Ами выехал на улицу и остановился, раздумывая, куда направиться теперь: направо, в сторону бара или налево, к профессору Серебрякову. Вообще-то, для выпивки еще рановато… да и денег на выпивку, честно говоря, нет. Но деньги как раз можно было бы взять у профессора — он давно уже задолжал Ами за редакцию переводного текста. Но и напоминать о долге как-то не слишком удобно: нету нынче богачей в Матароте, вот и профессор поиздержался.
Развилка 2: налево
А вообще-то, кого волнует — поиздержался он или нет? Сколько можно жить фраером, господин Бергер? Вы с профессором о цене договаривались? — Договаривались. Ты работу сделал? — Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? Давай, дружок, давай, крути колеса. И Ами решительно свернул налево, к Серебряковым.
День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое, что ни на есть, лето. Улица потихоньку сползала вниз, так что ехать было одно удовольствие. Вот назад придется забираться в горку. Дом, занимаемый Ами Бергером, располагался на верхней точке холма. Вообще-то, Ами и выбрал его именно из-за этого — чтобы лучше видеть Полосу. По причине повышенной опасности платой за аренду являлось собственно Амино проживание в доме: сбежавшие в центр Страны хозяева чувствовали себя немного спокойнее, когда кто-то присматривал за обстреливаемой собственностью — хоть кто, хоть безногий калека.
Серебряковы — профессор Александр, которого Ами выучился именовать на оригинальный, чеховский манер Александром Владимировичем, и его жена Элена занимали дом четвертый по счету слева от аминого — видимо, на тех же самых бесплатно-служебных условиях. Госпожа Элена, между прочим, настаивала, чтобы Ами называл ее также по-русски — Леночкой, но сложный звуковой барьер в середине слова оставался непреодолимым для неповоротливого, склонного к английскому курлыканью языка урожденного бостонца.
— Неудивительно, молодой человек! — нередко шутил по этому поводу профессор. — “ЧК” — это исключительно русский феномен.
Ами значения шутки не понимал, но всякий раз послушно улыбался, чтобы не обижать пожилого уважаемого человека. Серебрякову было под семьдесят, и он выглядел ровно на столько же, хотя и изо всех сил молодился. Зато Леночкин возраст, вернее, его скандальная разница с возрастом мужа служили постоянной темой разговоров в баре “Гоа” — единственном месте Матарота, где люди поселка еще собирались вместе.
Начинал обычно Моше Маарави — хозяин матаротской пекарни. Когда-то пекарня Маарави гремела на всю округу: большинство продуктовых лавок и ресторанов города N. затаривались свежим хлебом, питами и пирожными именно здесь. Сейчас же, увы, гремела не пекарня, а ракетные взрывы, и клиентов стало катастрофически мало. Раньше Моше и жена его Лея едва успевали поворачиваться от заката до заката — и это при том, что у печей постоянно суетилось не меньше трех сменных работников.
Теперь надобность в работниках отпала. Да и сами супруги Маарави все больше времени просиживали в баре, а не за прилавками чуть теплящейся пекарни. Моше мрачно принимал парад батальона пустых стаканчиков из-под арака. Как видно, что-то в качестве парада его не устраивало, потому что он то и дело добавлял в строй все новых и новых солдат. Лея же прихлебывала остывший капучино и беспокойно поглядывала на мужа: не слишком ли ты уже набрался, дорогой? Не пора ли домой? Это выводило Моше из себя.
— Ну что ты меня глазами сверлишь, что? — кричал он, стукая кулаком по столу, отчего батальон подпрыгивал, дружно, словно по команде, как, собственно, и должно происходить на парадах. — Ох, смотри у меня, Лея, допрыгаешься…
Лея молча моргала и пожимала плечами: в отличие от стаканчиков, она ничуть даже не прыгала и оттого не могла допрыгаться в принципе.
— Вот возьму себе молодую, как русский профессор, — продолжал угрожать пекарь. — А тебя… а тебя…
— Зачем тебе молодая, Моше? — насмешливо кричала от стойки Мали, хозяйка бара. — Небось, забыл давно, что с ними делают, с молодыми…
— Ничего, ничего… — отвечал Моше, многозначительно кивая в пространство. — Вспомним. Такое не забывается.
— Да и не такая уж она и молодая, — вступала Лея. — Издали конечно, а если сблизи зайти…
Хозяин “Гоа” Давид Хен, муж Мали, отбрасывал в сторону полотенце и возмущенно фыркал, рассматривая на свет протертый до сухого блеска бокал.
— И не надоело вам? Сколько можно? Стыдно ведь… — и, помолчав, добавлял. — Она его вдвое младше, не меньше. Вдвое. А уж горяча… Поверьте моему глазу. Ами, скажи. Ты туда часто ходишь. Как она, профессорша, горяча?
Ами краснел, что, конечно же, вызывало немедленный взрыв всеобщего хохота. Ну и ладно. Взрыв, так взрыв. Что им тут — привыкать к взрывам-то? Одним больше, одним меньше, невелика беда.
Калитка серебряковского дома была распахнута настежь. Ами миновал двор, постучал в приоткрытую входную дверь и, не дождавшись ответа, въехал в пустую гостиную.
— Альександер Владимирович! — крикнул он, торжественно расставляя ударения на предпоследние слоги, отчего имя в целом прозвучало, как на представлении баскетболистов перед матчем. — Есть кто дома? Ау! Господин профессор!
— Минутку! — послышалось из-за раскрытой двери на террасу. — Я сейчас! — и в гостиную, завязывая на ходу поясок крайне легкомысленного халатика, вошла, или, скорее даже, впорхнула госпожа Элена, она же Леночка, она же жена профессора Серебрякова.
Ами смущенно потупился. Вырез леночкиного халата отличался одновременно чрезмерными щедростью, открытостью и разнообразием.
— Ах, Ами, извините! — воскликнула Леночка, спохватываясь и прихватывая в кулачок лацканы, но при этом промахиваясь ровно на один лацкан, в результате чего вырез, вместо того, чтобы сократить обзор, напротив, увеличил его еще больше. — Я не совсем одета… загорала, знаете ли. Говорят, зимний загар здесь самый лучший. Говорят, летом солнце активное, сразу обжигает. Вот прямо сразу — раз и готово. И рак. Говорят, тут у солнца жуткий рак. Александр говорит, что солнце тут сразу ставит раком. Ха-ха-ха… Вам не понять, но по-русски это звучит немного неприлично. Ха-ха-ха… А сейчас солнце не вредное, а наоборот. Вот я и ловлю, знаете ли. Без всего. То есть совсем. Так приятно… та-ак прия-я-тно…
Английских слов Леночка знала немного, да и расставляла их большей частью неправильно, зато делала это уверенно и с поразительной скоростью. Она длинно потянулась, и халат послушно подтвердил упомянутое “совсем без всего”. Ами сглотнул. По понятным причинам ему давно не приходилось видеть такого. Больше трех лет, если точнее. “А ну, успокойся, — скомандовал он себе. — Ты кто? Ты инвалид. Кочерыжка безногая”.
— Мне бы Альександера Владимировича, госпожа Элена, — Ами кашлянул, чтобы устранить из голоса предательскую хрипоту. — Он дома?
Леночка подбоченилась. Ей явно нравилось Амино смущение, и она не намеревалась заканчивать только-только начавшуюся игру. Не так часто удается почувствовать себя женщиной в этой проклятой глуши. И не просто женщиной, а желанной женщиной. И не просто желанной, а настолько желанной. Она чуть повела плечами и тут же отметила зеркальное отражение этого движения в Аминых глазах. Бедный парень, эк его распирает…
— Уехал Альександер Владимирович, — сказала она, утрируя смешное Амино произношение. — В Упыр уехал, до вечера. А вас, Ами, я дано уже просила не называть меня “госпожа Элена”. Я Леночка. Ну-ка, скажите: “Ле-нач-ка…” Ну?
Леночка наклонилась к Ами и затеребила его губы пальцем с длинным наманикюренным ногтем.
— Ну? Повторяйте за мной. Ле…
— Ле… — повторил Ами, зачарованно глядя на голые груди, подрагивающие в вырезе халата.
— Нач…
— Натч…
Он с трудом удерживался от того, чтобы схватить ее. Ну, схватит, а потом? Что он будет делать потом, без ног?
— Да не “натч”, а “нач”! Язык не поднимайте! — она легонько раздвинула пальцем Амины губы и прижала книзу язык. — Ну?
Ами неловко повернул голову, избавляя рот от шустрого Леночкиного пальца.
— Я лучше поеду, госпожа Эл…
— Леночка! — Леночка резко выпрямилась и притопнула ногой. — Сколько раз повторять! Ле-нач-ка! И никуда вы не поедете. Вот еще. В кои веки кто-то в гости пришел. Теперь вы мой, Ами. Понятно? Мой. Я вас сейчас чаем поить буду, на террасе. И не смейте возражать! Даже не думайте!
Она решительно обошла Амино кресло и взявшись за рукоятки, выкатила его на террасу.
— Вот! Ждите здесь! И только попробуйте убежать!
Снова притопнув ногой, она ушла в дом. Ами перевел дыхание. Вот ведь чертова баба! Ситуация вызывала у него сложные чувства. С одной стороны, конечно, унизительно, когда тебя используют таким недвусмысленно двусмысленным образом, а с другой… Он вспомнил недавний давидов вопрос: “Как она, профессорша, горяча?” и свое ответное смущение. Потому и смутился, что сам давно уже исподтишка поглядывал на ее вырезы и декольте. А чего смущаться-то? Он что, в замочную скважину зырит? Нет ведь, правда? И выставляется это все напоказ вовсе не ненароком, а вполне себе расчетливо. Скучно ей здесь… Да и как не скучать? “Как она профессорша, горяча?” Ну что тебе ответить, Давид… на полную мощность работающая печь в булочной Маарави и то холоднее будет…
Что они тут делают с профессором — вот загадка. Вернее, сам Серебряков еще ладно, кое-как объяснимо: пишет книгу, стеснен в средствах, привязан к колледжу Упыр какими-то грантами, обещаниями, перспективой преподавательского места. Но почему его красивая, молодая, от пяток до макушки сексуально озабоченная жена согласна делить с профессором эту жизнь? Сидеть здесь безвылазно, в обезлюдевшем поселке, под ракетами… почему? Серебряков хотя бы в N. иногда ездит, а она вообще — никуда! Такая женщина — и никуда! Такой женщине нужны умопомрачительные наряды, бриллианты, опера, казино, фешенебельные рестораны, шампанское на палубах океанских яхт. Это ж дураку понятно. А тут…
Ами вздохнул. Отсюда, с открытой террасы серебряковского дома виднелся все тот же чертов пограничный забор и чертовы дома проклятого Хнун-Батума, и чертово море далеко на чертовом горизонте.
Вошла Леночка, неся на подносе кружки с кипятком, коробку с чайными пакетиками, бисквиты. Уселась в кресло напротив, круглые красивые коленки вместе, длинные голени наискось, халат запахнут. В стрипклубе полдник, просьба не беспокоить артисток. Перерыв на чаепитие. Делу время, потехе час. Ами выбрал пакетик, поболтал его в кипятке. Леночка сидела молча, сдвинув брови, думая о чем-то своем.
— Скажите, Ами, — сказала она наконец. — А правду говорят, что из Страны можно только через аэропорт выбраться? Самолетом то есть?
— Ну почему же… — Ами покачал головой. — Можно и морем. Покупаете билет и…
— Но это все равно через пограничников, правда? — перебила Леночка. — А если так, как в Европе? Типа, сел в тачку в Португалии и — фьюить… в Норвегию… Так можно?
— Думаю, что нет. А зачем?
— Действительно, зачем? — Леночка тряхнула головой, словно сбрасывая что-то. — Вы печенье-то берите, берите. Такое вот угощение… а другого нет. Прямо стыдно, правда?
— Вовсе не стыдно, — возразил Ами. — Просто время такое, госпо… извините, Леноточка. И место. В Матароте сейчас ни у кого денег нет.
— Почему вы так думаете? — с непонятным вызовом отвечала Леночка. — А вдруг у кого-то хранится где-нибудь под полом чемодан с бабками? Представляете? Большой серый чемодан, набитый буро-малиновыми банкнотами!
— Буро-малиновыми — это какими? — улыбнулся Ами.
— По пятьсот евро, мальчик, — прошептала Леночка, округляя глаза. Ты, наверное, и одной такой бумажки не видел, а тут — целый чемодан. Миллионы и миллионы евро. Представляешь?
Ами нахмурился. Он решительно не понимал, к чему клонит госпожа Элена. В роли соблазнительницы она выглядела намного убедительнее.
— Знаете, госпожа Элена, я не представляю другого. Почему вы выбрали для жизни именно Матарот? Вам тут, должно быть, ужасно скучно. Понятно, у профессора Альександера намечается работа в Упыре… но ведь пока что ее не так много! Пока что он даже не каждую неделю туда ездит. А книгу можно писать где угодно. Сняли бы квартиру где-нибудь подальше… да хоть в столице. Почему тогда здесь? Неужели только из-за того, что у вас нет этого серо-буро-малинового чемодана?
— В столице… — тоскливо вздохнула Леночка. — В столицу нельзя…
— Нельзя? Почему?
Женщина искоса метнула на него быстрый взгляд. Казалось, она чувствовала, что сказала больше, чем намеревалась, и теперь сожалела об этом.
— Да нипочему. Хрень это все, булшит. Так, кажется у вас говорят: булшит? — она улыбнулась кокетливо, по-прежнему, словно желая загладить произведенное ею нежелательное впечатление. — Но что это мы все о грустном да о грустном? Давайте лучше поговорим о чем-нибудь хорошем. Например, о любви. Вы ведь не против поговорить о любви, господин Ами?
Леночка с хрустом потянулась, натягивая на груди халатик. Ами понял, что перерыв в стрипклубе подошел к концу. Он отставил чашку.
— Пожалуй, мне пора, госпожа Элена. Будьте добры, передайте Альександеру Вла…
— Никуда вам не пора, — перебила госпожа Элена.
Она надула губы и лениво откинулась на спинку кресла. Коленки ее несколько раз дрогнули, словно сомневаясь, слегка раздвинулись, вернулись назад и, приняв окончательное решение, разошлись снова, на этот раз открывая намного больше, чем положено видеть случайному гостю. Под халатом и впрямь не было ничего, кроме загорелого, хорошо ухоженого тела. Ами не стал отводить глаза. В конце концов, что она себе думает?
— Скажите, Ами, — сказала Леночка, просовывая руку под лацкан и блуждая глазами по потолку. — Меня всегда интересовало: как это делают на инвалидном кресле? Должно быть, интересно, когда на колесах… вперед, назад… вперед, назад… вперед, назад…
— Не знаю, — сухо ответил Ами. — Я пока не пробовал.
— Какое совпадение… — поразилась Леночка. — Мы оба не пробовали. Это плохо, Ами. Надо исправлять. Знаете, что?..
Одним плавным движением она вдруг перетекла со своего кресла на пол. Ами не успел глазом моргнуть, как Леночка уже стояла перед ним на коленях и умело расстегивала брючный ремень.
— Гос-по-жа Элена… — пробормотал он.
— Шш-ш… — откликнулась Леночка. — Не мешай. Ну-ка, что тут у нас есть? О-о… вот видишь… красота-то какая…
“В конце концов, что я могу поделать? — подумал Ами, закрывая глаза. — Не драться же с ней? Я ведь, в конце концов, инвалид… Сопротивление бессмысленно… и неразумно… крайне неразумно… но, черт возьми, как она здорово умеет… как здорово… три года… три года…”
Он чувствовал подкатывающуюся волну, под закрытыми веками играя огнями, взлетал фейерверк, в ушах выли сирены… погоди, почему “выли”? Сирены обычно поют. Обычно поют, но эта почему-то выла. Ах черт! Это ведь и в самом деле сирена!
— Сирена, — сказал Ами, не раскрывая глаз. — Надо уйти в укрытие. И телефон. По-моему, у вас звонит телефон…
— М-м-м… — отозвалась Леночка.
“А что она еще может сказать? — подумал Ами. — У нее ведь рот сейчас занят, и так хорошо занят… так хорошо… Но у тебя-то не занят… ты-то должен думать… это ведь сирена, Ами!”
— Ракета… — пробормотал он. — Ракета…
— М-м-м… — повторила Леночка и слегка откинулась назад, с законной гордостью разглядывая промежуточный результат своих усилий. — Ну и что ж, что ракета? У нас тут своя ракета… М-м-м…
Волна нарастала, фейерверки взлетали все быстрее и быстрее, сирены смолкли, но зато прибавился свист… Знакомый такой свист…
Откуда он только знаком, а, Ами? — Это летит. Это летит ракета. Летит, летит ракета. И, судя по характеру свиста, летит прямо сюда, на эту террасу. Хорошо еще, если их с госпожой Эленой разбросает взрывом в разные стороны… Хотя и тогда видок у него будет не слишком пристойный: без штанов, да и это самое останется ракетой, стыд-то какой. А если не разбросает? Если их так и найдут: его, ее и ракету в горле? Ужас-то какой…
— Нет, — сказал он, открывая глаза.
— М-м-м, — увлеченно отозвалась Леночка, погружаясь на максимальную глубину.
— Бабах-бах-бах!!! — прогремела ракета, взрываясь на террасе в двух шагах от их крайне выразительной скульптурной группы.
Ах, черт! Как это некстати! Поверьте, у меня и в мыслях не было расставаться с Ами Бергером столь экзотическим способом. И не в том даже дело, что он такой симпатичный парень, хотя и инвалид. В конце концов, ракета не разбирает, кого убивать. А в том, что Ами мне еще нужен, очень нужен… я ведь в него столько времени вбухал, столько страниц. И вот, нате вам — прилетела ракета и бах! — нету моего Ами. Леночки тоже нету, но Леночка — Бог с ней… Нет, не подумайте плохого, Леночку тоже в каком-то смысле жаль, особенно, когда она в таком халатике. Но с ней мы только-только познакомились, да и не знаем о ней, в общем, ничего. А вот Ами… Жалко парня, ужасно жалко. Привык я к нему, да и вы, наверное, тоже. Ведь привыкли, правда?
Черт… Но делать нечего. Ракета есть ракета. Охо-хо… придется теперь обходиться без Ами. Ничего, придумаем что-нибудь. И вообще, может, оно и к лучшему. Трудно возиться с инвалидом, а Ами ведь был практически безногим… Видите? Я уже говорю о нем в прошедшем времени. Значит, смирился. Значит, так. Значит, и вы смиритесь. Можно даже утешаться тем, что смерть Ами Бергера вышла на удивление хороша. Настолько, насколько два этих слова — “смерть” и “хороша” подходят друг к другу. Ну вот. Утешились — и дальше. Потому что жизнь продолжается, не так ли? Охо-хо… На чем, бишь, я остановился? Ах, да. На взрыве.
Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы — все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано битым стеклом.
Тела Ами Бергера и Леночки Серебряковой лежали так, как их застала… Нет! Не могу! Как хотите, но я не могу. Позволить какой-то паршивой ракете… нет и нет. Знаете что? Я вот что подумал: ведь тогда, у своей калитки Ами вполне мог бы повернуть не налево, а направо. Ведь мог бы, согласитесь, мог? Вот пускай и повернет. В конце концов — разве это не развилка? — Развилка. А коли так, то и говорить не о чем. Возвращайтесь, дорогие мои, возвращайтесь. Итак, Развилка 2 — помните такую?
Развилка 2: направо
Наверное, ты все-таки фраер, Ами Бергер. Ну кого волнует, поиздержался профессор или нет? Вы с ним о цене договаривались? — Договаривались. Ты работу сделал? — Сделал. Тогда чего, спрашивается, стесняться? А все же нехорошо вот так — с ножом к горлу: отдавай и точка. Все ведь здесь в одной лодке, в одной беде. Отдаст когда-нибудь. А что фраер ты, Ами, так это тоже не беда: фраера, говорят, живут дольше. Интересно, кто это проверял? И главное, как? Ами задумчиво покачал головой и свернул направо, к бару.
День стоял яркий, солнечный, словно и не начало зимы, а самое, что ни на есть, лето. У калитки соседнего дома Ами приостановился. Хозяин, Боаз Сироткин грузил в глубине двора мешки в кузов своего старого тендера.
— Эй, Боаз! — крикнул Ами. — Нужна помощь?
— Ага… — иронически откликнулся Сироткин. — Ты поможешь…
Поднатужившись, он перевалил мешок через борт грузовичка.
— В нормальном обществе инвалидов не дискриминируют, — напомнил Ами.
— Так то в нормальном…
Боаз неторопливо отряхнулся и подошел к калитке. Был он кряжист и силен, несмотря на пожилой уже возраст. Ами кивнул в сторону тендера.
— Чего возишь, картошку? На цветы как-то непохоже.
— Да так… — неопределенно отвечал Сироткин. — А ты куда намылился?
— А куда тут можно намылиться? В “Гоа”, куда ж еще… Пойдем? Угостишь соседа пивом.
— Что, совсем на мели? — не дожидаясь ответа, Боаз вытащил из кармана потрепаный кошелек, отслюнил сотенную банкноту. — Держи, солдат. Отдашь с пенсии.
— Как всегда. А может и раньше. Мне профессор должен. Спасибо, Боаз. Передавай привет Далии. Как она?
— Давай, сынок…
Сироткин вразвалку вернулся к тендеру. Последние Амины слова он то ли не расслышал, то ли проигнорировал. Ами сунул сотню в нагрудный кармашек, покатил дальше. У своих можно одалживать без проблем. Тут все друг у друга одалживают и все без проблем, отдают. Потому что куда в этом Матароте денешься? Людей немного, все на счету; один раз обманул, второй… и привет — больше на помощь не рассчитывай. Так что все всем пока дают. Кроме анархистов, которые вообще не в теме. Им закон в принципе не писан. По идее, им и бабки-то ни к чему, как квинтэссенция буржуазного общества. А вот поди ж ты: любят деньги не меньше какого-нибудь проклятого эксплуататора, за медяк удавятся. Интересно, почему это?
А вот и бар. Резная веранда с двумя длинными деревянными столами, тяжелые скамьи, стеклярусная занавеска, умеющая приветствовать каждого входящего особенным, только ему присущим звоном. Заглянешь за занавеску, а там — небольшой зальчик со стойкой и еще десятью столиками. А еще — разноцветные индийские драпировки, павлиньи перья, ситар без струн, и в уголке — хитро сощурившийся ушастый будда. Как в Гоа.
Так он, вообще-то, и называется, этот бар: “Как в Гоа”. Потому что это место — Гоа — есть только одно, и другого такого не сыскать на скучной и суетной земле. Будд, к примеру, много, а Гоа одно. Поэтому все остальное может быть только “как в Гоа”, да и то лишь очень и очень приблизительно. Так на пару объяснили Ами хозяева заведения, Давид Хен и его жена Мали.
Давид и Мали там и познакомились — не в баре, а в единственном и неповторимом Гоа. Вообще-то, скорее всего, они были предназначены друг другу еще с раннего детства, но так уж получилось, что никто об этом не знал: ситуация весьма распространенная в нашем сумасшедшем мире. Оба родились в Стране в один и тот же день, мамаши совершенно одинаково таскали их верхом на бедре и совершенно одинаково меняли им совершенно одинаковые подгузники — возможно даже, с одинаковой частотой. Жили они, хотя и в разных по имени, но, по сути, совершенно одинаковых городках, на одинаковых улицах, одинаково названных в честь одного и того же местного героя Герц-Жабиона.
Им одинаково забивали башку одинаково ненужной школьной белибердой, они одинаково прыгали под одну и ту же музыку в одних и тех же дискотеках и даже, по свидетельству майора Деева, вместе потом служили в артиллерийском полку. Ну разве не поразительно, что за все это время Давид и Мали не встретились даже взглядом? Поразительно, но факт — не встретились. Наверное, слишком большим было их сходство — а большое, как известно, видится лишь на значительном удалении.
После демобилизации молодежь Страны совершенно одинаковым образом отправляется искать себя в одни и те же места. Прибыв, как и все, в Гоа, Давид Хен сразу же явился на берег ласкового моря и огляделся в поисках себя.
— Кого ищешь, брат? — ласково спросили его.
Под ласковым небом Гоа родной язык звучал тоже особенно ласково.
— Себя, — честно ответил Давид.
— Это потом, — сказали ему и ласково сунули в руки трубку. — На, пока, курни.
Давид курнул и закрыл глаза. Когда он открыл их, то обнаружил, что лежит в шалаше на циновке, а рядом, тесно прижавшись к нему, посапывает красивая женщина лет тридцати. Он ласково потрепал ее за плечо и спросил, кто она.
— Я Мали, твоя жена, — ответила женщина, зевая. — А ты кто?
— А я Давид, твой муж, — сказал Давид.
Это было единственным, что он о себе помнил. Они порылись по шалашу в поисках трубки и, не найдя, отправились искать себя. Это оказалось непросто. Дело в том, что со времени их одновременного прибытия в Гоа прошло уже без малого восемь лет, и многое успело подзабыться. Например, фамилию Давида они припомнили только через неделю, а на Мали решили не тратить усилий вообще, поскольку семейной паре вполне достаточно одной фамилии.
Зато Мали вспомнила, что, уезжая сюда, обещала вернуться домой через три месяца. Еще неделю они провели, бродя по ласковому берегу от шалаша к шалашу и безуспешно пытаясь выяснить: что больше — три месяца или восемь лет? Увы, никто этого не знал. Ребятам либо не отвечали вовсе, либо ласково предлагали курнуть. Но Мали и Давид упрямо вознамерились найти себя и трубку не брали. На их счастье, в этот момент на берег прибыла новая партия ищущих себя странников. Один из них уже держал в руках волшебную трубку, когда Мали обратилась к нему. Услышав вопрос о месяцах и годах, новоприбывший впал в экстаз. До этого он только слышал о просветленных, а теперь видел их своими глазами!
— Вы нужны там, — твердо сказал он. — Сворачивать время вы уже умеете. Осталось научиться разворачивать пространство. Это поможет нам решать территориальные конфликты. Пойдемте, я куплю вам билеты на самолет.
Билеты? Давид и Мали даже не спросили куда. Какая разница, где искать себя? На счастье, в новой стране говорили на том же языке, что и в Гоа. Они обнаружили это еще в самолете. В течение всего полета Давид и Мали сидели неподвижно, взявшись за руки и тревожно поводя глазами по сторонам. Странные, обрывочные воспоминания подрагивали в их взбаламученных душах, как галлюциногенный гриб на тонкой ножке. Авиалайнер еще не успел толком приземлиться, как соседи дружно повскакали с мест и, толкаясь, принялись обрушивать свой багаж с полок на головы друг другу.
— Давид, — прошептала Мали на ухо мужу. — У меня такое чувство, будто я вот-вот что-то вспомню.
— У меня тоже, — так же шепотом отвечал он. — Мы вот-вот найдем себя, Мали. Вот увидишь.
Но нет. Этого не произошло ни в салоне, ни при выходе из самолета, ни на паспортном контроле. Этого не случилось даже тогда, когда двери терминала распахнулись, и горячий воздух Страны хлынул им в ноздри запахами горькой пыли, пальмового масла и дизельного выхлопа, и они поневоле остановились, не в силах двинуться дальше. Для того, чтобы окончательно вспомнить, им требовался еще какой-то дополнительный толчок, неведомый импульс, дуновение Будды, хлопок одной рукой, острый всплеск сущностной реальности…
— Эй вы, шанти-манти, че встали, мать вашу в дышло! — послышалось вдруг сзади, и сильный толчок чуть не сбил с ног их обоих. — Жопы-то подвиньте!
Мали и Давид оглянулись. Сперва они увидели гору чемоданов и коробок на багажной тележке, а уже за ней — высохшую сверху и жирную снизу брюнетку с острыми чертами лица, в щедро расшитой серебром блузке и обтягивающих трикотажных штанах, отягощенную, по меньшей мере, центнером золота в виде наушных, нашейных, наручных, набрюшных и наножных цепей и браслетов.
— Ну, че вылупились, каппара на пару? — еще громче прокричала брюнетка. — Проехать-то дадите? Мне что тут, заночевать?
Мали и Давид одновременно сделали шаг назад. Их просветленные лица сияли. Кто-то посторонний усмотрел бы в этом мелком инциденте лишь характерное хамство, услыхал бы лишь сиплый прокуренный голос грубой аборигенки, но ребята-то знали: это сам Будда коснулся их своим невидимым пальцем. Они разом припомнили все-все-все: и свое босоногое детство, и любящих родителей, которые, возможно, уже начали немного беспокоиться, и улицу Герц-Жабиона, и школу, и артиллерийский полк, и, главное, соотношение месяцев и лет, мер и валют, преступлений и наказаний.
Дальше все покатилось стандартным путем. Родители обоих к тому времени уже померли от горя, что вышло весьма кстати в плане наследства. Поначалу ребят мучила ностальгия по ласковому берегу. Позднее, как и всякие настоящие странники, они сумели трансформировать эти мучения в источник дохода — небольшого, но устойчивого. На унаследованные средства Давид и Мали открыли собственный бар. Почему именно в Матароте? — Потому что места у ласкового моря стоили бешеных, неподъемных денег. Потому что в других поселках бары уже были, а здесь еще нет. Потому что с веранды на холме, если хорошенько присмотреться, можно разглядеть за ниткой забора и домами Хнун-Батума далекую синюю дугу морского горизонта, ласковую и крутую, как в Гоа.
Они так и назвали свое заведение — “Как в Гоа”. Поначалу все шло замечательно: настоящий бар с постоянной клиентурой. Наезжали даже из города N. — ежемесячно, в первые дни после выплаты пособия. Родились дети-двойняшки. Мальчика назвали Став, а девочку Авив. А может, наоборот — все постоянно путались, даже родители. Первое имя на местном языке означает “осень”, а второе — “весна” — весьма зыбкие понятия в Стране, где, по большому счету, есть только два сезона: лето, когда жарит солнце, и зима, когда в домах холодно и все отчаянно ждут дождей, которые либо не приходят вовсе, либо льют с такой силой, что смывают в море часть ожидающих.
Короче говоря, жизнь определенно наладилась — конечно, не на том уровне ласковой безмятежности, как в Гоа, но близко к тому… ну, скажем, “как в Гоа”. Не исключено, что семейство Хен процветало бы и дальше, когда б не чертовы полосячьи ракеты, почти напрочь разогнавшие клиентуру — как временную, так и постоянную. Хены уехали бы и сами, да только — на какие деньги? И куда? Можно было бы, конечно, все бросить и купить билет в Гоа, но куда теперь девать четырехлетних Става и Авив? Гм… или Авива и Став?.. ну никак не запомнить кто из них кто, хоть ты тресни! Впрочем, неважно, как их ни назови, а девать все равно некуда. Поторопились они с детьми, что и говорить. Теперь вот сиди тут в пустом баре и слушай, как летит ракета. Летит, летит ракета…
На пустой веранде бара ветер надувал пластиковый пакет и увлеченно таскал его взад-вперед по выцветшим доскам. Ами примерился к перилам. Три вредные ступеньки крыльца всегда давались ему нелегко.
— Погоди! Я сейчас помогу!
Ами оглянулся: с улицы к нему спешил Меир Горовиц по прозвищу “Меир-во-всем-мире”. Совместными усилиями они вздернули коляску на веранду.
— Спасибо. Дальше я сам.
Больше всего Ами не любил, когда кто-то толкал его коляску сзади. Он не ребенок и не разбитый инсультом маразматик. Сам справится. Меир послушно отодвинулся, пропуская его вперед. Дважды сыграла свое стеклярусная занавеска. На коляску Ами Бергера она реагировала четырехтактным торжественным тушем, тогда как Меира встречала всего лишь коротким презрительным шелестом.
За стойкой одинокая Мали, задумчиво грызя карандаш, изучала раскрытую тетрадку. Столики тоже пустовали — все, кроме одного. Зато за этим одним сидели сразу четверо: Эстер, Шош и оба местных анархиста — Карподкин и Лео. Ами поколебался и поехал в противоположный угол. С девушками он бы пообщался охотно, особенно с Эстер, но анархисты выводили его из себя даже в малых дозах.
Скорее всего, Карподкин и Лео были не настоящие их имена, а, как они сами выражались, революционные псевдонимы. Вроде бы, так звали когда-то каких-то русских бунтарей. Впрочем, профессор Серебряков с этим не соглашался. Он утверждал, что Лео Троцкий никогда не считал себя анархистом, а Карподкин, пусть и считал, но фамилию имел другую, хотя и похожую. Но анархисты на это лишь морщились и нагло отвечали, что плевать они хотели на буржуазное профессорское мнение. Что анархистам закон не писан, в том числе и законы написания фамилий великих бунтарей прошлого Лео и Карподкина.
Подошла Мали.
— Привет.
— Привет. У тебя сегодня людно. А где Давид?
— Да там… — Мали неопределенно махнула рукой. — Тебе чего, “Хейникена”?
Ами кивнул, глядя мимо хозяйки на приближающегося Карподкина. Мали тоже оглянулась и нахмурилась.
— Сколько раз повторять: в долг больше не наливаем.
— Мироеды, — вяло произнес анархист. — Кровососы прибавочной стоимости. Ну хоть сто грамм. Мы потом отдадим.
— Когда? После мировой революции?
— Завтра отдадим.
— С чего это?
— Вот он отдаст, — Карподкин кивнул на Ами. — Ты ведь отдашь, фельдфебель?
Ами присвистнул. Видно, Карподкину и в самом деле приспичило. Обращение “фельдфебель” в его устах звучало почти нежностью. Обычно анархисты звали Ами не иначе, как “недостреленным оккупантом”.
— Я вот все спросить тебя хотел, Карподкин, — сказал он, пользуясь моментом. — Почему вы с Лео так деньги любите? Это ведь отрыжка буржуазной системы. У вас же, у анархистов, даже закон, вроде, есть такой: на деньги плевать?
— Ну? — мрачно вымолвил Карподкин.
— Что “ну”? Есть такой закон у анархистов?
— Ну, есть.
— Тогда почему же вы на него плюете?
— А мы на все законы плюем, — Карподкин пошевелил челюстью, как будто собирался сплюнуть на пол. — И на этот тоже.
— Логично! — восхитился Ами. — Об этом-то я и не подумал. Действительно.
— Так дашь в долг? — спросил анархист с надеждой.
— Нет, товарищ… — Ами скорбно вздохнул. — Не могу. Обуян буржуазными пережитками. И вообще, пошел-ка ты вон, товарищ. Нечего тут воздух портить. И товарища своего вонючего тоже прихвати, товарищ.
Карподкин свирепо сжал кулаки. “Давай, давай, подходи… — с надеждой подумал Ами. — Мне бы только тебя, гада, ухватить, а там уж я тебе ручонки-то переломаю, сволочь гадкая…”
— Это общественное место, — сказал анархист, на всякий случай делая шаг назад. — И никакой недостреленный убийца-оккупант нас отсюда не выгонит. По закону.
— А может, я тоже на законы плюю, — Ами тронул колеса кресла и стал медленно выезжать из-за стола. — Причем, на этот в особенности…
— Ладно, ладно… дождетесь… — с ненавистью прошипел Карподкин, пятясь к двери, где его уже поджидал младший товарищ Лео. — И вы дождетесь, и вы… Вот придут полостинцы — всех вас под нож пустят, как баранов, всех до единого…
Анархисты выскочили за отчаянно звякнувшую занавеску.
— Зачем ты так, Ами? — сказал от стойки Меир. — У них такие убеждения. Нельзя преследовать людей за убеждения.
Меир-во-всем-мире получил свое прозвище за принципиальный и последовательный пацифизм. От армии он отвертелся, закосив под душевнобольного и теперь заканчивал третий курс колледжа Упыр по специальности “универсальный гуманизм”. Теперь, с получением степени бакалавра, Меир Горовиц мог позволить себе любить людей не просто абы как, а вполне профессионально.
Место своей будущей работы он представлял смутно. Ходили слухи, что специалисты такого рода пользуются особенным спросом в организациях, практикующих допросы под давлением, а проще говоря — пытки. Что выглядело совершенно оправданным, поскольку, в отличие от банального палача, пытливый гуманист истязает людей не просто так, ради удовольствия, а непременно во имя самой благородной цели. Да и с контролирующими правозащитными органами легче: там ведь тоже обычно заседают профессионалы по этой части, а уж свой со своим всегда договорится.
Меир-во-всем-мире происходил из весьма богатой семьи, а потому поселился в Матароте отнюдь не из-за низкой квартплаты. Поначалу его цели были самыми что ни на есть научными. Дело в том, что темой своего дипломного проекта Меир Горовиц избрал невыносимые страдания мирного народа Полосы. В этой ситуации логичным казалось перебраться жить поближе к страдающим полосятам — так, чтобы ощутить атмосферу страданий и в то же время не подвергнуться традиционному полосованию. Но затем добавилась и еще одна, не менее весомая причина: Меир влюбился.
Его увлечение было столь же сильно, сколь и безнадежно. Давно уже написанный диплом пылился в ящике стола, сроки поджимали, профессор Упыр удивленно поднимал брови, встречая виноватый взгляд некогда столь перспективного ученика, а тот просиживал все свое время в безлюдном матаротском баре, пожирая глазами объект своей страсти. Он даже не пытался скрыть свою любовь — да и можно ли спрятать столь огромное чувство в столь маленьком месте, как Матарот?
В общем и целом, матаротцы относились к несчастному влюбленному со сдержанным сочувствием. Даже беспардонные анархисты, хотя и третировали Меира, как близкого идеологического попутчика, но делали это без излишней жесткости. А ведь хорошо известно, что нет разногласий непримиримее, чем между близкими идеологическими попутчиками!
Единственной, кто открыто не одобрял любви Меира-во-всем-мире, была Мали Хен, но и она остерегалась высказывать свое неодобрение в чересчур резкой форме: как-никак, на матаротском безрыбье Меир представлял собой самого ценного и самого денежного клиента. Вот и сейчас в ответ на его замечание по поводу убеждений изгнанных анархистов Мали позволила себе лишь презрительное виляние бедрами.
— Так тебе “Хейникен”? — она подчеркнуто обращалась только к Ами, игнорируя Меира. — Куда принести, сюда?
— Нет, — поколебавшись, отвечал Ами. — Туда, к девушкам.
Мали подмигнула.
— Молодец. И спасибо, что выгнал этих недоносков. Один ты мужик, Ами, остался на весь поселок. Даром, что на коляске. А некоторые, хоть и своими ногами ходят, а сами не пойми что.
Последняя фраза была произнесена особенно громко и адресовалась отнюдь не одним только Аминым ушам. Ами неодобрительно покачал головой и поехал к столику, за которым сидели Эстер и Шош.
— Привет, девочки. Пустите?
— Такого мачо, поди не пусти, — улыбнулась Шош. — Еще прогонишь, как тех двух ковбоев.
Эстер тоже улыбнулась, махнула длинными ресницами, отодвинула в сторону стул рядом с собой: давай, мол, присоединяйся. Только рядом с нею Ами совсем не с руки, напротив куда удобнее. Потому что, когда напротив, то можно смотреть на нее самым законным образом, а вот если сбоку, то получается будто специально голову поворачиваешь.
— Тоже мне, ковбои, — возразил он, подкатывая кресло к нужному месту. — Недоноски чертовы.
Бам! За его спиной Мали со стуком влепила в стойку стакан для Меира. Она всегда, не спрашивая, наливала ему самое дорогое пойло. Бедняга Меир не возражал. Вообще-то он не пил ничего, кроме воды и соков, поэтому порция дорогого коньяка или виски оставалась нетронутой до того момента, пока Мали не решала, что настала пора для следующего захода. Тогда она так же молча, с непроницаемым выражением на лице сметала со стойки меиров стакан, перекладывала его из руки в руку и, нисколько не скрываясь, выставляла в качестве нового. Счет в конце вечера выходил нешуточный, но Меир платил беспрекословно.
— Жалко Меира, — шепотом сказала Эстер. — Мали его просто ненавидит.
Лицо у Эстер нежное, овальное. Высокие скулы, а волосы длинные, темные, с круто загибающимися блестящими прядями… как это называется? — волнистые? — вот-вот, волнистые. Почему-то обычные слова кажутся в ее случае не совсем подходящими, словно им чего-то не хватает, этим словам. Почему, Ами?
— Еще бы! — фыркнула Шош. — Поставь себя на ее место.
— Ну и выгнала бы… зачем она берет с него столько денег?
Когда Эстер сердится, глаза у нее слегка темнеют, а рот приоткрывается, а крылья носа…
— Эй, Бергер!
— Да?
Ами повернулся, уперся взглядом в насмешливые глаза Шош. Ах, Шош-Шошана, толстушка-хохотушка… видит тебя насквозь, да и кто бы не увидел? Наверное, сейчас ты похож на Меира, а, Ами? Только вот нет у тебя денег на пять порций “Реми Мартена”…
— Что “да”? Пришел за столик, так говори что-нибудь.
— Гм… я согласен.
— С чем ты согласен? — расхохоталась Шош.
Эстер тоже улыбнулась, посмотрела прямо. Трудно это вынести, когда вот так — глаза в глаза, просто невозможно, как будто что-то переполняется там, внутри. Наверное, это потому, что она такая красивая, а на очень красивое нельзя смотреть долго.
— Ну, скорее, с тобой согласен… — сказал Ами, уводя взгляд к стойке, к несчастному любящему Меиру и ненавидящей Мали. — Конечно, жаль Меира, что говорить. Но на месте Мали я бы тоже его ненавидел.
— Почему это? — Эстер перестала улыбаться. — Они оба любят одного и того же человека. За что же ненавидеть?
Ами пожал плечами. Не переборщить бы. Если Эстер рассердится, то может и уйти. Она вообще решает быстро и резко. Опять смотрит прямо, как будто требует чего-то. Ресницы подрагивают, черные зрачки сливаются с карими ободками. Когда вот так — глаза в глаза, но с разговором, то не слишком ослепляет, можно и смотреть. Наверное, потому, что слова — как фильтр, как дым, как защитная завеса.
— Именно потому, что любит… — осторожно проговорил он. — А значит, делиться ни с кем не хочет. Любовь дележа не принимает: кусочком поступился — оп, все потерял.
— А деньги? — не успокаивалась Эстер. — Она же его просто внаглую использует! Не хочет делиться — пусть вообще сюда не пускает!
— Ш-ш… — Шош предостерегающе пристукнула по столу. — Тише вы. Услышат.
Ами отхлебнул пива.
— Деньги в такой ситуации очень важны, Эстер. Понимаешь, Меир ведь только смотрит, ни на что не рассчитывает, ничего не просит. Но это сплошная видимость. Потому что любовь — это война. Захват территории, оккупация. Если Мали ему просто разрешит, скажет: “сиди тут и смотри сколько хочешь на моего Давида”, то Меир тут же возьмет это и потребует еще. А когда она берет деньги, то тем самым как бы отмеривает ему ровно столько, за сколько заплачено. Понимаешь? Она оставляет себе контроль над событиями. Вот в чем тут дело — не в деньгах, а в контроле.
Эстер опустила глаза, задумалась. Все-таки, как она красива, убиться можно. Вот и смотри, Ами, смотри. Смотри, как Меир-во-всем-мире смотрит на Давида, ни на что не рассчитывая, ничего не прося. Хорошо хоть, с тебя никто денег не берет. Много ли возьмешь с кочерыжки на инвалидном кресле?
— Больно умно, на мой вкус, — сказала Шош, потягиваясь. — Любовь… оккупация… отмеривает… контроль… Ерунда это, Ами. Все намного проще: заведению нужны доходы, а откуда их взять?
Бам! Это Мали со стуком сменила нетронутый меиров стакан на тот же самый. Меир лишь покорно наклонил голову. Сегодня он пока что платил абсолютно впустую: Давид был, видимо, занят где-то внутри и не спешил появиться навстречу его влюбленному взгляду.
— Кстати, девочки, — Ами решил сменить тему. — Спасибо вам за обед. Очень вкусно.
Эстер улыбнулась, кивнула в сторону Шош.
— Это все Шошана. Я-то что — поваренок.
Девушки учились в Упыре и снимали коттедж на восточном, безопасном склоне холма. Там за аренду приходилось платить, но им, как и Горовицу, помогали деньгами родители. В Матарот подружек привели те самые идеализм и сентиментальность, которые причудливо сочетались в характере жителей Страны с циничной насмешкой над любыми общепринятыми ценностями.
Когда-то, в самом начале странствований, странникам посоветовали не сотворять себе кумира, и они восприняли эту рекомендацию самым серьезным образом. Стоило кому-либо из них совершить что-либо героическое или, скажем, общественно-полезное, а то и просто заслуживающее внимания, как его немедленно принимались клеймить всем кагалом, пока не затаптывали в грязь так, чтоб даже носа не казал, мерзавец. А все почему? А все потому, что самим фактом своего благородного деяния наглец как бы предъявлял претензии на пьедестал, то есть на запретное кумиротворение.
Любые нормальные люди в такой ситуации уже давно перестали бы творить добро и вообще как бы то ни было высовываться: зачем навлекать беду на свою голову? Любые, но только не странники. Ведь поступить так означало бы полностью подчиниться заповеди о запрете кумиротворения, то есть сотворить себе кумира из самой этой заповеди! Экая ловушка, не правда ли? В результате бедняги продолжали выпендриваться по-всякому, точно представляя себе неотвратимость наказания. Кто-то толковал о любви к хамоватому ближнему и призывал подставлять вторую щеку взамен первой, уже отоваренной — ибо не оскудеет рука дающего. Кто-то радел о всеобщем братстве, кто-то звал на баррикады, кто-то звал с баррикад…
В этом очень широком, иногда диаметрально противоположном разбросе идей общим было только одно: результат. Так или иначе, раньше или позже, идеалисты неминуемо получали по башке — все, до единого. А поскольку упомянутая проблема касалась подавляющего большинства странников, то стоит ли удивляться — где шишкам, где ранам, а где и раскроенным черепушкам? Стоит ли кричать: “За что?!” Стоит ли возмущаться: “Почему?!” — Нет, не стоит. Раньше надо было думать, ребятки — когда вам советец тот хитрый подсовывали, насчет кумира. А теперь-то чего уж. Поздно. Давай, подставляй — если не щеку, так шею, не шею, так башенцию.
Идеалистки Эстер и Шошана приехали в Матарот жить в знак солидарности с обстреливаемыми матаротцами. Тем самым они как бы уравновешивали идеализм Меира-во всем-мире Горовица, который, наоборот, солидаризировался с обстреливающими полосятами. Правда, в отличие от меировской, умозрительной, солидарность девушек носила деятельный характер, который в другое время и в другом месте назвали бы “тимуровским”: им хотелось помогать немощным, утешать страждущих, переводить через дорогу старушек и прижимать к себе испуганных детей в темных бомбоубежищах под грохот вражеских разрывов и вой дружественных сирен.
Увы, большая часть этих расчетов не оправдалась. Немногочисленные матаротские старушки сбежали из поселка еще в первый ракетный год — преимущественно, в мир иной, окончательно убедившись в неприкрытой враждебности мира сего. На старости, знаете ли, хочется тишины. Хочется, чтобы никто не мешал, хочется спокойно сесть, а еще лучше — лечь и неторопливо подумать, помечтать о том, о сем. А тут — шум, грохот повсеместный, гадость. Ну как не сбежишь?
Немощных тоже всех как-то повыбило. “Усама” любит поиграть в прятки и обижается, когда кто-то торчит, как столб, на тротуаре, вместо того, чтобы бежать в укрытие. А уж немощный он при этом или мощный — кого волнует?
Детей к моменту приезда Эстер и Шош оставалось в поселке всего двое: Хеновы двойняшки-четырехлетки Став и Авив. Обстрелов они не пугались абсолютно: близнецы родились уже после их начала и просто не представляли себе, что где-то бывает иначе. Удивительно ли, что весь нерастраченный пыл девичьих сердец обратился на заслуженного инвалида Армии Обороны Страны Ами Бергера? Ему приходилось отдуваться и за старушек, и за немощных, и за испуганных детей. Впрочем, последнее, увы, не спешило проявиться, хотя Ами, как минимум, не возражал бы, если бы Эстер прижала его к себе в каком-нибудь темном бомбоубежище.
Смешно сказать, но ему даже снились головокружительные сны с одним и тем же сюжетом, где фигурировали он, Эстер и темное бомбоубежище, причем упомянутая темнота обладала одним поразительным качеством: если Эстер была видна целиком, до малейшей царапинки на кончике мизинного ногтя, то сам Ами оставался совершенно невидимым и даже, в некотором роде, бесплотным, как изобретательный Зевс, проникший к своей возлюбленной в виде невинного дождика. И дождик, и темнота, лишившись плоти, тем самым автоматически лишались и ног, и следовательно, никак не могли считаться безногими инвалидами.
Поэтому во сне он любил Эстер так же сильно и нежно, как это делал бы Зевс, любил, как бы слившись с этим Зевсом, с этим хитрым дождиком и с этой удивительной темнотой — вроде бы, бесплотной, но в то же время настолько богатой на ощущения, что в итоге Ами просыпался весь в поту, как это и положено хорошо потрудившемуся любовнику, и еще несколько долгих секунд не мог прийти в себя и понять, кто он и на каком свете.
Но сон сном, а явь явью. Наяву же у него, у кочерыжки в коляске, не было ни единого шанса на такую красавицу — настолько, что Ами даже не испытывал в связи с этим никаких переживаний. Все свои слезы по поводу этой стороны своей инвалидности он выплакал в течение первого года после ранения. Человек ко всему привыкает, в том числе и к полуутвердительному вопросу: “Кто на меня, на такого, позарится?” От многократного повторения из этих слов мало-помалу исчезает первоначальная невыносимая горечь и остается лишь трезвое осознание реального положения дел.
Разочарован бывает лишь тот, кто прежде очарован надеждой, а отсутствие надежды исключает и разочарование. Может же подросток влюбиться до потери пульса в голливудскую диву, будучи знаком с ней только по картинкам и по кино? — Может. Разочаровывает ли его осознание того простого факта, что ему никогда — никогда! — не оказаться с нею в одной постели? — Ничуть. Вот и ты так же, Ами Бергер, в точности, как тот подросток со своей дивой. Ну и что? Ничего страшного. Глазей на нее и радуйся снам. Сны — это, считай, треть жизни. Треть жизни ты счастлив — мало ли?
Дважды в неделю девушки приходили к Ами по “тимуровским” делам: убирать дом и готовить обед. Перед этим Ами, к радости окрестных котов, опустошал холодильник: пусть Шош и Эстер видят, что он все уже съел и теперь умирает от голода. Затем, дабы еще надежнее культивировать в своих благодетельницах ощущение нужности, он старательно приводил коттедж в относительный беспорядок — не слишком большой, но заметный. Эта подготовка требовала немалых усилий, так что к приходу девушек Ами действительно выглядел если не немощным, то сильно уставшим.
— Неужели опять все слопал? — поражалась Шош, заглянув в холодильник. — Ну, солдат, на тебя не напасешься…
— Ну зачем ты так, Шош? — с упреком говорила Эстер. — Организм у Ами еще молодой, растущий.
— Ага, растущий… — многозначительно ухмылялась Шош, демонстрируя циничную сторону своей типично страннической натуры. — Знаю я, где у него растет… и на кого…
Эстер толкала подругу кулаком в бок и выходила на террасу повязать передник. Многочисленные коты встречали ее дружным умиротворенным мурлыканьем. В такие моменты Ами не мог избавиться от чувства, что предательские твари подробно рассказывают ей, чем и в каких количествах он кормил их на этот раз. Но все обходилось; сдерживая улыбку, Эстер возвращалась в гостиную и принималась за уборку, то и дело одаривая Ами лукавым взглядом, в то время как Шош с поразительной ловкостью варганила острые греческие салаты, марокканские тефтели, польскую рыбу, курдские фаршированные перцы, французские бульоны и еще десятки всевозможных блюд. Казалось, она аккумулировала весь кулинарный опыт, который странники волей-неволей приобрели за века скитаний черт знает где.
Коты озадаченно принюхивались через открытую балконную дверь, покачивали усатыми мордами: ах, ребята, не заработать бы язву желудка… Да и Ами, честно говоря, предпочел бы этому буйному разнообразию один простой бостонский стейк. Но выбирать не приходилось; через час-другой все трое усаживались за уставленный тарелками стол. Съедали немного — большая часть еды в итоге убиралось в холодильник, в фонд развития кошачьего гурманства.
Потом сидели, не зажигая света, чтобы зря не дразнить полосячьих минометчиков, и слушали музыку. Ами предпочитал джаз, Эстер — старый французский шансон, Шош — восточную музыку. Поэтому, в качестве универсального решения, гоняли местную эстраду, вобравшую в себя, как и местная кулинария, элементы всего на свете. Эстер и Ами больше помалкивали. Она, уютно поджав ноги в кресле, разглядывала близкие огни Хнун-Батума и дальние — кораблей на высоком морском горизонте; он же, пользуясь темнотой, изучал ее профиль: прямой нос с горбинкой, плавную дугу скулы, прихотливый завиток волос, слегка приоткрытые губы, мягкую линию подбородка. На это можно было смотреть сколько угодно, как на огонь или на текущую воду… бесконечно, бесконечно… просто смотреть и молчать. Впрочем, до молчания все равно не доходило, поскольку Шош, не напрягаясь, говорила за троих и тем самым спасала ситуацию от возможной неловкости.
Другим важным видом шефства над несчастным инвалидом была помощь в учебе. Ами предусмотрительно завалил довольно легкий экзамен по статистике; Эстер тут же вызвалась помочь. С тех пор она вот уже которую неделю безуспешно пыталась добиться от него хотя бы минимального понимания крутого характера кривой Пуассона. Увы, подшефный демонстрировал совершенно исключительную тупость и полнейшее невежество, так что пришлось вернуться к азам. Поначалу договаривались заниматься раз в неделю, но теперь, когда лекции в колледже временно отменили из-за участившихся обстрелов, Ами рассчитывал повысить частоту уроков по крайней мере вдвое.
Бам! Мали впечатала в стойку уже третью порцию коньяка. Бедный Меир… Весело звякнула стеклярусная занавеска. В бар вбежал четырехлетний кудлатый малыш, остановился, оглядываясь. Шош резко выбросила руку, ухватила мальчика, притянула к себе, затормошила, защекотала.
— Ага, попался! Ты кто? А ну, говори…
— Авив, Авив! — сквозь смех выговорил мальчуган.
— Авив? — не отставала Шош. — А что в прошлый раз говорил? Не помнишь? А тетя Шош помнит: Став! Быстро, признавайся: кто ты?!
— Авив, Авив! Пусти!
— Став! — позвала от стойки Мали. — Где папа?
— Копает! — сообщил малыш, вырвавшись наконец из Шошиных рук. — И никакой я тебе не Став! Я сегодня Авив!
Стеклярус сыграл фанфарную мелодию. “Давид”, — не глядя, определил Ами. И точно, вошел Давид, кивнул девушкам, хлопнул Ами по плечу, шагнул к Мали за стойку, сунул руки под кран, сказал, не оборачиваясь:
— Привет, Горовиц. Как твой докторат?
— Здравствуй, Давид, — сдавленным голосом отвечал Меир-во-всем-мире, поедая хозяина глазами. — Спасибо. Только это пока не докторат, а диплом.
— Сегодня диплом, завтра докторат… — Давид повернулся, увидел меиров нетронутый коньяк, укоризненно глянул на Мали, налил стакан сока, поставил перед своим безнадежным воздыхателем. — Пей, Горовиц. За счет заведения. За твою ученую карьеру.
Мали яростно швырнула в раковину ложки.
— У тебя… в волосах… — все так же сдавленно проговорил Меир.
— Что? — не понял Давид.
— Песок, в волосах…
— Ах, да. Это так… ничего…
Давид наклонился, вытряхивая песок из головы. Ами хмыкнул. В маленьком матаротском обществе, где все знали обо всех примерно все, непонятные факты были редкостью и оттого особенно заинтриговывали. Давид Хен и песок, да еще в голове… Откуда? “Папа копает”, — сказал маленький Став-Авив. Но что он может такого копать? Огорода у семейства Хен не водилось еще с давней, доракетной поры, когда заезжий полицейский, выйдя во двор подышать, обнаружил за баром посадки известного веселого растения и вернувшись, пригрозил устроить на посадку самих хозяев. Странно это… неужели снова растят под шумок? Во дают, ребята… Как в Гоа…
Взвыла сирена. Все повскакали с мест. “Один…” — машинально начал считать секунды Ами Бергер.
— Мама, сирена! — вбежали двойняшки Став и Авив, обученные искать и находить укрытие не хуже бывалых солдат-фронтовиков.
— Дети, быстро! — замахал руками Давид. — Эстер! Шош! Ами, а ты что застрял?
— Да сам я, сам! Не тронь коляску! Я сам!
Ами развернулся на месте, двинулся вслед за остальными в специально оборудованный здесь же, в зале, бетонный закуток-убежище. Четыре… пять… Все уже стояли внутри, только Эстер не заходила, ждала его, смотрела почти умоляюще: “Быстрей, Ами, пожалуйста!”
— Да что вы так всполошились? В первый раз, что ли? — проговорил Ами, заруливая в закуток и одновременно укладывая на полочку самых ценных своих впечатлений эту редкую добычу, этот озабоченный Эстеров взгляд.
На совсем безразличных людей так не смотрят, правда? Семь… восемь… Вот сейчас просвистит над головой по дороге в N… Погоди-погоди… Это совсем не в N.! Это рядом!
— Это рядом! — успел выкрикнуть он, и в тот же момент бабахнуло так, что стекла зазвенели.
— Мама, нас не убило? — спросила девочка, Став или Авив.
— Тихо ты!.. Вроде, не в нас… — прошептала Мали, прижимая к себе двойняшек. — И не в соседей. Где-то дома за три, да, Ами?
— По-моему, на том конце улицы, — предположил Ами. — Где-то в районе профессора. Давид, надо бы туда подскочить…
— Конечно! — заорал Давид, словно очнувшись. — Выезжай, что ты тут перегородил!
— Не трожь коляску! — запротестовал Ами. — Я сам!
Но Давид, не слушая, уже выталкивал его из убежища и еще дальше, на тротуар. С противоположного конца улицы поднимался густой черный дым.
— Мали, оставайся с детьми!
Давид и Меир бросились к месту взрыва. Девушки бежали за ними. Ами тоже не отставал, бешено накручивая колеса своего инвалидного кресла. Дымило со стороны террасы профессорского дома. Впрочем, когда подбежали, дым уже почти унялся: “усама” сильно дымит только поначалу.
Ракета проделала в полу террасы неопрятную воронку неправильной формы и глубиной не более тридцати сантиметров. Взрыв оказался не слишком велик: садовые стулья и стол даже не разлетелись в разные стороны, а просто опрокинулись. Большая часть повреждений произошла от осколков. Все вокруг: стволы деревьев, мебель, оштукатуренные стены и столбы террасы — все, во что утыкался взгляд, пестрело дырами и рваными отметинами. Стеклянная дверь, каким-то чудом уцелевшая от предыдущих близких разрывов, на сей раз не устояла: все вокруг было усыпано мелким битым стеклом.
— Смотрите! — воскликнула Эстер, указывая в сад. — Вон там, под кустом…
Под кустом, метрах в пятнадцати от них и в самом деле виднелось что-то розовое, атласное. В сгущающихся сумерках было трудно разглядеть, что именно.
— Это ее халат… — сдавленным голосом проговорил Давид. — У госпожи Элены был такой халат.
“Интересно, откуда у тебя такие сведения? — не совсем к месту подумал Ами. — И почему «был»? Был и остался… если, конечно, хозяйка не лежит где-нибудь там поблизости”.
— Горовиц, давай сходим туда, глянем, — сказал Давид. — Девушки, проверьте, что в доме.
Сопровождаемый Меиром, он спустился в сад. Шош убежала в гостиную, и только Эстер оставалась с Ами на террасе, зачем-то вцепившись обеими руками в его плечо. Ами осторожно прикрыл ладонью ее судорожно сжатые пальцы.
— Не волнуйся, — сказал он. — Все будет в порядке.
— Как ты думаешь, это она, там, под кустом? — прошептала Эстер, не сводя взгляда со спин Давида и Меира. — Госпожа Элена?
Ами усмехнулся. Отставному артиллеристу Давиду и действующему дезертиру Меиру такая ошибка была простительна, но он-то повидал в свое время достаточно, чтобы отличить на этом расстоянии кусок материи от реального трупа. У трупа есть своя аура. Это только кажется, что мертвые молчат. На самом деле они вопят, извещая живых о своей беде. Наверное, поэтому их закапывают так глубоко в землю.
— Конечно, нет, — он ласково погладил ее по руке. — Это просто тряпка. Сдуло взрывом с перил.
— Тут только халат! — известил Давид из сада. — Слава Богу!
Из дома послышался голос Шош. Она обнаружила в подвале живую и невредимую госпожу Элену и теперь звала Эстер на помощь — успокаивать и поддерживать перепуганную хозяйку. По словам госпожи Элены, профессор уехал до вечера в колледж, а ее оставил загорать на террасе — голышом, как она зачем-то пояснила, обращаясь непосредственно к Давиду. Пригревшись на вечернем, неактивном, а потому исключительно полезном солнце, она задремала и, хотя услыхала сирену, но уходить в подвал не собиралась.
— Было жалко вставать, потому что все тело так хорошо нагрелось, так нагрелось… — жалобно пояснила госпожа Элена, уставившись в понимающие глаза Давида и при этом оглаживая себя, словно проверяя, все ли на месте. — Понимаете, Давид, летом солнце активное, и это ужасно вредно, зато зимой, особенно вечером, оно действует…
— Да хватит про солнце-то, — перебила рассказчицу нетерпеливая Шош. — Давай лучше про ракету.
Госпожа Элена всхлипнула.
— Пожалуйста, не кричите на меня… пожалуйста…
Она шагнула в сторону Давида и расчетливо покачнулась.
— Зачем ты так, Шош? — с упреком сказал Давид, подхватывая нагретое зимним солнцем тело госпожи Элены. — Женщина столько натерпелась, а ты… продолжайте, госпожа Элена, продолжайте.
— Вы можете звать меня Леночка, — поправила благодарная хозяйка. — Ле-нач-ка… Ах, Давид, подумать только! Меня спасло только чудо… настоящее чудо!
Из глаз ее хлынули слезы. После ряда наводящих вопросов удалось выяснить, что почти сразу же после сирены, разбудившей госпожу Элену, в гостиной зазвонил телефон, и она решила подойти. Это оказался профессор, сообщавший, что выезжает из города N. на попутке.
— Александр очень, очень деликатен… — сообщила Давиду госпожа Элена. — Он всегда звонит, когда возвращается.
Шош насмешливо хмыкнула.
— Важное качество в таких обстоятельствах.
Хозяйка проигнорировала недружественный выпад.
— Если б вы знали, сколько раз Александр меня спасал! — она продолжала адресоваться исключительно к Давиду. — Сколько раз… Скажите, Давид, это судьба?
— Наверное, судьба, — согласился Давид, перехватывая госпожу Элену поудобнее. — Значит, вы подошли к телефону, и тут…
— И тут — ка-ак бахнет! — прошептала госпожа Элена, округляя глаза. — А я — совершенно голая. Представляете? Совершенно…
Давид представил и прочувствованно кивнул. Пальцы его рук, поддерживающих глубоко страдающую хозяйку, непроизвольно дрогнули и напряглись. Меир-во-всем-мире мучительно сморщился. Безнадежное соперничество с Мали еще можно было перенести, но как стерпеть явное давидово внимание к этой глупой перегретой кукле?
— Едут! — воскликнула Шош.
С улицы послышался звук подъезжающих машин, по стенам забегали блики мигалок: синих — полиции, красных — “скорой помощи”, оранжевых — службы тыла. Начиналась привычная для жителей Матарота процедура “обработки” последствий ракетной атаки: эвакуация раненых, взятие проб на предмет заражения, поиск и сбор осколков.