Набежал сентябрь — неожиданно солнечный, желто-синий, как милицейский «газик». Набежал и принес с собой то же странное чувство, какое было у меня в июне: отныне жизнь уже не измерялась учебными годами, как раньше. Теперь, девушка, это всего лишь один из двенадцати месяцев, привыкай. Сколько себя помнила, я постоянно куда-то переходила: из младшей группы в старшую, из класса в класс, с курса на курс. Куда осталось переходить сейчас — на пенсию? Было отчего взгрустнуть — даже мне, киллеру с пропеллером на мотороллере…

Конечно, эти три слова, непонятно откуда пришедшие мне на ум и произносимые на манер веселого заклинания, представляли собой совершенно бессмысленную мантру. Ну какой из меня киллер… — чушь, да и только. И при чем тут пропеллер?., не говоря уже о мотороллере, на котором я в жизни не сидела и, более того, садиться не собиралась. Хотя, если вдуматься, то кое-какие объяснения все же находились. Взять, к примеру, пропеллер — неотъемлемый атрибут Карлсона-который-живет-на-крыше, Карлсона — спасителя от всепоглощающей обыденной скуки… Наверно, чем-то подобным была и для меня эта открывшаяся во мне таинственная и необъяснимая способность. Но главное, моя мантра очень красиво перекатывалась на языке — крр-р-руглые шарр-р-рики «р», прыгающие по длл-л-лин-нющим лл-л-линиям «л»: киллер с пропеллером на мотороллере! Это звучит гордо!

Гибель Димушки сильно повлияла на настроение в грачевской лаборатории. Там и прежде пили неслабо, но несколько недель, прошедшие после похорон, превратились в непрерывные нескончаемые поминки. Этому способствовало и постепенное ослабление кампании по насаждению социалистической дисциплины: мало-помалу исчезли патрули, отлавливавшие прогульщиков на улицах и в кинотеатрах, куда-то испарились проверяющие из отдела кадров, остались в прошлом зубодробительные собрания и товарищеские суды.

— Я же говорил! Ка-Гэ-Было, так и будет! — торжествовал Троепольский и грустно добавлял: — Жаль, Димушка не дожил… Помянем душу раба божьего, да будет ему пухом древнерусская земля!

Поминать, между тем, стало легче не только в дисциплинарном, но и в денежном смысле, как будто власть тоже решила скинуться на увековечение памяти нашего невинно убиенного коллеги. С сентября в магазинах выбросили новую водку, которая стоила всего четыре семьдесят — то есть на целый полтинник дешевле. Ее тут же окрестили «андроповкой», и не только: однажды я сама, стоя в очереди в гастрономе, слышала, как кто-то сказал кассирше:

— Выбей мне две «первоклассницы»…

И кассирша поняла, не переспросила. Как видно, не я одна была ушиблена этим особым значением обычного месяца под названием «сентябрь»: из группы в группу, из класса в класс, с курса на курс…

Знакомя нас с новым напитком, Троепольский поставил бутылку «первоклассницы» на стол, развернул так, чтобы всем была видна ее бело-зеленая этикетка, и расшифровал, водя пальцем по буквам:

— «В-О-Д-К-А»… Что, дети мои, означает: «Вот Он Добрый Какой Андропов». Давайте же помянем вместе с ним нашего незабвенного Димушку!

И мы, конечно, помянули — кто по граммулечке, а кто и по стакану…

Уже в конце месяца, утром, в неурочное время, когда я в халате поверх ночной рубашки стояла у плиты, готовясь подхватить джезву с закипевшим кофе, раздался телефонный звонок. Мама уже ушла, так что кроме меня и Бимы подойти было некому. К сожалению, я так и не научила собаченцию снимать трубку: ленивая хитрюга упорно притворялась неспособной к дрессировке. В общем, выбора не было. Проклиная неизвестного звонаря, я прервала святую кофейную церемонию, выскочила в коридор и довольно неприветливо рявкнула в трубку:

— Да! Алло!!

— Императорка?

Это был Сатек! Прежде он никогда не звонил утром — только вечерами.

— Сатек? Что случилось? — перепугалась я. — С тобой все в порядке?

— Пока да. А зачем ты спрашиваешь?

— Зачем-зачем… Просто ты никогда еще не звонил утром, вот почему. Поэтому я испугалась.

Он рассмеялся.

— Понял. Не надо пугаться. У меня есть причина звонить в это утро. Я прислал тебе присылку.

— Ты имеешь в виду посылку? Спасибо, милый. Ты послал мне посылку и решил сразу известить об этом, невзирая на двойной утренний тариф. Но вряд ли стоило так торопиться: эта новость вполне могла подождать до вечера. Международные посылки идут несколько недель, если не месяцев.

— Нет, — сказал Сатек. — Эта посылка уже у тебя.

— У меня? Ты уверен? К нам ничего не приходило — ни посылки, ни почтового извещения. Когда ты ее посылал?

— Посылка ждет тебя на улице, — таинственным полушепотом проговорил он. — Выйди и увидишь.

Я помолчала, стараясь понять, в чем тут дело. Посылка ждет меня на улице? Что за ерунда? Вообще-то Сатек достаточно хорошо знал русский, чтобы исключить возможность подобных недоразумений, но вдруг он имеет в виду что-то совсем другое? Возможно, он пропустил несколько важных слов в середине предложения? Например: «Посылка ждет тебя в почтовом отделении номер пятьсот пятьдесят пять на улице Кафки…»

— Императорка? — ласково позвал он из своего телефонного далека. — Ты упала в обморок?

— Сам ты обморок! — сердито сказала я. — Девушка только-только проснулась, еще кофе не пила, а тут такие загадки. Ты что, действительно хочешь, чтобы я выскочила сейчас на улицу за какой-то посылкой? У нас, между прочим, сентябрь, и на улице дождь, а я еще в ночной рубашке…

— В ночной рубашке… — мечтательно повторил он. — М-м… Я бы с удовольствием посмотрел на твою ночную рубашку. А потом поднял бы ее высоко-высоко. А потом снял бы ее совсем. А потом…

— Прекрати, — попросила я.

— Что такое? Ты бы возразила?

— Нет. Я бы не возражала.

— Ну тогда в чем дело? Зачем ты сердита?

— Ты знаешь почему, — тихо ответила я. — Я сердита, потому что ты далеко и некому высоко-высоко задрать мою ночную рубашку. Вернее, есть кому, но я предпочла бы, чтобы это сделал именно ты.

— Я это запомню, эти твои слова, — сказал он. — И ты их тоже запомни.

— Ладно, запомнили, — согласилась я. — А сейчас целую тебя, милый. Мне пора собираться на работу.

— Погоди-погоди! — закричал Сатек. — А посылка?! Ты что, не выйдешь за посылкой?

Я почувствовала, что начинаю терять терпение. Всякой шутке, знаете ли, есть предел. Особенно после разговоров о задирании ночной рубашки.

— Опять посылка? Что за посылка? Где она, эта посылка? Кто ее принес? Твой знакомый?

— И твой тоже… — пообещал Сатек. — Выходи прямо сейчас и увидишь. Направо от твоего дома. Пока, императорка!

Он повесил трубку. Черт знает что… Хотя, конечно, любопытно, что он там прислал. Я сунула босые ноги в резиновые сапожки и стала натягивать куртку поверх халата. Бимуля вопросительно смотрела на меня с коврика и на всякий случай тихонечко подскуливала. В принципе, ей было понятно, что в такой дурацкой форме одежды с собакой не гуляют, но чем черт не шутит…

— Не сейчас, Бимуля! — Я отрицательно мотнула головой, одним ударом обрубая робкие собачьи надежды. — Я всего на минутку, выскочу и тут же вернусь. Понятия не имею зачем. Кобели, сама знаешь: у них вечно всякие сюрпризы и фантазии…

Бима понимающе вздохнула и положила голову на пол. По выражению ее морды было ясно, что она тоже могла бы немало порассказать о немыслимых кобелиных странностях.

Снаружи моросило. Я накинула на голову капюшон, огибая лужи, пересекла двор и через подворотню вышла на улицу. Никого. Никакой посылки. Ни справа, ни слева. Тротуар и набережная Крюкова канала были пусты. Ничего себе шуточки… Я уже собиралась повернуть назад, когда от телефонной будки на углу отделилась и двинулась в мою сторону чья-то фигура. Я сделала шаг-другой навстречу, всмотрелась и остолбенела: ко мне быстро приближался мой Сатек! Сатек собственной персоной! На нем была зеленая форменная стройотрядовская куртка с нашивками и значками, джинсы и до боли знакомая клетчатая рубашка — та самая, в которую я больше года назад уткнулась лицом, после того как мы в первый раз поцеловались. Он был ослепительно, невообразимо красив.

Осознав это, я представила себе свой нынешний облик голые ноги, нелепо торчащие из старых резиновых сапожек, серую ночную рубашку, торчащую из-под застиранного халата, который, в свою очередь, торчал из-под драной куртки, надеваемой только и исключительно для гуляния с собакой, и, наконец, нечесаные лохмы, кое-как торчащие из-под капюшона. И все это «торчащее из-под» было настолько уродливо, глупо и жалко, что я заплакала.

Я стояла напротив своего ослепительно красивого любимого и плакала, размазывая по щекам слезы и капли дождя.

— Что ты, императорка… — пробормотал Сатек, сбрасывая с плеча рюкзак и обхватывая меня обеими руками. — Ну что ты… не надо плакать… не надо… я хотел, чтобы сюрприз…

— Сюрприз… — лепетала я, снова утыкаясь лицом в клетчатую рубашку и радуясь хотя бы тому, что теперь он меня не видит, а только чувствует. — Убить бы тебя за такие сюрпризы… Ой, что это я говорю, дура… зачем это я такое сказала? Поцелуй меня скорее, пожалуйста…

— А ты действительно в ночной рубашке… — прошептал он, оторвавшись от моих губ. — Надеюсь, ты еще помнишь, что обещала мне десять минут назад? Или мы так и будем стоять под дождем?..

Нет, конечно, мы очень недолго стояли там под дождем. Мы вообще нигде не стояли и не сидели. Мы поднялись в квартиру и сразу легли, едва успев раздеться. Разговоров тоже почти не было: мы по горло наговорились за месяцы сугубо телефонного общения, так что теперь хватало междометий, улыбок, касаний, взглядов, вздохов, движений — всего того, что зовется языком любви.

Когда чуть больше года назад мы остались вдвоем в пустой школе и в течение двух суток почти не вставали с брошенных на пол матрасов, все казалось совершенно иным. Тогда, в Минводах, мы еще понятия не имели, как относиться к подхватившему нас урагану. Нас просто ужасно тянуло друг к другу, и не было времени на раздумья: мы жили минутой, часом, загадывая максимум на послезавтра, потому что уже через три дня наступало неминуемое расставание.

Оно казалось настолько естественным, настолько неизбежным, что мысль о существовании какой-либо другой возможности в принципе не приходила нам в голову.

Нас разделяли не только запертые на замок границы, но намного большее: разный образ жизни, воспитание, образование, язык… По сути, мы принадлежали к двум разным мирам и не забывали об этом ни на минуту… исключая, разве что, те моменты, когда одновременная судорога пронзала наши слипшиеся от любовного пота животы. Соединяясь, вцепляясь, впиваясь друг в друга, мы точно знали, что через несколько дней расстанемся навсегда. Объятие в преддверии разлуки всегда особенно крепко: ведь помимо сладкого меда любви в нем плещется еще и горький яд отчаяния.

Собственно, этим горько-сладким стечением обстоятельств мы и объясняли себе внезапную мощь происходившего с нами. Это был просто-напросто разовый ядерный взрыв — сильнейший, но очень короткий, случившийся с нами далеко на обочине, в десятке-другом метров от случайного пересечения наших строго индивидуальных, строго перпендикулярных друг дружке дорог. Случилось — и кончилось. Было — и прошло. По окончании тех двух сумасшедших суток мы просто поднялись с матрасов и уже порознь вернулись на дорогу — каждый на свою. Сатек улетел в недоступную для меня Прагу, а я осталась в недоступной для него России — налаживать отношения с Лоськой, выходить замуж, защищать диплом, поступать на работу, пресмыкаться втуне.

Помню, когда чехи садились в автобус, я даже не удосужилась проводить его… — да что там!.. — я даже не подошла к окну, дабы пустить девичью слезу и взмахнуть платочком. Олька Костырева тогда удивлялась: мол, сильна ты, подруга, — прямо Железный Феликс, а не человек… Но удивляться-то было нечему. Все эти прощальные поцелуи и обещания, проводы-платочки и прочие церемонии не так уж и безобидны. Ведь это не что иное, как выкрутасы обманщицы-надежды. Это не мы прощаемся, и плачем, и обмениваемся адресами — это она, надежда на новую встречу, задает корму своим безумным коням. Ну и пусть задает: тогда, в Минводах, у меня и в мыслях не было воспользоваться услугами этого неверного кучера.

Что же вдруг изменилось? Как вышло, что теперь тот же самый, казалось бы, безвозвратно потерянный Сатек лежит рядом со мной в квартире на Крюковом канале, а собака Бима стыдливо закрывает лапами уши, чтобы не слышать, как ее хозяйка взлетает на орбиты, выше которых нет ни в собачьем, ни в человечьем космосе? Не знаю…

Одно ясно: не будь разлуки, не будь этой безвозвратности, безнадежности, невозможности, не было бы и нашей нынешней встречи. Мы честно попробовали идти прежними дорогами — каждый своей — и не смогли. Мы не питали никаких надежд; каждый вечер, засыпая, мы напоминали себе о том минводовском отчаянии, которым были заражены и заряжены наши тогдашние горько-сладкие поцелуи. Нам казалось, что так легче, что отчаяние означает «никогда» — но мы ошиблись. Отчаяние оказалось ростком, тихо зреющим в темных уголках наших душ, пускающим корни в сердцах, медленно, но верно пробивающимся в мысли и желания. Это оно зарядило наше воображение, заставило поверить в невероятное, возжелать невозможного.

Факт: сейчас мы любили друг друга в тысячу раз сильней, чем тогда. Мы любили друг друга иначе, не ощущая ни чуждости, ни запретности. Месяцы тоски по близости сблизили нас больше, чем самое крепкое объятие. Теперь мы чувствовали себя не случайными партнерами, а женой и мужем, которые наконец-то встретились после мучительной для обоих разлуки. Мы набрасывались друг на друга так, будто хотели наверстать месяцы, украденные у нашего прошлого счастья, — при том, что прошлого счастья никто не крал — его попросту не существовало… или существовало, но исключительно в нашем воображении…

Около полудня в мою спину ткнулся мокрый Бимулин нос. Собака смущенно сообщила мне, что все, конечно, понимает, но больше терпеть не в силах, — тут только я и вспомнила, что так и не выгуляла ее утром. Мы с Сатеком оделись и вывели страдалицу во двор.

— А ты что, так и не переодевался все эти месяцы? — спросила я, дергая его за рукав стройотрядовской куртки.

Он рассмеялся:

— Это я специально надел. Боялся, вдруг ты меня забыла очень сильно. Так, что не узнаешь, если увидишь…

Мы вернулись в квартиру, наскоро перекусили и снова легли. В половине пятого пришла с работы мама, я накинула халат и выбралась в коридор. Она взглянула на меня, на забытый в прихожей рюкзак Сатека и улыбнулась:

— Вижу, свет можно не включать.

— Почему?

— Ты так светишься, что глазам больно. Нельзя ли заодно подключить холодильник и телевизор?

— Обижаешь, мамуля… — сказала я. — Сегодня меня хватит как минимум на весь город. А может, и на страну. Он немного поживет у нас, ладно?

— С такой экономией электричества — хоть всю жизнь, — ответила мама. — Я приготовлю вам поесть…

Вечером мы сидели вчетвером на кухне — я, Сатек, мама и Бимуля — и занимались преимущественно тем, что активно нравились друг другу. Если, конечно, глагол «нравиться» можно отнести к глаголам действия, как скажем, «бодаться», «собирать» или «складывать». А, впрочем, почему бы и нет? Когда кто-то нам нравится или не нравится, разве не заняты мы тем, что крошка за крошкой, деталь за деталью собираем разные мелкие особенности и относим в ту клетушку нашей памяти, где отныне живет его образ? Разве не складываем туда вот эту улыбку, вот это смущение, вот эту манеру тянуться за чашкой, вот этот взгляд исподлобья, вот этот смех? Собираем, относим, складываем — то есть совершаем действия… Мог ли такой замечательный Сатек не понравиться моей маме? Могла ли такая замечательная мама не понравиться ему? Его безоговорочно приняла за своего даже крайне подозрительная к кобелям собака Бима — а уж это, доложу вам, действительно экзамен из числа самых труднопроходимых!

Но, честно говоря, в тот момент мы с Сатеком понравились бы кому угодно — даже злейшим врагам. Уж больно счастливы мы были — а настоящее счастье, как известно, обезоруживает любого стороннего наблюдателя — во всяком случае, поначалу. Это потом уже могут включиться и зависть, и злоба, и тяга к разрушению — но в самый первый, начальный момент человек испытывает что-то вроде шока, вроде изумленной растерянности, как будто вдруг увидел порхающего розового слона: он ведь точно знал, что такого не бывает и быть не может, и вдруг — на тебе! — вот он, прямо перед тобой — розовый и порхает! Поневоле выронишь и ружье, и топор…

Там же за ужином я впервые услышала, каким образом мой любимый оказался у телефонной будки на углу, там, где славный Крюков канал вливается в не менее славную речку Фонтанку. Не то чтобы это не интересовало меня раньше — просто как-то не было времени спросить.

Сатек получил степень магистра в январе и с тех пор искал работу по своей неходовой филологической специальности. Увы, безуспешно: по-видимому, он до сих пор считался неблагонадежным после студенческих волнений 1973 года. Тогда Сатека вытурили со второго курса за участие в петиции против перезахоронения Яна Палаха. Восстановиться удалось лишь пять лет спустя, да и то не на философский, а на лингвистику. И вот теперь выяснилось, что восстановиться — еще полдела…

— Но я не боялся, — весело сказал Сатек — Я много что умею. Вожу грузовик, умею складывать кирпичную стену, умею чинить авто. Кроме того, меня обещали взять в школу учителем русского языка. С сентября — только не этого, а следующего. Там уходили на пенсию.

В общем, он положил диплом на полку и устроился в автомастерскую, ждать выхода на пенсию учительницы русского языка в средней школе своего родного городка Литомержице. Но неделю назад его внезапно вызвали в университет и спросили, не хочет ли Сатек поступить в аспирантуру.

— Что это вдруг? — поинтересовался он. — Когда я вас упрашивал, не брали, а теперь сами предлагаете.

Ему объяснили, что пришел специальный запрос по тематике западно-славянских мотивов в русской религиозной мысли конца XIX века.

— Мы перебрали возможных кандидатов… — сказал заведующий отделом международных связей. — Не стану тебя обманывать, желающих ехать в Россию не так уж и много. Это тебе не Франция, не Италия и не Австрия.

— Погодите, — остановил его Сатек, — вы сказали «Россия»?

— Ну да, — кивнул заведующий. — К тому же не Москва, а Ленинград. Да и в Ленинграде… в общем, это даже не университет. Запрос пришел из тамошнего Института культуры…

— Вы сказали: «Ленинград»… — повторил Сатек, не веря своим ушам.

Заведующий развел руками:

— Честно говоря, я впервые слышу о существовании такого учебного заведения. Так что, если ты тоже откажешься, мы поймем. Хотя запрос очень подходит тебе по профилю. Ты ведь хорошо знаешь русский и, кроме того, когда-то учился на философском…

Но после того, как прозвучало заветное слово «Ленинград», Сатек уже просто не слышал ничего. Его главной заботой было не пуститься в пляс прямо там, в кабинете заведующего.

— Понимаете, Изабелла Борисовна, — говорил он, блестя глазами и машинально Биму почесывая за ухом, — этот заведующий известен как человек из госбезопасности. Если уж это предложил он, то дело было решенное. То есть никто уже не помешает.

В общем, Сатек согласился тут же, на месте. Документы тоже оформили за считаные дни. Ему даже не пришлось платить за билет — его принесли в конверте прямо на дом!

— Чудо, просто чудо! — восклицал Сатек, и Бимуля согласно урчала в подтверждение его слов. — Завтра мне нужно прибыть в этот Институт культуры к профессору Михеевой. Там расскажут режим работы и остальные детали. На какие сроки я буду здесь работать, где буду жить…

— Жить вы можете здесь, — твердо сказала мама. — Если, конечно, вам будет удобно.

— Угм… — согласилась Бима.

Сатек улыбнулся и покосился на меня. Я пожала плечами с подчеркнутым сомнением:

— Посмотрим…

В конце концов, хотя бы одна из трех жительниц этой квартиры должна была продемонстрировать этому чешскому чудотворцу, что сила его обаяния отнюдь не так безгранична, как, возможно, кажется ему самому.

Чудо? Честно говоря, я слабо верила в подобные чудеса. В конце концов, речь тут шла не о нечистой силе и не об ангеле смерти — так уж получилось, что обе эти якобы сказочные субстанции казались мне куда более реальными, чем внезапное благоволение заведующего отделом международных связей Пражского университета. Поэтому я ничуть не удивилась звонку Новоявленского, который последовал тем же вечером.

— Ну-с, как настроение, Александра Родионовна? — поинтересовался он тоном Деда Мороза, только что вручившего подарки.

— Спасибо, хорошее.

— Мне кажется, теперь мы квиты. Или, по-вашему, с меня по-прежнему причитается?

— Теперь квиты, — согласилась я. — Еще раз спасибо.

— Ну что вы все благодарите? Это вам спасибо, Саша, — галантно возразил полковник — Всё, прощаюсь. Не буду мешать долгожданному соединению двух любящих сердец. До свидания, Александра Родионовна.

— Минутку, Константин Викентьевич… — Я помолчала и продолжила, сильно понизив ГОЛОС: — Что в этой истории реально? Она вообще существует, эта профессор Михеева? Не хотелось бы…

— Что вы, Саша, — обиженно перебил меня Новоявленский. — Конечно, существует. Имейте в виду на будущее: основные элементы любой легенды обязаны быть правдивы на сто процентов. А вот что касается темы, то она… как бы это сказать… не совсем утверждена. Но мы ведь с вами вроде как не договаривались на постоянное… гм… решение вашей проблемы. Мы ведь говорили только о поездке. Даже не о поездках, а о поездке, в единственном числе. Или я неправильно помню?

— Правильно, — ответила я. — Вы помните совершенно правильно. И все же…

— А вот насчет «все же» мы поговорим отдельно, — снова перебил меня он. — Я не утверждаю, что «все же» вовсе невозможно, но… помните, как у Ильфа и Петрова: «Согласие есть продукт при полном непротивлении сторон…»

Полковник рассмеялся на своем конце провода. Смех был хороший, в меру громкий и в меру продолжительный — здоровый смех вполне уверенного в себе человека.

— Так я и не против, — тихо сказала я.

— Вот и посмотрим, — подвел итог он. — Будьте здоровы, Александра Родионовна.

Назавтра была пятница. Я отзвонила Вере Пал-не — известить ее, что беру отгулы на вчерашний, сегодняшний и все обозримые в ближайшем будущем дни.

— А какое будущее для тебя ближайшее, оно же обозримое? — осведомилась Вера Пална. — Потому что отгулов за тобой числится всего четыре. Если ты, конечно, не успела сдать вчера пол-литра крови.

Сдача крови была у нас основным способом зарабатывания дополнительных свободных дней к отпуску.

— Не будь занудой, Вера Пална, — ответила я. Уж ты-то можешь войти в мое девичье положение. Ко мне человек приехал. Такой человек, что я за него хоть пять литров отдам.

— У тебя столько нет, — хмыкнула секретарша. — Ладно, гуляй со своим человеком. Прикроем в случае чего.

Мы с Сатеком позавтракали, выгуляли собаку и поехали на трамвае в сторону Марсова поля, где, как я помнила, находился Институт культуры. Мой любимый заметно волновался. Еще неделю назад внезапное предложение аспирантуры в неизвестном ленинградском институте было для него не более чем возможностью встретиться со мной, но затем он, видимо, принялся фантазировать и к пятничному утру успел навоображать себе бог знает что.

— Понимаешь, императорка, это может быть очень интересно, — возбужденно тараторил он, прижимая меня к трамвайному окну. — Работа с местными архивами — туда ведь каждого не пускают. Значит, можно много найти из неизвестных вещей. Тут ведь есть Императорская библиотека, правда?

— Правда, — кивала я. — Мы только что мимо нее проехали.

— Где? Вот эта?

Сатек выворачивал шею, высматривая угол Публички, и в глазах его светился детский восторг.

— Туда ведь пускают аспирантов? В архивы?

— Пускают, пускают… — смеялась я. — Да и попробовали бы не пустить. Ведь у тебя есть высочайшее дозволение от самой императорки Александры Романовой.

Когда мы вышли на углу Марсова поля, мой Сатурнин и вовсе оробел. Уж не знаю, каким рисовался ему Институт культуры им. Крупской после беседы с заведующим отделом международных связей Пражского университета — ведь этот заведующий говорил о заштатном вузе, от которого единодушно отказались все прочие кандидаты. Соответственно, и ожидания Сатека пребывали где-то между дощатым бараком на курьих ножках и облезлой железобетонной коробкой, сплошь увешанной портретами членов Политбюро. Тем сильнее было его потрясение, когда я указала на бывший дворец принца Ольденбургского, величавый даже в своем нынешнем, давно не крашенном виде.

— Вот твоя аспирантура, Святой Сатурнин…

— Это?! Ты шутишь!

Справа от нас пламенел красками осени великолепный Летний сад. Налево маршировал в сторону Зимнего дворца кавалергардский строй роскошнейших дворцов и особняков улицы Халтурина. Сзади невообразимым сочетанием свободного российского полета и расчерченного по прусской линейке пространства расстилалось бескрайнее Марсово поле. Впереди, за площадью с изящным памятником и рогатыми фонарями Кировского моста, медленно шевелилась в своей гранитной загородке огромная серая река.

— Что, нравится? — небрежно поинтересовалась я. — Как видишь, бывает и такое. Нам туда, Сатек…

Переговоры с вахтершей, толстенной скифской бабой породы сторожевых, я взяла на себя, дабы не травмировать раньше времени нежную европейскую душу. Не зря ведь поэт Блок предупреждал о хрупкости тамошних скелетов в лапах таких вот скифов. За прошедшие сутки я имела возможность неоднократно убедиться в неоспоримой полезности позвоночника Святого Сатурнина и теперь не хотела подвергать его ценные кости даже малейшему потенциальному риску.

— Нам к профессору Михеевой.

— Куда-куда? — сощурилась вахтерша.

— К профессору Михеевой Валентине Петровне, — твердо повторила я.

Вахтерша засопела и стала водить пальцем по застекленному списку. Мы с Сатеком ждали, вытянувшись во фрунт, как павловские солдаты на близлежащем плацу.

— Нет такой.

Сердце у меня екнуло. Я вдруг ощутила себя матерью, которая привела ребенка на долгожданную елку и получила от ворот поворот.

— Не может быть. Проверьте еще раз.

— Проверяла уже, — презрительно процедила скифская баба. — Отойдите, дамочка, не мешайте проходу.

— Что случилось? — заволновался Сатек

— Все в порядке, милый, не беспокойся. Дай-ка твое письмо… — Я сунула бумагу с печатью под нос вахтерше. — Вот, смотрите. Тут ясно написано: прибыть 23 сентября к профессору Михеевой.

— Это по-иностранному, — определила вахтерша.

Служба в проходной Института культуры благотворно сказалась на ее общекультурном уровне.

— Слова по-иностранному, зато число по-русски, — парировала я. — Вот видите: 23. Это ведь по-русски?

— Число по-русски… — признала вахтерша.

Немного поразмыслив, она сняла трубку внутреннего телефона.

— Лексеич? Тут какую-то Михееву спрашивают. Профессоршу какую-то. Иностранец какой-то с переводчицей. Пропустить? — Вахтерша повернулась ко мне: — Как звать-то?

— Романова Александра Родионовна, — отрапортовала я.

— Да не тебя! Иностранца!

— Краус Сатурнин.

— Алло, Лексеич? Сапрунин его фамилие, — с непередаваемой брезгливостью выговорила вахтерша, перенося ударение с последнего слога на средний. — А звать Клаусом. Клаус Сапрунин. Ага… ага… понятно, Лексеич. Понятно.

Она положила трубку и облегченно вздохнула:

— Что ж вы сразу-то не сказали? Вам в комиссию по интернациональным связям, к товарищу Скворцову. А то — Михеева, Михеева…

— У нас тут написано… — попробовала было оправдаться я, но баба замахала руками:

— Идите, идите! Не задерживайте! Так и переведи своему Клаусу! Второй этаж налево, к товарищу Скворцову.

Товарищ Скворцов, кругленький молодой человек с умильной улыбкой, встретил нас чрезвычайно приветливо. Он внимательно прочитал письмо из Пражского университета, откинулся на спинку кресла и сложил на груди пухленькие ручки.

— Злата Прага! — с чувством произнес товарищ Скворцов. — Карлов университет! Как же, как же…

Произнеся эту тираду, он замолчал, как будто ожидая от нас продолжения разговора. Мы с Сатурнином переглянулись.

— Товарищ Скворцов, — начала я.

— Михаил! — воскликнул он. — Зовите меня просто Михаил. А вы, девушка, какую, так сказать, роль… гм…

Я пожала плечами и стала мысленно формулировать ответ. Выходило довольно длинно: «знакомая товарища Крауса по стройотряду, которая оказывает на первых порах помощь приезжему человеку». Наверно, из-за этой неудобоваримой длины Сатеку удалось опередить меня.

— Это моя невеста!

Я на несколько секунд оглохла и потому не расслышала обращенного ко мне вопроса товарища Скворцова. Меня никто еще никогда не называл этим словом. Лоська ухитрился практически довести меня до дверей ЗАГСа, так и не употребив его ни разу. Звучало между тем офигенно. Невеста! Я несколько раз повторила про себя этот чудесный титул.

Между тем хозяин кабинета по-прежнему выжидающе взирал на меня. По-моему, это было его любимое состояние.

— Простите, Михаил, я не расслышала вашего вопроса.

— Вы, значит, оказываете помощь товарищу Краусу, так сказать, на первых порах?

— Да, — коротко ответила я.

Честно говоря, меня неприятно поразила схожесть формулировок — своей и Скворцова. Неужели этот умильный кот подслушал мои мысли? А может, мы просто думаем с ним одинаково — что, если разобраться, еще хуже.

— Похвально, похвально! — с энтузиазмом воскликнул Скворцов и вдруг резко сменил выражение лица с умильного на кислое. — Но мы ведь тут собрались, так сказать, по рабочему вопросу. Не могли бы вы…

Он сделал неопределенный знак лапой. Почему, ну почему у этого котяры фамилия Скворцов, а не Котов? Возможно, потому, что он пожирает птенцов из скворечников? И отчего он снова застыл в ожидании?

— Простите, Михаил, я не понимаю…

— Не могли бы вы подождать пока в коридоре? Уверяю вас, я не съем вашего жени…

— Саша останется здесь, — резко прервал его Сатек — Давайте переходить к делу, если нет возражения.

Круглое лицо хозяина кабинета на секунду сморщилось, как у кота, долго карабкавшегося на дерево только для того, чтобы обнаружить, что гнездо пусто. К чести Скворцова, он моментально вернул себе прежнюю умильность.

— Конечно-конечно! — воскликнул он. — С большим удовольствием. Давайте сюда ваш командировочный лист. Я немедленно его подпишу, включая отметку о выезде. Вы когда отъезжаете?

Он снова откинулся на спинку, с наслаждением взирая на наши изумленные лица. Сатек помотал головой.

— Простите, товарищ Скворцов…

Мы зашли в этот чертов кабинет всего пять минут тому назад, но уже успели трижды извиниться!

— Михаил! — поправил котяра. — Михаил!

— Простите, Михаил…

Четырежды!

— …в письме указано, — продолжал между тем Сатек, — что я должен прибыть к профессору..

— Михеевой! — подхватил Скворцов. — Совершенно верно!

Мы снова немного помолчали. С улицы Халтурина доносился уютный перезвон трамваев.

— Значит, я смогу? — нарушил тишину Сатек.

— Сможете что? — с искренней заинтересованностью переспросил Скворцов.

— Поговорить с профессором Михеевой.

Хозяин кабинета всплеснул руками.

— Конечно, сможете! Конечно! Ведь речь идет об аспирантуре под ее научным руководством.

Я не смогла скрыть вздоха облегчения. Похоже, профессор Михеева все-таки действительно существовала. Сатек поднялся со стула.

— Спасибо, товарищ… Михаил. Когда она сможет меня принять?

— Сядьте, товарищ Краус, сядьте! — умоляюще возопил Скворцов. — Я вас очень прошу!

Сатек сел.

— Когда она сможет вас принять… — Скворцов нагнулся к перекидному настольному календарю и принялся озабоченно его перелистывать. — Думаю, что… думаю, что… в феврале! Да-да, это скорее всего. Но вполне возможно, что даже немного пораньше. После старого Нового года. Вот отпразднуем, и…

Он оживленно потер пухлые ладошки. Мы с Сатеком потрясенно молчали.

— Простите, Михаил, — в пятый раз испросила прощения я. — Не могли бы вы объяснить эту странную ситуацию. Приезжает человек не просто издалека, но из другой страны.

— Братской страны! — умильно кивая, напомнил Скворцов.

— …из другой, братской страны. Приезжает по направлению университета… э-э… братского?

Скворцов одобрительно кивнул.

— …братского университета, — продолжила я. — Приезжает работать под руководством профессора Михеевой. Спрашивается, почему профессор Михеева согласна принять его только четыре месяца спустя?

В кабинете снова повисло молчание.

— Должен признаться, что это звучит немного неожиданно для меня, — проговорил наконец Скворцов. — Товарищ Краус действительно рассчитывал на немедленную встречу с профессором Михеевой? Но это решительно невозможно по чисто физическим причинам. Вам разве не говорили? Профессор Михеева находится за границей. Читает курс лекций в Сорбонне и вернется только в конце декабря.

— Тогда зачем… — вырвалось у меня.

Зачем… Уж кто бы спрашивал, только не я. Из нас троих, сидящих в этом кабинете, лишь мне и была известна истинная подоплека событий. Бедный Сатек! Ну надо же такому случиться: раскатал губу с этой дурацкой аспирантурой… Но я скорее умерла бы, чем рассказала ему о своем «проекте». Или, если уж называть вещи своими именами, о своей работе на КГБ… или на отдельного полковника КГБ?.. А, впрочем, какая разница? Для Сатека и то и другое — порождение сатаны. Страшно подумать, что случится с нашими отношениями, если он когда-нибудь узнает… Я посмотрела на своего Святого Сатурнина: как и следовало ожидать, он сидел мрачнее тучи.

— Зачем было приезжать? — продолжил за меня Скворцов. — Ну как… разве такие серьезные вопросы можно решать с бухты-барахты? Необходимо осмотреться, познакомиться с местом работы, с обстановкой, с городом. С общежитием, наконец. Вы ведь намереваетесь проживать в общежитии, товарищ Краус? Ну вот. У нас превосходное общежитие, но записываться туда нужно заранее… В общем, с вашей стороны этот этап рассматривается как подготовительный. Как, собственно, и с нашей.

— Простите? — переспросил Сатек. — Подготовительный и с вашей? Вы говорите, что решение о моей аспирантуре не окончательное?

Скворцов умильно покачал головой:

— Ах, товарищ Краус, товарищ Краус… Вы ведь поступаете на кафедру философии. Вот и смотрите по-философски: что может быть окончательным в этом мире? Разве что смерть… Ваша тема пока находится на утверждении в Главученсовете. Я ж говорю: этот этап сугубо под-го-то-ви-тель-ный. Давайте ваш командировочный лист…

Еще раз миновав скифскую бабу, мы вышли на улицу.

— Пойдем, покажу тебе Летний сад, — сказала я.

Сатек молчал, его мысли наверняка были далеко от Летнего сада, Невы и прочих питерских красот. На набережной я сделала новую попытку:

— Смотри, какая красивая решетка…

— Решетка, а? — хмыкнул он. — Как можно гордиться решеткой?

Но внутри сада мой любимый мало-помалу оттаял. День был солнечным, насколько может быть солнечной питерская погода во второй половине сентября. По небу бродил сильный западный ветер, порывистый и нетвердый, как городской ханыга, загулявший на пустыре в районе пивных ларьков. Он то падал, то вскакивал снова, расталкивая смущенные тучи и в клочья раздирая на груди серую облачную рубаху. В столь цивильное место, как Летний сад, ханыгу, понятное дело, не пускали: с ментами у ворот он еще как-нибудь справился бы, но поди-ка преодолей такой плотный строй старых деревьев…

Мы медленно брели мимо бледных озябших статуй — по дорожкам, по шуршащим желто-коричневым листьям, по пятнистому неряшливому ковру осени.

— Не знаю, почему я так огорчился, — задумчиво сказал Сатек. — Вряд ли могло быть иначе.

— Почему, милый?

Он пожал плечами:

— То, что идет от них, не может быть хорошим.

— От них?

— От тайной полиции. От вашего КГБ, от нашего СТБ… Я должен был догадаться еще в Праге.

— Почему ты думаешь, что Скворцов…

— …КГБ? — продолжил за меня Сатек. — А кто же он еще? Кто еще может быть в отделе международных связей? Верь мне, императорка, я этих крыс нюхаю за километр.

— Чую, — поправила я. — Говорят: «чую за километр». Или даже за версту.

— За версту — это дальше, чем километр?

— Дальше.

— Ну, тогда за версту, — улыбнулся он.

— Ну, слава богу, наконец-то улыбнулся! — обрадовалась я. — Давай-ка сядем на скамейку. Мы с тобой влюбленные или нет? Влюбленные должны сидеть на скамейках и целоваться.

Мы уселись на скамью возле пруда.

— Я знаю, почему нужно было приехать мне, — сказал Сатек. — Я приезжал к тебе, вот почему. Но почему это нужно им? Почему они меня притащили? Не могли же они это делать по той же цели, чтобы встретить меня с тобой!

«Именно так, милый, — подумала я. — Ты даже не представляешь, насколько близок сейчас к истине…»

К сожалению, я никак не могла произнести этого вслух. Вслух я изобразила женщину, страдающую от недостатка внимания к собственной персоне.

— Слушай, Святой Сатурнин, это, в конце концов, невежливо! — сердито заявила я. — Сколько раз напоминать тебе, что ты находишься на свидании! Мне надоело слушать про КГБ и про… как ее там зовут, твою чешскую контору — ДЛТ?.. ДДТ?..

— СТБ, — отозвался он, — Статни Безпечность… государственная безопасность.

— Нет-нет, пусть остается «беспечность», — запротестовала я. — Беспечность — это мне нравится. Беспечность по-русски — это когда не заморачиваются по пустякам. Вот и не заморачивайся, ладно?

Сатек пожал плечами.

— Как ты не понимаешь? — с горечью проговорил он. — Это ведь о свободе. Человек не может без свободы. Человек не должен гордиться решетками. Если человек гордится решеткой, то он раб, а не человек…

Я поняла, что переборщила. Мужчины склонны впадать в состояние, когда важные вещи вдруг кажутся им незначительными, а незначительные — важными. Это состояние опасно, как трясина, и в такие моменты, как в трясине, нельзя делать резких движений, иначе затянет и его, и тебя. В такие моменты лучше не спорить и трепыхаться, а медленно и экономно выбираться наружу. Для начала я просто прижалась к его плечу.

— Милый, но не всё же так мрачно. Все вокруг говорят про конец эпохи, по крайней мере, у нас. Брежнев уж на что казался вечным — и где он сейчас? Помер. Вот и твой… как его?.. Кадер?

— Гусак. Кадар у венгров.

— Ну вот! — оптимистично заключила я. — гуси долго не живут, заболеют и умрут.

— Гусак — никто, — возразил Сатек — Всё решается в Кремле. А в Кремле сделалось только хуже. Андропов — это конец свободе. Прежде он задавит Польшу, Валенсу и Солидарность, а потом возьмется за остальных. Ты что, не видишь?

Честно говоря, я ничего такого не видела. Если уж быть совсем точной, то политика всегда пролетала мимо моих ушей даже не со свистом, а вовсе беззвучно. Я как-то ухитрялась вовремя отключать мозг; мама говорила, что это у меня такое чисто эволюционное умение, присущее новому биологическому виду под названием «советский человек». Я никогда не думала об этом умении в понятиях «плохо» или «хорошо» — оно просто было. У воробья — крылья, у кошки шерсть, а у меня — ряд эволюционных умений. Ну и что? Все, что естественно, не безобразно. Кто-то родился выхухолью, кто-то тушканчиком, а кто-то — советским человеком. Точка, конец сообщения.

Но я не стала возражать Сатеку. Выбираться из трясины этого разговора можно было только медленно и осторожно, экономя на словах. Поэтому я ограничилась тем, что еще крепче прижалась к его плечу.

— Андропов! — тихо, но внятно говорил Сатек. — Да это же специалист по подавлению свободы. Таких палачей больше нет. Смотри. Восстание в Венгрии в пятьдесят шестом году. Кто там был в это время советским послом? Андропов! Дальше он командовал отделом ЦК по социалистическим странам. Полил кровью Венгрию и стал следить за всеми другими. Потом у нас в Чехословакии появился Дуб-чек. Социализм с человеческим лицом. Ты ведь помнишь Дубчека?

Боже, какого Дупчика? Я понятия не имела ни о Дупчике, ни о Пупчике…

— Конечно, милый, конечно…

— Ну вот! Кого назначают командовать вашим КГБ? Опять его, Андропова! И какой тому результат? Оккупация моей страны! Танки в Праге! По-твоему, это случайно? А что происходит сейчас? Афганистан! Кто был за эту войну? Опять Андропов! Андропов и Устинов, ваш военный министр! Ты понимаешь, что получается? Там, где этот палач, там всегда кровь, всегда война, всегда танки! Сейчас у него на цели ружья Польша. Сначала Польша, потом мы… Понимаешь?

— Конечно, милый, конечно…

Я прижималась к Сатеку, хотя вернее было бы сказать, что я прижимала его к себе, как прижимают обиженного ребенка. Пусть выговорится. В какой-то момент мне даже захотелось тихонько напеть ему что-нибудь успокаивающее: «А-а-а… а-а-а…» Мы долго молчали, пока я наконец не почувствовала, что настало время выбираться на свет.

— Милый, — тихо позвала я. — Ты здесь?

— Здесь, конечно.

— Там в кабинете у этого пухлого котяры…

Я немножко выждала, прежде чем продолжить. Медленно и осторожно…

— Да? — наклонился ко мне Сатек.

— Ты назвал меня одним словом… — совсем уже тихо прошептала я. — Помнишь?

Сатек улыбнулся. В уголках его глаз еще прятались остатки обиды, остатки трясины, но в общем и целом он уже был мой — снова мой.

— Не помню… — прошептал он, включаясь в игру.

— Ну как же… — Я изобразила обиду. — Когда он спросил, кто я.

— Ага, вспомнил. Ты сказала — переводчица.

— Да нет. Про переводчицу говорила вахтерша. И я согласилась. А Скворцову ответил уже ты сам. И назвал меня… ну?..

Сатек сокрушенно пожал плечами, изображая полнейшее недоумение.

— Сашей? — предположил он. — Александрой? «Черт… — подумала я. — Вдруг он и в самом деле не помнит? Ляпнул, не подумав, а я тут изгаляюсь…»

— Точно, Сашей, — проговорила я, отворачиваясь, чтобы скрыть разочарование. — Пойдем, а то я уже задубела.

Он взял мое лицо в ладони и развернул к себе.

— Ты моя невеста. Жаль, что ты впервые услышала это слово перед крысой из госбезопасности, но тут уже ничего не поделать. Так получилось. Я хотел иначе. Смотри.

Сатек полез в карман и вынул коробочку.

— Держи… — Он помедлил, глядя на меня с выражением растущего недоумения. — Ну, почему ты ее держишь?

— Ты сам сказал «держи», — напомнила я.

— Открой, глупая!

Я открыла. В коробочке было колечко. Замечательное, лучшее в мире невестино колечко.