Из посольства домой Катерина возвращалась на остановленном тут же, на Ордынке, случайной машине. На всякий случай, как научил ее все тот же тип из посольства, она вошла сначала в соседний дом, пристроившись за каким-то дедом, долго тыкавшим в клавиши кодового замка в подъезде, в котором жила школьная подруга Катерины. Если спросят, то можно сказать, что к ней в гости собралась, потом, убедившись, что «хвоста» таки нет, а водитель уехал, прошмыгнула в собственный подъезд.

С порога, несмотря на светлое еще время суток и почтенный для девушки возраст, ей закатили жуткую истерику, что, мол, надо звонить, а в такой день — и вовсе шляться по Москве небезопасно, и в своих Израилях может, вы и взрослые, а тут вообще-то еще дети, и жизни не знаете. Сил возражать у Катерины не было, да и запал родительский довольно скоро иссяк, и кончилось все, конечно, объятиями и слезами. А после, в постели, все той же самой — девичьей, кажущейся теперь, после нормальных израильских матрасов, чертовски жесткой и неудобной, куда Катерина забралась при первой возможности, вновь навалился страх. И не страх даже, а так знакомое маленькой девочке Вике, а после давно забытое взрослой Катериной ощущение беспомощности перед огромной оголтелой махиной, которая тебя несет, частью которой ты являешься, которую ненавидишь, боишься, презираешь, но и не можешь ни сломать, ни увернуться, ни плыть против течения.

Самое первое детское воспоминание — деревянные прутья манежа и прутья кроватки, за которые невозможно вырваться, как за тюремные решетки. Чтобы не досаждала, не сдернула чего на пол, не сунула пальцы в розетку. Помнятся родительские склоненные головы: «СПИТ, НАКОНЕЦ, — ИЛИ НЕ СПИТ, ПЛУТОВКА МАЛАЯ?» Потом, уже на даче, грунтовая тропинка, пересеченная змеящимися, ставящими подножки корнями, идущая вдоль нескончаемой, поросшей ужасно жгучей крапивой крутой канавы, полной еловых шишек, до которых невозможно достать то ли из-за крапивы, то ли из-за накрепко притороченного, как у собаки, поводка с бубенцами, за который дергают, стоит лишь сделать шаг в сторону: «НУ, КУДА ТЕБЯ НЕСЕТ, ГОРЕ ТЫ МОЕ!» И совсем жуткое: в больнице, где вырезали гланды, кресло, к которому наглухо приторочены руки-ноги, чтобы не трепыхалась, не мешала операции под местным наркозом, когда все видишь, но не можешь ни двинуться, ни закричать, и голову тоже прикрутили к подголовнику, а изо рта торчат гадкие тошнотворные железки, и хочется просто сглотнуть, но какая-то стервозная тетя кричит: «НЕ ЕШЬ ИНСТРУМЕНТ!!» Детский сад, где надо спать после обеда, а если не делаешь вид, что спишь, то нервная дурная девка выдергивает из кровати, срывает пижаму, и ставит на всеобщее обозрение на холоднющее окно, к которому прижимаешься как к родному, чтобы не упасть с двухметровой высоты, кажущейся пропастью: «ПОСМЕЙ ЕЩЕ НЕ СПАТЬ, ИНТЕЛЛИГЕНТСКОЕ ОТРОДЬЕ!» Заваленный строительным мусором двор с огромной замерзшей лужей, воспиталки, сидящие в тепле, выгнавшие детей на улицу, чтобы спокойно выкурить вонючую папироску, старшие семилетние бугаи, кидающиеся ледышками, загоняющие девчонок на тонкий, прогибающийся трескучий лед, по которому можно перебежать и схватиться за бетонный забор, куда не долетают ледяные снаряды и не достает малолетняя, но тяжеленькая, сама боящаяся провалиться под лед шпана, а потом затрещины от воспиталок, которым наябедничали те же пацаны: «КУДА ПРЕТЕСЬ, ВРАЖЬЯ СИЛА, ПРОВАЛИТЕСЬ НА ХЕР, А МЫ ОТВЕЧАЙ!» Школа, в которой просто ничего нельзя, декабрьская колючая утренняя темнота, перетекающая в псиную кислую вонь раздевалки, осточертевшие мешки со сменной обувью, которые все же, на худой конец, превращаются в неплохое оружие, стеклянная дура с кубками на входе «БОРИТЕСЬ ЗА ЧЕСТЬ ШКОЛЫ!», и совершенно непонятно, кто такой, этот Бори-тесть, которому, вместо генкиной башки, досталось вдребезги все тем же мешком с валенками, чего, по счастью и по раннему времени, не видел никто из училок. Леденящий душу, впервые услышанный, но сразу понятый, как родной, истошный генкин крик «АТА-А-А-С!!!», а после дрожащая гордость от завистливо восторженного мальчишечьего шепота за спиной: «Смотри — вот эта смылась по атасу, когда шифоньер с медалями поломала!» В актовом зале, где загоняли в октябрята, в пионеры, в комсомол: «ЗА НАШЕ СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО — СПАСИБО РОДНАЯ СТРАНА», а так сплошная тюрьма.

Катерина разрыдалась, отчаянно, в голос, благо огромная пуховая подушка и толстенная, «сталинская», кладка дома гасили все звуки. Разрыдалась без всякой оглядки и стеснения, от бессилия, от проклятого «дежа вю», которого так боялась. Просто счастье, что Мишки нет, в который раз подумала она. Страшно захотелось позвонить Артему, услышать родной голос, поплакаться в жилетку, но, конечно, не могла она, так вот, с переляку, Темку до смерти напугать, благо он сам, наслушавшись израильских новостей, позвонил пока ее не было, разговаривал с отцом, который, как всегда, петушился и все проблемы отметал с порога. От мысли об Артеме Катерине полегчало, перестало свербить в носу, в комнате, казалось, посветлело, глухо шуршащая карусель бликов на стене от несущихся по Ленинскому проспекту машин убаюкала, как когда-то в детстве, превратилась в веселую чехарду солнечных бликов на незнакомой реке, легкую качку странного корабля с забавным, как из мультиков, зеленым дракончиком со стрекозиными крыльями на парусе. Захлестнуло детское незамутненное ощущение свободы и праздника, как когда-то на даче, первого августа скрытно от взрослых, с карманами, полными картошки, убежав на весь день в лес, (ночью-то все-таки боялись) со щенячьим восторгом до полного изнеможения праздновали День Лешего, то есть бесились, как могли, а потом, по возвращении, всем крепко доставалось, но через год все неизменно повторялось.