Сидели вокруг костра на пустыре. Лаг-ба-Омер — праздник костров, дружным заревом полыхающих по всей стране. Дети загодя собирают дрова — притыривают любую плохо лежащую доску, раздраконивают старую мебель на свалках, приделывают ноги деревянным поддонам во дворе супермаркета. Из того же супера уводят тележки, свозят добычу на пустыри, складывают костры шалашиком, шалашом, шалашищем — чтоб горело быстро и весело, чтоб летели столбом трескучие искры прямо в ночное прохладное небо, чтоб можно было сплясать вокруг огня дикую разудалую пляску, а потом попрыгать через поутихшее пламя, спечь картошку в углях и смирно посидеть, уставившись в завораживающее мерцание чернеющей огненной плазмы.
В такую ночь бомжам сам Бог велит запалить костерок. В такую ночь они и не бомжи вроде, а как все, и костерок палят не для того, чтобы от холода не подохнуть, и не потому, что идти некуда, а вовсе даже по иным, сугубо праздничным причинам. Правда, дрова они складывают не шалашом, а поэкономнее, в два бревна; зато горит долго и жар хороший, ровный. Да и картошку не пекут, а варят, потому как что взять с картошины, которая с одного бока сырая, а с другого горелая? Что? — Романтику дальних дорог? Может, кому-то эта романтика и нужна, но бомжам она совсем ни к чему, у бомжей ее и так переизбыток, романтики этой, а вот картошки, наоборот, мало. Так что они лучше картошечку-то сварят, вот так-то.
Компания подобралась веселая и нечопорная, впускали даже без смокингов, а галстук был повязан только у Полковника. Вообще-то Полковников было сразу трое, но с галстуком только один. Зато второй Полковник пришел в камуфляжных штанах, которые как раз накануне выменял у глупого китайца за пять скорпионов. Китайцам зачем-то позарез требовались скорпионы, а Полковник знал место, где их навалом. Третий Полковник пришел без ничего, и это его угнетало, но не слишком, поскольку обстановка была и в самом деле совершенно неформальная.
Еще были скрипач Веня и его друг-саксофонист, которого все звали Осел. Погоняло вроде обидное, но саксофонист нисколько не жаловался, а наоборот, поощрял. Мужик он был хороший, и Мишка как-то раз, решив сделать Ослу приятное, спросил, как его зовут по-настоящему. Давай, мол, я тебя буду называть по-человечески, а то Ослом как-то неудобно. Но Осел отказался, объяснив, что это просто такое у него профессиональное артистическое имя, что оно ему нравится, что есть у него друг, знаменитый русский саксофонист по имени Козел, так вот, тот Козел, а он — Осел, почти то же самое, так что зови меня, Миша, как звал, спасибо.
Саксофонист Осел ходил без саксофона, так же как и скрипач Веня без скрипки. Собственно говоря, никто из присутствующих никогда не видел Веню и Осла с инструментами, не говоря уже о том, чтобы слышать, как они играют. Может, они и играть-то не умели вовсе, а так — лапшу на уши вешали… но проверить это было решительно невозможно, потому что и скрипка, и саксофон были пропиты в незапамятные времена, если, конечно, вообще существовали. Так что приходилось верить на слово, вот все и верили, тем более, что у Осла, в качестве доказательства его музыкального прошлого, все-таки сохранилось его прежнее артистическое имя.
Женскую половину рода людского представляла дама по прозвищу Кочерыжка. То ли кто-то назвал ее настолько удачно, то ли сама она со временем — по странному свойству слов притягивать связанные с ними сущности — стала так походить на свое прозвище… но трудно было придумать более точное определение этому кромешному ошметку человечества. Бездомный мужчина — еще куда ни шло… более того, бездомность свойственна мужчине и оттого непременно прельщает его на том или ином этапе жизни; но нет ничего ужаснее и противоестественнее бездомной женщины, нет ничего гаже, жальче и отвратнее.
Все можно вынести, но только не это — не эту мерзость, не эту вонь, не этот сумасшедший смешок бесформенного обрубка, который мог бы быть матерью, или любовницей, или женой… да, да — всем этим, будь у нее такая малая малость — дом… всего-то навсего — дом!.. четыре дурацкие стены с дверью.
Почему именно Кочерыжка? Да потому, что если облупить с человека, как с капустного кочана, слой за слоем, все внешние его покровы — речь, семью, воспитание, культуру, круг знакомств, скучный набор стереотипов, именуемый мировоззрением, и оставить… оставить что?.. а черт его знает что… кочерыжку… вот-вот, кочерыжку… то именно это и останется — Кочерыжка.
Возраста Кочерыжка не имела, да и происхождения была неясного, ибо связной речью не владела, а пользовалась исключительно короткими интернациональными междометиями и мимикой, главным содержанием которой было выражение безоговорочного согласия. На праздник она пришла вместе с Полковником, тем самым, который был без ничего… что превращало его, таким образом, из Полковника-без-ничего в Полковника-с-Кочерыжкой.
Дополняли компанию Мишка и Квазимодо. Грустновато им стало без Василия, вот и выбрались в свет. Не все же бирюками сидеть — надо когда-нибудь и с людьми повстречаться, правда ведь? Веня да Осел — уже хорошо, будет с кем словом перекинуться. Даже Полковники сгодятся… хотя с Полковниками долго не пообщаешься — уж больно скучны и однообразны до безобразия.
Должность полковника была необыкновенно распространена среди бомжей — не меньше, чем должность Наполеона в психушке. Отчего-то бомжи полагали, что реальное или даже придуманное героическое военное прошлое — где-нибудь в Чечне или в Афгане — поможет им снискать хоть немного уважения на тель-авивских помойках. Увы… на помойках, хотя и находилось вдоволь самых разнообразных объедков, но уважение пребывало в катастрофическом дефиците. Можно сказать, не было его там вообще, уважения. Полковники объясняли этот факт большим количеством конкурентов. Каждый из них считал всех прочих Полковников наглыми узурпаторами, позорящими высокое звание офицера доблестной российской армии. Встречаясь, они всякий раз пытались разоблачить соперника, подловив его на вранье тем или иным замысловатым способом. Спорили обычно запальчиво, до драки.
Что же до конкретной тройки сидевших вокруг костра Полковников, то они находились в состоянии временного перемирия, хотя и не теряли надежду укотрапупить самозванцев каким-нибудь ловким обходным маневром. Поэтому пили они пока осторожно, тщательно отслеживая соответствие текущему градусу конкурента.
«Я вот что думаю, — солидно произнес Полковник в камуфляжных штанах. — Наверное, они их жрут.»
«Кто? Кого?» — испуганно спросил Веня.
— «Китаезы. Думаю, жрут они моих скорпиончиков за милую душу. Под пивко.»
«Ну это ты, положим, застрелил, — возразил тот, что с галстуком. — Откуда в Китае пиво?»
«Нет, что вы, что вы… есть у них пиво, есть, — вмешался Осел. — Я, когда был в Америке, там в китайском ресторане подавали. Настоящее пиво, разве что кисловатое, на мой вкус.»
«Гм…» — тот, что с галстуком, задумался. С одной стороны, мнением Осла, как сугубо штатского человека, а тем более — лабуха, можно было пренебречь. С другой — упоминание личного американского опыта придавало утверждению оппонента дополнительный серьезный вес и потому требовало соответствующего ответа.
Он откашлялся и сказал размеренным баском: «Что ж. Возможно, и так. Научились. Чучмека, как медведя, можно всему научить. Помню, у меня случай был один. Стояли мы тогда в Кандагаре…»
«Это ж какая дивизия, если не секрет? — вкрадчиво осведомился Полковник, пришедший с Кочерыжкой. — Уж не 103-я ли воздушно-десантная?»
Над пустырем повисла напряженная тишина. Полковник с галстуком снова откашлялся.
«Какой же это теперь секрет? — сказал он, пристально глядя на соперника, будто стараясь разгадать его коварную игру. — Теперь это уже не секрет. Да, вы правы, товарищ. 103-я воздушно-десантная дивизия, она самая.»
«Чушь! — радостно закричал Полковник в камуфляжных штанах. — Врете, товарищ полковник, или кто вы там будете. 103-я воевала в Кабуле, в полном составе. Мне ли не знать! Я там комбатом служил в 180-м полку. А в Кандагаре была 201-я мотострелковая, вот так-то!»
Полковник в галстуке молчал, щеки его медленно наливались кровью. Помощь пришла с неожиданной стороны.
«Ты ври-ври, да не завирайся, — презрительно процедил Полковник-с-Кочерыжкой. — 180-й мотострелковый полк отродясь в 103-ю не входил. Из 108-й он, понял? Чтобы это знать, не обязательно быть полковником. Это тебе любой лейтенант скажет.»
Теперь пришла очередь краснеть камуфляжным штанам. Спор продолжался. Кочерыжка воодушевленно хихикала, шмыгала носом и согласно кивала каждому оратору. Веня и Осел зевали, Мишка злился, а Квазимодо, чувствуя нарастающее напряжение, морщил морду и сдержанно ворчал. Инициатива тем временем переходила из рук в руки. Названия афганских городов и номера российских боевых частей мелким горохом сыпались на пыльную землю и, недоуменно оглядываясь, прыгали дальше, в темноту тель-авивского пустыря. Наконец Мишка не выдержал.
«А ну отставить, господа офицеры! — рявкнул он и для наглядности поднял над головой пакет с бутылками. — Отставить! Заседание Генштаба объявляется закрытым! Караул устал! Задолбали! Еще одно название дивизии, и я немедленно ухожу вместе со своей водкой!»
Полковники испуганно примолкли. «Всех рр-разгоню к едрр-рене фене! — закричал Мишка, окончательно входя в роль матроса Железняка. — Рр-р-разгоню!.. Феня!.. Тьфу… Веня!..»
«Да, командир?» — подскочил восторженный скрипач.
— «Рр-р-разливай!»
— «Есть, командир!» Водка весело забулькала по пластиковым стаканчикам.
«Этим — побольше, — скомандовал Мишка, кивая на Полковников. — Чем раньше нажрутся, тем тише будут!»
Кочерыжка хихикнула и согласно кивнула. Все дружно выпили. Полковники потрясенно молчали. Не давая им опомниться, Мишка повторил процесс еще дважды. После третьей Полковник с галстуком неуверенно взмахнул рукой, целясь расслабить галстучный узел, с первого раза не попал, но и не отчаялся, а напротив, продолжал пытаться и жить.
«Гы… — заметил ему на это Полковник в камуфляжных штанах, помолчал, креня лысину набок, собрал все свои силы и добавил. — Ты эт-та… да!»
Третий Полковник сидел, замкнувшись в мрачном безмолвии и время от времени тыкал кривым узловатым пальцем в бок случившейся рядом Кочерыжки, как бы проверяя ее на твердость. Кочерыжка взвизгивала и смеялась, широко разевая чернозубую яму рта.
«Ну вот и отвоевались, — удовлетворенно сказал Мишка. — Миру мир. Теперь и нам, интеллигентным людя?м, поговорить можно. Давайте, рассказывайте, не стесняйтесь — как живете-можете? Веня, начинай.»
Скрипач пожал плечами: «Да чего ж тебе рассказать-то, Миша? Живем себе помаленьку, как жили. Вот, зима кончилась, а мы так и не загнулись. Может, потом, после того как загнемся, будет чего новенького рассказать, а так — нечего.»
— «Ха! Потом? Добьешься с тебе чего-нибудь потом… Потом ты даже нашедшему тебя полицейскому не сможешь доложиться, кто ты такой был. Потом поищут на твоей раздувшейся личности удостоверяющий ее документ, не найдут, потому как все свои бумажки ты либо потерял, либо пропил, да и отволокут, как и положено такой сволочи и падали, прямиком в судебный морг. Но и там ты, Веня, ни черта не расскажешь, даже под пыткой, даже под прозекторским ножом. Так что зашьют твой искромсанный и уже изрядно подгнивший трупец в казенный саван и зароют в каком-нибудь многоразовом уголке. Вот и все, и никаких рассказов.»
«Ну и ладно, — спокойно согласился Веня. — Меня устраивает. Зачем зря языком молоть? Да и вообще… может, еще чего будет, простым глазом не видное… что-то кроме савана, и морга, и многоразового уголка. Этого ж никто не знает, правда? Вы как хотите, а я не верю, что все это просто так кончается, просто так уходит в никуда, без возврата. Как-то это нелогично. Жизнь, она остается… ну… в каком-нибудь другом варианте. Тоже со скрипкой, но без всего этого…»
Он обвел рукою пустырь, дремлющих Полковников, Кочерыжку, костерок, пластмассовые ящики, водку… задержался над ржавой кастрюлей, прицелился щепкой и выхватил горячую картофелину, красивую, как балерина, в белом и струящемся облаке пара. Подержал балерину перед слезящимися пьяными глазами, полюбовался… «А может, даже без скрипки, это уж как получится.» — откусил и принялся жевать с наслаждением.
«Молодец, Веня. Здорово ты его срезал, — сказал Осел. Он пил много, но пьянел всегда как-то необычно, выглядя удивительно трезвым до достижения определенной критической точки. Зато перейдя заветный рубеж, Осел вырубался начисто, разом, странным образом коченея и превращаясь в абсолютно бесчувственный, неподъемный и совершенно неодушевленный предмет. — А то пристает, понимаешь… Ты чего, Мишка, на людей кидаешься? Чем тебе Полковники не потрафили? А теперь еще и на Венечку потянул…»
«Чушь, — перебил Мишка. — Ни на кого я не кидаюсь. Просто надоели эти вечные враки про прошлую жизнь. Нет ее, жизни, понятно? Ни прошлой, ни нынешней, а уж про будущую и вовсе говорить смешно. Разве мы живые, скажи? Ну что ты на меня уставился, как осел на новые ворота? Разве Полковники — живые, с их мифическим Афганом, и Веня с его мифической скрипкой, и ты — с таким же саксофоном, и я…»
Он осекся и с досадой махнул рукой: «Короче, все тут — полутрупы, приползли подыхать, как старые слоны. А вы мне про жизнь разводите… тьфу! Какая это жизнь? Это саморазрушение в чистом виде. Жизнь…»
«Ну да? — насмешливо протянул Осел. — Саморазрушение, говоришь? Чего ж ты тогда с ним тянешь, с этим саморазрушением? Море — вон оно, иди да и топись себе за милую душу. Что ж не топишься? А?»
«Отстань, — сказал Мишка и налил еще. — Давайте лучше выпьем, философы долбаные.»
«И то, — радостно подхватил Веня. — Выпьем. За будущую жизнь. Со скрипкой, саксофоном, Афганом и… с чем там у тебя, Миша?..»
«С прыщавой жопой, на уши натянутой,» — грубо ответил Мишка и отвернулся.
Веня пожал плечами, выпил и полез за новой картофелиной. Праздничная ночь разлеглась над пустырем черной ласковой сукой, и сотни костров, как щенки, тянули свои красные трепещущие языки к ее большому и теплому животу. Проснулся Квазимодо, привстал, зевнул, хрустко вывернув челюсти и блестя слюной на безупречных клыках, перекрутился, да и залег снова, припечатав это дело глубоким-глубоким вздохом. Заразившись от пса, вздохнул и Осел.
«Ладно, Мишук, — сказал он, протягивая стакан. — Не кручинься. Мы тебя в обиду не дадим. Давай-ка, налей, а я тебе за это историю расскажу. В масть история, про саморазрушение. Очень даже полезная.»
«Был я тогда в Штатах, и не просто в Штатах, а в Штате Одинокой Звезды, в Техасе то есть. Как я туда попал, помню слабовато, да и не важно это… вроде, один приятель, нью-йоркский лабух, затащил меня туда по сильной пьяне — типа, играть на захолустном джаз-фестивале где-то в районе Хьюстона. А потом все это куда-то делось — и фестиваль, и приятель, а я вот остался, так просто остался, без причины. Хотя чего ее долго искать, причину-то? Понравилось, вот и остался. Народ сытый, спокойный, никаких тебе сумасшедших манхеттенских примочек, все тихо-мирно, отыграл вечерок в кабаке, получил свое и гуляй. Да и играть там — самое милое дело, потому как допоздна никто не сидит — стейки свои слопали, бурдой невозможной, которую они там пивом называют, запили — и по домам. В Нью-Йорке к этому времени все еще только съезжаются, а тут — дудки, вот и замерло все до рассвета. Короче — скукота невероятная, в самый раз для лечебного восстановления сил.
Ну вот. Сижу я как-то, лабаю ленивую такую классику, вечерок уже подыхает, хотя время самое детское — около одиннадцати, но кабачок мой уже пуст или почти пуст. Все уже расплатились и ушли, только один бородач, весь в коже, остался. Развалился в дальнем углу на своем диванчике, потягивает ихний мочеобразный «Бад» из горлышка и на мой саксофон пялится. У меня аж сердце заныло. Ну, думаю, неужели? Неужели наконец-то даже в этом медвежьем углу что-то произойдет? Ну не драка, так хотя бы какой-нибудь скандальчик захудалый, хоть что. Так я по всему этому тогда соскучился… хоть криком кричи. Давай, думаю, подваливай, рокер сраный… мы еще будем посмотреть, чья башка крепче.
И точно, встает мужик и направляется прямиком ко мне. И должен вам сказать, что как встал он, так я сильно сомневаться начал — а нужна ли мне эта драка? А не лучше ли и в самом деле обойтись маленьким таким скандалом или, еще лучше, крошечным таким скандальчиком, скандальеришкой таким неприметным. Потому что мужик оказался огромным, как бык-рекордсмен. Метра два ростом, плечи в дверь не лезут, ручищи — типа мама, убегай… Короче, я супротив него выходил, как скрипка супротив контрабаса. Нет, думаю, подождем и со скандальеришкой.
Подъезжает он, значит, ко мне, элегантный, как саперный бульдозер, весь в бахроме и в заклепках, волосы до плеч, борода лопатой, и вежливенько так просит познакомиться. Мол, звать его Брайан, работает он тут неподалеку и давно уже меня заприметил. Мол, никогда ему не доводилось вживую такого крутого альта слушать. Мол, преклоняется он перед моим непревзойденным мастерством и прочие прибамбасы в том же духе. И по этой самой причине, как есть он саксофонист-любитель, вздулась у него совершенно непреодолимая мечта — сыграть со мною дуэт. Мол, он абсолютли дико извиняется за свою чудовищную наглость, но не соизволит ли маэстро… ну хотя бы чуть-чуть, ну хоть десять малюсеньких техасских минуточек… а уж он-то, бульдозер, со своей-то стороны был бы так благодарен, так благодарен, что просто… что просто…
Тут от полноты чувств он сделал такой глубокий вдох, что всосал весь воздух в зале, и мне элементарно стало нечем дышать. И я сказал себе, сурово так сказал: стыдись, Осел! Стыдись! Человек к тебе со всем респектом и даже более того; человек душой своею немудреной к высокому искусству тянется, а ты? А у тебя, лабуха позорного, в голове одни сплошные кабацкие глюки. В общем, вогнал я сам себя в такой стыд, что аж прямо покраснел, что не случалось со мною вот уже лет пятнадцать.
И отвечаю я тому бульдозеру в меру своего очень музыкантского инглиша: мол, редко такого понимающего человека, как он, можно встретить, даже на столичных концертах. Что во всех этих карнеги-холлах, олимпиях и ковент-гарденах одни снобы в шиншилях да в соболях, а фишку по-настоящему, если разобраться, никто просекает. И потому, мол, коли выпала мне, гордому, но честному маэстре, столь огромная честь повстречать такого замечательного слушателя, то я, со своей стороны… ну, и так далее.
Тут он просиял всеми оттенками счастья, как Таймс-сквер в дождливую ночь, и резво куда-то сбегал — так, что не успел я дух перевести, а он уже вертается, причем не один, а — батюшки-светы — с саксофоном! И с каким! Конновский Сильвер лет семидесяти от роду! Это, Миша, чтоб ты понял, для саксофониста — как скрипка Амати для скрипача. Я о такой дудке даже в пылкой юности, когда все еще кажется возможным, мечтать не осмеливался. В общем, припух я слегка от неожиданности, но и обрадовался тоже — вот, думаю, смогу подудеть на этакой реликвии!
Но сначала требовалось ублажить этого техасского рокера Брайана. Начинаем мы наш дуэт, играем минут пять, и становится мне как-то не по себе. Вроде бы и дудит мой поклонник в точности, как полагается средненькому чайнику — ни шатко, ни валко, старательно так повторяет фразы… но нет-нет, да и завернет какую-нибудь странность: то, понимаете, дунет изо всех своих немеренных сил, так что сакс едва ли не лопается, а то дышит еле-еле, как на ладан, да так тихонечко, что и Квазимодо бы за десять шагов не услышал. Будто испытывает старика Сильвера на предельных режимах. Ладно, думаю, забавляйся, я потерплю. Главное, дай мне потом с инструментом поразвлечься.
Ладно. Выдает этот Брайан последнюю кошачью трель, кладет Сильвера на стул и начинает мне руки пожимать, благодарить и прочее. А я все на сакс его смотрю и чем больше смотрю, тем больше он мне нравится. Обычно, знаете, старые инструменты биты-мяты. Во-первых, при нашей профессии трудно чтоб не упасть где-нибудь по пьяне. А во-вторых, даже на трезвую голову, как ни бережешься, а все об какой-нибудь неловкий угол заденешь. Вот тебе и вмятина. А вмятина на саксофоне — это как черепно-мозговая травма. Вроде и голова зажила, а человек уже не тот: психует ни с того ни с сего, глючит по-всякому и так далее. Так и саксофон. Это он выглядит таким хулиганом, а на самом деле нежнее его инструмента нету. Опять же люфты всякие в соединениях… клапана разбалтываются… да мало ли что?!
Этот же Сильвер выглядел практически новеньким, почти не заигранным — редчайший случай! В общем, откладываю я в сторонку свою стандартную Ямаху и просто для проформы спрашиваю у моего сияющего от счастья рокера: мол, я попробую, ладно? И тут, представляете себе, этот техасский хам выдает следующий текст: извини, мол, прости, дорогой маэстро, но нету пока что такой возможности. Это почему же? А потому, что он, Брайан, обязан закончить свой эксперимент, и в этой связи ну никак не могет допустить меня к инструменту. Импосибел.
Хорошо, говорю, хоть и обидно, но хрен с тобой, валяй, делай свой эксперимент; если недолго, то я могу и подождать. Недолго, отвечает, пары минуток хватит… И вот поворачивается этот здоровенный волосатый жлоб к своему ослепительно прекрасному Конн Сильвер Плейту образца 1927 года, берет его за нежную лебединую шею, и… и… — тут голос у Осла дрогнул, он судорожно закашлялся, справился и закончил сипло. — …и со всего богатырского маху обрушивает его на барный табурет.»
«Господи-Боже-мой, ужас, варварство-то какое…» — скороговоркой проговорил Веня. Мишка сидел молча, криво улыбаясь. Даже Кочерыжка перестала подхихикивать и тревожно завертела головой, для надежности покрепче ухватившись за своего дремлющего Полковника. Услышав нештатную тишину, проснулся Квазимодо, быстро осмотрелся и хотя не обнаружил ничего подозрительного, но все же счел подобную проверку чересчур поверхностной и как особо ответственный пес отправился лично проверять территорию.
«Налей-ка мне, Миша, — сказал Осел. — Вот же черт… до сих пор, как вспомню, так плачу…»
«Что ж, история, конечно, ужасающая, — насмешливо заметил Мишка, наливая и протягивая Ослу стакан. — Правда мне, как человеку от музыкального мира далекому, трудно понять всю глубину ваших переживаний…»
«Ты погоди ерничать, — прервал его Осел и, не поморщившись, заглотил водку. — Это еще не все. Будет понятно для всех, даже для идиотов.»
«Покорнейше благодарю господина Паганини,» — церемонно поклонился Мишка.
Осел помолчал, качая головой и всматриваясь в мерцающее нутро костра, вздохнул и продолжил:
«Короче, в глазах у меня потемнело так, что я, слава Богу, не увидел, на сколько кусков разлетелся старик Сильвер. Но его предсмертный крик я не забуду никогда, это точно… Наверное, так кричат дети, когда их за ноги да об пол. Хорошо хоть смерть его была быстрой, долго не мучился. Не то, что другие клиенты Брайана. Но о других клиентах я тогда еще не знал ничего. Тогда меня занимало только одно желание — как можно быстрее добраться зубами до волосатой шеи этого гада, перегрызть ему яремную вену, сонную артерию, или что там у них, у бугаев, отвечает за их мерзкое, вредительское существование.
Я просто не помнил себя от ярости и горя, я набрасывался на него снова и снова, и даже когда он наконец ухитрился более или менее надежно скрутить меня и удерживать на расстоянии вытянутых рук, даже тогда я еще клацал зубами, как сумасшедшая рысь. Надо отдать ему должное — бить меня он и не думал, просто держал. Держал и говорил. Сначала-то я, понятное дело, ничего не воспринимал… но все проходит, даже такая ярость и такое горе… в общем, в какой-то момент я обессилел достаточно, чтобы перестать рыпаться и начать слушать.
Объяснение оказалось простым и в то же время невероятным. Официальной профессией Брайана являлось разрушение. Вот так, ни больше, ни меньше. Мужик работал в крупной компьютерной фирме совсем невдалеке от моего кабачка. Работал разрушителем на зарплате. Оказывается, все компьютерные детали… ну там диски, клавиатуры, мышки, коробки и так далее — короче, всю эту дребедень требуется проверять на вшивость — при какой, скажем, температуре она еще фурычит, а при какой — уже нет. Или — с какой высоты может упасть… или — какое давление выдерживает… качка там, усушка, утруска и прочие удовольствия.
Потом уже, когда мы с ним совсем подружились, он показал мне свою лабораторию, полную всевозможных станков для художественной ломки вещей. Станки эти были похожи на пыточные — мощные такие устрашающие прессы, вибрационные платформы с ремнями для привязывания предметов, печи, звуконепроницаемые камеры… — короче, полный набор.
Был там даже специальный прибор для внезапного роняния. Казалось бы — хочешь ты разбить, к примеру, чашку… отчего бы просто не бросить ее на пол, рукой? — поднять так и отпустить… дзынь… Ан нет, не годится. Брайан мне объяснял, что рука человеческая перед тем, как бросить, начинает легонько подрагивать от возбуждения. Чашка это чувствует и пытается подготовиться — ну там, повернуться как-нибудь повыгоднее — авось уцелеет. А коли так, значит и эксперимент не чистый. Полную внезапность бросания может обеспечить только бездушная машина. Во как!
Все это было в каком-то смысле даже любопытно. Как-то я провел у Брайана в гостях почти полный день, и весь этот день он был занят разрушением. Засунет, скажем, в муфельную печь какой-нибудь компьютер подороже и начинает тихонечко поворачивать регулятор температуры. А сам смотрит в печное окошечко; смотрит и тихонько так поворачивает. И на лице у него написано веселое такое любопытство. Бедняга компьютер сначала настораживается, потом начинает потеть, но какое-то время еще гоняет туда-сюда свои байты с электронами. А Брайан все поворачивает… и вот, наконец, на компьютерной мордочке звонко лопается декоративный пластик. Брайан удовлетворенно кивает, что-то записывает в свой блокнот и снова берется за рукоятку. Еще немного, и начинает гореть краска, затем плавится пластмасса, обугливается металл… а Брайан все поворачивает свой регулятор, и широкая улыбка расплывается по его бородатой будке.
Покончив с печью, он выбирает себе новую жертву и переходит на пресс. С пресса — на вибростанок. И так — до конца рабочего дня, пять дней в неделю, пятьдесят недель в году, за вычетом отпусков, а также государственных и религиозных праздников… Правда, отпуска он не любил, из рассказов Брайана я понял, что начальству приходилось каждый раз выгонять его силой. Но вот что интересно: никогда, вы слышите, никогда не встречал я человека более счастливого и самодостаточного, чем этот Брайан. Он даже не был женат, не пил, не курил, даже на Харлее своем ездил только на работу… — похоже, что процесс разрушения полностью удовлетворял все его большие и малые потребности.
Впрочем, иногда материала не хватало, и тогда ему приходилось добавлять со стороны — что, кстати, и произошло с несчастным Сильвером, вечная ему память. Но все это — не по злобе, нет, ни в коей мере… в сущности, он был хороший мужик, добрый такой, чувствительный. Вот только кончилась эта история крайне неприятно… да… Налей-ка мне еще, Миша.»
«Нет, — твердо сказал Мишка. — Не налью.»
— «Это почему же?»
— «Да все потому же. Знаю я тебя. Сейчас откинешься как труп тени отца Гамлета… ищи тебя потом свищи с концовкой. Один раз ты нам так уже удружил, помнишь, Веня?»
«Помню, — подтвердил Веня. — Не наливай, пока не доскажет.»
«И ты, Брут! — с досадой сказал Осел. — Друзья называется… вас бы испытать по методу Брайана… Ладно, черт с вами, слушайте.
Потом уже, после того, я говорил со многими брайановыми сослуживцами. Они в один голос утверждали, что это, мол, администрация виновата, что, мол, надо было реагировать вовремя, что тревожные признаки якобы появились задолго до того, как Брайан затеял свой последний и завершающий опыт. Кто-то даже вспомнил, что как-то, когда-то, застал его прикручивающим самого себя к виброраме… Но я так думаю — все это туфта, обычная параша постфактум; задним-то умом кто ж не крепок…
Короче, не буду вас томить дальше, тем более — выпить не даете. Может, дадите все-таки? Нет? Уу-у, волки… Так вот — Брайана нашли в его любимом прессе. Грудная клетка была раздавлена всмятку — зрелище не для слабонервных. Правая рука отвалилась и лежала отдельно, рядом с блокнотом и ручкой. Последняя запись отмечала уровень давления перед переходом на автоматический режим. На лице застыла счастливая улыбка. Я совершенно уверен, что, когда треснули ребра, Брайан кивнул с тем же самым радостным выражением, которое всегда появлялось у него в момент вылета заклепок из особо упрямого корпуса. Вот, собственно, и все. Наливайте.»
«Я тебе не верю, — сказал Мишка. — Ты это все прямо сейчас придумал. Не может быть.»
«Ну и не верь, — равнодушно отвечал Осел, принимая стакан. — Мне-то какая разница? Ты только к саморазрушителям не примазывайся. Никакой ты не саморазрушитель, а самый обыкновенный бомж, и точка. Разрушение — это отдельная профессия… я бы даже сказал — искусство.»
Осел задумчиво покрутил водку в стакане: «Хотя, надо признать, что Брайан все-таки несколько увлекся. Я бы сказал, что он подошел к делу чересчур формально. Эта ошибка свойственна многим большим художникам. Знаете — поиски нового языка, новых форм… и все такое прочее… Применительно к Брайану можно отметить, что его последней формой была плоская пластина прессованной человечины, толщиной примерно в полтора дюйма, а относительно языка рискну предположить, что он был синим, хотя, с другой стороны… — Осел все так же, не поморщившись, опрокинул в себя стакан. — С другой стороны… ээ-э…»
Что именно происходило «с другой стороны», Мишка с Веней так никогда и не узнали, ибо Осел вдруг как-то неестественно напрягся, закатил глаза и молча опрокинулся навзничь.
«Все, — уныло констатировал Веня. — Спекся Ослик. Теперь — до утра.»