Ах, Хилик, Хилик… Иехиэль Кофман, сын неистовой Розы Лихтенштейн и, скорее всего, Мордехая Варшавского по прозвищу Мотька-Мотыга! Старый жилистый фермер, единственное уцелевшее дитя прежнего, давно уже ушедшего Матарота!

Я ставлю здесь эту развилку исключительно с целью познакомить вас поближе с этим странным по нынешним временам типом. Теперь таких уже не рождается, а те, что были, стремительно вымирают, как мамонты. Как правило, они и внешне похожи на мамонтов — такие же здоровенные, косматые и совершенно не желающие меняться в угоду глобальному потеплению… или что там губит их на этот раз?

Кто-то скажет: какого черта тогда нам знакомиться с этим мамонтом в объеме, превышающем сюжетно-бюджетные нужды? Зачем тратить время-деньги на тупиковую ветвь развития? И этот кто-то будет абсолютно прав. Меньше всего мне хочется морочить голову действительно занятым людям. Вообще говоря, нужно поблагодарить их уже за то, что они добрались до этой, четвертой развилки. Часа полтора, небось, угрохали, а то и два? Страшное дело… Так что, во избежание излишних потерь, занятые люди приглашаются сразу проследовать к месту, озаглавленному

Развилка 4: в подвале

До свидания, дорогие, до свидания…

А теперь, когда действительно занятые люди ушли и не слышат, скажу вам по секрету: они обязательно вернутся. Потому что действительно занятый человек больше всего на свете боится, как бы чего не пропустить. Собственно, этой, чисто вратарской заботой, он в действительности и занят. Заботой и связанными с нею стараниями. А вот, кстати, они и возвращаются…

Здравствуйте, дорогие, здравствуйте…

Итак, вперед, в тупик.

Развилка 4: Хилик Кофман, тупик

Младенец, получивший имя Иехиэль Кофман, родился на второй год после основания поселка Матарот. Его первый крик слился с адским грохотом огромной войны, закономерно увенчавшей тогда самые благие человеческие намерения. Век гуманизма увлеченно перемалывал в одной гигантской мясорубке и благоглупых пастырей, и несчастную обманутую паству.

Но так уж получилось, что Страна находилась в стороне от главного конвейера по переработке живой человечины в неодушевленное, хотя и вполне органическое удобрение. Поэтому здесь верили в красивую сказку существенно дольше, чем в уже удобренных землях. Основатели Матарота твердо намеревались сбросить с себя буржуазные оковы частной и личной собственности, жить светлой коммунистической общиной, возделывать землю своим трудом и напрочь искоренить в своей среде какую бы то ни было эксплуатацию. Собственность и эксплуатацию они ненавидели настолько, что избегали произносить эти слова вслух, а когда такая необходимость все же возникала, говорили просто “С” или “Э” и ужасно кривили при этом свои большие и без того не слишком прямые носы.

В соответствии с принципом полного искоренения С, они презирали семейные узы, а тела членов общины рассматривали как инвентарь, пригодный для всеобщего пользования во время, свободное от сельскохозяйственной работы. Поскольку инвентарь здоровенного рыжего Мотьки-Мотыги пользовался особенной популярностью, то логично было бы считать отцом ребенка именно Мотьку, хотя уверенности в этом нет никакой.

Имена и фамилии матаротские младенцы получали методом случайного тыка. Дежурный по конторе брал свежую газету, зажмуривался и наугад тыкал пальцем в страницу. Затем он открывал глаза, записывал ближайшее к пальцу имя и повторял процедуру для фамилии. Иехиэль Кофман оказался гибридом ортодоксального религиозного авторитета и спортивного обозревателя.

Таким образом, своего отца Хилик Кофман так и не узнал. Впрочем, довольно долго не знал он и своей матери, поскольку, едва родив, она немедленно вернулась на полевые работы. Детей в Матароте выращивали таким же коллективным способом, как и кукурузу. Коммунары не видели никакой причины, по которой то, что хорошо для культурного злака, может оказаться плохим для молодой коммунистической поросли. Дабы не культивировать в детях вредной собственнической привязанности, воспитательницы постоянно менялись. В результате маленький Хилик их почти не различал, кроме, разве что, одной, по имени Роза, которую страстно ненавидел за то, что она постоянно его шпыняла, посылала на самые грязные работы и вообще вредила, как могла.

Позднее, когда Хилик подрос уже настолько, что стал активно интересоваться женским инвентарем, Мотька-Мотыга предостерег его от возможного использования для этих целей Розы Лихтенштейн.

— Вот еще! — презрительно фыркнул пятнадцатилетний Кофман. — Сдалась мне эта вредная старуха!

— Вредная-то она вредная, но не такая уж и старуха, — улыбнулся опытный Мотька. — Тридцать шесть, самый сок. Но дело, товарищ, не в этом. Роза твоя мать.

— Мать?! — поразился Хилик. — Да она ж меня терпеть не может!

— Потому и не может, что мать, — объяснил Мотька. — Боится выделить тебя проявлением чувства С, ну и перехлестывает малость. В таких делах, знаешь, лучше перестраховаться, чтобы товарищи чего плохого не подумали. Ты не переживай: другие матери такие же. А иначе-то как?

Хилик Кофман кивнул, признавая несомненную логику этих типично матаротских соображений. Иначе и впрямь никак. Только позволь себе проявить С — тут же скатишься к Э…

Так или иначе, но мать навсегда осталась для Хилика олицетворением самого враждебного и неприятного существа, какое только может встретить человек в бытность свою маленьким и беспомощным. Зато со своим предполагаемым отцом Мотькой-Мотыгой он очень сдружился. Случалось, что они на пару пользовали один и тот же женский инвентарь, и тот даже не замечал разницы. Дружба в коммуне поощрялась, ибо способствовала повышению производительности общественно-полезного труда.

Но это дружба, а вот свою первую любовь Хилик встретил еще в трехлетнем возрасте, когда был признан достаточно большим, чтобы питаться в общей столовой. Этот день он запомнил на всю жизнь. Стояло жаркое летнее утро; взрослые к тому часу уже давно работали в поле. Дежурная воспитательница — а ею оказалась как раз вредная Роза Лихтенштейн — рассадила за столом пятерых младших детей, но кашу раздавать не стала, а вместо этого подошла к окну, задернутому, в отличие от прочих, плотной кумачовой занавеской.

— Товарищи! — сказала она, обращаясь к детям. — Вы уже взрослые и многому научились от других, более старших товарищей. Вы уже знаете, что есть вещи обычные, есть важные и есть очень важные. А есть и…

Роза сделала паузу и взмахнула руками, как дирижер матаротского хора.

— Архиважнейшие! — картавым хором ответили матаротские малыши.

— Правильно! — подтвердила Роза. — То есть, те, которые мы любим огнем наших горячих сердец. И их пока что всего…

— Две!

— И это…

— Труд!

— Это раз! — Роза загнула палец. — А еще?

— Трудящие всех стран! — вразнобой прокричали трехлетки.

Роза Лихтенштейн поморщилась.

— Товарищ Кофман! Ну почему ты никогда не попадаешь в такт вместе со всеми?

— Я попадаю… — робко пролепетал трехлетний “товарищ Кофман”.

— Слышу я, как ты попадаешь! — сдвинула брови Роза и, помолчав для значительности, продолжала. — Товарищи! Сегодня вы познакомитесь с третьей и последней архиважнейшей вещью. Самой главной из всех!

Она резким жестом откинула занавеску. К удивлению малышей, за нею оказалось вовсе не окно, а большой портрет усатого дяди в блестящих сапогах и военном кителе с красивыми значками на груди. В руке дядя держал дымящуюся трубку. Дежурная воспитательница глубоко вздохнула и благоговейно поцеловала портрет. Лицо ее светилось.

— Это, товарищи, вождь трудящихся всех стран, защитник мирного труда, товарищ Сталин, — сказала она. — И поэтому мы любим его больше всего на свете. Кто из вас хочет поцеловать товарища Сталина?

Хотели все. Еще бы! Любовь к труду и трудящимся выглядела в глазах малышей крайне неопределенным понятием. Любовь к родителям исключалась вовсе ввиду отсутствия таковых. Пока еще непонятная и неизвестная малолеткам взрослая любовь сводилась в матаротской коммуне к инвентарным сношениям в нерабочее время. В результате товарищ Сталин, а вернее, его портрет, представлял собой единственно возможный конкретный объект любви в радиусе доступного мира. Поцеловать товарища Сталина хотели решительно все.

Воспитательница поочередно брала малышей на руки и поднимала их к портрету на уровень сапога. Когда дошло до Хилика, вредная Роза продержала его на руках дольше других — видимо, искала, к чему бы придраться. Даже украдкой понюхала его макушку — наверняка, только для того, чтобы упрекнуть потом в излишней вшивости. А какая у него могла быть излишняя вшивость, какая? Не больше, чем у других, хотя, конечно, и не меньше.

Но и эти досадные неприятности не помешали Хилику проникнуться торжественностью момента. Он нежно поцеловал товарища Сталина в сапог, и даже не один раз, а трижды, чем долго потом хвастался перед товарищами. Те завидовали, изо всех сил стараясь не ревновать. По словам дежурных воспитательниц, ревность являлась пережитком чувства С и подлежала безжалостному искоренению. Кроме того, товарища Сталина, как солнца, с избытком хватало на всех.

А уж его забота о защите мирного труда представлялась и вовсе неоценимой ввиду соседства матаротской коммуны с веселыми жителями Полосы. Как уже отмечалось, полосята больше всего на свете любили позабавиться. Сначала они заигрывали с новыми соседями по мелочи: то птичник спалят, то тракториста застрелят. Матаротцы шуток не понимали, ходили жаловаться к полосячьим властям. Слушая эти жалобы, власти надрывались от хохота: ведь ничто так не смешит человека с развитым чувством юмора, как полное отсутствие этого чувства у других.

Когда матаротцы поняли, что жалобы не помогут, они написали письмо товарищу Сталину. Ответ пришел почти сразу. Главный защитник мирного труда советовал сходить к полосячьим властям еще один, самый последний раз и, сурово насупив брови, предложить им сдаться. На общем собрании матаротцы выбрали двоих самых густобровых и отправили к полосятам со сталинским предложением.

На этот раз со смеху помирала вся Полоса. Как всегда, народная полосячья радость нашла свое выражение в полосовании ночь напролет. Самым шустрым беженцам достались парламентерские брови, но и те, кто бегали с внутренностями, в обиде не остались.

В Матароте снова сели за письмо. Второй совет товарища Сталина звучал коротко и ясно: “Если враг не сдается, его уничтожают”. К совету прилагалась посылка: десяток карабинов “курц”, два пулемета МГ-34 и много патронов к ним.

Следующая делегация, отправившаяся в Полосу из Матарота, состояла из четырнадцати человек разной степени бровастости. Навстречу им высыпал весь Хнун-Батум, в жилах которого еще не остыл праздничный огонь недавнего полосования. Полосята нетерпеливо переминались с ноги на ногу, с руки на руку перекладывали спортивные разделочные ножи. Не доходя примерно ста метров, матаротцы вдруг остановились и легли на землю, что было закономерно воспринято хнун-батумцами как добровольное приглашение на разделку. Полосята ринулись вперед, торопясь урвать лучший кусок.

То, что произошло дальше, получило в позднейшей полостинской историографии название “какбы”. Коварные сталинисты из Матарота “как бы” соглашались на разделку. Они сделали вид, что “как бы” не понимают шуток. Они “как бы” приветствовали гостеприимных, ничего не подозревающих полосят, радостно бегущих им навстречу. А на деле… на деле…

На деле никогда еще, за все время своей истории не видывал Хнун-Батум такого количества готового сырья для полосования. И это само по себе являлось бы хорошей новостью, когда было бы кому использовать привалившее счастье по назначению. Увы, никто не бежал по кривым улочкам городка, радостно потрясая свежими внутренностями, никто не воздевал в приветливое небо дымящиеся кровью руки, никто не сжимал в кулаке восхитительно склизкий, только что вынутый глаз, никто не крутил на указательном пальце еще теплое, только что отрезанное ухо, выдранную ноздрю, оторванную мошонку…

Никто. Потому что практически все без исключения беженцы-полосята превратились в то самое вышеупомянутое сырье, неопрятными грудами лежащее на стометровом пространстве между Хнун-Батумом и двумя раскаленными пулеметами товарища Сталина, главного защитника мирного труда.

Какба произвела на полостинцев неизгладимое впечатление. Можно ли представить себе большую трагедию, чем попусту пропавшее сырье для полосования?! Неудивительно, что жители Полосы ужасно обиделись на коммунаров Матарота и потом относились к ним с большим подозрением. Ну ладно, шуток не понимают, но чтоб настолько?!

Впрочем, характер полосят отличался завидной отходчивостью. Как любые настоящие шутники, обиды они помнили недолго. Поэтому матаротцы, хотя и занимались радостным общественно-полезным трудом, но постоянно держали под рукой подарки товарища Сталина. Нужно сказать, что он не оставлял Матарот своей заботой, добавил к уже присланным гостинцам крупнокалиберный пулемет системы “шпандау” и даже предложил пригнать бронепоезд, который мог бы стоять с насупленными бровями на запасном пути.

К сожалению, железной дороги поблизости не было, так что от бронепоезда пришлось отказаться. Зато другие подарки пользовались в Матароте благоговейным уважением, вполне объяснимым, учитывая личность дарителя. Поэтому все подростки смертельно завидовали Хилику Кофману, который, благодаря дружбе с Мотькой-Мотыгой, имел прямой доступ к святым дарам. Мотька, как самый сильный, отвечал в коммуне непосредственно за пулеметы.

— Глянь-ка, товарищ Хилик, какая хорошая, нужная в хозяйстве вещь, — говаривал он, ласково поглаживая промасленной тряпкой дырчатый кожух сталинского подарка, похожего на длинный тяжелый костыль. — Немецкая машина, системы “Маузер”. А вот этот зверь называется “Шпандау”. Тоже немецкий. Он и по самолетам может.

— А что, товарищ Мотыга, товарищ Сталин из трудящих немцев происходит? — спрашивал Хилик.

— Может, и из немцев, — отвечал Мотька. — Какая разница, товарищ Хилик? Лишь бы мирный труд защищал.

Он аккуратно клал оружие на деревянный поставец и переводил взгляд на Хилика. По всему было видно, что парень дорог ему не менее пулемета. Такая же хорошая, нужная в хозяйстве вещь. А что не немецкая, так какая разница — лишь бы мирный труд защищал…

— Ты, товарищ Хилик, смотри, запоминай, — говорил Мотька-Мотыга. — Ты здесь из всех детей больше всех на меня похожий. А коли так, то и заботы мои к тебе перейдут. Мотыга ведь тоже инструмент не вечный, хотя и кажется, что сносу ему нет.

Хилик с сомнением качал головой. Как же, дождешься… Вдвоем они выходили из подземного бетонного схрона, устроенного специально для сталинских даров. Мотыга запирал на замок тяжелую металлическую дверь, показывал Хилику ключ.

— Смотри, парень: наше это, матаротское. И не в чувстве С тут дело, а в том, что хранится здесь личный подарок товарища Сталина… — он кивал в сторону Полосы. — Да и эти еще не раз забалуют, попомни мое слово. Ничего, патронов у нас много. На двадцать поколений хватит…

В восемнадцать лет Хилика Кофмана призвали в армию. Это был его первый выезд за пределы Матарота, если не считать профилактические операции в Полосе. Предполагалось, что служба продлится три года, однако из-за постоянных войн этот срок растянулся аж на одиннадцать лет. Впрочем, и через одиннадцать лет, когда Хилик, презрев военную карьеру, демобилизовался в чине майора, сослуживцы смотрели на него, как на идиота. Оставшись, он вполне мог бы добраться до генеральских погон, а уходя, терял даже виды на пенсию.

Но погоны и пенсия не значились в списке важных для матаротского коммунара вещей, не говоря уж об архиважнейших. Будущее человечества произрастало на полях Матарота. Светлые перспективы сияли именно там, а не в загаженном Э-ей и оскверненном С-тью тупике, коим предстал для товарища Кофмана насквозь прогнивший, обреченный на близкую гибель буржуазный мир.

В поселок Хилик возвращался налегке. Все его личное имущество легко размещалось даже не в вещмешке, а в кармане гимнастерки и составляло ровно один предмет: лысую от многолетнего использования зубную щетку. С нею он уходил в армию, ее же он намеревался сдать на общественном складе в обмен на новую. Отпустив штабной джип, подкинувший его до торчавших посреди пустыни новостроек будущего города N., Хилик двинул напрямки, через поля в направлении милых сердцу бараков Матарота.

Стояла чудесная, хотя и несколько знойная летняя погода — градусов шестьдесят по Цельсию в тени. “Ага, где ее здесь возьмешь, тень, посреди хлопкового поля?” — добродушно подумал Хилик и полной грудью вдохнул родной воздух, в котором привычные запахи дуста и коровьего навоза мешались с чем-то другим, незнакомым. Наверное, какое-то новое удобрение… много же он пропустил… Одиннадцать лет — не шутка. Ничего, наверстаем.

По полю, растянувшись жидкой цепочкой, шли люди в надвинутых на лицо широкополых шляпах-масках и опрыскивали посевы. “Нет, не удобрение, скорее инсектицид, — определил Хилик. — Вот сейчас и спросим”. Он махнул ближайшему широкополому, чтоб подошел.

— А чем это вы, товарищ, теперь опрыскиваете?

Товарищ сдвинул с лица маску. Лицо его показалось Хилику незнакомым. Странно. В Матароте все знали всех. Товарищ широко улыбнулся и поклонился.

— Ахрю-джамма, — дружелюбно произнес он. — Хрю-эммо.

“Полосенок…” — похолодел Хилик. Но что могли делать полосята на поле матаротской коммуны? А ну как это и не инсектицид вовсе, а диверсия? Да нет, какая может быть диверсия среди бела дня… И потом, сжечь намного проще, чем опрыскивать. Нет, точно не диверсия. Он резко повернулся и бегом бросился в поселок.

В секретариате за столом сидел сильно постаревший Мотька-Мотыга и вписывал цифры в конторскую книгу, с очевидным трудом удерживая карандаш в толстых узловатых пальцах. Увидев Хилика, он поморгал, затем осторожно положил карандаш и встал, распахивая объятия.

— Вернулся… хоть ты вернулся… эх, Хилик…

В уголке Мотькиного глаза образовалась слеза, немного помешкала и скатилась в совсем седые уже усы. На сердце у Хилика защемило: он даже не представлял себе, что могучий Мотька-Мотыга способен плакать.

— Товарищ Мотыга, — сказал он, слегка отстраняясь. — Зачем вы продали им хлопковое поле?

Мотыга помрачнел, вернулся за стол и оглядел его с явным отвращением.

— Чертов карандаш…

И в самом деле, ушлый карандаш успел скатиться на пол, словно испугавшись нового непрофессионального контакта с грубой Мотькиной рукой. Крякнув, Мотька полез под стол. Хиликово сердце заныло от недоброго предчувствия.

— Товарищ Мотыга?

— Это по-прежнему наше поле, Хилик, — донеслось из-под стола. — Поле наше, а работают на нем полосята. По решению общего собрания, ты не думай.

— Вы приняли в коммуну полосят? Сколько?

— Это наемные работники, Хилик…

Мотыга вылез, наконец, из-под стола. Лицо его было багровее стоящего в углу знамени с вышитыми на нем серпом, молотом и лицом товарища Сталина.

— Наемные? — переспросил Кофман, не веря своим ушам. — Наемные работники на нашем поле? Разве это не эксплуатация?

Хилик намеренно произнес ужасное слово полностью, целиком, а не просто обозначил его первой буквой. Ужасные обстоятельства требовали ужасных слов. Из горла Мотьки-Мотыги вырвалось сдавленное рыдание. Он хрястнул кулаком по столу, переломив его при этом надвое.

— Да! — закричал он своим прежним, громовым голосом, который когда-то наводил ужас на врагов и тешил друзей в поле и на концертах матаротского хора. — Да! Это эксплуатация! А что ты предлагаешь делать? У нас некому работать, Хилик! Некому! Все молодые разбежались! Все до одного!..

Последующий рассказ Мотыги поверг Хилика Кофмана в полное смятение. По словам Мотьки, все началось с первых призывов в армию. Молодые уходили и не возвращались, исчезали, будто их поглощала земля. О гибели солдат в Стране принято извещать родственников. У матаротских коммунаров таковых не имелось, так что можно было предположить определенную путаницу с доставкой похоронок. Но даже это предположение не объясняло стопроцентного количества исчезновений. Армия просто не несла таких потерь.

Обеспокоенные матаротцы решили провести собственное расследование. Двенадцать наиболее смышленых разведчиков-коммунаров отправились в разные точки Страны на поиски пропавших. Увы, через год стало ясно, что пропали и эти. Неведомый внешний враг безжалостно косил птенцов матаротского гнезда, стоило им лишь вылететь наружу. Как всегда в трудных случаях, обратились за советом к товарищу Сталину, но письмо вернулось с загадочной пометкой “выбыл без права переписки”.

Это трагическое известие вызвало волну инфарктов и инсультов среди ветеранов Матарота. Недостаток в рабочих руках ощущался и до того, но теперь стал просто критическим и угрожал немедленным крахом всего хозяйства. После бурного обсуждения собрание постановило в качестве временной меры пригласить наемных работников.

Нанимать пришлось больше, чем думали вначале: позор Э не лучшим образом повлиял на физическое и духовное здоровье коммунаров. Те, в распоряжении которых еще находились сталинские карабины “курц”, не сговариваясь, застрелились в ночь после собрания. Их похоронили рядом с жертвами новой волны инфарктов и инсультов.

— Нас осталось совсем немного… — тихо проговорил напоследок Мотька-Мотыга. — Ты единственный, кто побывал снаружи и вернулся… расскажи, что там такое творится?

Хилик пожал плечами.

— А что там может твориться, Мотыга? Там тупик. Буржуазный тупик. Слушай, а помнишь, была тут такая вредина Роза Лихтенштейн? Она как — все еще вредничает, или тоже застрелилась?

— Заболела, — вздохнул Мотька. — Наверно, от расстройства. Говорят, это стимулирует чахотку. Или заразилась от наемных.

— Выгнали, значит.

— Конечно. Ты же знаешь, мы тех, кто заразные, в хозяйстве не держим. А почему ты спросил?

Хилик снова пожал плечами. Он и в самом деле не знал, отчего это ему втемяшилось спросить именно про вредную Розу. Видимо, из-за вредности и запомнилась. Не повезло ей, значит. Всю жизнь в Матароте провела, а помирать снаружи выпало. Что ж поделать — нельзя рисковать здоровьем годных работников.

— Интересно, куда они потом идут?

— А черт их знает… — недоуменно ответил Мотыга. — Я слышал, есть такое заведение где-то около G. Типа приюта.

В городок G. Хилик Кофман выбрался года через три, на обратном пути из банка, где Матаротской коммуне отказали в очередной отсрочке платежей. Туберкулезная лечебница пахла нечистотами, овощным супом и умирающими людьми. Регистраторша справилась в книге и назвала номер палаты. Палата оказалась большой, на двадцать кроватей. Сначала Хилик не узнал Розу Лихтенштейн, но потом, когда она выговорила его имя, присмотрелся и обнаружил некоторое сходство. Стульев не было; он присел на краешек кровати и положил пакет с мандаринами на пол, потому что тумбочки не было тоже.

— Здравствуй, товарищ Кофман, — сказала больная. — Я очень рада, что ты пришел. Как хозяйство?

— Все хорошо, — соврал Хилик. — С хлопком закончили. Кукурузы много. И птичник в порядке. Все хорошо, товарищ Роза.

— Я очень рада.

— Как-то кровать у вас на проходе… — сказал Хилик, оглядываясь. — Почему не у окна? Там лучше и место свободное. Хотите, я попрошу?

— Нет, спасибо, товарищ. Это сейчас оно свободное, а еще два дня назад… И вообще, есть товарищи, которым у окна нужнее. А мне и тут хорошо.

Они помолчали, потом Хилик хлопнул себя ладонями по коленям в знак окончания визита. Чем дальше, тем меньше он понимал, зачем приперся сюда, к этой незнакомой умирающей старухе. Впрочем, крюк был небольшой.

— Мне надо ехать… выздоравливайте, товарищ Роза.

— Да-да…

Она вдруг привстала и, протянув вперед почти бесплотную руку, ухватила его за шею. От неожиданности Хилик качнулся вперед. Роза Лихтенштейн уткнулась носом в его макушку и вдохнула, словно нюхая — совсем как тогда, в детстве, перед портретом товарища Сталина. Хилику стало неприятно, он высвободился и встал.

— Извини, товарищ, — сказала больная, откидываясь на подушку. — Извини. Передай привет товарищам в Матароте.

Привета Хилик, понятное дело, передавать не стал — незачем было, да и некому. Матаротское хозяйство доживало свои последние дни. Из столицы приезжали судебные исполнители, описывали имущество, технику, скот, птицу. Землемеры размечали участки на продажу. Странным образом банкротство терпел не прогнивший буржуазный мир, а именно Матарот — предполагаемое светлое будущее человечества. Когда осела пыль, поднятая землемерами, кредиторами и судебными исполнителями, выяснилось, что от коммуны остался лишь небольшой клочок земли, две пары рук, которых с избытком хватало для его обработки и портрет товарища Сталина в сапогах и праздничном кителе.

Обладателями двух упомянутых пар рабочих рук были Хилик Кофман и Мотька-Мотыга. Портрет же и клочок земли они получили в обмен за согласие взять на себя лично остаток долгов обанкротившейся коммуны. Влезть в столь безнадежную кабалу могли только такие упертые упрямцы, как они.

Мотька под конец жизни страдал надорванной спиной и изношенным сердцем. А может, наоборот, изношенной спиной и надорванным сердцем. Временами Хилику казалось, что матаротский невыплаченный долг был единственной причиной, которая удерживала Мотыгу на земле. Он знал в жизни только работу — тяжкий, нескончаемый и только временами радостный труд, который полагалось любить, именовать общественно-полезным и неукоснительно исполнять, пока не свалишься — с утра до ночи, с детства до старости, без каких-либо выходных, болезней и других отговорок. Умирать после всего этого должником выглядело, как минимум, нелепо.

Банк расписал долги на двадцать пять лет, четверть века. Что ж, четверть века, так четверть века. Мотька Мотыга лег помирать лишь ровно через двадцать пять лет, выплатив последний грош долга. Он будто просто слегка приослабил вожжи, и сердце, как загнанный мул, сразу запросило передышки, покоя, остановки. Хилик против такого решения не возражал. Отдыхать Мотыга все равно не умел, а требовать от него продолжения работы в возрасте восьмидесяти шести лет было бы не по-товарищески.

Умирал Мотька на террасе, поглядывая то на катящееся в дома Хнун-Батума солнце, то на портрет товарища Сталина, висевший в гостиной. Хилик сидел рядом и терпеливо ждал.

— Какой все-таки хороший совет, — сказал вдруг Мотыга.

Хилик кивнул. Он сразу понял, что имеется в виду давний совет товарища Сталина. Если враг не сдается, его уничтожают. Мотька тоже кивнул и поднял палец.

— Главное тут понять, где он…

— Кто — он?

— Враг, — пояснил Мотыга. — Понять, где враг. Где он, тот враг, который нас погубил, а, Хилик? Не знаешь? Вот то-то и оно.

Солнце скользнуло еще ниже. Хилик Кофман начал было думать о врагах, но быстрого решения не обнаружил и отложил это занятие на потом, чтобы не пропустить Мотькиной смерти. Мотька печально улыбнулся.

— А может, их и нету совсем, этих врагов, а, Хилик? Может, мы просто тупик? Тупик без продолжения. Вот сейчас я умру, потом ты… и все. Конец. Дальше хода нету.

— Глупости, — сердито ответил Хилик. — Что ты несешь, Мотыга? Уши вянут тебя слушать. Постыдился бы товарища Сталина. Мы с тобой в этом месяце все долги закрыли. А значит, Матарот жив. Значит, продолжается. Какой же, к черту, тупик?

Мотыга снова улыбнулся, на этот раз весело.

— Знаешь, — сказал он. — А ты ведь и в самом деле, скорее всего, мой сын. Такой же упрямый рабочий осел… Дай-ка мне руку, товарищ Хилик Мотыга.

Хилик взял Мотыгу за руку. Оранжевый краешек солнца помедлил, зацепился напоследок за турник горизонта, но не удержался и сорвался вниз, за море. А сразу вслед за ним ушел и Мотька-Мотыга, отпустив совсем и насовсем вожжи своего уставшего сердца.

Оставшись один, Хилик Кофман еще не раз возвращался мыслями к последним Мотькиным словам насчет тупика и врагов. И чем больше он размышлял, тем сильнее казалась ему связь первого со вторым. Сидя вечерами на террасе в старом кресле-качалке — том самом, в котором Мотыга перешел из состояния полезного инвентаря в состояние бесполезного покоя, Хилик напряженно искал ответ на заданные Мотыгой вопросы.

Что, если он, Хилик Кофман, и в самом деле тупик? Вернее, даже не сам тупик, а заключительный метр тупика? Последний боец, прикованный к хорошему немецкому пулемету системы “Маузер”, ждущий врагов, которые никогда не придут. Как это сказал Мотыга: “Может, их и нету совсем, этих врагов?” А если есть? Если придут?

Но враги все не шли и не шли, как, впрочем, и друзья. На распроданных участках бывшей коммуны выросли красивые коттеджи и виллы состоятельных буржуев: чиновников, адвокатов, врачей. Никто из них не работал на земле, не жил плодами собственного труда, не производил ничего общественно-полезного. Чиновники производили бумажки, адвокаты производили кляузы, врачи производили болезни. Все вместе они составляли тот чужой внешний мир, в котором без остатка растворилась светлая матаротская мечта.

Но были ли они врагами? Хилик вопросительно посматривал через открытую балконную дверь на портрет товарища Сталина, и ему казалось, что усатый вождь чуть заметно кивает. Да? Нет? Как жаль, что нельзя написать ему письмо, спросить, получить совет! Выбыл без права переписки… как не вовремя, как не вовремя…

А потом все вдруг решилось само собой. Со стороны Полосы стали прилетать ракеты, и враг определился яснее некуда. Хилик приободрился и даже сделал некоторые приготовления. Если враг не сдается, его уничтожают… Увы, теперь попасть в Хнун-Батум было практически невозможно: армия герметически запечатала границу бетонной стеной, видеокамерами наблюдения, минными полями, защитными зонами.

Запечатать-то она, может, и запечатала, однако решить задачу уничтожения врага армия определенно не спешила. Ракеты продолжали прилетать по нескольку раз на день, вызывая крайне вялую армейскую реакцию: бомбежку заброшенных складов, обстрел покинутых пустырей или точечную ликвидацию того или иного ракетчика-полостинца. Причем, последнее вызывало у полосят, скорее, радость, чем горе, ибо поставляло свежее сырье для полосования.

“Почему так происходит? — спрашивал себя Хилик Кофман и сам же давал ответ: — Потому что полосята — враги Матарота, а не враги армии. Конкретно твои враги. Следовательно, и справляться с ними должен конкретно ты”.

Но для того, чтобы справиться, нужно было прежде попасть в Полосу, то есть преодолеть пограничные препятствия. Так Хилик Кофман закономерно пришел к идее туннеля.

Сначала он копал сам, но быстро сообразил, что в одиночку много не накопает. Как никак, годы были уже не те, а на его плечах, вдобавок к туннелю, висело еще и немаленькое хозяйство: птичник, кукурузное поле, оранжерея…

Но где взять помощников? Полосята решительно не годились: ведь целью туннеля являлось не что иное, как уничтожение полосячьего врага. В работников из внешнего мира Хилик тоже не верил. Разве не таинственный внешний враг разрушил Матарот? А ну как воткнут нож в спину или просто донесут властям? Нет-нет, нельзя. Оставалась одна возможность: иностранные рабочие, лучше всего нелегалы. Эти не станут совать нос куда не надо, да и ябедничать им не с руки. Хилик навел справки и отправился на некий перекресток, где местные эксплуататоры набирали в сезон дешевую рабочую силу.

Чук и Гек понравились ему своим крайне настороженным видом. Они явно не доверяли коварному внешнему миру, и это роднило их с Хиликом. Фермер, рассказавший Кофману про перекресток, советовал брать надолго только таких, у кого есть паспорт. А у кого нет, тех на день, максимум, на неделю. Потому что беспаспортные, как правило, не просто нелегалы, но еще и в бегах от прежнего своего хозяина. Зачем влезать в проблемы с полицией или, еще того хуже, с бандитами?

— Есть паспорта? — спросил Хилик.

Таиландцы хмуро смотрели на него. “Нету, — понял Кофман. — Вас-то мне и надо”.

— Полезайте в кузов! — скомандовал он вслух.

Дома Хилик провел помощников в гостиную и предложил сесть. Таиландцы сели на пол. Хилик удивился, но виду не подал, а просто сел на пол напротив.

— Я не какой-нибудь там эксплуататор, — сказал он. — Платить за наемный труд не буду. Условия такие. Нас здесь трое. Значит, две трети выручки с хозяйства — ваши, за вычетом расходов. Жить будете в этом доме, питаться со мной. И еще: сидеть попрошу на стульях и на диване. Есть вопросы?

Чук и Гек молчали, глядя на портрет товарища Сталина. На их плоских лицах застыл благоговейный ужас.

— Что, узнали? — улыбнулся Хилик.

Чук и Гек синхронно кивнули, затем Гек поднял руку и сиплым голосом отчетливо произнес:

— Мотыга?

Это было первое услышанное от них слово, поэтому Хилик обрадовался установленному контакту, хотя и понятия не имел, откуда таиландцы знают Мотьку Мотыгу.

— Мотыга, Мотыга… — подтвердил он. — Рисовал, понятно, не он, но заказывал…

Договорить Хилик не успел. Подскочив, как ошпаренные, помощники ринулись в дверь. Кофман догнал их у самой калитки, да и то потому лишь, что беглецы замешкались со щеколдой. В последовавшем затем трудном диалоге, состоявшем, в основном, из жестов и гримас, выяснилось, что похожий портрет Чук и Гек уже видели. Более того, они уверяли, что в соседней с Таиландом стране под точно такими же портретами поубивали чертову уйму народу, причем поубивали мотыгами.

— Мильонз! — в ужасе шептал Чук.

Для большей наглядности он распластывался на полу, а Гек, сделав зверское лицо, заносил над головой друга воображаемую мотыгу.

— Мильонз! Не надо!..

— Молчать! Тьфу на вас! — гневно вскричал Хилик. — Как вы могли подумать такое на товарища Сталина? Дураку понятно, что на тех ваших портретах был кто-то другой. Может, и не человек даже, а божок какой местный, опиум для народа. Понятно?!

Таиландцы робко смотрели на него снизу. Им нравилось здесь, но уж больно не хотелось умирать под мотыгой.

— Это точно не он! И я могу это доказать, — сказал Кофман, выкладывая свой последний, решающий аргумент. — Если бы товарищ Сталин был ваш, таиландец, то еще куда ни шло. Но он точно не таиландец. Он нам подарки присылал, я видел! Товарищ Сталин — немец!

Развилка 4: в подвале

“Туннель, — подумал Меир. — Я так и думал. Но какой длинный…”

— Ладно, посмотрел и хватит, — Хилик Кофман опустил занавеску и препроводил связанного пленника назад на топчан.

— Мм-мум… — умоляюще промычал Меир.

Хилик с сомнением покачал головой. Проклятый пацифист видел слишком много. Оставить его в живых означало подвергнуть угрозе успех всей операции. Хотя, с другой стороны, жаль парнишку… “Жаль, жаль… — мысленно передразнил он. — А мирный труд тебе не жаль?” Настоящая беспощадность к врагам начинается с беспощадности к самому себе. И даже к своим друзьям.

Как ни крути, а придется пристрелить дурачка. Лучше всего во сне, чтоб не успел ничего понять, чтобы смерть была легкой. Вот успокоится, заснет, а там и… Ага, успокоится он вот так, с кляпом во рту…

— Мм-уу…

— А кричать не будешь?

Меир отчаянно замотал головой. Кофман вынул кляп, сочувственно понаблюдал, как пленник ворочает онемевшей челюстью, как пытается сглотнуть, налил в кружку воды, поднес к губам Меира — на, пей. Горовиц пил, вытянув шею и судорожно дергая кадыком.

— И кой черт тебя в поля потянуло… — с досадой сказал фермер. — Сидел бы дома, ничего бы не случилось.

Меир оторвался от кружки. Вкус во рту был по-прежнему омерзительный.

— Зачем вам этот туннель?

— Зачем, зачем… так тебе все и расскажи… Хилик помолчал и кивнул на прислоненный к стене карабин “курц”. — Вон зачем. Кто-то ведь должен защищать мирный труд, тебе не кажется?

— Вы собираетесь убивать людей? — ужаснулся Меир-во-всем-мире. — Стрелять и убивать?

— Не людей, а врагов, — поправил Хилик. — Врагов!

— Но они не виноваты! Они живут в осаде. Им не дают высунуть носа из Полосы. Армия блокирует доставку грузов.

— Оружия, — поправил Хилик.

— Там не хватает жизненно необходимых продуктов, сырья…

— Сырья? Свежих кишок им не хватает для полосования, — покачал головой Хилик. — Знаешь, что такое полосование, пацифист?

— Полосование? — неуверенно переспросил Меир. — Древний народный обычай?

— А-а, что с тобой говорить… — Кофман махнул рукой. — Древний народный обычай… У меня другой обычай, пацифист. Если враг не сдается, его уничтожают. Слышал такое?

К изумлению Хилика, Меир-во-всем-мире кивнул.

— Приходилось…

“Вот те на! — подумал Кофман. — Откуда этому гомику-гномику знать про совет товарища Сталина?”

— Интересно, каким это боком, — произнес он вслух. — Ты что, понимаешь по-немецки?

Меир недоуменно вскинул брови.

— При чем тут немецкий? Я слышал это от своей покойной бабушки. У меня была очень странная бабушка, господин Кофман. Очень странная… — он улыбнулся неожиданному воспоминанию. — Даже имя у нее было крайне необычным. Шахида Рабинович, представляете?

Хилик Кофман поперхнулся. Встав с топчана, он сделал несколько неверных шагов, вернулся, снова сел рядом с Горовицем, покрутил головой, снова встал, отошел к противоположной стене, постоял там, что-то бормоча себе под нос, и снова вернулся на топчан. Представлял ли он себе Шахиду Рабинович… Еще как! И не только представлял, но и хорошо знал. Хилик знал Шахиду Рабинович лучше, чем любой другой женский инвентарь, с которым ему когда-либо приходилось иметь дело после работы. И свое “крайне необычное” имя она получила тем же передовым методом газетного тыка, что и он сам: просто в ее случае палец дежурного секретаря попал сначала на заметку о ликвидации группы террористов, а уже потом на фамилию редактора.

Шахида была ровесницей Хилика, одной из пятерых малышей, целовавших в то памятное утро сапог товарища Сталина. Они дружили, затем дружба как-то естественно переросла во что-то еще более близкое. Последнее лето перед армией они даже не возвращались в барак: днем работали в поле, а затем оставались там же и ночь напролет самозабвенно пользовались инвентарем друг друга. Они и в армию планировали уйти вместе, но на медосмотре выяснилось, что Шахида беременна, так что пришлось расстаться раньше.

Последняя ночь перед отъездом Хилика прошла странно. Шахида почему-то плакала и молчала, да и сам Хилик тоже ощущал какое-то неудобство и стеснение, природу которого не понимал. Когда забрезжил рассвет, Шахида обеими руками вцепилась в Хиликово плечо и начала говорить, быстро, слитно и много. Она говорила страшные вещи. Например, о том, что ей не хочется расставаться, что у них будет ребенок, что она не согласна с тем, чтобы имя этому ребенку дал палец дежурного секретаря.

— Это мой ребенок, Хилик! — шептала она, захлебываясь словами. — Пусть они ковыряются своими кривыми пальцами в своих кривых носах, а не в моем ребенке! Достаточно того, что меня зовут Шахида, будь она проклята, эта газета! Хилик, милый, давай уйдем отсюда, слышишь? Уйдем и будем жить вместе, построим дом… я узнавала, сейчас дают участки в долине, Хилик…

Хилику хотелось зажать уши, но он выслушал все до конца. Он полагал своим долгом разъяснить товарищу Шахиде Рабинович суть ее чудовищных заблуждений. Когда ему удалось, наконец, вставить свои несколько слов в бурный поток Шахидиной речи, они прозвучали гневной отповедью разрушительному чувству С, столь неожиданно проявленному товарищем Рабинович.

– “Мой ребенок”! — возмущался товарищ Кофман, сидя на ковре из кукурузной соломы. — “Мой”! Как ты могла даже вымолвить это слово? Начинается с ребенка, а кончается чем? Дом у тебя тоже “мой”? И участок? И инвентарь? Это не просто чувство С, товарищ Шахида, это чувство С, полностью овладевшее твоим нестойким сознанием! Отсюда и до, страшно сказать, Э остается всего один шаг. Я советую тебе, товарищ Шахида, хорошенько подумать, прежде чем выкладывать эти рассуждения перед своими товарищами!

Товарищескую критику товарища Кофмана товарищ Рабинович выслушала, закрыв руками лицо. Она и ушла так, даже не попрощавшись. Больше Хилик ее не видел — на следующее утро он уезжал на призывной пункт. Ему тогда едва исполнилось восемнадцать. Зато сейчас — шестьдесят четыре. Возможно, поэтому некоторые детали того разговора вопринимались теперь как-то… Хилик поискал подходящее слово и не нашел.

— Что с вами?

— А? Что?.. — очнулся Кофман.

Он сидел в своем собственном подвале. В подвале своего собственного дома. На своем собственном топчане.

— Расскажи-ка мне о своей бабушке, — сказал он, глядя в пол. — Сдается мне, что мы с нею встречались.

— Это навряд ли, — Меир улыбнулся. — Вы все-таки фермер, а она сельскую местность ненавидела. Из города ни ногой. И вообще, тут, насколько я слышал, была коммуна, а вы — бывший коммунар. Это правда?

— Коммунар не бывает бывшим, — глухо отвечал товарищ Хилик Кофман.

Меир пожал плечами.

— Тем более. Потому что мир не видел большей собственницы, чем моя бабушка. Не дай Бог, кто-нибудь случайно брал принадлежащую ей вещь хотя бы на время… скандал был обеспечен!

— Ей принадлежало много вещей?

— Ей?! — Меир рассмеялся. — Много ли вещей у миллиардеров? Одних океанских яхт у нее было три. Частные самолеты, дворцы по всему миру. И все ей казалось мало. Такую ненасытную стяжательницу надо еще поискать! Моя бабушка выходила замуж трижды и каждый раз за еще большего магната. После чего успешно вгоняла этих старых хрычей в гроб своим несносным характером.

– “Старых хрычей”… — повторил Хилик с оттенком горечи. — Один из них был твоим дедом.

— А вот и нет, — возразил Меир. — Своего деда я не знаю. Бабушка выходила замуж, уже будучи беременной. Ее первый восьмидесятилетний магнат не мог иметь детей, но ужасно хотел наследника.

— Бьюсь об заклад, что имя ребенку она выбрала сама, — задумчиво сказал Хилик.

— Действительно так. Она назвала мою мать Иехиэлой, Хилой. Странное имя для девочки — Хила… Господин Кофман, может, вы все-таки развяжете мне руки? Плечи болят. Я клянусь, что не убегу.

Хилик достал нож и смерил Меира-во-всем-мире новым оценивающим взглядом. Это чудо-юдо могло и в самом деле оказаться его собственным внуком. Еще одна собственность бывшего коммунара Хилика Кофмана. Не лучшего качества инвентарь, прямо скажем. Гомик, пацифист, бездельник, руками работать не умеет. Да и внешне… Хилик прищурился, пытаясь разглядеть в щуплой комплекции Горовица следы могучего строения Мотьки Мотыги… Нет, ничего не взял от прадеда, ни капли.

Что там Мотька говорил перед смертью? “Мы тупик без продолжения…” Неправда, товарищ Мотыга. Вот он, настоящий тупик, сидит передо мной на топчане, пялит испуганные глазки. И что с ним теперь делать, с таким? Зарезать или развязать? Развязать или зарезать? Хилик горько усмехнулся. Зачем спрашивать, когда ответ известен заранее. Конечно, зарезать. Во-первых, нужно подавлять в себе чувство С. Во-вторых и в-главных, парень побежит к властям рассказывать о туннеле и загубит все дело.

— Мне очень жаль, Меир, — сказал фермер, заваливая пленника на топчан лицом вниз. — Но если оставить тебя в живых, ты донесешь о туннеле.

Он занес нож, примериваясь к горлу.

— Подождите! — прохрипел Меир-во-всем-мире. — Не надо! Я не стану доносить сам на себя! Потому что я тоже рою туннель!

— Что? — изумленно переспросил Хилик. — Ты — что?

Опустив нож, он усадил смертельно напуганного Меира лицом к себе.

— Я давно уже рою туннель из своего дома, — торопясь и брызжа слюной, выговорил Меир. — Даже продвинулся на десять метров. Идет очень медленно. И песок некуда девать, все как у вас.

Хилик ошарашенно потряс головой.

— Но зачем?

— Как это “зачем”? — печально улыбнулся пацифист. — Чтобы облегчить страдания осажденных полостинцев. Чтобы прорвать блокаду. Чтобы закончить диплом…

Хилик взмахнул ножом и перерезал веревки на руках Меира-во-всем-мире Горовица.

— Что ж ты раньше молчал? — сказал он, пряча нож. — Я ж тебя, дурака, чуть не зарезал. Теперь будешь помогать здесь. Два туннеля нам ни к чему, хватит и одного. Ну, по рукам?

— По рукам…

Горовиц с трудом приподнял свою затекшую руку навстречу богатырскому шлепку Хиликовой ладони.