По домам расходились уже поздним вечером, устав копошиться в какой-то нелепой, бессмысленной суете. Сразу после приезда полиции ворвался запыхавшийся профессор Серебряков. Попутки из города N. непосредственно в Матарот обычно не заезжали, поэтому последний километр пути приходилось проделывать пешком по грунтовке. Профессор услышал грохот взрыва по телефону, в момент разговора с женой и, естественно, был крайне обеспокоен. Пытался перезвонить, но не смог, потому что перепуганная Леночка выронила трубку, а не положила ее на рычаг. Бежал, так, что сердце чуть не выскочило. А тут все в порядке, слава Богу. И вам, Давид, спасибо.
Давид неохотно сдал госпожу Элену с рук на руки законному мужу, послонялся из угла в угол и ушел. Зато объявилась Галит, дочь пекаря Маарави, студентка Упыра по классу документального кино, и принялась бродить вокруг с видеокамерой, назойливо и в то же время незаметно, как это свойственно только призракам и одержимым операторам, к которым вынужденно привыкают лишь оттого, что устают гнать. Галит вот уже несколько лет собирала материал для пятнадцатиминутного фильма с предполагаемым названием “Полосование Матарота”. Поначалу матаротцы, особенно дети, активно интересовались проектом, и даже охотно позировали, но через год-другой видеокамера Галит обрыдла всем настолько, что даже близнецы Хен прятались, едва завидев будущую кинодокументалистку.
Вот и теперь пообщаться с Галит на предмет интервью согласилась лишь сердобольная Шош: в конце концов, разве она приехала в Матарот не для того, чтобы помогать несчастным и отверженным? По саду и террасе деловито расхаживали чужие люди в касках, бронежилетах и фосфорицирующих пластиковых плащах, что-то измеряли, записывали, огораживали. Лавируя между ними, Эстер, Ами и Меир Горовиц выбрались на улицу. Меир-во-всем-мире выглядел подавленным.
— Эй, Меирке, кончай грустить, — по возможности бодро сказал Ами. — Главное, все живы, а прочее образуется. Пошли в “Гоа”, я угощаю.
— Спасибо, — Горовиц неопределенно махнул рукой. — Я лучше пройдусь. Мне как-то не по себе. Наверное, съел что-нибудь не то… До завтра. Эстер… Ами…
Он повернулся и медленно побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля.
Развилка 3: на улице
Ами и Эстер одновременно вздохнули, встретились взглядами и улыбнулись этой чудной одновременности. На фоне чьего-либо несчастного одиночества совпадение чувства, близость всегда кажутся особенной радостью — эгоистической и немного стыдной… но разве радость умеет стыдиться?
— Поедем? Я тебя провожу, можно? — она положила руку ему на плечо.
“Опять, — подумал Ами. — Второй раз за вечер. Эдак я, пожалуй, избалуюсь…”
— Вообще-то, обычно парень провожает девушку, — произнес он вслух. — Ты уж извини, что я ставлю вопрос так по-шовинистски.
Сказал и тут же опомнился. Ну при чем тут шовинизм-феминизм, Ами? И разве ваши отношения описываются словами “парень” и “девушка”? Очнись, братан. Эти слова имеют пол. А ваши слова бесполы: “инвалид” и “доброволец”. Никакой ты не парень, а безногая кочерыжка на кресле. А она никакая не девушка, а добровольный помощник твоей жалкой убогости.
Эстер убрала руку, непонятным образом ощутив перемену его настроения.
— Ладно, — сказала она. — Ты прав. Нам просто по пути. Так тебя устраивает?
Они медленно двинулись вдоль тротуара, в четыре руки таща невидимую, но тяжелую завесу, возникшую между ними столь внезапно, столь несовместимо с той недавней чудесной общей улыбкой.
“Это тебе привет от Меира, — подумал Ами. — Чтоб не радовался за чужой счет…”
Дорога повернула в полумрак, скрыв за домами прожектора и мигалки приехавших спецов. Уличные фонари в опустевшем Матароте работали скупо — через два на третий, да и то в полнакала. Ами сосредоточенно толкал колеса своего кресла, Эстер шагала рядом, чуть сзади. Новая сирена застала их в нескольких десятках метров от аминого дома. Нечего было и думать о том, чтобы преодолеть это расстояние за девять секунд. Один…
— Ами! — Эстер вцепилась в его руку.
Два…
“Уже третий раз, — подумал он. — Сегодня я просто счастливчик”.
Три…
На другой стороне улицы высился мощный куб автобусной остановки. Вскоре после начала ракетных обстрелов остановки Матарота и города N. были превращены в крытые железобетонные укрытия.
— Туда! — показал Ами. — Быстро!
Шесть, семь… Эстер вбежала в укрытие, Ами въехал за ней. Он едва различал ее профиль в рассеянном отсвете неблизкого фонаря. Восемь… сейчас просвистит…
Взрыв снова прозвучал совсем рядом. Уличный фонарь погас: на сей раз, видимо, где-то оборвало провода.
— Ами?
Угадав движение Эстер, Ами удержал ее за руку.
— Нет-нет, не выходи. Это была мина. Садись, переждем минут пять.
Мины из Полосы обычно прилетали небольшой, но дружной компанией — по две, по три. В наступившей темноте он продолжал держать девушку за руку. Она послушно села на бетонную скамейку, ушибла плечо о спинку аминого кресла, качнулась к нему. Ами почувствовал совсем близко ее дыхание. Хорошо, что Эстер не может видеть его лица. Это как во сне, Ами… помнишь свои сны? Сны, в которых ты оборачивался темнотой, дождиком, Зевсом? Что ты делал с ней в этих снах, помнишь? Во рту у него пересохло, сердце билось у самого горла.
— Ами… — прошептала она совсем тихо, касаясь пальцами его виска.
Где-то очень далеко, в соседней галактике, разорвалась вторая мина. Он едва расслышал ее из-за крови, паровым молотом громыхающей в ушах. В ушах темноты. Он перестал быть Ами, безногим инвалидом, он стал темнотой, как во сне. Темнота уверенно скользнула ладонью по ее щеке, легла на нежный затылок, потянула к себе, нашла губами маленький полуоткрытый рот, мягкий и отзывчивый, как цветок, как головокружительный провал, как взрыв… это мина или грохот у него в голове, в голове темноты?
— Ами… Ами…
И снова — пить, пить — ртом темноты изо рта темноты, пробовать и мять ее губы, обмирать от вкуса ее слюны, от ее осторожного языка, от запаха ее кожи, от касания ее волос, лететь, не ощущая опоры, не чувствуя земли, не зная и не желая знать ничего, лететь, как мина, как ракета, в щемящем грохочущем ничто, лететь хоть куда, хоть к взрыву, хоть к смерти, неважно.
— Ами…
Он услышал звук автомобильного мотора, на потолок легла длинная полоса света — зачем он здесь, этот свет? Здесь живет только темнота, только… Вихревой свет фар ворвался внутрь укрытия, сжал темноту в муху, да и хлоп! — прихлопнул, выхватил все разом, бросил на ослепительную ладонь, как на цирковую арену: нате, смотрите! Смотрите все, весь цирк! Вот оно, позорище: бетонная стена с корявой надписью “Полосят — под нож!” и грязная бетонная скамейка, и испуганная девушка на скамейке, и заплеванный пол, и окурки на полу, и инвалидная коляска, и инвалид на ней, инвалид, безногая кочерыжка.
— Ами…
Где-то недалеко ударили танковые орудия. Бьют по тому месту, откуда только что стрелял полосячий минометный расчет. Как же… ищи ветра в поле. Шалуны давно убежали, весело крутя завитыми хвостиками.
— Боже, что я наделал… — сказал он глухо и понадежней, чтобы уж точно не видеть, закрыл лицо руками. — Извини. Сам не знаю, что на меня нашло…
— Ами…
— Нет-нет… не сейчас. Сейчас иди, уже можно идти. Пожалуйста.
— Ами…
— Пожалуйста!
Шелест ее тесных джинсов, звук ее шагов, ее ухода, качнувшийся в ноздрях запах ее тела, неуклюжий ком воздуха, потянувшийся за тяжелой и мягкой волной ее волос, да так и не удержавшийся, соскользнувший, упавший, оставшийся здесь. Здесь, вместе с тобой, глупый Ами Бергер, навоображавший себе невесть что, невесть почему забывший — где он и кто он. Черт! Ами отнял ладони от глаз, сжал в кулаки, постучал по горячему лбу. Приди в себя, слышишь? Ничего не случилось. Пока не случилось. Ты извинился, все в порядке. Пока в порядке.
Когда у вас урок по статистике — послезавтра? Так вот: если послезавтра она придет, то вы оба просто сделаете вид, что ничего не произошло, вообще ничего, и тогда, возможно, все останется по-старому. Уроки, обеды, музыка, прогулки, сидение в баре… Все то, что, как сейчас выясняется, тебе так дорого и что ты, возможно, сгубил сейчас своими загребущими, чересчур шустрыми руками. Черт! Мало того, что ног нет, так теперь еще и руки изменили!
А если не придет вовсе? Ох… Как же это тебя угораздило? Но какой вкус у ее рта, а, Ами? Даже во сне не было так хорошо… Он провел пальцем по губам, словно собирая с них отпечаток ее губ, запах ее кожи. Если бы можно было действительно собрать и спрятать… если бы…
Мимо него по улице с включенной сиреной проехал кортеж спецов. Синие — полиция, красные — “скорая”, оранжевые — служба тыла. Марш-марш вперед. От победы к победе. Маэстро, туш. Ами вздохнул и вырулил из укрытия. Жизнь продолжалась.
Развилка 3: в поле
Кивнув ребятам, Меир повернулся и побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля. Несчастье сильно подталкивало его в спину своим скрюченным артритным пальцем. Сопротивляться ему совсем Меир не мог, а потому просто старался идти как можно медленней, чтобы не завело черт знает куда.
Как многие несчастные, он мучился вопросом “почему?” Почему именно ему так больно и одиноко, в то время как другим — да вот хоть этим двоим, с которыми он только что распрощался — так ослепительно хорошо? Почему именно ему так холодно, так мерзко, причем этот холод идет не снаружи, а изнутри, словно свернулась на сердце кольцами какая-то постылая, стылая, скользкая дрянь и давит, и душит, и студит. Почему? Что было сделано не так? И кто в этом виноват: он сам? Родители? Жизнь? Людская безжалостная черствость?
Так вопрошал Меир Горовиц, вопрошал горько, безнадежно и безответно, а удивленное пространство вокруг него молчало, слегка приподняв разлетные брови горизонта и мерно дыша раскрывшимися к ночи земными порами. Оно, пространство, охотно ответило бы и несчастному Меиру и многим другим таким же, как он, которые столь же сильно интересуются тем же самым. Ответило бы, когда бы понимало, о чем идет речь, когда бы могло вникнуть в смысл, вернее, в удручающую бессмыслицу понапридуманных людьми слов, всех этих счастий и несчастий, жалости и мерзости, зла и добра.
Дорога привела к распахнутым настежь воротам. Забор вокруг поселка уже давно не поправляли: столбы где покосились, а где и вовсе попадали, придавив ржавые спирали колючей проволоки. Когда-то, еще до обстрелов, полосята и странники дружили и часто ходили друг другу в гости, причем иногда даже случалось, что полосята, соскучившись, навещали матаротские дома в отсутствие и без ведома хозяев. В этом случае они имели обыкновение забирать с собой чересчур много сувениров, так что забор действительно был жизненно необходим. Но теперь, когда бывших закадычных друзей разделяла бетонная стена и простреливаемая насквозь нейтральная зона, надобность в матаротском заборе отпала сама собой.
Меир вышел за ворота. Грунтовка, в которую плавно перетек асфальт, мягко пылила под ногами. Неубранная кукуруза стояла стеной по обе стороны, и от этого дорога напоминала неглубокое ущелье. “Как тут все пересохло, а дождя все нет”, — подумал Горовиц, и ему отчего-то стало легче от этой мысли, совершенно посторонней его горю.
— Пересохло… — повторил он вслух, обращаясь к кукурузе. — А дождя все нет.
Кукуруза не отреагировала никак, даже не шевельнулась. “И здесь враждебность, — грустно констатировал Меир. — Даже здесь. Хотя ей-то за что меня ненавидеть? Что я ей сделал плохого? А другим? Что плохого я сделал другим?”
Горовиц остановился, вдохнул полную грудь прохладного горького воздуха, прислушался. Он отошел уже километра на два от Матарота; оттуда не доносилось ни звука. Все было тихо вокруг, за исключением деликатного урчания далекого мотора: может, армейского джипа или какого-нибудь компрессора. Хотя, какой компрессор ночью? А может, полив…
Звук тем временем нарастал. Стоя посреди дороги, Меир различил в темном торце кукурузного ущелья неясное движение и только через несколько секунд сообразил, что это машина, по всей видимости — небольшой грузовик, приближающийся к нему с выключенными фарами. Ему стало не по себе. Мысли, одна другой страшнее, хороводом крутились в голове. Почему грузовик едет без света? Скрывается? Но от кого? Неужели от армии? А кто может скрываться от армии в пограничной зоне? Господи… не дай Бог, это полостинцы! Но как полостинцы прорвались сквозь стену?
“Как, как! — передразнил он сам себя. — По туннелю, вот как! Прокопали туннель, и… А машина? — А машину украли в Матароте. И теперь едут в центр Страны, чтобы что-нибудь там взорвать… или кого-нибудь похитить… Боже… похитить…”
Едва передвигая непослушные от страха ноги, Меир отступил на несколько метров в кукурузу. Заметили? Нет? Машина медленно приближалась. На фоне более светлого неба отчетливо вырисовывались две сидящие в кузове круглоголовые фигуры с автоматами в руках.
“Точно не армия, — подумал Меир, обмирая от страха. — Солдаты либо в касках, либо в панамах. Только бы проехали мимо, только бы проехали…”
Грузовик миновал его, проехал еще немного и остановился. Хлопнула дверца. Зажмурившись, Меир присел на корточки. Ужас запечатал ему уши; он слышал лишь томительный шелест бесконечных по длительности секунд. Больше всего на свете ему хотелось теперь, чтобы этот кошмар закончился — хоть болью, хоть смертью, хоть как. Бедняга испытал настоящее облегчение, когда в спину ему уперся ствол и хриплый голос негромко произнес:
— Хрю-храб!.. А-хрю-хрю!..
Меир-во-всем-мире напрягся, призывая на помощь память. Слава Богу, эту фразу он знал хорошо. Ее, как самую насущную, на школьных уроках полосячьего языка заучивали прежде всего. В переводе она означало: “Руки вверх! Стрелять буду!”
Послушно подняв руки, Горовиц мучительно пытался составить простое, вроде бы, предложение: “Не убивайте меня, я пацифист!”. Ему казалось, что жизнь его полностью зависит сейчас от успеха этого нелегкого предприятия.
— Йа, хрюка! — выдавил он наконец. — Их бин пацифисто…
— Пацифисто?! А ну, вставай, сволочь полосатая! — сильная рука сгребла его за ворот и грубо вздернула на ноги. — Все вы, мать вашу, пацифисты, когда вас за жабры возьмешь. Говори быстро: сколько вас тут еще, полосят недорезанных?
Меир обернулся, не веря своему счастью. Перед ним покачивалось усатое нахмуренное лицо матаротского фермера Хилика Кофмана. Только теперь Горовиц разглядел знакомые очертания тендера “пежо”, на котором Хилик возил то мешки с удобрениями, то клетки с курами, то двух своих работников-таиландцев. Они-то и сидели сейчас в кузове, держа в руках лопаты, черенки которых Меир принял за автоматные стволы.
— Хилик, это я, — сказал он, на всякий случай не торопясь опускать руки. — Я, Меир Горовиц. Который во-всем-мире.
— И впрямь Меир… — изумленно проговорил Хилик, ставя на предохранитель свой видавший виды карабин, старше которого в Матароте был, наверное, только он сам. — А я-то думал, полосенок какой залетный. Ты чего тут делаешь в темноте?
— Гуляю, — робко отвечал Горовиц.
— Гуляешь? А зачем тогда в кукурузе прячешься? — лицо фермера вдруг расплылось в понимающей улыбке. — Ты чего тут — не один? А? Неужто Хена уговорил? А?
Он заговорщицки ткнул Меира под ребра.
Меир поморщился от боли — как душевной, так и физической.
— Да я… да вы… Да я бы и не прятался, — сказал он, стараясь порезче сменить тему. — Вы же сами с выключенными фарами… Разве свои станут так по ночам ездить? Зачем?
Хилик смущенно крякнул.
— Зачем, зачем… все тебе объясни. Надо — вот зачем. Разве городской землепашца поймет? — Кофман закинул карабин за спину и двинулся к машине. — Дуй-ка ты домой, Меирке, вот что…
В Матароте взвыла сирена. Хилик чертыхнулся и погрозил кулаком в сторону Полосы.
— Гады! — он повернулся к неподвижным таиландцам. — Эй, ребята! Что вы там расселись? Слышите — сирена… А ну — вниз, носами в пыль! Меир, и ты тоже. Ложись!
Имена собственные двух таиландских рабочих фермера Хилика Кофмана звучали относительно просто: Лонгхайрачук и Верихотчайгек. Зато фамилии были труднопроизносимы даже для истории и оттого остались истории, а мне уж и подавно неизвестны. Пользуясь этим, а также ссылаясь на жизненную необходимость краткости в период ракетных обстрелов, Хилик обрезал и имена собственные — до одного, последнего, само важного, ударного слога. Таиландцы не возражали. Теперь все в Матароте называли их просто: Чук и Гек.
— Чук! Гек! Кому сказано?!
Подчиняясь приказу хозяина, Чук и Гек проворно соскочили с грузовика и залегли рядом с Хиликом и Меиром-во-всем-мире. В воздухе возник противный ноющий звук и стал нарастать по громкости, а также от низкой ноты к высокой, словно ввинчиваясь в голову, в душу, в живот.
— Заройтесь! Это сюда! Мины! — заорал опытный Хилик.
Мина разорвалась в поле метрах в сорока от них, так что они услышали свист осколков над головой и оханье старого грузовика, схлопотавшего несколько попаданий.
— Лежать! Не вставать!
Вторая мина прилетела через полминуты, почти сразу за ней — третья, обе в то же место, что и первая: на корректировку огня у полосят не было ни времени, ни желания. Затем откуда-то рядом ударили танковые орудия. Стреляли туда, где только что работал-забавлялся полосячий минометный расчет.
— Ага… ищи ветра в поле… — проворчал Хилик, вставая, и вдруг запрыгал, замахал руками. — Горит! Быстро! Ребята! Тушить!
Кукуруза и в самом деле загорелась. Пожар потихоньку набирал силу. Хилик впрыгнул на грузовик и принялся сталкивать оттуда мешки. Те падали на землю, лопались, выплескивали в пыль свое содержимое. “Удобрения?” — подумал Меир.
— Что вы встали, как на мать вашу тайскую?! — орал Кофман. — Лопаты в руки и тушить!
Чук и Гек схватили лопаты, и, волоча за собой мешки, бросились навстречу пожару. Спихнув последний мешок, спрыгнул и Хилик.
— На! — он сунул в руки Меиру совковую лопату. — Помогай, пацифист хренов!
Таиландцы уже воевали с огнем, вовсю шуровали лопатами, забрасывая пламя… удобрениями?.. да нет, Меир, какие же это удобрения? Это земля, обычная здешняя земля, похожая больше на песок, чем на землю. Свежий, еще сыроватый песочек, совсем недавно вынутый… и откуда, интересно, он вынут?
Вчетвером они дружно наступали на молодой, еще не вполне разошедшийся пожар, торопясь уговорить его, успокоить, пока он не успел осознать свою страшную разрушительную мощь, и огонь, треща, поддавался, соглашался, сворачивался, уходил. Худой и высокий Хилик Кофман, размахивая лопатой, носился меж языков пламени, вдохновенный, как сатана, а маленькие шустрые крепыши Чук и Гек, как верные чумазые черти, ни на шаг не отставали от своего господина. Меир-во-всем-мире тоже вносил свою посильную, хотя и весьма небольшую лепту.
Когда машины спецов, вращая мигалками, подъехали к месту происшествия, все четверо уже отдыхали, привалившись к борту старого “пежо”. Из джипа службы тыла выпрыгнули двое в касках и желтых комбинезонах: рыхлый толстяк и девушка с блокнотом в руках.
— Так, — сказал толстяк, понюхав воздух. — Мины стандартные, стодвадцатимиллиметровые, местного производства, в количестве трех штук. Запиши.
Девушка записала. Толстяк вразвалочку подошел к матаротцам, достал пачку сигарет, вытряхнул, протянул, предлагая. Хилик и Меир отрицательно покачали головами, таиландцы же, хотя и не курили, взяли по сигарете — на всякий случай, обменять или еще что. Толстяк закурил и повернулся к Хилику.
— Сами потушили?
Кофман иронически хмыкнул.
— Нет, премьер-министр помогал.
— Этого, пожалуй, не записывай, — бросил девушке толстяк, и оба рассмеялись. — Как справились-то? Огнетушителями, вроде, не пахнет.
— Как, как… — ворчливо отозвался Кофман. — Лопатами, как… Землей забросали. Скребли и бросали.
— Скребли и бросали… — недоверчиво повторил толстяк. — Ну-ну… Ладно, пусть так и будет. Шели, записывай: мины разорвались в открытой местности, повреждений, ущерба и претензий от населения нет.
Девушка записала.
— Или есть? — вкрадчиво спросил толстяк, качнувшись с пятки на носок. — Так ты скажи, мы обследуем.
— Не надо, — Хилик хмуро покачал головой. — Все правильно. Претензий нет.
— Ну тогда, что называется, до новых встреч! — толстяк прощально махнул рукой и пошел к своим мигалкам.
Девушка неуверенно переступила с ноги на ногу.
— Может, все-таки что-нибудь записать? Получите компенсацию за ущерб. Маленькую, но все же…
— Иди, мейделе, иди, — ласково сказал Хилик. — Ничего не надо.
Джипы спецов попятились, развернулись и уехали, покачивая красными габаритными огоньками.
— Почему, Хилик? — спросил Меир. — Столько кукурузы погорело…
— Не твоего ума дело, пацифист, — грубо отвечал Хилик, вставая и распахивая дверцу “пежо”. — За помощь тебе спасибо, но теперь знаешь что? Иди-ка ты своей дорогой, асфальтовой, а мы уж как-нибудь на своих грунтовках обойдемся. Эй, Чук, Гек! Поехали…
Чук и Гек безмолвно полезли в кузов. Кофман включил зажигание.
— Я знаю почему! — крикнул Меир. — Вы не хотели, чтобы они увидели ваш песок. Чтоб не спрашивали, откуда он взялся.
Хилик выключил двигатель и вышел из машины. Он подошел к Горовицу вплотную, глаза в глаза. Зрачки фермера слегка подрагивали, как у сумасшедшего.
— А ты непрост, пацифист, — он взял Меира за плечи. — Надо было тебя раньше пристрелить, как полосенка. Еще когда ты в кукурузе прятался. А теперь нельзя: видели тебя со мной, сразу поймут.
Меир почувствовал, что ноги его отрываются от земли или земля от ног, потому что затем она вдруг неистово крутанулась и ударила Меира плашмя, одновременно в лоб, в грудь, в живот и в ноги, по всей его невеликой длине, так что в следующее мгновение он уже лежал на ней лицом в пыль, а Хилик Кофман вязал ему вывернутые назад руки. Горовиц даже не успел испугаться — он чувствовал только безмерное удивление.
— Хилик, что ты… — пролепетал Меир, поворачивая голову набок. — Как это…
Кофман поставил его на ноги, порылся кармане комбинезона.
— Открой рот.
— Зачем?
Кофман вынул из кармана грязную промасленную тряпку и неприятным, вращательным, рвущим губы и придавливающим язык движением ввинтил ее Меиру в рот, как пробку в стеклянную бутыль.
— Затем.
Через минуту Горовиц, бревно бревном, лежал под рогожкой в кузове кофмановского “пежо”, а таиландцы Чук и Гек, поставив на него ноги в тяжелых рабочих ботинках, негромко переговаривались на своем непонятном наречии.
“Зачем? — мысленно повторил Меир-во-всем-мире и только теперь испугался по-настоящему. — Наверно, он хочет убить меня за то, что я гей. А может, ему нужен сексуальный раб? Наверно, так. Ведь он не женат, живет один… запрет в подвале и будет насиловать… Но я не могу, я люблю Давида… уж лучше бы он меня сразу убил… Но за что? За что? Господи, какая у меня все-таки выдалась дурацкая, бестолковая жизнь! Как все глупо, как страшно…”
Его сознание снова метнулось от вопроса “зачем?..” к вопросу “за что?..”, и обратно, к “зачем?..”, и снова к “за что?..”, и еще двадцать раз по тому же маршруту, пока, наконец, устав от этой бесполезной беготни, не сникло и не погасло совсем. Да и кто бы не сник и не погас в такой душной и вонючей подрогожной темноте?
Когда Меир пришел в себя, он лежал на боку, на земляном топчане, по-прежнему связанный и с кляпом во рту. Зато дышалось легче. Он слегка повернул голову, чтобы осмотреться. Так. Прежде всего, опасения по поводу подвала подтвердились самым недвусмысленным образом: его действительно бросили в подвал. Ну да, натуральный подвал, без окон. Меир сделал попытку сесть. В заломленных назад плечах остро дернулась боль, он застонал.
— Очнулся?
Голос шел откуда-то сверху. Вывернув шею, Меир скосился направо. Там уходила вверх бетонная лестница, длинная, ступенек в пятнадцать-двадцать. Подвал оказался действительно глубоким. Хилик Кофман сидел на нижней ступеньке и смотрел на Меира, задумчиво поглаживая усы.
— Я вот чего не пойму: как ты догадался? А? Такой с виду педик малахольный, а вот поди ж ты… Охо-хо… Хотя, с другой стороны, чего тут долго гадать. В этом, понимешь ли, вся трудность: куда породу девать? А так-то проблемы никакой. Песочек мягонький, влажный, лопата так сама и идет, как по маслу. Мои таиландцы за день могли бы хоть десять метров проходить, как раз плюнуть. Копают что твои кроты! — он усмехнулся, покрутил головой. — Крепеж-то я им не доверяю, сам делаю. А копают они. Вот… Да только как их пройдешь, эти десять метров, когда песок девать некуда? А?
Хилик вопросительно взглянул на Меира.
— Мм-м-м… — промычал Меир.
— Вот тебе и “мм-м”, — печально сказал Хилик. — Проблема… Сначала в огород кидали. Клумбы там всякие, ну, понимаешь… А хотя, что ты там понимаешь! Пацифист хренов. Сколько их можно делать, клумбы эти?! Ну, по кубу породы на клумбу — так это и то вдвое больше, чем той клумбе надо! А у меня, почитай, на каждый метр проходки два куба! Это что же получается: на каждый погонный метр две клумбы делать? Десять метров — двадцать клумб? Есть в этом логика?
— Ум-м-м…
— Вот тебе и “ум-м”… Пришлось в мешки складывать, в поля вывозить, разбрасывать. Там не так заметно. Но это ж сколько труда лишнего, подумай! Пока собрал, пока вынес, пока погрузил. Да еще и по поселку везти, где вы головами вертите: чего это ты везешь, дядя Хилик? Вертите, мать вашу, а?
— Му-у-а…
— Вот тебе и “му-а”… Значит, надо ночи ждать, осторожненько, да втемную. На сколько со всеми этими заморочками можно продвинуться, как ты думаешь?
— Ма-ммм…
— Хрена тебе “ма-мм”!.. Два метра максимум! Два жалких метра! Эдак я от старости помру, пока доберемся… — Хилик гневно сверкнул глазами. — Только не дождетесь! Сколько не мешайте, не дождетесь! Хилик Кофман свое дело знает… Хилик Кофман…
В дальнем конце подвала что-то зашуршало, затем колыхнулась висевшая там грязная занавеска и из-за нее показалось круглое невозмутимое лицо Чука. Таиландец выволок в подвал большой, туго набитый мешок, потянулся, зевнул и снова шагнул за занавеску.
— Во, видал? — сказал Хилик. — Мешками таскаем…
Он усмехнулся и почти заговорщицки подмигнул.
— Хочешь, небось, посмотреть, да? Хоть одним глазком, да? — Хилик погрозил Меиру пальцем. — А-а… все хотят… Я еще никому не показывал. Никому. Никто не знает. Теперь ты вот узнал. Но это ничего… ничего… Ты ведь никому не расскажешь. Мертвые, они парни молчаливые, даже если пацифисты.
— Мм-м-м! — отчаянно запротестовал Горовиц.
— Отставить мычание! — грозно скомандовал Кофман.
Он одним движением вздернул своего пленника на ноги и подтолкнул к занавеске.
— Смотри!
Грязная материя отодвинулась в сторону, и глазам Меира предстало большое, в человеческий рост, отверстие и прочерченный длинным пунктиром лампочек коридор туннеля.