VII. ЭПИЛОГ
На этих заключительных страницах мне хотелось бы представить междисциплинарную схему, которая помогла бы глубже вникнуть в вышеизложенную непростую историю. Мне бы хотелось также поделиться с читателем несколькими финальными размышлениями о том, куда нам — как культуре — предстоит направиться в дальнейшем. Начнем же с краткого обозрения, ненадолго обратив свой взгляд в прошлое, чтобы затем вновь вернуться к сегодняшнему положению.
Посткоперников "двойной узел"
В узком смысле коперниковскую революцию можно трактовать как сдвиг парадигмы астрономии и космологии Нового времени, Начатый Коперником, утвержденный Кеплером и Галилеем и завершенный Ньютоном. Однако коперниковскую революцию можно трактовать и в гораздо более широком и значительном смысле. Ибо, когда Коперник понял, что Земля не является абсолютным, неподвижным центром Вселенной и — что не менее важно — когда он понял, что движение небес допустимо объяснять с точки зрения движения самого наблюдателя, — тогда-то и было явлено миру самое, пожалуй, грандиозное открытие современного мышления. В коперниковском сдвиге перспективы можно усмотреть основополагающую метафору всего современного мировоззрения: разрушение "до основанья" наивных представлений; критическое суждение о том, что состояние объективного мира бессознательно определяется состоянием субъекта; следующее из него освобождение из космических "объятий" античности и средневековья; радикальное смещение человека — прочь от центра, к относительному и периферийному положению в пугающе огромной безличной Вселенной; снятие "чар" с природного мира. И в этом, самом широком смысле — как событие, происшедшее не только в астрономии и в точных науках, но и в философии, и в религии, и в коллективном человеческом сознании, — коперниковскую революцию можно рассматривать как самый главный, поистине эпохальный сдвиг Нового времени. Она сокрушила мир, и заново создала его.
В философии и эпистемологии коперниковская революция вылилась в целый ряд драматических интеллектуальных свершений, начавшихся с Декарта и достигших вершины у Канта. Уже говорилось, что учения Декарта и Канта стали необходимыми звеньями в развитии современного мышления, и я уверен, что это действительно так. Ибо именно Декарт первым до конца осознал и сформулировал опыт зарождающегося самостоятельного современного "я", в корне отличающегося и отграниченного от объективного внешнего мира, к постижению и покорению коего он стремится. Декарт "пробудился в Коперниковой Вселенной"1: после Коперника человечество ощутило себя брошенным на произвол судьбы в открытом Космосе, и его прежнее, "надежное" место во Вселенной было безвозвратно утрачено. Тогда Декарт сделал из этого нового космологического контекста основанные на опыте выводы и выразил их в философских понятиях, начав с позиции, подвергнувшей сомнению весь мир, и закончив знаменитым тезисом cogito. Тем самым он вызвал целый ряд событий в философии — от Локка до Беркли и Юма, а затем и Канта, который, в конце концов, вызвал величайший эпистемологический кризис. Учение Декарта стало решающим перевалом на пути от Коперника к Канту, оказавшись между коперниковской революцией в космологии и кантовской революцией в эпистемологии.
Ибо если человеческий разум в определенном смысле резко отделен от внешнего мира и противопоставлен ему, если единственная реальность, доступная сознанию непосредственно — это его собственный опыт, тогда постигаемый разумом мир оказывается всего лишь истолкованием, которым разум наделяет этот мир. Человеческому знанию о действительности навеки суждено оставаться несоизмеримым со своей целью, ибо нет никакого ручательства в том, что человеческий разум, чья связь с миром носит столь косвенный и опосредованный характер, способен сколько-нибудь точно отражать его. Напротив, все, что поддается восприятию и суждению со стороны разума, в какой-то мере — в какой именно, неизвестно — неизбежно будет нести отпечаток его собственного характера и его субъективных структур. Разум способен воспринимать лишь феномены, а не вещь-в-себе, лишь кажимость, а не независимую реальность. В современной Вселенной человеческий разум оказался покинутым на произвол судьбы.
Таким образом, опираясь на достижения своих предшественников-эмпириков, Кант извлек из картезианского cogito эпистемологические выводы. Разумеется, Кант сам обосновал познавательные принципы и субъективные структуры, в абсолютности коих он был убежден, — априорные формы и категории, — исходя из казавшихся определенными положений Ньютоновой физики. Однако с течением времени в учении Канта оказалась особенно важной не столько специфика найденного им решения, сколько сформулированная им серьезная проблема. Ибо именно Кант привлек внимание к тому неоспоримому факту, что любое человеческое знание есть истолкование. Человеческий разум не в силах претендовать на непосредственное — "зеркальное" — отражение объективного мира, ибо воспринимаемый им объект проструктурирован в восприятии свойственной субъекту внутренней организацией. Человек познает не мир-в-себе, но мир-каким-его-передает-разум. Таким образом, эпистемологический раскол Канта одновременно и абсолютизировал, и вытеснил онтологический раскол Декарта. Через пропасть, пролегшую между субъектом и объектом, было невозможно навести никаких мостов. Из картезианской предпосылки родилось кантовское заключение.
В ходе дальнейшего развития современного мышления ни один из фундаментальных сдвигов, которые здесь символически связаны с фигурами Коперника, Декарта и Канта, не остался втуне, но, напротив, каждый вызвал значительные последствия и был затем доведен до своей крайности. Так, коперниковское радикальное смещение человека из космического центра было необычайно усилено учением Дарвина, показавшего человека в потоке эволюции существом крайне относительным: лишенный божественного предопределения, утративший абсолютное значение, человек перестал быть венцом творения и возлюбленным чадом Вселенной, превратившись всего лишь в один из преходящих биологических видов. Очутившись в устрашающе безграничном космосе современной астрономии, человек завертелся волчком: некогда благородный центр космоса, сегодня он — незаметный обитатель крошечной планеты, вращающейся вокруг ничем не примечательной звезды — ей уже пропели отходную, — где-то на краю одной из миллиардов галактик, в равнодушной, если не враждебной Вселенной.
Таким же образом картезианский раскол между личностным и сознательным человеческим субъектом, с одной стороны, и безличной и бессознательной материальной Вселенной, с другой стороны, систематически подтверждался и углублялся долгим рядом научных открытий, проделавших путь от Ньютоновой физики до современной космологии "Большого взрыва", до теорий черных дыр, кварков, частиц Z и W и объединенной мощной сверхсилы. Мир, который открывала современная наука, оказался миром непроницаемым, лишенным духовной цели, царством случая и необходимости, не имеющим сокровенного внутреннего смысла. Человеческой душе было крайне не по себе в "неуютной жидкой лунности" современного космоса: душа может сколько угодно предаваться милой ее сердцу поэзии и музыке, метафизике и религии, но они-то в эмпирической вселенной как раз и не имеют никакого основания.
Та же участь постигла и третью составляющую этой триады современного отчуждения — постулированный Кантом великий раскол: и здесь мы уже видим поворот от современности к постсовременности, к постмодернизму. Ибо положения. Канта о субъективном упорядочивании действительности, иначе говоря, об относительной и безосновательной природе человеческого знания, было принято и нашло продолжение в несметном множестве последующих открытий — как в антропологии, лингвистике, социологии науки и квантовой физике, так и в психологии познания, нейрофизиологии, семиотике и философии науки: от Маркса, Ницше, Вебера и Фрейда до Гейзенберга, Витгенштейна, Куна и Фуко. Глас большинства рассудил: в значительной мере мир являлся человеческим построением. Человеческое знание есть не более чем истолкование. Не существует фактов, безотносительных к той или иной точке зрения. Каждый акт восприятия и познания случаен, опосредован, обусловлен контекстом и буквально "пропитан" теорией. Человеческий язык не укоренен где-либо в независимой реальности. Смысл извлекается разумом, поэтому нет оснований говорить о нем как о чем-то, внутренне присущем объекту, существующем в мире за пределами разума, ибо познать этот мир невозможно, не "наградив" его при этом природой самого разума. Не является сколько-нибудь оправданным даже само утверждение о существовании этого мира. Во всем царит крайняя неуверенность, ибо все, что нами воспринимается и познается, есть в какой-то мере — в какой именно, не установлено — всего лишь проекция.
Итак, космологическое обособление современного сознания, начало которому положил Коперник, и онтологическое обособление, начало которому положил Декарт, обрели полное завершение в эпистемологическом обособлении Канта: такова темница за тремя засовами, зовущаяся отчуждением.
Здесь мне хотелось бы обратить внимание на поразительное сходство между описанным состоянием сознания и психологическим состоянием, известным под названием "двойной узел": известный психиатр Грегори Бейтсон имеет в виду такую безысходность, неразрешимую ситуацию, когда противоречащие друг другу элементы информации в конце концов доводят человека до шизофрении2. Согласно формулировке Бейтсона, существует четыре основные предпосылки, наличие которых приводит к ситуации "двойного узла" в отношениях между ребенком и его матерью-шизофреничкой: (1) отношение ребенка к матери носит характер жизненно важной зависимости, поэтому для ребенка крайне существенны идущие от матери сообщения; (2) ребенок получает от матери противоречивую информацию, ее элементы несовместимы друг с другом: например, внешнее словесное сообщение совершенно опровергается "метасообщением", то есть невербальным контекстом, в котором передается это внешнее сообщение (например, мать с выражением застывшей злобы в глазах говорит ребенку: "Милый, ты же знаешь, как я тебя люблю"); эти два набора сигналов воспринимаются как абсолютно несообразные; (3) ребенок лишен возможности задавать матери вопросы, которые могли бы прояснить суть события или разрешить противоречие; (4) ребенок не может "выйти из игры", то есть прервать имеющиеся отношения. В подобных обстоятельствах, по мнению Бейтсона, ребенок обречен на искаженное восприятие и своей внешней, и своей внутренней реальности, что приводит к психопатическим последствиям.
Если во всех четырех предпосылках заменить слово "мать" словом "мир", а слово "ребенок" словом "человек", то получится картина "двойного узла" современной действительности: (1) отношение человека к миру носит характер жизненно важной зависимости, поэтому для человека крайне существенно точно оценивать идущие от мира сообщения; (2) человеческий разум получает от мира противоречивую информацию, элементы которой несовместимы один с другим относительно своего положения в этом мире: например, внутреннее психологическое и духовное ощущение, порожденное окружающим миром, не сообразуется с научным метасообщением; (3) с эпистемологической позиции, человеческий разум не способен установить прямое сообщение с миром; (4) в экзистенциальном смысле, человек не может "выйти из игры".
Предпосылки психиатрического "двойного узла" Бейтсона в современном состоянии сознания проявляются в необычайно объемном и сложном комплексе, а тем, что "двойной узел" не сразу бросается в глаза, он обязан как раз своей универсальностью. Человек получает несовместимые друг с другом элементы информации. Это — посткоперниковская дилемма: периферийный и незначительный обитатель необъятного Космоса; посткартезианская дилемма: сознательный, исполненный цели и личностный субъект противостоит бессознательной, бесцельной и безличной Вселенной; все это усложняется посткантианской дилеммой: не существует ни одного способа, с помощью которого человеческий субъект мог бы познать Вселенную в ее сущности. Человека порождает, удерживает в себе и определяет реальность, в корне чуждая собственной человеческой реальности, к тому же она пребывает вне пределов досягаемости человеческого познания.
Этот "двойной узел" состояния сознания так или иначе признавался и раньше — по крайней мере со времен Паскаля: "Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств". Психологическая и духовная предрасположенность людей до абсурда не соответствует тому миру, который открывается благодаря человеческим же научным методам. Создается ощущение, будто наше бытие предписывает нам две противоположные вещи: с одной стороны, бороться, осваивая мир, искать смысл и достигать духовных свершений; с другой же — признать, что та самая Вселенная, из чьей субстанции мы произошли, всецело безразлична к этим поискам, бездушна по своей сути и разрушительна в своих действиях. Нас как будто одновременно воодушевляют и подавляют. Ибо абсолютно и абсолютно нелепо то, что космос бесчеловечен, мы же — нет. Такая ситуация в высшей степени непостижима для ума.
Если мы согласимся с диагнозом Бейтсона относительно современного состояния в целом, то не покажется удивительным, сколь разнообразными способами откликается современное сознание на эту ситуацию, отчаянно силясь избежать внутренних противоречий "двойного узла". Неизбежно искажается либо внутренняя, либо внешняя реальность: внутренние чувства подавляются или отвергаются (апатия и психическая анемия), или же они, наоборот, разрастаются сверх всякой меры (нарциссизм и эгоцентризм); что касается внешнего мира, то либо перед ним рабски преклоняются как перед единственной реальностью, либо его опредмечивают и жесточайшим образом эксплуатируют. Существует и стратегия бегства, принимающая различные формы эскапизма: безоглядное материальное потребление, фанатичное увлечение массовой культурой, пристрастие к разного рода чудачествам, культам, идеологиям, националистический угар, алкоголизм, наркомания. Если механизмы бегства почему-либо не срабатывают, то возникает безотчетная тревога, параноидальные симптомы, хроническая агрессивность, виктимность, ощущение себя в роли беззащитной жертвы, болезненная подозрительность, стремление к самоуничтожению, чувство бесцельности и абсурдности, ощущение неизбывного внутреннего противоречия, шизофриническое расщепление сознания. На крайних полюсах оказались психопатологические реакции, типичные для шизофрении: саморазрушение, насилие, ложные состояния, амнезия, кататония, автоматизм, мания, нигилизм. Современному миру ведомы все эти реакции в их различных сочетаниях и компромиссных образованиях: как ни прискорбно, именно они определяют его социальную и политическую жизнь.
Не должно вызывать особого удивления и то, что философия XX века находится в том состоянии, в каком мы сегодня ее видим. Разумеется, современная философия в некоторых вопросах весьма смело отозвалась на посткоперниковскую ситуацию, однако та философия, что захватила основную власть над нашим веком и над нашими университетами, более всего смахивает на страдающего неврозом навязчивых состояний угрюмца, который сидит на кровати, беспрестанно зашнуровывая и расшнуровывая ботинки, потому что он не может прекратить это бесполезное занятие, — и это в то время, как Сократ, Гегель и Аквинат уже одолели в своих странствиях дивные горние выси и теперь вдыхают пьяняще-будоражащий воздух альпийских лугов, любуясь нежданно открывшимися неведомыми далями.
Но! Существует важный момент, не позволяющий полностью уподобить психиатрическому "двойному узлу" современную ситуацию: дело в том, что современный человек не беззащитное дитя, он активно вовлечен в мир и давно уже преследует особую стратегию действия — поистине прометеевский замысел освобождения из-под власти природы и подчинения ее себе. Современному мышлению понадобился особый тип истолкования мира: его научный метод требовал таких объяснений феноменам, которые были однозначны в своей конкретности, а следовательно, безличны, механистичны и структурны. Эти объяснения Вселенной, дабы они выполняли свое назначение, систематически "очищались" от всяческих примесей духовных и прочих человеческих качеств. Разумеется, мы не можем быть уверены в том, что мир действительно таков, каким он видится в свете этих объяснений. Мы можем быть уверены лишь в том, что — пусть в какой-то степени — мир близок именно этому способу истолкования. Прозрение Канта обернулось обоюдоострым мечом. Хотя, казалось бы, он и помещает мир куда-то за пределы досягаемости человеческого разума, но в то же время он считает, что безличный и бездушный мир современной науки — это еще далеко не все. Скорее, этот мир — это в действительности лишь та его сторона, которая в течение трех последних столетий представлялась западному мышлению наиболее вероятной, так сказать, "лицевой". По словам Эрнеста Гельнера, "заслуга Канта заключается в том, что он увидел эту тягу [к механистическому безличному объяснению] не в вещах, а в нас самих". А "заслуга Вебера в том, что он понял: этой тяге подвержено отнюдь не человеческое мышление как таковое, а лишь особый, сложившийся в определенных исторических обстоятельствах тип мышления"3.
Потому-то в главном современный "двойной узел" и не герметичен. В приведенном Бейтсоном случае с матерью-шизофреничкой и ребенком, мать держит в своих руках все карты, ибо только она обладает контролем над сообщением. Извлеченный же из Канта урок говорит нам о том, что ключ к разгадке проблемы сообщения — иными словами, проблемы познания мира — следует искать прежде всего в самом человеческом разуме, а не в мире как таковом. Следовательно, теоретически возможно предположить, что в распоряжении человеческого разума имеется еще нераспечатанная колода карт. Стержень современного спора — в эпистемологии: и именно здесь возможен просвет.
Знание и бессознательное
Когда в XX веке Ницше заявил, что не существует фактов — существуют только истолкования, он одновременно подвел итоги всей унаследованной от XVIII века критической философии и указал на многообещающие задачи глубинной психологии XX века. В западной мысли уже давно пробивала дорогу идея о том, что решающее влияние на человеческое восприятие, познание и поведение оказывает какой-то бессознательный элемент сознания, однако сделать ее центром внимания и предметом современных интеллектуальных интересов суждено было Фрейду. Фрейду выпала на удивление многоплановая роль в развертывании коперниковской революции. С одной стороны, как сказано в знаменитом пассаже в конце восемнадцатой из его "Вводных лекций", психоанализ послужил третьим по счету чувствительным ударом по наивному самолюбию человека (первым ударом стала гелиоцентрическая теория Коперника, вторым — теория эволюции Дарвина). Ибо психоанализ усугубил прежние открытия, что Земля не является центром Вселенной и человек не является средоточием и венцом творения, новым открытием, что даже человеческий разум, его "ego", его драгоценнейшее ощущение, позволяющее ему считать себя сознательным и разумным "я", — всего лишь недавнее наслоение, преждевременно развившееся из первобытной стихии "оно" и ни в коем случае не являющееся даже хозяином в своем доме. Совершив такое эпохальное открытие касательно бессознательных доминант человеческого опыта, Фрейд занял законное место в коперниковской "родословной" современной мысли, с каждым новым "коленом" делавшей статус человека все более шатким. И вновь, подобно Копернику и Канту, только на совершенно новом уровне, Фрейд пришел к основополагающему заключению, что кажущаяся действительность объективного мира определяется бессознательным субъекта.
Однако и прозрение Фрейда тоже стало обоюдоострым мечом, и, в каком-то очень важном смысле, учение Фрейда ознаменовало решающий поворот в траектории, которую совершало познание. Ибо открытие бессознательного уничтожило старые границы истолкования. Как считал Декарт, а вслед за ним — британские эмпирики-картезианцы, первичной данностью в человеческом опыте является не материальный мир, не чувственные преобразования этого мира, а сам человеческий опыт; и психоанализ положил начало систематическому изучению человеческой души — этого вместилища всякого опыта и познания. От Декарта до Локка, Беркли и Юма, а затем и Канта прогресс эпистемологии все больше зависел от анализа человеческого разума и его роли в акте познания. В свете достижений уже пройденного пути, а также дальнейшего шага, сделанного Шопенгауэром, Ницше и другими, постепенно вырисовывалась выдвинутая Фрейдом аналитическая задача. Современный психологический императив — выявить бессознательное — в точности совпал с современным эпистемологическим императивом — обнаружить корневые принципы психической организации.
Однако если Фрейд высветил проблему, то Юнг увидел важнейшие философские последствия, которые явились следствием открытий глубинной психологии. Отчасти это произошло потому, что Юнг был более искушен в эпистемологии, нежели Фрейд, поскольку с юности увлекался Кантом и критической философией (даже в 30-е годы Юнг прилежно читал Карла Поппера, что для многих юнгианцев явилось неожиданностью4). Отчасти — еще и из-за того, что Юнг был меньше, чем Фрейд, привержен сциентизму XIX века. Но прежде всего, Юнг располагал гораздо более открытым и глубоким опытом, что помогло ему открыть то широкое поле, в котором действовала глубинная психология. По выражению Джозефа Кэмпбелла, Фрейд ловил рыбу, сидя на ките: он не замечал того, что было рядом. Безусловно, "большое видится на расстоянии", и все мы зависим от своих преемников, ибо только они могут переступить нами же проведенную меловую черту.
Итак, именно Юнг признал, что критическая философия, выражаясь его же словами, — "мать современной психологии"5. Кант был прав в том, что человеческий опыт не атомистичен, как полагал Юм, но, напротив, пронизан априорными структурами, — и вместе с тем, формулировка, которую Кант дал этим структурам, отражает его безоговорочную веру в ньютоновскую физику и потому неизбежно узка и многое упрощает. В чем-то понимание Кантом разума было ограничено его преубежденностью в пользу Ньютона — точно так же, как понимание Фрейда было ограничено его предубежденностью в пользу Дарвина. Юнг, испытав более мощное воздействие проявлений человеческой психики — как своей собственной, так и чужой, — до конца прошел путь, указанный Кантом и Фрейдом, пока не обнаружил в этих поисках свой святой Грааль: это были универсальные архетипы, которые в своей мощи и сложнейшем разнообразии всегда сопровождали человека, будучи определяющими в человеческом опыте.
В числе открытий Фрейда — Эдипов комплекс, Id и Superego ("Оно" и "Сверх-Я"), Эрос и Танатос (Любовь и Смерть): инстинкты он распознавал в основном в форме архетипов. Однако на самых крутых поворотах происходила осечка, поскольку глаза ему застилала пыль редукционистской напряженности. С появлением Юнга миру во всей полноте открылась символическая многозначность архетипов, и река фрейдовского "личного бессознательного", которое содержало главным образом подавленные импульсы, вызванные различными жизненными травмами и борьбой ego с инстинктами, влилась наконец в океан коллективного бессознательного, где главенствуют архетипы, являющиеся не столько результатом подавления, сколько первородным основанием самой души. Последовательно снимая покровы с бессознательного, глубинная психология по-новому сформулировала эту эпистемологическую загадку, впервые осознанную Кантом; если Фрейд подошел к ней предвзято и близоруко, то Юнгу удалось достичь несравненно более осознанного и всеохватного постижения.
Но какова же действительная природа этих архетипов, каково это коллективное бессознательное и каково их воздействие на современное научное мировоззрение? Хотя юнговская теория архетипов значительно обогатила и углубила современное понимание психики, в определенном отношении в ней можно было усмотреть всего лишь усиление кантианского эпистемологического отчуждения. На протяжении ряда лет Юнг, демонстрируя лояльность по отношению к Канту, неоднократно подчеркивал, что открытие архетипов — результат эмпирического исследования психологических феноменов и, следовательно, не влечет за собой непременных метафизических выводов. Изучение разума приносит знания о разуме, а не о мире, находящемся вне разума. И в этом смысле архетипы носят психологический, а потому отчасти субъективный характер. Подобно Кантовым априорным формальным категориям, они структурируют человеческий опыт, не предоставляя человеческому разуму непосредственного знания действительности, пребывающей вне его самого; они суть унаследованные структуры или предрасположения, предшествующие человеческому опыту и определяющие его характер, однако нельзя утверждать, что сами они внеположны по отношению к человеческому сознанию. Быть может, они всего лишь искажающие линзы из числа тех, что стоят между человеческим разумом и подлинным познанием мира. Или, возможно, они всего лишь глубинные модели человеческой проекции.
Но, разумеется, идея Юнга была значительно сложнее, и в течение долгой и насыщенной интеллектуальной деятельности жизни его концепция архетипов претерпела значительную эволюцию. Обычное — до сих пор наиболее известное — представление о юнговских архетипах основывается на сочинениях Юнга, относящихся к среднему периоду его творчества, когда его мировоззрении в основном еще господствовали идеи картезианско-кантианского толка касательно природы и ее разобщенности с внешним миром. Между тем, в более поздних трудах, а именно — в связи с изучением принципа одновременности, Юнг начал переходить к концепции, в которой архетипы рассматривались как самостоятельные смысловые модели, вероятно, присущие как сознанию, так и материи, и придающие им внутреннюю структуру: то есть эта концепция как бы сводила на нет давнюю субъект-объектную дихотомию Нового времени. В данной трактовке архетипы предстают более таинственными, нежели априорные категории: их онтологический статус неясен, они едва ли сводимы к какому-то одному измерению и скорее напоминают первоначальные — платонические и неплатонические — представления об архетипах. Некоторые стороны этой позднеюнговской концепции были взяты на вооружение — не без блеска и азарта — Джеймсом Хилменом и школой психологии архетипов, развившими "постмодернистскую юнгианскую перспективу; они признавали первичность души и воображения, а также несводимую психическую реальность и могущество архетипов, однако, в отличие от позднего Юнга, всячески избегали каких-либо метафизических или теологических утверждений, предпочитая полное приятие души-психеи во всем ее бесконечном богатстве и многообразии.
Однако наиболее значительным, с точки зрения эпистемологии, событием в недавней истории глубинных психологии и наиболее важным со времени Фрейда и Юнга достижением во всей этой области стали труды Станислава Грофа, который за последние три десятилетия не только обосновал революционную психодинамическую теорию, но и сделал несколько крупных выводов, имевших большой резонанс во многих других областях знания, в том числе и в философии. Наверняка многие читатели — особенно в Европе и в Калифорнии — знакомы с трудами Грофа, тем не менее я приведу здесь их краткое изложение6. Начинал Гроф как психиатр-психоаналитик, и изначально почвой, на которой произрастали его идеи, послужило учение Фрейда да, а не Юнга. Однако судьба распорядилась таким образом, что профессиональным взлетом оказалось его утверждение на новом уровне юнговских взглядов на архетипы, а также сведение их в стройный синтез с фрейдовской биолого-биографической перспективой — правда, при этом были затронуты глубинные слои психики, о которых Фрейд, вероятно, и не догадывался.
Основой для открытия Грофа послужили его наблюдения в процессе проведения психоаналитических исследований: вначале в Праге, затем — в Мэриленде, в Национальном институте психического здоровья, где испытуемые принимали психоактивные вещества сильного действия, ЛСД, а несколько позже подвергались целому ряду мощных ненаркотических терапевтических воздействий, высвобождавших бессознательные процессы. Гроф пришел к выводу, что испытуемые, участвующие в этих экспериментах, стремятся исследовать бессознательное, погружаясь с каждым разом, на все большую глубину, причем в ходе такого исследования неизменно возникает последовательная цепочка ощущений, отмеченных чрезвычайной сложностью и напряженностью. На начальных стадиях испытуемые обычно двигались назад в прошлое — ко все более ранним переживаниям и жизненным травмам, к возникновению Эдипова комплекса, к азам гигиены, к самым ранним младенческим впечатлениям, вплоть до колыбели, — которые, в целом, складывались во вполне ясную, с точки зрения фрейдистских психоаналитических принципов, картину и, по-видимому, представляли собой что-то вроде лабораторного подтверждения фрейдовских теорий. Однако далее, после того, как были выявлены и собраны воедино различные комплексы воспоминаний, испытуемые неизменно стремились двигаться в том же направлении еще дальше, чтобы вновь "пережить" крайне напряженный процесс биологического рождения.
Хотя этот процесс проходил на явно биологическом уровне, в нем был отчетливый отпечаток некоего архетипического ряда, потрясающего своей силой и значимостью. Испытуемые сообщали, что на этом уровне ощущения обладали такой напряженностью, которая превосходила все мыслимые пределы возможного опыта. Эти ощущения возникали крайне хаотично, весьма сложно накладываясь друг на друга, однако в этом сложном потоке Грофу удалось уловить довольно четкую последовательность: движение было направлено от начального состояния нерасчлененного единства с материнской утробой — к ощущению неожиданного отпадения и отделению от первичного органического единства, к отчаянной — "не на живот, а на смерть" — борьбе с конвульсивными сокращениями стенок матки и родовых путей, и, наконец, к ощущению своего полнейшего уничтожения. Затем почти сразу следовало внезапное ощущение абсолютного освобождения, которое воспринималось обычно как физическое рождение, но и как духовное возрождение, причем первое и второе были непостижимо и таинственно связаны между собой.
Здесь надо сказать, что в течение десяти лет я жил в Биг Суре, штат Калифорния, где руководил научными программами в Эсаленском Институте, и на протяжении всех этих лет через Эсален прошли практически все виды терапии и личностного преобразования. По терапевтической эффективности метод Грофа оказался сильнее других: ни один не выдерживал с ним сравнения. Однако и цену приходилось платить высокую, в определенном смысле слишком высокую: человек заново переживал собственное рождение, попадая в тиски глубочайшего экзистенциального и духовного кризиса, сопровождавшегося тяжелейшей физической агонией, невыносимым ощущением удушения и давления, предельным сужением психических горизонтов, чувством безнадежного отчуждения и крайней бессмысленности жизни, ощущением подступающего необратимого безумия, и, наконец, сокрушительным ударом от встречи со смертью, когда все исчезает — и в физическом, и в психологическом, и в умственном, и в духовном смыслах. Однако затем, собрав воедино все звенья этой длинной цепи переживаний, испытуемые неизменно сообщали о том, что испытали необычайное расширение горизонтов, коренное изменение представлений относительно природы реальности, чувство внезапного пробуждения, ощущение своей неразрывной связанности со Вселенной, причем все это сопровождалось глубоким чувством психологического исцеления и духовного освобождения. Чуть позднее, в этих и последовавших за ними экспериментах, испытуемые сообщали, что им открылся доступ к воспоминаниям о дородовом, внутриутробном существовании, предстающем обычно тесно связанным с архетипическими прообразами рая, мистического союза с природой, с божеством или с Великой Богиней-Матерью, с растворением "ego" в экстатическом единении со Вселенной, с погружением в пучину трансцендентного Единого и другими формами мистического единящего ощущения. Фрейд называл откровения, появление которых он наблюдал на этом уровне восприятия, "океаническим чувством" — правда, Фрейд относил к нему лишь переживания грудного младенца, испытывающего чувство единения с кормящей его матерью: это как бы ослабленный вариант стихийно-первобытного нерасчлененного сознания во внутриутробном состоянии.
Что касается психотерапии, Гроф обнаружил, что глубочайший источник всех психологических симптомов и страданий залегает далеко под наслоениями детских травм и других жизненных событий: это и есть опыт самого рождения, в который неразрывно вплетен опыт столкновения со смертью. В случае благополучного завершения эксперимента у человека совершенно исчезали давние проблемы психоаналитического порядка, в том числе те симптомы и состояния, что ранее упорно сопротивлялись любым терапевтическим воздействиям. Здесь следует подчеркнуть, что эта "перинатальная" (то есть сопутствующая рождению) цепочка переживаний, как правило, просматривалась сразу на нескольких уровнях, однако в ней практически всегда присутствовал напряженный соматический элемент. Физический катарсис, которым сопровождалось вторичное переживание родовой травмы, оказался необычайно мощным: это достаточно ясно указывало на причину сравнительной неэффективности большинства психоаналитических форм терапии, основанных главным образом на словесном воздействии и едва касающихся поверхности. Выявленные Грофом перинатальные переживания были, напротив, дословесными, стихийными. Они появлялись только тогда, когда преодолевалась обычная способность ego к контролю — либо путем применения какого-либо каталитического психоактивного вещества или терапевтической техники, либо благодаря непроизвольной силе бессознательного.
Вместе с тем, эти переживания оказались глубоко архетипичными по своему характеру. В самом деле, столкнувшись с этой перинатальной цепочкой, испытуемые начинали постоянно ощущать, что сама природа — в том числе и человеческое тело — является сосудом и вместилищем архетипического, что природные процессы суть архетипические процессы: к такому открытию в свое время приближались и Фрейд, и Юнг — только с разных сторон. В каком-то смысле исследования Грофа более четко обозначили биологические истоки юнговских архетипов, одновременно более четко обозначив архетипические истоки фрейдовских инстинктов. Столкновение рождения и смерти в этом ряду, по-видимому, представляет собой некую точку пересечения между различными измерениями, где биологическое встречается с архетипическим, фрейдовское — с юнговским, биографическое — с коллективным, личностное — с межличностным, тело — с духом. Оглядываясь на эволюцию психоанализа, можно сказать, что она постепенно подталкивала фрейдовскую биолого-биографическую перспективу ко все более ранним периодам отдельной человеческой жизни — до тех пор, пока, достигнув момента рождения, эта стратегия не опрокинула выстроенное Фрейдом здание ортодоксального редукционизма и не указала психоаналитическим представлениям новый путь к более сложной и расширенной онтологии человеческого опыта. В результате возникло такое понимание психики, которое подобно самому переживанию перинатальной цепочки, оказалось несводимым и многомерным.
Здесь можно было бы обсудить множество открытий, порожденных исследованиями Грофа: относительно того, что корни мужского сексизма кроются в бессознательном страхе женского тела, обреченного на роды; относительно того, что корни Эдипова комплекса кроются в гораздо более ранней, первоначальной борьбе против сокращающихся стенок матки и удушающих родовых путей (что воспринимается как некий карательный акт) с целью вернуть утраченный союз с питающим материнским чревом; относительно терапевтической значимости столкновения со смертью; относительно корней таких особых психопатологических состояний, как депрессия, фобии, обсессивно-компульсивный невроз, сексуальные расстройства, садомазохизм, мания, самоубийство, наркотическая зависимость, различные психотические состояния, а также таких коллективных психологических нарушений, как жажда разрушения и войны и тоталитаризм. Можно было бы обсудить и великолепный, многое проясняющий синтез, которого Гроф достиг в своей психодинамической теории, сведя воедино не только идеи Фрейда и Юнга, но еще и идеи Райха, Ранка, Адлера, Ференци, Клейн, Фэрбэрна, Уинникота, Эриксона, Маслоу, Перлза, Лэна. Однако нас занимает не психотерапия, а философия, и если область перинатальных исследований стала решающим порогом для терапевтического преображения, то не менее важной оказалась она и для философии и культурологии. Поэтому при обсуждении данной темы я ограничусь лишь теми особыми выводами и следствиями, которыми обязана Грофу нынешняя эпистемологическая ситуация. В этом контексте особую важность приобретают некоторые обобщения, сделанные на основе клинических свидетельств.
Во-первых, архетипическая цепочка, пронизывающая перинатальные феномены — от матки, затем в родовых путях и до самого рождения, — ощущалась прежде всего как мощная диалектика; движение от начального состояния нерасчлененного единства — к зыбкому состоянию подавления, столкновения и противоречия, сопровождающемуся чувством разобщения, раздвоения и отчуждения, и, наконец, продвижение через стадию полного исчезновения к нежданному искупительному освобождению, которое несло и преодоление, и завершение этого промежуточного отчужденного состояния, восстанавливая изначальное единство, однако на совсем новом уровне, где сохранялись все достижения пройденной траектории.
Во-вторых, эта архетипическая диалектика нередко переживалась одновременно как на индивидуальном уровне, так и — даже более ощутимо — на коллективном уровне, так что движение от первоначального единства через отчуждение к освобождающему разрешению переживалось как, например, эволюция целой культуры или человечества в целом — не только как рождение конкретного ребенка от конкретной матери, но и как рождение Homo sapiens из лона природы. Личностное и межличностное присутствуют здесь в равной степени, будучи нерасторжимо связаны воедино, так что онтогенез не только повторяет филогенез, но, в известном смысле, и "впадает" в него, подобно реке.
И в-третьих, эта архетипическая диалектика переживалась и фиксировалась гораздо чаще в нескольких измерениях сразу — в физическом, психологическом, интеллектуальном, духовном, — чем в каком-либо одном из них, а иногда все они наличествовали одновременно в некоем сложном сочетании. Как подчеркивал Гроф, клинические свидетельства вовсе не предполагают, что эту перинатальную цепочку следует сводить просто к родовой травме: скорее представляется, что сам биологический процесс рождения есть выражение более общего, глубинного архетипического процесса, который может проявляться во многих измерениях. Итак:
С точки зрения физики, перинатальная цепочка переживалась как период биологической беременности и как рождение, причем движение происходило от симбиотического союза со всеобъемлющим питающим чревом, через постепенный рост сложности и обособления внутри этой матки, к столкновению с сокращениями утробы, с родовыми путями, и, наконец, к самому рождению.
С точки зрения психологии, здесь ощущалось движение от начального состояния нерасчлененного сознания "до-Я" к состоянию возрастающего обособления и разобщения "Я" с миром, возрастающего бытийственного отчуждения, и, наконец, к ощущению смерти "Ego", за которой следовало психологическое возрождение; нередко все это ассоциировалось с опытом жизненного пути: из чрева детства — через труды и муки зрелой жизни и удушье старости — к встрече со смертью.
На религиозном уровне, эта цепочка переживаний обретала великое множество обличий, но в основном преобладала иудео-христианская символика: движение из первозданного Райского Сада, через Грехопадение, через изгнание в мир, разлученный с Божеством, в мир страданий и смертности, к искупительному распятию и воскресению, несущему с собой воссоединение человеческого с Божественным. На индивидуальном же уровне переживание этой перинатальной цепочки сильно напоминало связанные со смертью и возрождением инициации древних мистериальных религий (на самом деле они, по-видимому, были во многом тождественны).
Наконец, на философском уровне, данный опыт был постижим, условно говоря, в неоплатонически-гегельянски-ницшеанских понятиях, как диалектическое развитие от первоначального архетипического Единства, через эманацию в материю с возрастанием сложности, множественности и обособления, через состояние абсолютного отчуждения — "смерть Бога" как в гегелевском, так и в ницшеанском смыслах — к драматическому Aufhebung, к синтезу и воссоединению с самодостаточным Бытием, в котором и исчезает, и завершается траектория индивидуального пути.
Эта многоуровневая эмпирическая цепочка имеет большое значение для многих областей знания, однако здесь следует остановиться именно на эпистемологических выводах, представляющихся особенно важными для современной интеллектуальной ситуации7. Ибо открывающаяся перспектива создает впечатление, что основополагающая субъект-объектная дихтомания, царившая в современном сознании, которая и определяла, и составляла суть современного сознания, и принималась за абсолютную данность и за основу любого "реалистического" взгляда и основу отчуждения, — уходит своими корнями к особому архетипическому состоянию, связанному с не излеченной травмой человеческого рождения, где первородное сознание нерасчлененного органического единства с матерью, или partipation mystique природе, было вытеснено, разомкнуто и утрачено. И на индивидуальном, и на коллективном уровнях здесь можно увидеть источник глубочайшей раздвоенности современного мышления: между человеком и природой, между разумом и материей, между "Я" и другим, между опытом и действительностью — этого неизбывного чувства одинокого "ego", безнадежно заблудившегося в обступившей его со всех сторон чащобе внешнего мира. Здесь и мучительная разобщенность с вечным и всеобъемлющим лоном природы, и развитие человеческого самосознания, и утрата связи с первоосновой бытия, и изгнание из Эдема, и вступление в измерение времени, истории и материи, и "расколдование" космоса, и чувство полного погружения во враждебный мир безличных сил. Здесь и ощущение Вселенной как чего-то в высшей степени равнодушного, враждебного, непроницаемого. Здесь и судорожное стремление вырваться из-под власти природы, подчинить себе и поработить природные силы, даже отомстить природе. Здесь и первобытный страх утратить власть и господство, основанный на всепожирающем ужасе перед неминуемой смертью, которая неизбежно сопутствует выходу индивидуального ego из первичной целостности. Но сильнее всего здесь глубокое чувство онтологической и эпистемологической разобщенности между человеческим "Я" и миром.
Это сильнейшее чувство разобщенности и возводится затем в законный ранг истолковательного принципа современного мышления. Не случайно Декарт — человек, впервые сформулировавший определение современного индивидуального разумного "Я", — впервые сформулировал и определение механистического Космоса коперниковской революции. Основные априорные категории и предпосылки современной науки с ее убеждением в том, что независимый внешний мир должен быть непременно подвергнут исследованию со стороны самостоятельного человеческого разума, с ее выбором безличных механистических объяснений, с ее отрицанием духовности в Космосе и какого-либо внутреннего смысла или цели в природе, с ее требованием однозначного и буквального истолкования мира явлений — явились залогом мировоззрения разочарованного и отчужденного. Как подчеркивал Хилмен:
"Свидетельства, которые мы собираем для поддержания гипотезы, и риторика, которую мы применяем для ее доказательства, уже являются частью того архетипического созвездия, внутри которого мы сами находимся… Так "объективная" идея, которую мы находим в расположении данных, одновременно является "субъективной" идеей, благодаря которой мы видим эти данные" 8 .
С подобных позиций картезианско-кантианские философские представления, царившие в современном мышлении, наполнявшие и подстегивавшие современные научные достижения, отражают господство некой мощной архетипической формы (Gestalt), некоего эмпирического шаблона, согласно которому человеческое сознание "просеивается" и затем "ваяется" — причем таким образом, что в результате действительность предстает непроницаемой, буквальной, объективной и чуждой. Картезианско-кантианская парадигма и выражает, и утверждает такое состояние сознания, в котором систематически заглушается голос глубинных единящих начал реальности, мир лишается своих чар, а человеческое "ego" остается в одиночестве. Подобное мировоззрение представляет собой, так сказать, метафизическую и эпистемологическую "коробку" — герметически закупоренную систему, отражавшую сжатие в процессе архетипического рождения. Это не что иное, как намеренное и отработанное выражение особой архетипической сферы, внутри которой надежно заперто человеческое сознание — как если бы оно существовало внутри некоего солипсистского пузыря.
Разумеется, во всем этом заключена горькая ирония: ведь именно тогда, когда современное мышление, поверив наконец, что ему удалось полностью освободиться ото всех антропоморфных проекций, усиленно выстаивает модель неразумного, механистичного и безличного мира, — именно тогда и оказывается, что мир этот, как никогда, являет собой избирательное построение человеческого разума. Человеческий разум повсюду устранил какие-либо проявления сознания, отовсюду убрал смысл и цель, заявив на них свое исключительное право, затем спроецировал на мир некую машину. Как указал Руперт Шелдрейк, это и есть самая что ни на есть антропоморфная проекция: "рукотворная", собранная самим человеком машина, монстр, какого в природе и в помине нет. В таком случае то, что современное мышление спроецировано на мир — или, еще точнее, что оно извлекло из мира посредством своей проекции, — оказалось его собственным безличным бездушием.
Однако глубинной психологии — этой необычайно плодовитой традиции, заложенной Фрейдом и Юнгом, — выпала нелегкая судьба осуществлять доступ современного мышления к архетипическим силам и реальностям, призванным воссоединить отдельное "Я" с остальным миром, уничтожив прежний дуализм мировоззрения. В самом деле, теперь, оглядываясь, назад, так и хочется сказать, что именно глубинной психологии суждено было привести современное мышление к осознанию этих реальностей: если царство архетипов отказывались признать и философия, и религия, и наука принадлежащие высокой культуре, то тогда оно должно было появиться вновь уже снизу — из "подземного мира" души. Как заметил Л.Л.Уайт, идея подсознательного впервые возникла во времена Декарта и с тех пор, начав свое восхождение к Фрейду, играла все более заметную роль. И когда на заре XX века Фрейд выпустил в свет свою книгу "Толкование сновидений", он предпослал ей в качестве эпиграфа строку из Вергилия, где все так ясно было сказано: "Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo". Возмездие неизбежно грядет — и если не сверху, то снизу.
Таким образом, современное состояние сознания начинается как прометеевское движение к освобождению человека, к независимости от объемлющей природной первоосновы, к обособлению от коллективной стихии, но это картезианско-кантианское состояние постепенно и непреодолимо переходит в кафкианско-беккетовское состояние полного экзистенциального одиночества и абсурда — невыносимого "двойного узла", приводящего к разрушительному безумию. И вновь, экзистенциальный "двойной узел" в точности отражает положение младенца внутри материнской утробы: вначале он симбиотически связан с питающей его маткой, он растет и развивается внутри этого чрева, он возлюбленное средоточие всеобъемлющего мира, и вот он вдруг изгнан этим миром, отторгнут этим чревом, покинут, раздавлен, удушен и извергнут, оказавшись в состоянии крайнего смятения и смертельной тревоги, в необъяснимом и несообразном положении, оставляющем его в травматически высоком напряжении.
Вместе с тем, полное переживание этого "двойного узла", этой диалектики между единством, с одной стороны, и родовыми муками и субъект-объектной дихотомией, с другой стороны, неожиданно порождает третье состояние: искупительное воссоединение обособившегося "Я" со вселенской первоосновой. Родившийся ребенок попадает в объятия матери, освобожденный герой совершает восхождение из подземного мира, дабы возвратиться домой после своей продолжительной одиссеи. Происходит примирение индивидуального и всеобщего. Теперь ясно: страдания, отчуждение и смерть необходимы для рождения, для сотворения "Я": О Felix Cupla. Положение, ранее представлявшееся совершенно непостижимым, отныне признано необходимым звеном цепи, поскольку более чем ясен его широкий контекст. Рана от разрыва с Бытием исцелена. Мир начинает заново открываться, облекшись своим первозданным очарованием. Становление отдельного самостоятельного "Я" уже свершилось, и ныне "Я" вновь приникло к истокам своего бытия.
Эволюция мировоззрений
Все это наводит на мысль о том, что требуется какая-то иная, более гибкая и всеохватная эпистемологическая перспектива. Хотя в современном мышлении и господствовала картезианско-кантианская эпистемологическая позиция, она была далеко не единственной, ибо почти в то же самое время, когда просветительство достигло своей философской вершины в лице Канта, начала вырисовываться и в корне противоположная эпистемологическая перспектива: впервые она обозначилась в естественно-научных штудиях Гете, затем обрела новые направления у Шиллера, Шеллинга, Гегеля, Кольриджа и Эмерсона, и в пределах последнего столетия была четко выражена Рудольфом Штайнером. Каждый из этих мыслителей привносил в развитие этой перспективы свой особый, не схожий ни с чьим другим вклад, однако их всех объединяло великое убеждение в том, что связь человеческого разума с миром носит характер отнюдь не враждебной раздвоенности, но сопричастности.
По сути своей эта альтернативная концепция не противостояла кантовской эпистемологии, но, будучи более объемной, как бы растворяла ее в более масштабном и более утонченном понимании человеческого знания. Новая концепция признавала ценность критических прозрений Канта относительно того, что любое человеческое знание о мире в некотором смысле определяется субъективными принципами, но вместо того, чтобы жестко приписать эти принципы каждому человеческому субъекту в отдельности, изъяв их тем самым из внеположного человеческому познанию мира, концепция сопричастности склонилась к суждению, что эти субъективные принципы на самом деле являются выражением собственного бытия мира, а человеческий разум, в конечном итоге, есть инструмент самораскрытия мира. С этой точки зрения, сущностная реальность природы нераздельна, самодостаточна и завершена в себе самой — так, чтобы человеческий разум мог "объективно" изучать и фиксировать ее со стороны. Скорее, разворачивающаяся природная истина появляется лишь при деятельном участии человеческого разума. Природа действительности не просто феноменальна, не является она и независимой и объективной: скорее, это нечто такое, что вызывается к жизни самим актом человеческого познания. Природа становится постижимой для самой себя благодаря человеческому разуму.
Согласно такому взгляду, природой пронизано все, и сам человеческий разум во всей его полноте есть выражение сущностного бытия природы. И глубинная реальность мира появляется лишь тогда, когда человеческий разум полностью активизирует дремлющие в нем способности к упорядоченному воображению и позволяет архетипическому свету озарить его эмпирические наблюдения. Следовательно, без развитой внутренней жизни познание немыслимо. В наиболее подлинном и глубочайшем своем выражении, умственное воображение не просто проецирует свои идеи на природу, как будто отбрасывая их из отдаленных уголков мозга. Скорее, воображение из своих же глубин вступает в прямую связь с созидательным процессом внутри природы, осуществляет этот процесс внутри себя и приводит реальность природы к осознанному выражению. Поэтому образная интуиция — не субъективное искажение, а завершение человеком сущностной целостности этой реальности, которую дуалистическое восприятие раскололо пополам. Само человеческое воображение составляет часть присущей миру внутренней истины: без него мир в каком-то смысле неполон. Здесь сталкиваются и объединяются две основные формы эпистемологического дуализма: традиционная докритическая и посткантианская критическая концепции человеческого знания. С одной стороны, человеческий разум не просто порождает понятия, "соответствующие" внешней действительности. С другой же стороны, он и не просто "навязывает" миру свой порядок. Скорее, мировая истина осуществляется внутри себя самой — и через человеческий разум.
Такую эпистемологию сопричастности, на разные лады развивавшуюся Гете, Гегелем, Штайнером и другими, следует понимать не как откат к наивной participation mystique, но как диалектический синтез длиннейшей эволюции от первоначального нерасчлененного сознания через дуалистическое отчуждение к новой целостности. Она включает в себя и постмодернистское понимание знания, преодолевая в то же время его границы. Здесь полностью признается толковательно-конструктивный характер человеческого познания, но сокровенная, взаимопроникающая и всеобъемлющая связь природы с человеком и человеческим разумом позволяет целиком избавиться от кантовских последствий эпистемологического отчуждения. Человеческий дух не просто предписывает природе ее феноменальный порядок: скорее, это природный дух являет свой собственный порядок через человеческий разум — когда этот разум приводит в полную боевую готовность все свои способности — интеллектуальные, волевые, эмоциональные, чувственные, образные, эстетические, эпифанические. В таком познании человеческий разум "вживается" в созидательную деятельность природы. И тогда мир сам проговаривает свой смысл через сознание человека. Тогда надлежит признать, что и сам человеческий язык укоренен в глубинной реальности, отражая раскрывающийся смысл Вселенной. Благодаря человеческому интеллекту — при всей его личной обособленности, случайности и напряженных усилиях — развивающееся мыслесодержание мира обретает сознательное выражение. Да, знание о мире структурируется благодаря субъективному участию разума — но этого участия требует для своего самораскрытия Вселенная: такова ее телеология. Человеческая мысль не отражает и не может отражать никакой "готовой" объективной истины в мире: скорее, мировая истина облекается существованием именно тогда, когда она зарождается в человеческом разуме. Как растение, достигнув определенной стадии, пускает цвет, так и Вселенная, по достижении каких-то рубежей дает распуститься новому человеческому знанию. И, как подчеркивал Гегель, эволюция человеческого знания есть эволюция мирового самооткровения.
Безусловно, данная точка зрения заставляет предположить, что картезианско-кантианская парадигма, а таким образом и упирающийся в эпистемологию "двойной узел" современного сознания отнюдь не абсолютны. Но попробуем совместить эту эпистемологию сопричастности с открытой Грофом перинатальной цепочкой и ее подспудной архетипической диалектикой — и тогда напрашивается еще более поразительный вывод: а именно, что пресловутая картезианско-кантианская парадигма, да и вся траектория современного сознания, устремленная к отчуждению, не была просто какой-нибудь ошибкой, злополучным человеческим заблуждением, очевидным проявлением человеческой слепоты, но скорее отразила гораздо более глубокий архетипический процесс, который подталкивали силы отнюдь не человеческие. Ибо, исходя из подобных взглядов, значительное сужение горизонтов, Постигшее современное мышление, стало само по себе подлинным выражением раскрытия природы — процесса, осуществляющегося посредством человеческого интеллекта (чья независимость неуклонно возрастала) и ныне достигшего в высшей степени критической стадии преображения. Согласно такой позиции, дуалистическая эпистемология, порожденная Кантом и Просвещением, не просто противостоит эпистемологии сопричастности, порожденной Гете и романтизмом, но скорее служит ей серьезным подспорьем, необходимой ступенью в эволюции человеческого мышления. А если это так, то настало время пролить свет на некоторые давние философские парадоксы.
Здесь я сосредоточусь на одной особенно важной области. Большинство самых захватывающих исследований по современной эпистемологии вышло из философии науки: в первую очередь это труды Поппера, Куна и Фейерабенда. И все же, вопреки этим исследованиям — или, может быть, благодаря этим исследованиям, с разных сторон обнаружившим относительную и сугубо толковательную природу научного знания, — философам по-прежнему мозолили глаза две навязчивые дилеммы: одна досталась "по наследству" от Поппера, другая — от Куна и Фейерабенда.
У Поппера блестящее объяснение получила проблема научного знания, поставленная Юмом и Кантом. По мнению Поппера (равно и всего современного мышления) человек приближается к миру как посторонний — но как посторонний, обуреваемый жаждой понимания, изобретающий мифы, истории, теории и стремящийся проверить их. Иногда — и в силу случайности, и путем проб и ошибок — оказывается вдруг, что какой-либо миф "срабатывает". Теория спасает феномены: стрела попадает прямо в цель. И таково величие науки, что, благодаря случайному удачному сочетанию строгости с изобретательностью, оказывается, что в эмпирическом мире действует — хотя бы временно — чисто человеческая концепция. Однако Поппера по-прежнему мучает вопрос: каким образом возможны, в итоге, "удачные догадки", "удачные" мифы, каким образом человеческий разум вообще приходит к подлинному знанию, если все сводится к проверке проецируемых мифов, почему эти мифы, вообще "срабатывают"? Если человеческий разум не имеет доступа к априорной определенной истине и если все производимые наблюдения всегда уже "насыщены" непроверенными представлениями о мире, то тогда как же этому разуму удается иногда произвести подлинно "удачную" теорию? Поппер отделался от этого вопроса, сказав, что в итоге это просто "везение", но этот ответ мало кому покажется вразумительным. Ибо почему вдруг воображение постороннего оказалось способным породить из своих же недр "миф", который так превосходно действует в эмпирическом мире, что на нем можно построить целую цивилизацию (как в случае Ньютона)? Как ничто может породить нечто?
Я убежден, что существует только один правдоподобный ответ на эту загадку, и ответ этот подсказывает нам эпистемологическая концепция сопричастности, вкратце очерченная выше: а именно, те смелые догадки и мифы, что порождает в своих поисках знания человеческий разум, исходят из источника куда более потайного и глубокого, нежели источник только человеческий. Они исходят из родника самой природы, из вселенского бессознательного, являющего через человеческий разум и человеческое воображение свою собственную последовательно раскрывающуюся реальность. С подобной позиции теория Коперника, Ньютона либо Эйнштейна — вовсе не "меткое попадание" постороннего: она отражает сокровенное родство человеческого разума с Космосом. Она отражает главную роль человеческого разума как средства раскрытия вселенского смысла. С подобной позиции, неправы и скептик-постмодернист, и философ-традиционалист, сходящиеся на том мнении, что современная научная парадигма, в конечном итоге, лишена всякого космического основания. Ибо сама парадигма является частью великого эволюционного процесса.
Теперь мы можем предложить разрешение другой серьезной проблемы, поднятой Куном: проблема состоит в том, чтобы объяснить, почему в истории науки одна парадигма одерживает верх над другой, если парадигмы принципиально несоизмеримы, если их даже нельзя со всей строгостью сравнить между собой. Как указал Кун, каждая парадигма стремится создать собственные данные и собственный способ истолкования этих данных — причем настолько всеохватный и самоценный, что кажется даже, будто ученые, придерживающиеся в своей работе разных парадигм, существуют в совсем разных мирах. Хотя каждому сообществу ученых-истолкователей и кажется, будто одна парадигма превосходит другую, тем не менее не существует никакого способа доказать это превосходство, если каждая из парадигм изначально безраздельно господствует в своей же "базе данных". Не существует среди ученых согласия и в отношении общего мерила или общей ценности парадигм — таких, например, как концептуальная точность или связность, широта, простота, или сопротивляемость различным фальсификациям, сообразность с теориями, бытующими в других областях науки, или польза для новых исследовательских находок, — которые можно было бы использовать в качестве универсального критерия для сравнения. Представление о ценности заметно меняется от одной научной эпохи к другой, от одной дисциплины к другой, разнясь даже между отдельными исследовательскими группами. Чем же в таком случае можно объяснить продвижение научного знания, если в итоге все существующие парадигмы выборочно опираются на разные способы интерпретации, на разные наборы данных, на разные научные ценности?
На этот вопрос Кун неизменно отвечал, что в конце концов последнее слово остается за развивающимся научным сообществом, которое и выносит тот или иной версии окончательный приговор. Однако, как сетовали многие ученые, такой ответ у основания подсекает все научные критерии, предоставляя их на произвол социологических и личностных факторов, субъективно искажающих научное суждение. И действительно, как это показал сам Кун, на практике ученые чаще всего не подвергают господствующую парадигму серьезным сомнениям и даже не испытывают ее наравне с прочими альтернативами по целому ряду причин — педагогических, социоэкономических, культурных, психологических, — многие из которых зачастую остаются неосознанными. Ученые, подобно всем людям, склонны привязываться к своим воззрениям. Чем же тогда можно объяснить продвижение науки от одной парадигмы к другой? Имеет ли эволюция научного знания хоть какое-то отношение к "истине", или же это не более чем изобретение социологии? Если же вспомнить изречение Пауля Фейерабенда относительно того, что в битве за первенство "годится все", то возникает лобовой вопрос: если годится все, тогда почему что-то одно годится больше, чем другое? Почему предпочтение отдается какой-то одной научной парадигме? Если годится все, то почему тогда годится хоть что-то?
Ответ же здесь напрашивается такой: та или иная парадигма возникает в истории науки, а затем признается истинной и ценной именно тогда, когда она наиболее всего созвучна архетипу текущего состояния развивающегося коллективного сознания. Тогда создается впечатление, что та или иная парадигма объясняет большее число фактов и более важные факты: она касается более весомой, более убедительной, более привлекательной главным образом в силу того, что она затронула архетипически верную струну в данной культуре в самый подходящий момент ее эволюции. Динамика же этого архетипического развития представляется по своей сути тождественной динамике перинатального процесса. Куновское описание непрерывной диалектики между движением "нормальной" науки и революционными сменами крупнейших парадигм поражает сходством с описанной Грофом перинатальной динамикой: поиски знания всегда начинаются внутри концептуальной первоосновы — этого чрева, предоставляющего им свою интеллектуальную питающую структуру, поощряющую рост, и усложненности, и умудренности, — до тех пор, пока эта структура не начинает постепенно превращаться в оковы, тиски, темницу, порождающую напряженные и неразрешимые противоречия, после чего наступает кризис. А затем является некий боговдохновенный, подобный Прометею гений, на которого нисходит благодать внутреннего прорыва к новому видению, и благодаря ему научное мышление преисполняется новым чувством соединения — воссоединения — с миром в акте познания: так происходит интеллектуальный переворот, так рождается новая парадигма. И здесь мы видим, почему такие гении, как правило, воспринимают свой интеллектуальный прорыв как глубочайшее озарение, как откровение самого божественного созидательного начала. Вспомним восклицание Ньютона, обращенное к Богу: "Я мыслю Твоими мыслями вслед за Тобой!" Ибо человеческий разум следует по божественному архетипическому пути, открывшемуся внутри него.
Здесь мы видим также, почему одна и та же парадигма, например аристотелевская или ньютоновская, воспринимается вначале как освобождение, а затем — как ограничение, как узилище. Ибо рождение каждой новой парадигмы одновременно является зачатием внутри новой концептуальной первоосновы, дающей начало процессу вынашивания, роста, после чего вновь наступает кризис и переворот, и все повторяется сначала. Каждая парадигма представляет собой одно из звеньев разворачивающейся эволюционной цепи, и когда эта парадигма уже выполнила свое предназначение, когда она уже прошла все ступени развития и до конца исчерпана, — тогда она утрачивает свой божественный блеск, теряет свой возбуждающий накал и становится чем-то гнетущим, сковывающим, темным, чем-то, что должно преодолеть, — между тем как возникновение новой парадигмы воспринимается как избавительное рождение в новой, осиянной светом умопостижения Вселенной. Так, исполненная символического звучания геоцентрическая вселенная Аристотеля, Птолемея и Данге постепенно теряет свой блеск, превращаясь в неясный узел противоречий, а с появлением Коперника и Кеплера весь этот божественный блеск полностью переносится на гелиоцентрический Космос. А так как эволюция парадигматических сдвигов есть процесс архетипический, а не просто рационально-эмпирический или же социологический, то, с исторической точки зрения, эта эволюция протекает и внутри, и снаружи, и "субъективно", и "объективно". По мере того как в культурном мышлении происходят внутренние "гештальт"-изменения, появляются и новые эмпирические свидетельства, неожиданно "откапываются" неизвестно когда сочиненные дерзкие труды, формулируются соответствующие эпистемологические оправдания, все это удачно совпадает с определенными изменениями в обществе, появляются новые технические усовершенствования, изобретается телескоп и как нарочно попадает в руки Галилея. По мере того как в коллективном мышлении и в отдельных умах зарождаются новые метафизические представления и новая психологическая направленность — появляются и новые благоприятные факты, новые социальные контексты, новые методологии, новые орудия, потребные для довершения зародившейся архетипичной формы (Gestalt).
И со всеми формами человеческой мысли дело обстоит так же, как с эволюцией научных парадигм. Возникновение новой философской парадигмы — Платона или Аквината, Канта или Хайдеггера — никогда не бывает просто результатом умосовершенствования логического рассуждения на основе наблюдаемых данных. Скорее, любая философия, любая метафизическая перспектива и эпистемология отражает возникновение глобального эмпирического шаблона (Gestalt), накладывающегося на видение данного философа, господствующего в его рассуждениях и наблюдениях и в итоге оказывающего воздействие на весь культурный и социологический контекст, в коем некогда обрело форму данное философское видение.
Ибо сама возможность появления нового мировоззрения покоится на подспудной динамике культуры в целом. Так, коперниковская революция, зародившаяся в эпоху Возрождения и Реформации, в точности отразила архетипический момент рождения современного человечества из антично-средневекового космически-церковного лона. С другой же стороны, произошедший в XX веке грандиозный обвал многих структур — культурных, философских, научных, религиозных, нравственных, художественных, общественных, экономических, политических, экологических — заставляет предположить, что это тотальное разрушение необходимо предвещает некое новое рождение. И отчего сегодня в западном мышлении — практически во всех областях — столь ощутимо непрерывно растущее коллективное стремление сформулировать некое мировоззрение всеединства и сопричастности? Коллективным сознанием явно овладела мощная архетипическая динамика, и современное мышление, истомившееся в тенетах отчуждения, в подступивших уже родовых схватках силится вырваться на волю, сбросив "порожденные разумом кандалы" (выражение Блейка), дабы вернуть себе утраченную сокровенную взаимосвязь с природой и со всем Космосом.
И точно так же, как в каждом научном повороте, в каждой смене мировоззрений можно выделить множество подобных архетипических цепочек, в общей эволюции сознания можно выделить общую архетипическую диалектику, вобравшую в свою реку течения всех притоков, — одну метатраекторию, истоки которой — в первоначальной participation mystique, а цель движения — у нас перед глазами. Осознав ее, мы можем лучше понять великое эпистемологическое странствие западного мышления — от зарождения философии из стихии мифологического сознания в древней Греции, далее — через эпохи античной классики и средневековья, через Новое время, и, наконец, — к нашему веку "постмодерн": эту необычную последовательность мировоззрений, эту драматическую цепочку преобразований в постижении действительности человеческим разумом, эту таинственную эволюцию языка, эти сдвиги в отношениях между всеобщим и единичным, трансцендентным и имманентным, понятием и содержанием восприятия, сознательным и бессознательным, субъектом и объектом, "Я" и миром — это постоянное движение в сторону дифференциации, это постепенное возмужание независимого человеческого интеллекта, это неспешное становление субъективного "Я", это снятие "чар" с объективного мира, это подавление и устранение всего, связанного с архетипами, эту кристаллизацию человеческого бессознательного, это конечное полное отчуждение, это предельное разрушение и, наконец, быть может, — появление диалектически сплоченного сознания сопричастности, воссоединившегося со вселенской первоосновой.
Однако для того, чтобы действительно воздать должное этой сложнейшей эпистемологической прогрессии, как и другим великим диалектическим траекториям западной интеллектуальной и духовной истории, которые пролегли параллельно ей в космологии, психологии, религии и бытии, — требовалась бы еще одна книга. Я же попытаюсь подвести итоги, ограничившись кратким общим обзором этого долгого исторического развития — чем-то вроде архетипического метаповествования, где будут затронуты обозначенные выше воззрения и прозрения.
Возвращаясь на круги своя
Относительно истории западного мышления можно было бы сделать бесчисленное количество обобщений, однако сегодня более всего, пожалуй, очевиден тот факт, что от начала до конца оно было исключительно мужским феноменом: Сократ, Платон, Аристотель, св. Павел, Августин, Фома Аквинский, Лютер, Коперник, Галилей, Бэкон, Декарт, Ньютон, Локк, Юм, Кант, Дарвин, Маркс, Ницше, Фрейд… Западная интеллектуальная традиция была порождена и возведена в канон почти одними только мужчинами, и преобладают в ней в основном мужские взгляды. Разумеется, мужское господство в интеллектуальной истории Запада объясняется вовсе не тем, что женский ум уступает мужскому. Однако можно ли списывать его единственно на социальное неравенство? Думаю, что нет. Я убежден: здесь таится нечто глубинное — нечто архетипическое. Основополагающий и повсеместный мужской характер западного мышления проявляется как у мужчин, так и у женщин, пронизывая все стороны западной мысли, определяя важнейшие представления о человеке и человеческой роли в мире. Все основные языки, в русле которых развивалась западная традиция, начиная с греческого и латыни, имели тенденцию олицетворять род человеческий как таковой с помощью слов мужского рода: anthropos, homo, l'homme, el hombre, l'homo, der Mensch, man, человек. Как правдиво отобразило представленное в данной книге историческое повествование, всегда и всюду фигурировал "человек": "восхождение человека", "достоинство человека", "отношение человека к Богу", "место человека в космосе", "борьба человека с природой", "великие достижения современного человека" и так далее.
"Человек" западной традиции — это вечно мятущийся герой-мужчина, прометеевского толка бунтарь, постоянно взыскующий для себя свободы и движения, постоянно рвущийся отделиться и в физическом и в метафизическом планах от породившей его первоосновы и подчинить ее себе. Такая мужественная предрасположенность, скрытая в эволюции западного мышления, — пусть она чаще всего оставалась неосознанной — тем не менее, не просто была типична для этой эволюции, но скорее, явилась ее сущностной составляющей9.
Ибо эволюцией западного мышления двигало героическое побуждение сформировать самостоятельное и разумное человеческое "я", исторгнув его из стихии первоначального единства с природой. Эта преобладающая мужественность сказалась на всех основополагающих религиозных, научных и философских воззрениях западной культуры, началось же ее победоносное шествие около четырех тысячелетий назад, одновременно с покорением патриархальными кочевыми племенами древнейших матриархальных культур в Греции и Леванте, затем с силой проявившись в патриархальной религии Запада, выросшей из иудаизма, в его рационалистической философии, пришедшей из Греции, и в его объективистской науке, возникшей в Европе Нового времени. Все это послужило причиной развития независимой человеческой воли и интеллекта: трансцендентного "Я", самостоятельного индивидуального "ego", самоопределяющегося человека со всей его неповторимостью, обособленностью и свободой. Однако для этого мужскому мышлению понадобилось потеснить и подавить женское. Мы видим это в древнегреческом мышлении, полностью подчинившем себе доэллинские матриархальные мифологии, в иудео-христианском отрицании Великой Богини-Матери и в просветительском возвеличивании хладнокровного рассудочного "ego", полностью отделившегося, от внешней природы, и можем утверждать, что эволюция западного мышления была основана на подавлении женского начала — на подавлении нерасчлененного унитарного сознания, participation mystique с природой. Это было последовательное отрицание anima mundi, то есть мировой души, цельности бытия, некоего всеприсутствия таинства и неоднозначности, воображения, эмоций, интуиции, инстинктов тела, природы, женщины — словом, всего того, что мужское начало в своих проекциях отождествило с "другим", "инаковым".
Однако такое разобщение неизбежно влечет за собой стремление к воссоединению с утраченным — в особенности же после того, как героические мужские поиски завели современное мышление в безнадежный тупик, где, почувствовав себя в полном одиночестве, оно приписало себе единоличные права на всякое сознательное разумение, какое только есть во Вселенной (человек — единственное сознательное и разумное существо, Космос слеп и механистичен, Бог мертв). Тогда-то для человека наступает экзистенциальный кризис: он — одинокое и смертное сознательное "ego", заброшенное в абсолютно бессмысленной и непознаваемой Вселенной. Наступает для него и кризис психологического и биологического порядка: он живет в таком мире, форма которого в точности отвечает его мировоззрению, то есть в "рукотворном" окружении, постепенно становящемся все более механистичным, бездушным и саморазрушительным. Кризис современного человека — это, по существу, мужской кризис, и я убежден, что уже сейчас назревает его разрешение в громадной волне женственного начала, всколыхнувшей нашу культуру. Причем явствует это не только из подъема феминизма, усиления позиций женщин и из возвышения чисто женских ценностей в глазах как женщин, так и мужчин, и не только из быстрого роста женской образованности и появления "родочувствительных" перспектив практически в каждой интеллектуальной дисциплине, но также из растущего чувства единства с планетой и со всеми ее природными формами, из растущего осознания экологической угрозы и усиливающейся реакции против политических и корпоративных стратегий, направленных на нещадную эксплуатацию среды, из растущего приятия человеческой общности, из стремительного крушения давних политических и идеологических барьеров, разделявших народы мира, из углубляющегося понимания ценности и необходимости взаимопомощи и сотрудничества и из взаимодействия множества различных перспектив. Ощутима эта волна и во всеобщем стремлении к воссоединению с телом, с эмоциями, с бессознательным, с воображением и интуицией, в новом интересе к таинству деторождения и материнскому достоинству, в растущем признании имманентного природе разума, в широкой популярности, какую получила гипотеза о Гее (Земле). Ощутима она и во вспыхнувшем увлечении культурными воззрениями архаических времен и современных туземных племен — например, древних европейцев, американских индейцев, африканцев, — в новом внимании к женским перспективам божественного, в археологическом открытии традиции Великой Богини и в современном возрождении духовности этой Богини, в подъеме иудео-христианской традиции Софии и папском провозглашении Assumptio Mariae, в отмеченном почти повсеместно стихийном появлении женских архетипических феноменов и в отдельных сновидениях, и в психотерапии. Ощутим этот порыв и в огромной волне интереса к мифологическим воззрениям, к эзотерическим учениям, к восточному мистицизму, к ведовству и шаманству, к архетипической и трансперсональной психологии, к герменевтике и другим необъективистским эпистемологиям, к научным теориям о голономической Вселенной, к морфогенетическим (формообразующим) полям, к рассеивающим структурам, теории хаоса, теории систем, экологии мышления, ко вселенской сопричастности — этот список можно продолжить до бесконечности. Как и предсказал Юнг, в современном сознании происходит эпохальный сдвиг, примирение двух враждебных полюсов, слияние противоположностей: hieros gamos (священное бракосочетание — др. — греч.) между мужским началом, долгое время пребывавшим на вершине господства, но теперь оставшимся в отчужденном одиночестве, и женским началом, долгое время пребывавшим в угнетении и рабстве, но теперь начавшим стремительное восхождение.
И такое драматическое развитие — не просто возмездие, не просто восполнение утраченного, поскольку, я убежден, такова и была подспудная цель западной интеллектуальной и духовной эволюции. Ибо потаенной страстью, снедавшей западное мышление, было воссоединение с истоками собственного бытия. Движущей силой западного мужского сознания было его диалектическое стремление не только к самоосуществлению и к самостоятельности, но и, в конечном итоге, к восстановлению утраченной связи с целым — чтобы, обособившись от женственного начала, затем вновь обрести его и воссоединиться с ним, как с самим таинством жизни, природы, души. И теперь это воссоединение может произойти уже на новом уровне, в корне отличном от того, на котором пребывало первоначальное бессознательное единство, ибо долгая эволюция человеческого сознания преуспела в том, чтобы подготовить его к добровольному и осознанному приятию собственной почвы и первоосновы. Внутренняя направленность и цель (telos) западного мышления состояла в том, чтобы восстановить свою связь с космосом в зрелой participation mystique, добровольно и осознанно упасть в объятия великого всеединства, в котором сохраняется человеческая независимость и в то же время преодолевается человеческая отчужденность.
Однако для того, чтобы могла воспрянуть наконец угнетенная женственность, мужское начало должно принести себя в жертву, пройдя через своеобразную смерть ego. Западное мышление должно открыться навстречу такой действительности, природа которой может сотрясти устои его наиболее укоренившихся верований относительно себя и мира. В этом и заключается настоящий акт героизма. Настало время переступить порог — и этот поступок требует особой отваги, веры, воображения и убежденности в существовании некой большей и сложнейшей реальности. Кроме того, такой поступок требует безоговорочного самоотречения. И такова великая задача, во весь рост вставшая перед нашим веком: мужскому началу предстоит расстаться со своей hybris и со своей одно плановостью, заметить наконец свою до сих пор не осознанную половину и добровольно вступить в совершенно новые, основанные на взаимопонимании и равенстве отношения с женственным началом во всех его обличьях. Таким образом, женственное начало не нужно более подчинять себе, отрицать и порабощать: его надлежит полностью признать, почитать и ценить как равное себе. Отныне оно должно быть признано не опредмеченным "другим", но источником, целью и имманентным присутствием.
Это поистине грандиозная задача, но я убежден, что именно к ней, шаг за шагом, готовило себя западное мышление на протяжении всего своего существования. Я убежден, что неустанное внутреннее развитие Запада и его мужское упорядочивание реальности, неустанно обогащающееся различными новшествами, постепенно — в невероятно долгом диалектическом движении — вело как раз к примирению с утраченным женским единством, к глубокому и многоуровневому бракосочетанию мужского и женского, к победоносному и исцеляющему воссоединению. Я полагаю также, что большинство конфликтов и бедствий нашей собственной эпохи отражает тот факт, что драма эволюции именно сейчас близится к своему завершению и разрешению10. Ибо наше время изо всех сил стремится внести в человеческую историю нечто принципиально новое: как представляется, мы являемся и очевидцами, и участниками "родовых мук" некой новой реальности, новой формы человеческого существования — того "чада", что явится плодом этого великого архетипического брака, неся внутри своей новой формы все предшествующие. Поэтому я подтверждаю жизненную важность тех идеалов, что провозглашаются выразителями феминистских, экологических, архаических и прочих контркультурных и мультикультурных направлений. Однако мне хотелось бы подтвердить и значимость той линии, что поддерживала и питала основную западную траекторию, ибо я убежден, что эта традиция — если взять всю от греческих эпических поэтов и древнееврейских пророков, все долгое интеллектуальное и духовное развитие от Сократа и Платона, Павла и Августина до Галилея и Декарта, Канта и Фрейда, — что этот ошеломляющий путь, проделанный Западом, ни в коем случае не подобает отвергать как какой-нибудь империалистически-шовинистический заговор: его следует расценивать как необходимую и благородную часть великой диалектики. Эта традиция не просто достигала той основополагающей дифференциации и автономии человека, которая только и могла породить возможность такого масштабного синтеза: она к тому же расчистила путь к собственному самоопределению. Более того: в этой традиции кроются ресурсы, оставленные без внимания ее собственным прометеевским натиском, которые мы едва-едва начинаем осознавать и которые, как ни парадоксально, заставила нас осознать открытость женственному началу. Здесь и утверждается, и преодолевается каждая из перспектив — и мужская, и женская, представая частью единого целого: ибо любому из полюсов требуется противоположный. И их синтез ведет к совсем новым горизонтам: он неожиданно открывает некую большую реальность, которую не дано узреть до тех пор, пока она сама не явится, ибо сама эта новая реальность есть акт творения.
Однако почему же мужской характер западной интеллектуальной и духовной традиции стал для нас очевиден только сегодня, тогда как все предыдущие поколения людей пребывали относительно него в полном неведении? Я считаю, это происходит только теперь потому, что, как предполагал Гегель, цивилизация до тех пор не способна осознать самое себя и собственную значимость, пока не достигнет такой ступени зрелости, когда уже близок ее смертный час.
Сегодня мы переживаем нечто, что очень похоже на смерть современного, то есть западного человека. Быть может, близок конец "человека". Но человек не есть цель. Человек есть нечто, что должно быть преодолено и завершено воссоединением с женственностью.