиной, если, конечно, сможете, ага, вот так… а руки положите на крышу…
Коп выражался с витиеватым самодовольством, как будто одновременно смотря самого себя на телеэкране, в крутом полицейском боевике, и эта витиеватость привела Василия в особенное раздражение. Он с тоской огляделся вокруг. Мерзкий амебный занавес качался перед его похмельным носом, заметая серый хайвей со скачущими блошками машин, шелушащееся струпьями облаков небо и мелкую перхоть полицейского остроумия. Ему стало совсем невмоготу, а тут еще коп, зажав в одной руке наручники, другою грубо ухватил его за локоть и тянул куда-то вбок, прямо к амебам. Василия передернуло от отвращения. Он с трудом сдержал приступ тошноты, и как-то автоматически ударил полицейского в подбородок, вырубив его тут же, на месте.
На счастье, это была еще не «зима», а «осень», хотя и поздняя, так что отдельные связи с реальностью еще болтались тут и там в полуразгромленном командном пункте васильева сознания. Поэтому он смог сообразить, что надо делать ноги, причем немедленно, сел в машину и без лишних приключений оказался в близкой оттуда Канаде. Домой он позвонил из пограничного городка.
«Ты где? Что случилось?» — спросила Люба.
«Я в Канаде, — сказал Василий. — И вернуться не могу. Я случайно копа вырубил…»
Люба молчала.
«Люба? — неуверенно позвал Василий. — Ты меня слышишь?»
Самые дорогие вещи всегда разбиваются самым простым и нелепым образом. Иногда кажется, если умирает что-то, чем ты только и дышал, без чего жизни себе не мыслил, то смерть эта непременно должна быть обставлена особенно пышной панихидой, катафалком с кистями и длинными надгробными речами. Это не так. Все намного, намного, намного проще.
«Слышу,» — сказала она спокойно и повесила трубку. Потом немного постояла, прислушиваясь к себе, и, не поверив, пошла посмотреться в зеркало. Глаза были абсолютно сухими… насколько это, конечно, возможно во влажном приморском климате.
Василий проехал еще с полсотни километров — до города с подходящим названием Скотстаун и рухнул в особенно протяженную и морозную «зиму». Больше они с Любой не виделись.
* * *
Лай Мишка услышал задолго до входа в переулок. Лаял, конечно же, Квазимодо — больше некому… разве что Василий вконец сбрендил. Мишка покрепче прижал к груди пакеты с добычей и прибавил шагу.
«Привет, — сказал он, протиснувшись в лаз. — Ваша мамка пришла, молочка принесла.»
«Привет, — сказал Василий, не оборачиваясь. — Не мешай, у нас тут важный момент…»
Приятели сидели на полу друг против друга и играли в странную игру. Василий жестом фокусника вытащил из затрепанной колоды карту, сунул ее под нос Квазимодо и торжественно вопросил: «сколько?» Пес, поблескивая глазами и глухо ворча, принялся азартно елозить по своему коврику. Василий ждал, воздев руку с картой. Мишка присмотрелся — семерка пик.
«Кончай елозить, — насмешливо сказал Василий. — Дыру в жопе протрешь. Сколько?»
Квазимодо замер и, напрягшись, отрывисто гавкнул шесть раз.
«Все?» — по лицу Василия расплылась широкая улыбка, увидев которую, пес прижал уши и спешно добавил еще один гавк.
«Поздно, неуч! — торжествующе закричал Василий. — Поздно! Сразу надо было правильно отвечать! А ну иди сюда… проиграл — плати…»
Он протянул руку и дважды шлепнул картой по песьей морде. Квазимодо жмурился, но терпел.
«Ну вы даете… — сказал Мишка, вытаскивая из пакета еду и водку. — Совсем разложились. Ну ты-то понятно — конченый тип… бомж, белая горячка и все такое. Но как Квазимодо ухитрился так низко пасть — это для меня загадка. А, Квазимодо?»
Пес мельком оглянулся, шевельнул хвостом и вернулся к игре, с прежним азартом заглядывая в лицо Василию. «Сколько?» Гав… гав… гав… Василий вздохнул. На этот раз победила собака, и он неохотно шлепнул картой по собственному носу. Квазимодо сделал быстрый круг почета, дурашливо взбрыкивая и закидывая вбок задние ноги.
«Доволен? — с досадой сказал проигравший. — Счастлив? Сука ты, а не кобель. Никакого уважения к хозяину.»
«Ты бы ему дал чего-нибудь, — сказал Мишка. — Надо поощрять собаку за правильное действие.»
— «Тоже мне Дуров нашелся, — фыркнул Василий. — Я этому шулеру уже весь хлеб скормил, ничего не осталось. Теперь на интерес играем.»
— «А как он угадывает? Ты ему знак какой-нибудь делаешь?»
— «Уже не делаю. В самом начале пальцем шевелил, а потом перестал. Все равно угадывает, подлец. Способный. Я уж как ни стараюсь ничем себя не выдать, но один черт что-то там у меня дергается… Ладно, Квазиморда. На сегодня хватит. Пора делом заниматься.»
Они выпили по полстакана и зажевали это дело огурцом. Помолчали. Пес, поняв, что праздник закончился, улегся на своем коврике, установил ухо на боевое дежурство и немедленно задремал.
«Ты мне вот что объясни, — сказал Мишка. — Почему ты бедному животному за проигрыш два шелабана отвешиваешь, а себе, любимому — один? Где тут справедливость?»
«А за самообслуживание? — возразил Василий. — Самого себя пороть вдвойне неприятно. Разве не так?»
— «Угу… так. Давай-ка, банкуй… коли уж ты у нас в банкометы записался.»
Василий разлил по новой, взял стакан, подержал, наклоняя туда-сюда и глядя на колышащийся овал, да так и поставил, не выпив.
«Ты чего? — с тревогой спросил Мишка, хрустя огурцом. — Назад не ставь — украдут.»
«Миш, слушай…» — Василий замялся и замолчал. Мишка подождал, потом встал, походил по комнате, вернулся к столу, налил себе еще, но пить не стал, а унес стакан в песий угол. Примостился рядом с дремлющей собакой, сунул свободную руку в жесткую шерсть на загривке, почесал. Квазимодо заурчал и подвинулся поудобнее.
— «Когда?»
— «Да сегодня и поеду, чего тянуть.»
— «Опять в Холон?»
— «Ага.»
— «У тебя денег на автобус нету.»
— «Ты дашь.»
— «А пошел ты…»
Василий вздохнул: «Мишка, ну чего ты, в самом деле… Ты ж мой режим знаешь. По морям, по волнам. Нынче здесь, завтра там. Я ж вернусь.»
— «Ага, вернешься… через два месяца, как в прошлый раз. Я к тому времени сдохну.»
— «Не сдохнешь. Лето. Да и кроме того, теперь вас двое — ты и Квазиморда. Вдвоем тебе легче будет. Справишься.»
Мишка заглотил водку и сказал, глядя в сторону: «Ладно… прав ты. Нечего истерики закатывать. Как-нибудь переможемся. Правда, Квазимодо?.. У нас, небось, тоже дела найдутся.»
Пес, услышав свое имя, поднял голову, обвел комнату осоловелым взглядом, убедился, что помянут всуе, но тем не менее счел нужным проурчать свое полное и решительное согласие на любой вариант развития событий.
Мишка улыбнулся: «Вот видишь — Квазимодо согласен. То-то мы с ним повеселимся: кошек погоняем, с чужими кобелями поцапаемся, по мусорным бакам прошвырнемся… красота!» Помолчал и добавил тихо: «В самом деле, Вася, ну чего тебе тут не хватает? Разве плохо мы устроились? Свобода, крыша над головой, рядом рынок — жратвы навалом, на водку и курево всегда наберем… чего тебе еще надо? Бабу? — Тоже не проблема, наберем и на бабу. Ты только скажи, я тебе такую телку приведу, что ты после нее целую неделю только мычать сможешь. Ну?..»
Василий пожал плечами. «Да нет, Миша. Ты не понимаешь. Я ж тебе уже объяснял — не могу я без этого, ну… без дела без какого-нибудь. Так иногда накатывает, прямо руки зудят чего-нибудь схимичить. А потом проходит. Даже наоборот, противно делается, так что хоть прочь беги. Вот я и бегу. То туда, то сюда. Аки маятник…»
В последний год «сезонные» колебания Василия и в самом деле отличались несвойственным им прежде постоянством — по три месяца на полный цикл. При этом ровно полцикла он бомжевал, а другую половину — работал в крохотной программистской фирмочке, в промышленном районе Холона. Фирмочка размещалась в обычном жилом коттедже на две семьи и состояла из хозяина — толстенького говорливого шустрячка-одессита, троих неопрятных, небрито-нестриженых интеллигентов, пребывающих на разных стадиях алкоголизма, одного-двух постоянно сменяющихся студентов и длинноногой нахальной блондинки-многостаночницы, исполняющей одновременно обязанности секретарши, бухгалтера, надсмотрщицы над студентами и госпожи хозяйского сердца.
В этой неформальной среде даже «сезонник» Василий не выглядел белой вороной. Хозяин, по имени Фима, платил ему гроши, зато наличными и раз в неделю. В дополнение к этому, здраво рассудив, что, пока Василий наличествует, надо использовать его на всю катушку, он разрешал ценному кадру жить прямо на рабочем месте, то есть неограниченно пользоваться общественной кофеваркой, душем и поставленной в кладовке раскладушкой. Эта система оправдывала себя полностью. Стосковавшийся по работе бомж набрасывался на компьютер, как сам Фима — на свою длинноногую бухгалтершу Галочку после двухнедельного отпуска, проведенного в семейной неволе.
Для начала, в качестве разминки, Василий помогал своим нестриженым коллегам — двум Алексам и Бо?рису — закрыть накопившиеся за время его отсутствия проблемы. Искать ошибки в чужих корявых программах всегда сложнее, чем написать новую самому, но его-то привлекала именно сложность. На это уходило дня три. Все это время восхищенные Алексы, как приклеенные, стояли за его стулом, прерывисто дыша перегаром и возбужденно чеша немытые космы. Менее любопытный Бо?рис угрюмо сидел в углу, уронив на клавиатуру бесполезные руки и уставившись невидящим взглядом в мерцающее окно монитора. На него Василий действовал подавляюще.
По усыпанному перхотью полу свежим дуновением французских духов проносилась секретарша Галочка, блистая ослепительно красивыми ляжками. Самыми кончиками затейливо наманикюренных ногтей, брезгливо, как две пыльные портьеры, она раздвигала зазевавшихся Алексов, низко наклоняла к Василию глубокий вырез блузки, где упруго поигрывали не знавшие лифчика груди, и хрипловатым, самым чувственным своим голосом, интересовалась — не надо ли чего?
«Как ты думаешь, — завистливо и восхищенно спрашивал тем временем первый Алекс у второго, — Он уже поставил галочку?»
«И если поставил, то как?..» — восхищенно и завистливо отвечал второй Алекс первому. Мрачный Бо?рис, ни о чем не спрашивая, пристально разглядывал из своего угла кружевную кромку галочкиных трусиков. Хозяин Фима, наблюдая за сценой через распахнутую дверь директорского кабинета, судорожно сжимал обеими руками край пустого стола и в который раз напоминал себе, что бизнес есть бизнес и что глупо выгонять столь прибыльного работника только оттого, что эта ненасытная тварь так на него западает. Даже развеселые студенты, привыкшие к подобным представлениям в своем универе, ощущали легкое покалывание в соответствующих местах.
«Кофе,» — коротко отвечал Василий, не отрываясь от экрана. Он один сохранял полнейшее спокойствие в этой искрящейся сексуальным напряжением атмосфере. Галочку он, конечно, уже поставил, причем в первую же ночь, вернее, Галочка поставила его, сдернув без лишних разговоров с раскладушки — поставила и так, и эдак, и даже вовсе уж неожиданным макаром. А он и не возражал — в конце концов, он ведь сюда приходил работать, воссоздавать в мире порядок, людям помогать, так что чего уж там кочевряжиться…
К концу второй недели Василий заканчивал все несложные заказы, набираемые Фимой у мелких клиентов и условно именуемые «тысячными» — в соответствии с порядком стоимости каждого из них в отдельности. Теперь его ждал портфель работ другого сорта — из породы «стотысячных». Такого рода проекты обычно выполнялись серьезными программистскими фирмами для особо крупных компаний. Понятно, что фимина маргинальная контора не могла и мечтать о получении подобного заказа. Поэтому Фима действовал в обход. Разузнав всеми правдами и неправдами о деталях проекта, он подсовывал его Василию с тем, чтобы затем предложить клиенту готовый продукт по совершенно смешной, в сравнении с крупными конкурентами, цене. Чаще всего большие заказчики не решались связываться с мелкими артельками типа фиминой, и тогда работа Василия просто пропадала. Но иногда соблазн дешевизны перевешивал, и в этом случае Фима срывал действительно крупный куш.
За год это произошло уже несколько раз. Еще парочка-другая таких удач, и можно будет снять помещение в солидном офисном здании, набрать хорошую команду, выгнать нафиг немытых Алексов-Бо?рисов… или не выгонять, но, по крайней мере — умыть, выйти на биржу — сначала в Тель-Авиве, а там — чем черт не шутит — и на Уолл-стрит… мобилизовать денег, открыть филиал в Бостоне и в Силиконовой Долине… набрать… наобещать… взвинтить… а потом взять да и продать все разом за сотню-другую миллионов, и переехать уже наконец в единственно пригодную для жизни страну под названием Богатство, где яхта, лимо, шампанское и кавьяр в салоне первого класса… И, естественно, Галочка, лапушка, тварь неблагодарная.
К концу следующей недели фимины мечты разрастались настолько, что им становилось тесно в директорском кабинете, они вырывались наружу и почти осязаемо порхали на розовых крыльях над бешеным клацаньем васильевой клавиатуры, одновременно продуцирующей программный скрипт для одной системы, компиляцию — для другой и техдокументацию на двух языках — для третьей.
Утомленные восхищением Алексы мирно дремали в своих креслах на колесиках. Почерневший от зависти Бо?рис спал, размазав щеку по столу, и видел во сне самого себя в качестве компьютерного мыша, спасающегося от страшного великанского кота Василия. Он жалобно повизгивал, пальцы его судорожно дергались, и обнаглевшие фимины мечты, порхая в потолочных высях, безнаказано гадили прямо на бедную его голову.
Студенты были уже неделю как уволены за ненадобностью, а Галочка перешла с мини на макси и перестала бегать, как ошпаренная, а напротив, сидела нога-на-ногу в приемной, меланхолично посасывая сигарету пухлым мечтательным ртом и лениво прикидывая — а не податься ли куда-нибудь в духовность?.. поскольку ресурс плотских наслаждений казался исчерпанным раз и навсегда.
Испуганная духовность уже поеживалась в предвкушении галочкиного натиска, но тут выяснялось, что опасения ее напрасны, ибо что-то начинало меняться в прежде столь однозначном поведении Василия. Первым тревожным сигналом служило изменение ритма клацанья клавиатуры — в сторону убыстрения. Казалось, еще вчера руки Василия, подобно двум деловитым озабоченным курицам, уверенно и быстро выцеливали необходимые клавиши. Отчего же теперь они вдруг принялись заполошно метаться по оторопевшему двору, в сумасшедшем темпе клюя направо и налево, спотыкаясь и падая, промахиваясь и скользя?
Затем клавиатура и вовсе смолкала; окончательно сбрендившие курицы, сцепившись клювами, лежали на столе, в то время как Василий с растерянной улыбкой безнадежно всматривался в бушующее на экране море шелухи. Он вскакивал и убегал на улицу, где долго курил, прислонясь плечом к фонарному столбу, как будто искал в его простой и надежной вертикали спасения от подступающей бесформенной кутерьмы. Но столб, увы, не помогал. Шелуха выплескивалась из компьютера на пол, получала подкрепление в виде алексовой перхоти и продолжала расти, подмывая столешницу и объяв Василия до души его.
В отчаянии он сжимал голову обеими руками; проснувшиеся Алексы снова стояли за спинкой его стула, на этот раз сокрушенно покачивая головами. Бо?рис глядел победительно — мол, что я вам говорил? Галочка молча плакала, даже не от жалости к Василию, а от страха перед черной студеной бездной, вдруг, на какую-то малую секундочку приоткрывшейся перед ее глазами прямо посередине такого знакомого и безопасного бытия. Фима утешал ее — для начала вполне по-отечески, ни на что другое вроде и не претендуя. Галочка успокаивалась, благодарно и виновато всхлипывая, и они ехали в хорошее место ужинать, а потом — в постель, закреплять успешное восстановление прежних отношений, теплых и ровных, как кисель.
Наконец Василий, в очередной раз выйдя покурить на улицу, уже не возвращался назад. Так и уходил, даже не попрощавшись, даже не забрав последнюю зарплату. Хозяин, зная за ним такую особенность, старался придерживать последние платежи, экономя таким образом не одну неделю, а две, иногда даже больше. Конечно, гроши… но копейка, как известно, рубль бережет. Для Фимы с уходом Василия начиналась бурная деятельность. Наскоро умыв и причесав одного из Алексов, он запихивал его в машину, прихватывал для солидности Галочку, складывал в портфель готовые проекты и отправлялся в погоню за своей розовой калифорнийской мечтой.
Василий же добивал свою первую за эти полтора-два месяца бутылку, брал такси и ехал к морю, бомжевать. Заработанные деньги он спускал в первый же вечер, закатывая пир на весь мир — для всей нищенствующей рвани и дряни, какую только удавалось собрать с рынков и помоек Тель-Авива. Так они с Мишкой и познакомились — на пиру.
«Помнишь, как ты меня подобрал? — неожиданно спросил Мишка. — Между прочим, один всемирно уважаемый мужик сказал, что мы в ответе за тех, кого приручаем. А ты меня тут бросаешь на произвол Квазиморды.»
«Так я ж разве спорю… — согласился Василий. — Мы и в самом деле в ответе. Но я-то точно — нет. Каждое «я» помирает в одиночку, Миша, в отличие от «мы»… это дерьмо вообще не тонет… Да и кроме того — что я о тебе знаю? Кто ты? Что ты? Откуда такой взялся? Почему? Молчишь, как рыба. Хоть бы рассказал чего напоследок… Бог знает, свидимся ли еще.»
Мишка угрюмо молчал, медленно крутя в руке пустой стакан. «Ладно, — сказал он, вставая. — Поговорили и хватит. Сколько тебе на проезд надо? У меня шекелей двадцать россыпью.»