Следующие недели напоминали дурной заграничный фильм про шпионов. Спустя всего несколько дней после неудачного покушения на Раису завлабу Грачеву позвонили из отдела кадров: пришло направление в аспирантуру для Романовой Александры Родионовны.

— Понятия не имею, что это за аспирантура и что это за НИИ, настолько всё секретно, — проворчал Грачев. — Но ты-то, наверно, знаешь…

Я сделала загадочное лицо и со значением пожала плечами: мол, конечно, знаю, но рассказать, увы, не могу. Эту же ужимку мне пришлось потом повторить бессчетное количество раз в разговорах с другими, в разной степени настырными коллегами. Последним отстал, само собой, Троепольский.

— Одного не пойму, Сашенька: зачем тебе эти сложности? — спросил он напоследок, уже отчаявшись вытащить из меня что-либо связное. — Ты ведь вроде бы не из тех, кто стремится сделать карьеру в науке и технике. Теперь придется часто мотаться в

Москву… это ведь в Москве?.. Или под Москвой?.. Молчишь, а? Ну, партизанка, ну, темнила… Ох, Сашенька, не нравится мне эта секретность. Помнишь, что бывает в детективах с теми, кто слишком много знал?

Еще бы не помнить! Троепольский даже не представлял, насколько точно выражает этим вопросом суть моей постоянной тревоги. Рано или поздно до меня должны были добраться по-настоящему опасные враги, мало похожие на покойного следователя Знаменского или на полковника Новоявленского, который до поры до времени полагал сотрудничество со мной полезным. И тогда никто не поставит на мою жизнь и копейки. С пропеллером или без пропеллера — первыми всегда убирают непосредственных исполнителей.

Оставалось лишь утешаться тем, что Новоявленский не оставил мне выбора. О, эта безотказная комбинация приманки и наказания, палки и пряника, испокон веков используемая манипуляторами всех видов и уровней — от верховного властителя до последнего погонщика мулов! Вот и я, как тот мул, очертя голову мчалась к маячившей впереди морковке — февральскому приезду Сатека, в то время как сзади карающим кнутом нависала смертельная угроза улик, затаившихся в полковничьем сейфе.

«У меня просто нет выбора, — думала я, — нет выбора, как в том роскошном гостиничном номере под колючим взглядом «сотрудницы». Душ, халат, спальня! Значит, надо расслабиться и постараться извлечь из ситуации лучшее — в точности как тогда, когда выяснилось, что, по крайней мере, можно получить удовольствие от хорошей ванны».

Полковник сдержал слово, протащив меня через ускоренный курс «изменения облика».

— Делать из вас Мату Хари нет ни времени, ни необходимости, — сказал он. — Но мне нужно хотя бы быть уверенным, что вы не осрамитесь за столом в приличном ресторане. И не дадите убить себя сразу в случае возникновения непредвиденных обстоятельств.

Меня муштровали в три захода — каждый раз по неделе, двадцать четыре часа в сутки с короткими перерывами на сон и еду. В итоге я сильно подтянулась и похудела, что давало маме повод ахать и охать всякий раз, когда она встречала меня после очередной «командировки в Москву»:

— Нельзя же так, Сашенька! Эта аспирантура из тебя все соки выжмет! Вы что там, с отравляющими веществами работаете?

«В том числе, мамуля, в том числе…» — думала я про себя, но вслух, конечно, говорила совсем другое:

— Мама, ну что ты придумываешь! Обычная аспирантура, работа с бумажками, просто тема закрытая. А что похудела, так это от беготни. Зато смотри, какая теперь у твоей дочери талия!

Конечно, ни в какую Москву я не уезжала — и в Московскую область тоже, хотя всякий раз исправно прибывала на вокзал с чемоданом, чтобы сесть в указанный в билете вагон скорого поезда. Но уже примерно час спустя я спускалась на платформу одной из промежуточных станций, где меня поджидала машина с молчаливым водителем. Еще полчаса поездки по проселочным ухабам — и шлагбаум, будка с часовым, двухэтажный каменный дом в глубине лесного массива. И еще пятнадцать минут — на умыться и переодеться к первому уроку.

Учителя — точнее назвать их инструкторами сменялись, пока я буквально не падала с ног. В этом случае мне позволялось отключиться на два часа сна, после чего процесс возвращался к исходному состоянию: пятнадцать минут на умывание и новый урок.

Основные усилия моих учителей были направлены на то, чтобы, как говорил Новоявленский, выбить из девушки Крюков канал. Я почему-то ожидала, что светскую даму из меня будет лепить какой-нибудь картавый дореволюционный дедуля с великокняжеской родословной. И ошиблась: моим Пигмалионом оказался вполне современный солидный дядечка лет сорока с поистине энциклопедическими знаниями о том, за какую вилку и в каком случае следует браться настоящей Галатее.

Другой инструктор, с мягкими до бескостности руками дамского портного, учил меня правильно ходить на каблуках — до изнеможения, до боли в ногах; а когда я, обессилев, падала на стул, выяснялось, что начинается урок правильного сидения.

Знакомая по первой неудачной операции «сотрудница» передавала мне тонкие секреты грима — после нескольких проведенных с нею дней я уже худо-бедно умела различать по запаху модные марки духов и в течение минут до неузнаваемости менять свою внешность.

— Я вижу, ты в первый раз берешь в руки эту железку, — сказал мне симпатичный парень, инструктор по оружию. — Она называется пистолет, и с нею связана уйма разных умений, которым ты в жизни не научишься. Но это не страшно, потому что по роду занятий ты должна совершать всего два действия: быстро выхватывать и стрелять в упор. Вот эти-то движения и надо довести до автоматизма.

Чем мы и занимались часами: быстро выхватывали и стреляли в упор — до автоматизма.

Так же, «до автоматизма», работал со мной еще один учитель: массивный, но неожиданно подвижный дядечка, просивший называть его Паша-три-удара.

— Ты никогда не научишься драться по-настоящему, — объявил он на первом же уроке. — Но тебе и не надо. Ты должна огорошить противника и убежать. На вид ты никакая не драчунья, а кулек кульком. И это просто замечательно, потому что никто не ожидает от тебя нападения. Ты должна выучить всего три удара. Всего три, но назубок, чтобы наносить их из любого положения…

Были и другие занятия — как утверждал Новоявленский, менее обязательные, а потому очень поверхностные: по ядам, взрывчатым веществам, работе со слежкой и прочим шпионским выкрутасам. Эти знания не должны были понадобиться мне никогда, но полковник полагал, что программу ускоренного курса нужно пройти полностью и до конца, потому что никогда не знаешь, какие неожиданности подкарауливают тебя за углом.

— Подавляющее большинство тех, кто носит оружие, никогда не воспользуются им на практике, — говорил Новоявленский. — Но это не отменяет необходимости хорошего обучения и постоянной тренировки. Все, чему ты учишься здесь, тебе придется повторять дома, желательно ежедневно.

И я повторяла. Не потому, что обещала повторять, и не потому, что боялась экзамена, как в студенческие времена, — повторяла потому, что мне реально нравились эти шпионские игры. Да-да, мне попросту нравилось чувствовать себя сильной. Мне нравилось ощущение неуязвимости, дающее человеку дополнительную степень свободы — свободу от страха. Значит, я любила свободу? Наверно, да. Наверно, я любила ее даже больше, чем Сатека. Я не желала пресмыкаться втуне.

Теперь, гуляя с Бимулей, я регулярно заходила в темные подворотни, куда прежде не рисковала даже заглядывать. Я почти хотела встретить там какого-нибудь особо невезучего хулигана. Давай, выползай, соловей-разбойник, — вот она, я, былинная богатырша! И — бац! — пяточкой открытой ладони в основание носа! Трах! — ботинком по надкостнице! Бум! — подъемом ноги по драгоценностям Фаберже! Получил?! Будешь знать, как нападать на беззащитных людей! Ты думал, перед тобой какая-то дама с собачкой? А оказалось — Джеймс факинг Бонд собственной персоной!

Увы. То ли все хулиганы разбегались при моем приближении, то ли их и вовсе никогда там не было, но мне так и не посчастливилось применить на практике свои новообретенные умения. Приходилось вести бой с тенью: бац!., трах!., бум!.. На раз — выхватила! На два-три — выстрелы в упор! И снова: бац-трах-бум, раз-два-три… бац-трах-бум, раз-два-три… Бимуля, озадаченно поджав хвост, издали наблюдала за окончательно сбрендившей хозяйкой.

Впрочем, не она одна посматривала на меня в те дни взглядом, в котором отчетливо читался вопрос: «Ты ли это, Саша Романова?» Как бы ни хотелось мне сохранить прежние дружеские связи в лаборатории Грачева, это вряд ли было возможно. В самом деле, что за такая невиданная зверушка — загадочная супер-пупер-секретная аспирантура в таинственном номерном ящике-НИИ? Да еще и предложенная совсем зеленой молодой специалистке, едва-едва начавшей свой трудовой путь? Не иначе как есть у этой скромняги Сашеньки здоровущая волосатая лапа… Вот только где она прячется, эта лапа? В дирекции? В министерстве? В обкоме партии?

Сначала на меня не слишком нажимали, зная, что, в конце концов, все секреты рано или поздно просачиваются наружу. Кто-то из моих коллег водил знакомство с секретаршей отдела кадров, чей-то родственник работал в главке, кому-то посчастливилось отдыхать вместе с завотделом из министерства… Слухами земля полнится. Но время шло, а в глухой стене моей тайны не появлялось ни щелки, ни трещинки. Этому, по общему мнению, могло быть единственное объяснение: Контора. Подобной степенью непроницаемости обладало у нас лишь одно вполне определенное учреждение — КГБ.

Тут уже кто-то припомнил, что видел меня выпархивающей из черной «Волги» с характерными нулями на номере, а затем и Троепольский с Зиночкой по-новому взглянули на наше чудесное спасение из милицейского участка в разгар дисциплинарной кампании. В результате в конце ноября, уже после моего возвращения из второй «аспирантской» командировки, я ощутила катастрофический провал в отношениях. Меня все еще именовали Сашенькой, по-прежнему приглашали выпить, а также приветливо здоровались и прощались, но все остальное словно переместилось в какой-то непроницаемый пузырь подозрительности. Я одним махом превратилась в чужую, почти в изгоя, которого терпят лишь по необходимости, а то и из страха.

Конечно, это не могло не расстраивать — ведь я искренне считала их своими близкими друзьями. В ответ на мои вопросы Троепольский и Зиночка пожимали плечами и отводили глаза: мол, о чем ты говоришь?.. все в порядке… но на самом-то деле всему пришел конец — и откровенным разговорам, и шуточкам, и взаимным просьбам о помощи. Пришел конец дружбе. Когда Зиночка в конце дня сбежала с работы тайком, чтобы не пришлось идти вместе со мной на трамвай, я не выдержала, психанула и буквально приперла к стенке Веру Палну в ее секретарской каморке.

— Ты можешь объяснить мне, что происходит?

— Что ты, Сашенька… ничего не происходит… — испуганно ответила секретарша, отводя глаза. — Все в порядке…

Но я к тому времени уже устала слушать подобные ответы. Поэтому я просто захлопнула ногой дверь, сграбастала в кулак лацканы Веры-Палниной кофточки и вздернула эту чертову накрашенную куклу вверх.

— А ну, смотри мне в глаза! — скомандовала я. — В глаза, говорю! Отвечай, что происходит! И только попробуй соврать снова, поняла?!

— Они знают, что ты работаешь на Контору, — прохрипела Вера Пална. — Ты ведь работаешь, да?

Я с трудом подавила в себе острое желание сломать этой дуре нос. А уж о «выхватить и выстрелить в упор» речи вовсе не шло по причине отсутствия того, что можно было бы выхватить.

— Слушай меня внимательно: я не работаю ни на какую Контору! — Для пущей убедительности я придушила ее еще немного. — В отличие от тебя, сучка. Ты ведь там осведомителем служишь? Ну, что молчишь? Ты служишь, а коллектив гнобит меня, которая не служит… По-твоему, это справедливо? По-моему, нет. Понимаешь?!

Вера Пална мелко закивала в знак согласия. В ее подведенных и намазанных глазах ясно читался ужас. Я машинально принюхалась: тушь польская, подделка под «Ланком», духи «Клима»… Что я делаю, черт меня побери? Зачем пугаю до смерти эту куклу? Если секретарше и требовалось какое-либо доказательство моей принадлежности к застенкам тайных спецслужб, то я с избытком продемонстрировала его своим поведением.

— Ладно, живи… — сказала я, выпуская свою пленницу на волю. — В Конторе я служу… вот ведь гады…

Как и следовало ожидать, эта крайне неудачная попытка исправить ситуацию лишь усугубила ее. Но, с другой стороны, что я могла сделать? Да ничего, ровным счетом ничего. Оставалось утешать себя тем, что, возможно, когда-нибудь, в будущем, мне удастся что-нибудь изменить… хотя, честно говоря, в это слабо верилось. Пока же на дружеских отношениях с коллегами можно было поставить большой жирный крест.

Но еще сильней меня огорчала необходимость врать маме. Вот уж кто не мог не заметить перемен, которые происходили со мной в то время. Недельные отъезды еще можно было кое-как прикрыть внезапно наклюнувшейся аспирантурой, но попробуй объясни матери тот странный факт, что в «командировку» уезжает дочь, а возвращается совсем другая женщина — очень похожая внешне, но не та. У нее другая походка, другие движения, другой взгляд, другая манера одеваться и краситься, другая улыбка… — вернее, улыбка, как таковая, почти исчезла, сменившись жесткой усмешкой в сопровождении почти охотничьего прищура утративших мягкость глаз. Проходит несколько дней, и этот ледяной монстр постепенно оттаивает, возвращая к жизни прежнюю Сашу, но затем следует новая командировка, и все повторяется сызнова. Как объяснить маме эти чудовищные метаморфозы?

У меня не было никого ближе нее. Мы были не просто мамой и дочерью — мы были лучшими подругами, пристанищем и защитой одна для другой. Мы могли умолчать о чем-то, да и то лишь на короткое время, рано или поздно выплескивая на общий кухонный стол все свои секреты. Вероятно, что-то все-таки недоговаривалось, но только с ее стороны — ведь мать далеко не все может доверить даже взрослой дочери, и это естественно. К примеру, я ничего не знала о ее мужчинах — но я и не желала об этом знать! Конечно, причиной этого активного нежелания был элементарный дочерний эгоизм: я категорически отказывалась делить маму с кем бы то ни было, и она великодушно избавляла меня от нежелательного знания.

Но уж с моей-то стороны выкладывалось все без остатка. Часто мне даже не требовалось слов: мама без труда догадывалась о случившемся по одному моему виду. Догадывалась, но ни разу — ни разу! — не давала мне повода пожаловаться на эту необыкновенную проницательность. Она никогда не лезла в мою душу сапогами, нет. Она проникала туда только целительным лекарством, только благодатным поцелуем — поцелуем от слова «целить».

И вот все это кончилось. Ложь не может быть малой или большой — она просто есть, и этого достаточно для того, чтобы разрушить то, что казалось крепче любой крепости. Я видела горестное мамино недоумение, обиду человека, вернувшегося домой и обнаружившего, что домашние в его отсутствие сменили замок и теперь отказываются впустить его или даже просто ответить на стук в дверь. Вот он встает на цыпочки, надеясь разглядеть хоть что-нибудь в окно как чужой, как лишний, как незваный гость, — а на стекле лишь мерзлые узоры декабря и более ничего.

Зная маму, я была уверена, что она непременно винила в происходящем не меня, а себя и отчаянно пыталась разгадать, в чем именно заключается ее вина. Когда она обидела меня? Что было сказано не так, или не теми словами, или не тем тоном? Возможно, в какой-то момент она должна была промолчать? Возможно, напротив, она промолчала не вовремя? Я смотрела на ее мучения и мучилась сама, но альтернатива казалась еще хуже. Ведь если начать рассказывать, то придется выложить всё, начиная с самого первого убийства. Как она посмотрит на меня после этого? Не отвернется ли в ужасе от чудовища, в которое превратилась ее дочь?

Нет-нет, меньше всего мне хотелось подвергнуть ее и себя еще и этому испытанию. Оставалось утешаться тем, что договор с Новоявленским не вечен. Скоро наступит февраль, приедет Сатек, мы сыграем свадьбу и вернемся к нормальной человеческой жизни. И тогда, конечно, всё забудется. Не сразу, но забудется. Ведь если не верить в это, то совсем худо. Потому что содержание «командировок» не ограничивалось обучением.

Два-три раза в неделю на базу приезжал Новоявленский, и мы отправлялись на ликвидацию. Неудача с Раисой из элитного дома отдыха была последней — в дальнейшем я действовала без осечек; Полковник хорошо усвоил урок; теперь он заранее заряжал меня информацией о цели — как правило, настолько омерзительной, что я отказывалась дослушивать до конца. Допускаю, что в каких-то деталях он обманывал меня, но в общем и целом рассказы выглядели достаточно правдоподобно. Насильники, воры, мошенники, убийцы… Я уничтожала их без малейшей жалости, как ядовитых змей.

Если бы этих мерзавцев можно было отдать под суд, они, без сомнения, не получили бы ничего кроме вышки. Увы, все мои «клиенты» принадлежали к категории неподсудных. Каждый из них, по словам полковника, располагал непробиваемой защитой в самых высоких кругах власти — защитой, которая никогда не позволила бы довести дело до суда.

— Есть десятки способов убить человека, — говорил Новоявленский. — Этим занимаются у нас специальные команды. Но в данном случае я не могу послать на операцию свою команду: об этом так или иначе станет известно наверху. И тогда заварится такая катавасия… Короче говоря, нужна естественная смерть или несчастный случай — такой, который не вызовет подозрений там, где не надо. Поэтому мне нужна именно ты, Саша.

Теперь он перешел со мной на «ты» — видимо, для поддержания более доверительной атмосферы. Я по-прежнему старалась держать дистанцию: «вы» и Константин Викентьевич, но проведенные бок о бок часы не могли не сказаться — мало-помалу мы превращались в партнеров, связанных общностью целей.

«А впрочем, почему бы и нет? — думала я. — В конце концов, этот человек пока не сделал мне ничего дурного. Пока. Если забыть о пластиковом пакете в его личном сейфе».

Я ехала по скользким зимним дорогам в бесшумных «Волгах» и в ревущих надсаженными моторами «газиках»; я входила в сияющие театральные фойе, в бальные залы и в дымные кабаки. Меня облачали то в роскошное вечернее платье, то в модный джинсовый костюм, то в овчинный тулуп; меня высаживали у покрытых ковровой дорожкой ступеней из импортного лимузина и в чистом заснеженном поле из военного вертолета. Я била без промаха; для успеха мне требовалось лишь хорошо представлять себе внешность цели, ее манеру ходить, говорить, гримасничать. Я просто должна была «видеть» свою жертву, неважно как и все равно где — в реальности или в воображении. Видеть и ненавидеть. Ненависть была моим горючим, моим клинком, моей пулей. Поэтому, когда Новоявленский приносил достаточно много киноматериала, мне даже не приходилось покидать базу.

Так я управилась с неким замминистра, который, по словам полковника, возглавлял систему незаконного сбыта икры за границу. Этот жирный боров был женат на чьей-то крайне влиятельной дочери и благоразумно делился прибылью с самыми высокопоставленными людьми, а потому считался практически неуязвимым. Тем не менее для пущей безопасности он раз в два года полностью обновлял штат рядовых исполнителей, вольно или невольно замешанных в воровстве. Этих людей просто топили — самым буквальным образом. Топили и набирали новых — до следующего обновления кадров. Новоявленский показал мне снимки и списки погибших, а потом прокрутил фильм с выступлением мерзавца на каком-то пленуме. Этого хватило: назавтра полковник известил меня, что замминистра принимал душ в ванной своего загородного дворца и поскользнулся, наступив на обмылок.

— И это все? — разочарованно спросила я. — Подобная мразь заслуживала более содержательной смерти.

— Да нет, там действительно есть что рассказать, — усмехнулся Новоявленский. — Мне доложили, что, падая, он разбил стекло душевой кабинки и налетел прямиком на торчащие вверх острые обломки. Беднягу накололо, как кусок мяса на шампуры. Он оставался в сознании довольно долго, но, представь, никого не случилось рядом, чтобы помочь. Так и истек кровью… — Он помолчал и добавил: — Что и говорить, Саша, нельзя отказать твоей нечистой силе в изобретательности.

Что верно, то верно. Проповедницу изуверской секты в Киришах я убила прямо во время молитвенного собрания. Арестовывать эту пожилую тетушку с безумным взглядом и зажигательными речами было совершенно противопоказано: любые санкции против нее привели бы к массовому самоубийству членов секты. Меня нарядили в бесформенное драповое пальто с цигейковым воротником, повязали серый платок и дополнили картину валенками в галошах — примерно так было одето большинство посетительниц собрания, на котором проповедница рассчитывала мобилизовать новых адептов. Я так и не поняла, чему они там молились, в этом здании заброшенного склада, — дьяволу или сатане, но явно чему-то очень недоброму: ведь вряд ли доброе божество станет требовать, чтобы ему приносили в жертву бродячего пса, которого угораздило родиться на свет с черной шерстью. Зарезав невинную псину, тетка принялась толкать речь, то и дело призывая в свидетели своего чертячьего господина и кляня «лживого Бога Саваофа».

— Лживый Бог Саваоф — выдумка попов и евреев! — кричала она. — И я докажу это вам, дети мои! Я докажу это прямо сейчас!

Проповедница воздела вверх кулаки и возопила:

— Слушай меня, Бог Саваоф! Если ты существуешь, то выходи и сразись со мной и моим господином! Если есть хотя бы одно слово неправды в моих устах, пускай поразит меня на месте твоя якобы всесильная рука!

Толпа замерла в ожидании, глядя вверх, откуда, по идее, должна была появиться «якобы всесильная рука». Посмотрела и я — в смутной надежде, что кто-то сделает за меня мою работу. К сожалению, всесильная рука почему-то медлила, так что действовать снова пришлось мне. Я успела пробормотать свое «Сдохни!» как раз вовремя, когда проповедница уже разинула рот, дабы провозгласить свою блестящую победу.

— Вы видели… — начала было она, но осеклась.

Объятые благоговейным ужасом люди, не в силах двинуться с мест, смотрели, как тетка пошатнулась, схватилась за сердце и рухнула замертво. Острый инфаркт миокарда, смерть, мгновенная, как удар молнии небесной. Говорят, что были когда-то какие-то философы, которые ставили перед собой задачу продемонстрировать интересующимся доказательства существования Бога. Не думаю, что результат их усилий выглядел убедительней, чем то, чего удалось добиться мне в заброшенном киришском складе. Вряд ли кто-то из присутствовавших там позволил себе в будущем хоть раз усомниться в наличии «лживого Бога Саваофа»…

К несчастью, этого представления не видел начальник одного из отделений питерской железнодорожной милиции — иначе он задумался бы о спасении собственной души куда раньше, чем его вынудила это сделать я. Да-да, судьба снова столкнула меня с ментами. Этот предприимчивый майор занимался тем, что собирал на своем вокзале бомжей и продавал их за наличные в Узбекистан, местным хлопковым баям. Услуга включала доставку. Натуральная работорговля — по двадцать — тридцать человек ежемесячно. Новоявленский утверждал, что редко кому из них удавалось протянуть больше года — умирали от непосильной работы, голода и побоев.

Я разобралась с майором, когда он, закончив проверять очередную партию товара, возвращался в свой кабинет через сортировочные пути. Крайне редкий несчастный случай: тормозной башмак, вылетевший из-под колеса товарного вагона, превратил бравую грудь мента-работорговца в одно сплошное кровавое месиво. Наблюдая за происходящим издали, с высоты пешеходного мостика, я так и не узнала, почувствовал ли майор боль, успел ли понять, что издыхает. Хотелось бы верить, что да, успел.

Были и другие случаи «повторения пройденного»: так, одной из целей оказался некий секретарь обкома, папаша сексуально озабоченного малолетки, случайно попавшего на линию огня во время неудачного покушения на Раису. Честно говоря, уже услышанного мною от сына было бы вполне достаточно для того, чтобы понять человеческую суть этого любителя поохотиться на уток и на молоденьких девушек. Вождь народов утверждал, что сын за отца не отвечает, но ничего не говорил по поводу обратной ответственности.

Выяснилось, что помимо охоты секретарь обожал зимнюю рыбалку — от чего, собственно, и пострадал, свалившись в сильном подпитии в прорубь на глазах у всей своей свиты. Он не сразу пошел на дно — тем не менее все попытки вытащить утопающего оказались тщетными. Вот ведь какая досада.

Зима, между тем, набирала силу. Подошел к концу год, а с ним и мой ускоренный курс. Теперь я выезжала только на задания — иногда они требовали два-три часа, иногда два-три дня. Полковник как-то незаметно вырос в звании — я узнала об этом совершенно случайно, когда один из шоферов обратился к нему по-новому: «Товарищ генерал». Как видно, мои профессиональные успехи весьма благотворно отражались на личной карьере Новоявленского. Что ж, на здоровье: наш полугодовой договор заканчивался в апреле, и в моих интересах было завершить его к взаимному удовлетворению обеих сторон. Тем более что с течением времени работы становилось все меньше и меньше. Новоявленский объяснял это тем, что я довольно быстро управилась с пакетом заказов, который копился годами. Как-то он заметил, что мы вот-вот вычистим из труднодостижимых углов всю многолетнюю нечисть.

— И тогда, Саша, можно будет перейти на принципиально иной режим общения, — добавил полковник. — Скажем, один раз в квартал или даже реже, чтоб не слишком тебя беспокоить…

— Секундочку! — запротестовала я. — Мы договаривались всего на полгода!

— С опцией на продление, — напомнил он.

— Но я не хочу ничего продлевать!

— Ой ли? — полковник с сомнением покачал головой. — Тебе слишком нравится то, чем мы с тобой занимаемся. Я не верю, что тебя устроит жизнь скромной домохозяйки.

— Устроит, еще как устроит!

Новоявленский пожал плечами и перевел разговор на другую тему. Конечно, он не собирался отпускать меня на все четыре стороны — кто же добровольно расстанется с таким ценным ресурсом? Я уже добыла ему генеральское звание — и один только черт знает, на какие карьерные вершины намеревался вскарабкаться в итоге мой седовласый партнер. Но проблема и в самом деле заключалась не только в его нежелании дать мне свободу. Мне действительно нравилась эта работа. Нравилась постоянная смена масок, нравилось ощущение силы, ощущение власти, даже владычества.

Я была владыкой жизни. Я держала ее на ладони, я разглядывала ее почти сладострастно — дышащую, потеющую, ржущую, жрущую, уверенную в своем праве и своей безнаказанности. Охотники до беззащитного человеческого мяса, рыболовы мутных прудов, насильники и убийцы, лжецы и душегубы — они не шли, а ступали, не шагали, а шествовали. В их заплывших самодовольством гляделках светилась радость гарантированного обладания, счастье полной неуязвимости, почти бессмертия. Они ощущали себя мощными китами, огромными саблезубыми хищниками подлунного мира.

Но для меня они были не более чем крошечными мышатами — вредителями, разносчиками чумы, с легкостью умещавшимися на моей ладони. И когда я сжимала ладонь в кулак, давя их ничтожную, мелкую, грязную жизнь-жизнёнку, когда я слышала их предсмертный мышиный писк — я испытывала не отвращение, как оно, видимо, должно было быть, а радость. Да-да, я испытывала острую, волнующую радость и даже не спешила отмыть ладонь, испачканную кровью, слизью и дерьмом моих раздавленных жертв. Мне нравилось убивать их, и чем дальше, тем больше я убеждалась в том, что попросту нуждаюсь в постоянном возобновлении этого переживания.

Немудрено, что полковник сразу распознал во мне эту почти наркотическую зависимость — уж он-то повидал на своем веку не одного профессионального убийцу. Я была киллером не по необходимости, а по призванию. Кончились детские шутки-прибаутки: ни тебе Карлсона с крыши, ни тебе киллера с пропеллером на мотороллере. Просто киллер, серийный убийца, балдеющий от своего ремесла. Новоявленский не ошибся: я уже не могла вернуться на жизненный маршрут простой домохозяйки или влезть в шлепанцы какой-нибудь Зиночки из грачевской лаборатории. Я уже не могла пресмыкаться втуне.

Декабрь, между тем, пресмыкался вовсю: обычный питерский декабрь, пожилой, красноносый, медленно бредущий к Новому году пьяница, шатающийся от лужи к сугробу, от мороза к оттепели. Снег то утверждался на газонах и ветвях, то таял, превращаясь в светло-коричневую кашу по краям тротуарных поребриков. Еще за неделю до праздника стояла плюсовая температура, мокрый снег с дождем пополам, но затем подморозило, а тридцать первого и вовсе пошел густой снегопад — настоящая новогодняя погода. Елку у нас обычно покупала мама, но на этот раз я решила проявить инициативу — смотри, мол, мамочка, у нас все по-старому, по-семейному: ты да я, да бутылка полусухого у елки, да салат оливье, да цыпленок табака, безжалостно придавленный к чугунной сковородке чугунным же довоенным утюжком.

Мама с радостью оценила мои старания; мы вдвоем развесили игрушки и гирлянды и, как положено, встретили Новый год у телевизора, закутавшись в один плед. Затем, чудом пробившись сквозь перегруженную сеть, позвонил Сатек, и мы с ним болтали минимум полчаса. В общем, все прошло довольно удачно — хорошая примета на будущее.

Примета приметой, но январь не слишком отличался от декабря — разве что названием. Я по-прежнему жила от «командировки» к «командировке», ходила на службу в Мариинский проезд, возвращалась домой к вопросительному взгляду мамы. Правда, кое-что новое все же добавилось: приближался февраль, приезд Сатека. Странно, но я чувствовала, как будто что-то выпало из моего ожидания — какая-то трудноопределимая, но важная часть. Нет-нет, я все еще любила своего Святого Сатурнина и, видимо, не мыслила себе будущего без его участия… но теперь это была какая-то другая любовь, без прежнего отчаяния, без осознания неисполнимости желаний.

Мы часто перезванивались, причем звонил он, не всегда заставая меня дома из-за «командировок». В этих случаях Сатек пересказывал новости маме, а она передавала мне. Новоявленский держал слово: аспирантура в Институте культуры неотвратимо превращалась в реальность. Профессор Михеева вернулась в Питер и охотно утвердила тему; Пражский университет тоже не ставил палки в колеса. Уже проштемпелевана была соответствующая виза в паспорте и куплен билет на самолет: мой любимый прилетал шестого февраля вечером, накануне заранее утвержденной встречи с Михеевой. Иными словами, все шло по плану, удивительно гладко — настолько, что временами становилось страшновато.

В конце января, когда мы с Новоявленским возвращались на самолете с Урала, я попросила его устроить мне личное одолжение: недельный отпуск под видом очередной «командировки в аспирантуру».

— Обман начальства и коллег по работе? — насмешливо спросил полковник — Непохоже на вас, Александра Родионовна…

— Ну конечно, Константин Викентьевич, — в тон ему ответила я. — Саша Романова никогда не врет, известное дело. Так устроите? Сатек приезжает в понедельник

— Конечно, Саша. Считай, что неделя твоя. На свадьбу-то позовешь?

— Нет, не позову.

— Я так и думал, — усмехнулся Новоявленский. — Но подарок все равно за мной… Вот тебе пока на закуску — свеженький «Тайм». Ты, наверно, таких еще в руках не держала.

Он открыл портфель и вынул американский журнал.

— Не держала, — недоуменно подтвердила я. — А надо было?

Полковник рассмеялся:

— Конечно, нет. Советской женщине должно хватать «Огонька» и «Работницы». Но этот конкретный выпуск можно и полистать — особенно в части обложки. Ты только взгляни, кто там!

На обложке «Тайма» под заголовком «Men of the Year» стояли спиной к спине двое — Рейган и Андропов. Простецкая физиономия американского президента была обращена влево: нос картошкой, резкие морщины — ни дать ни взять, пожилой колхозник — если, конечно, не учитывать крашеные волосы и костюм с галстуком. Зато наш генсек смотрелся на этом рабоче-крестьянском фоне истинным интеллигентом: очки, высокий лоб, благородная седина, задумчивый поворот головы…

— Наш-то получше будет… — сказала я, возвращая Новоявленскому журнал.

— Оставь себе, маме покажешь, — великодушно разрешил он. — Это ведь и твоя заслуга, Саша.

Я вытаращила глаза:

— Моя?! При чем тут я, Константин Викентьевич?

— Ну как же… Почему, ты думаешь, Юрий Владимирович признан американцами человеком года? Потому что видят: Советский Союз пробуждается, встает на ноги. Стряхивает с себя воров, хапуг, преступников и прочие застойные явления. И ты, Саша, среди тех, кто помогает избавляться от этого балласта… чтоб не сказать ярма. Так что можешь гордиться и с чистым сердцем прогуливать свою незаконную неделю…

На маму экзотический заграничный журнал не произвел впечатления: повертела в руках и отложила в сторону.

— Не понравилось, мамуля?

Мама пожала плечами.

— Твой Сатек — прекрасный парень, — вдруг сказала она ни с того ни с сего. — Не вздумай проделать с ним ту же шутку, что и с Костей…

Из-за внезапной смены направления разговора, а также по причине смертельной усталости после долгого перелета я не сразу поняла сказанное.

— О чем ты, мама?

Она пожала плечами:

— Ты знаешь, о чем. Я ведь вижу: ты опять сомневаешься, в точности как тогда. Но Сатек — не Костя. Тот и в самом деле был ничтожеством…

— Никчемужеством… — поправила я. — Сатек называл Лоську никчемужеством. Хорошее слово, правда?

— Не уходи от темы.

— Я не ухожу, мамуля. Во-первых, с Лоськой я не проделывала никакой шутки. Ты что, не помнишь? Это он не пришел в ЗАГС. Я честно прождала там несколько часов. Ты сама отпаивала меня чаем, когда я вернулась домой. Разве не так?

— Верно, отпаивала, — кивнула мама. — Но, Саша, если уж быть честной до конца, ты сама расстроила ту свадьбу, своими руками. Ты накануне позвонила его матери и поставила ее в известность. Ведь так?

Я вздохнула. С фактами не поспоришь.

— Ладно, мама, допустим. Допустим, что в том моем разговоре с Лоськиной мамашей была какая-то задняя мысль. Но что такое одна задняя мысль по сравнению с… не знаю, как и сказать… — по сравнению со всеми моими передними мыслями? Все мои передние мысли, не говоря уж о практических действиях и поступках, были направлены на то, чтобы выйти за него замуж. Я планировала это как минимум два года. Задняя мысль… ты придаешь слишком большое значение задним мыслям. У кого их нет?

Давай лучше смотреть на факты. Разговор был, это верно. Но есть и другие, более важные моменты: невеста пришла в ЗАГС, а жених — нет. Меня, как говорится в старых романах, бросили у алтаря. Стандартный сюжет.

— Не будь того разговора, Костя пришел бы, — упрямо проговорила мама. — Но оставим Костю — он и в самом деле тебя не стоил. Меня больше заботят твои отношения с Сатеком. Если ты и сейчас отколешь что-нибудь этакое…

— Мамуля, да с чего ты взяла, будто я собираюсь что-то отколоть? — взмолилась я. — Ты ведь прекрасно знаешь… я тебе рассказывала… я люблю Сатека. Не как Лоську, а по-настоящему. Я хочу выйти за него замуж Ну, что ты на меня так смотришь?

Мама смотрела грустно, едва заметно покачивая головой, и я не выдержала, отвела взгляд. Все-таки она видела меня насквозь, никуда не денешься. Неужели я и вправду не хочу замуж? Да нет, вроде хочу…

— Любишь… — тихо повторила мама. — Я уже не понимаю, что именно ты любишь. Когда-то понимала, а сейчас уже нет. Когда-то я точно знала, что ты любишь эскимо, и глазированные сырки, и собак, и качели, и лето, и… и меня. А вот что ты любишь сейчас…

Я обняла ее и уткнулась лбом в мамино плечо. Как когда-то, во времена глазированных сырков.

— Мамуля, все будет хорошо, вот увидишь. Я обещаю ничего не откалывать. Честное слово…

Неделя перед приездом Сатека прошла в непрерывных хлопотах. Мы с мамой мыли квартиру, проветривали перины и освобождали полки для вещей моего будущего мужа — в общем, усиленно вили гнездо, как две ополоумевшие ласточки. Сатек звонил ежедневно, иногда по два раза — сначала выяснял, что привезти, затем узнавал, не захватить ли еще чего. Парень подходил к делу серьезно, как основательный чешский крестьянин, и, не довольствуясь моим мнением, требовал к телефону маму.

— Фен? У вас есть фен? Ах да, вы уже говорили… Может, привезти телевизор? Я могу отправить контейнером, малой скоростью. А как насчет посуды?.. Ковров?.. Пианино?

— Сатек, милый, довольно, — устало протестовала я. — Ничего не надо. У нас все есть. А чего нет — будет.

— Ну как это «будет»? Как это «довольно»? — кипятился мой любимый. — Ты, я вижу, ничего не понимаешь в хозяйстве! Позови Изабеллу Борисовну!

Когда все хозяйственные темы были наконец исчерпаны, последним поводом для спора стал непосредственно момент встречи. Мне хотелось встретить его в аэропорту, но Сатек требовал, чтобы я не приезжала.

— Милый, я еще никого в жизни не встречала… — пробовала уговорить его я.

— Нет-нет! — стоял на своем он. — Мне столько раз снилась такая картина: я звоню в звонок на двери, дверь открывается, и на пороге — ты в своем сером халатике. Теперь это должно так и быть, в точности. Я позвоню. Ты откроешь. Сон обязан стать реальностью.

Аргументов против сна у меня просто не нашлось, так что пришлось согласиться. Пускай себе станет реальностью, я не против. Поскольку наши с Сатеком семьи жили по разные стороны границы, можно было не сомневаться, что мне еще не раз представится возможность встречать и провожать своего мужа в том или ином аэропорту.

Рейс из Праги приземлялся в семь вечера. Час на выход, час на дорогу — к девяти Сатеков сон должен был претвориться в звонок Нечего и говорить, что стол был сервирован задолго до этого срока. В восемь мама сказала, что мне пора переодеться:

— Не станешь же ты встречать своего жениха в этом застиранном халате?

Я не ответила — убежала на кухню проверять состояние жаркого. А что я могла ответить? Что со сном не поспоришь?

До девяти стрелки часов едва шевелились, зато потом понеслись галопом. Обещанный сном Сатека дверной звонок все не звонил и не звонил. В одиннадцать мама предположила, что рейс задержали. Я попробовала прозвониться в справку Пулковского аэропорта — телефон либо игнорировал меня, ввинчиваясь в ухо коловоротом длинных безответных гудков, либо раздраженно городил частокол коротких сигналов «занято». В полночь мама сказала, что надо убрать салаты в холодильник и ложиться спать: утро вечера мудренее. Затем она покосилась на мой халатик и добавила:

— А ты так и не переоделась. Как будто знала, что он не приедет…

Это было уже слишком, и я разревелась в три ручья. Конечно, мама ужасно перепугалась, и тут уже мне пришлось срочно утирать слезы, чтобы измерить ей давление, скормить таблетку и уложить в постель. Около двух ночи удалось задремать и мне самой. Под утро мне послышался звонок в дверь; я вскочила, накинула халат и бросилась открывать. За порогом, к моему полнейшему изумлению, стоял Лоська с двумя чемоданами.

— А чего это ты в халате? — спросил он. — Мы так не договаривались.

— Пошел к черту! — закричала я, захлопнула дверь и проснулась.

В окно смотрел серый февральский день. Мама уже ушла на работу. Я оделась, выпила кофе, вывела Биму и села на телефон. К половине одиннадцатого мне удалось прорваться в справочное бюро.

— Вчерашний вечерний рейс из Праги? — повторила справочная девушка. — Минутку… Приземлился по расписанию, восемнадцать пятьдесят пять.

— По расписанию — это значит вовремя? — довольно глупо спросила я.

— Вовремя, вовремя… — В голосе справочной появилась хорошо различимая нетерпеливая интонация.

— А можно узнать, был ли в списке пассажиров…

— Мы таких справок не даем, — прервала меня девушка. — Не занимайте линию, гражданочка. Другие тоже ждут.

«Какое мне дело до других?! — хотела выкрикнуть я. — И какое мне дело, сколько они ждут? Я жду его всю свою жизнь! Он обещал приехать и не приехал! Или приехал, но не ко мне… Где он? Найдите мне его, пожалуйста!»

Хотела выкрикнуть, но не выкрикнула, потому что бессмысленно кричать перед частоколом коротких гудков прервавшегося разговора — эта стена будет еще повыше и покрепче Великой Китайской. Позвонила мама:

— Приехал?

— Нет.

— Позвони к нему домой, матери.

— Она не понимает по-русски.

— Все равно позвони. Хуже не будет.

Тут мама была права — в то февральское утро мне действительно казалось, что хуже уже быть не может. Я набрала номер международной связи. Разговор дали почти сразу, к телефону подошла мать Сатека — я узнала ее по голосу.

— Юта? Это я, Саша!

— Саша? — обрадовалась она и заговорила по-чешски.

Она говорила и говорила, а я не понимала ни слова, ну то есть вообще ничего.

— Юта, где Сатек?

На другом конце провода наступило озадаченное молчание, немедленно перешедшее затем в слитный поток незнакомых слов.

— Я не понимаю, Юта, — в отчаянии проговорила я. — Не понимаю. Я не понимаю, что происходит. До свидания, Юта.

Мать Сатека продолжала говорить, и я просто нажала на рычаг в самом разгаре ее тирады. Телефон зазвонил немедленно после того, как я положила трубку.

— Можно попросить товарища Крауса?

— Кто его спрашивает?

— Из Института культуры. Товарищ Краус дал нам этот номер для связи.

— Он должен был приехать сюда вчера вечером… — Я подавила вздох. — Но не приехал. Вы звоните по поводу встречи с профессором Михеевой?

— Да, это секретарша с кафедры. Товарищу Краусу было назначено сегодня на…

—…на десять, — продолжила за нее я. — Да, мне это известно. Но он не прилетел. Как видно, проблемы с рейсом. Придется перенести встречу. Пожалуйста, извинитесь от его имени перед профессором Михеевой.

Секретарша помолчала.

— А вы, простите, кто ему будете?

— Буду женой, — ответила я. — А пока что невеста. Я свяжусь с вами немедленно, как только… как только смогу.

Я положила трубку. Подошла Бимуля, сочувственно взмахнула хвостом, ткнулась носом в колени — ничего, мол, все образуется.

— Откуда тебе знать, собака? — Я потрепала ее по мягким ушам. — Ты и самолета-то ни разу не видала. Ну где он может быть, этот Сатек? Почему не прилетел? Передумал брать меня замуж? Но тогда к чему были все эти бесконечные выяснения, что покупать и везти ли фен, телевизор и пианино? Зачем, Бимуля? Ты можешь объяснить?

Но Бима в ответ лишь повела бровями — мол, поди пойми этих кобелей… И в самом деле — права собаченция. Самолета она, может, и не видала, зато уж кобелей — будьте-нате…

Вечером вернулась с работы мама, обняла меня, повздыхала: «Что ж ты ничего не поела, столько всего наготовлено», разогрела обед, и мы молча просидели на кухне до десяти. Никто не звонил — ни в дверь, ни по телефону. Телефон проснулся лишь на следующий день, зато сразу международным звонком — Чехословакия на проводе! Едва заслышав невнятный мужской голос, я закричала в трубку:

— Сатек! Сатек! Где ты?!

— Это не Сатек… — ответили мне. — Это Ян…

— Какой Ян? Где Сатек?

Мужчина на другом конце провода с грехом пополам объяснил, что звонит по просьбе своей соседки Юты Краусовой, матери Сатурнина. Юта позвала его, потому что сама не говорит по-русски, а он, Ян, говорит. Юта очень беспокоится и желает знать, хорошо ли долетел ее сын и как устроился в Ленинграде. Он обещал позвонить ей вчера, но так и не сделал этого. И вообще, было бы хорошо, если бы я позвала Сатека к телефону, чтобы он мог сам поговорить с мамой. Потому что…

— Подождите, — перебила я. — Вы хотите сказать, что Сатек вылетел из Праги в Ленинград?

— Конечно, вылетел.

— Когда?

— Как это когда? — удивился сосед. — В этот… в понедельник В понедельник днем. Он звонил домой из Рузине.

— Откуда?

— Из Рузине, из аэропорта. Можно позвать его к трубке?

Я глубоко вздохнула:

— Нет, нельзя. Он не приехал сюда. Он также не пришел на встречу с профессором Михеевой. Я не знаю, прилетел ли он в Ленинград. Извините за дурные новости…

Трудно описать, в каком состоянии я положила трубку после этого разговора. Если Сатек вылетел-таки из Праги, то он, видимо, не собирался меня бросать! В самом этом факте заключалось немалое облегчение — иначе мне пришлось бы смириться с репутацией невесты, от которой дважды сбежали на самом пороге ЗАГСа. Но, с другой стороны, вылетев из Праги, он несомненно оказался в Пулково — ведь самолет прибыл туда по расписанию. Значит, что-то случилось по дороге из аэропорта на Крюков канал!

Воображение рисовало мне картины одна другой страшнее. Сатек берет такси и попадает в автокатастрофу. Сатека похищают грабители, прельстившиеся его багажом. Сатека избивают возле моего дома хулиганы… Сатек на больничной койке… в милицейском участке… в морге…

Я снова схватилась за телефон — обзванивать милицейских дежурных, приемные покои больниц и — боже милостивый! — морги. Нигде ничего. Ни первые, ни вторые, ни третьи слыхом не слыхивали о молодом светловолосом мужчине, подходящем под описание Сатека, который поступил бы к ним живым или мертвым в течение последних двух суток. К несчастью, из этого нельзя было сделать никаких окончательных выводов: как выразился один из дежурных ментов, «бывает, что труп находят только весной…»

Уже поздней ночью я положила трубку и поползла спать. Ощущение было такое, будто по мне долго ездил бульдозер. Телефонная прогулка по моргам и больницам — не лучшее времяпрепровождение. Те несколько минут, когда дежурный шелестит страницами, чтобы дать тебе ТОТ или иной ответ, отнимают от твоей жизни как минимум несколько месяцев, если не лет. А если еще умножить этот кошмар на общее количество звонков…

Мне кое-как удалось заснуть, но звонки продолжались и во сне, вернее, в кошмарах. Я так и видела его тело, присыпанное снегом, в кювете Московского шоссе или в лесной канаве недалеко от дороги — мертвые открытые глаза, спутанные волосы, смерзшиеся на ране, искаженное предсмертной мукой лицо… Такие находки обычно происходят по весне, когда начинает подтаивать, — менты-шутники называют их «подснежниками».

Проснулась я поздно, в одиннадцатом часу и долго лежала с открытыми глазами. Завтра десятое февраля — день нашей свадьбы. Завтра должно состояться торжественное бракосочетание Александры Романовой и Сатурнина Крауса во Дворце на набережной Красного Флота. Вернее, не «должно», а «должно было». Потому что ничего уже не состоится. Я снова не вышла замуж. Сердобольная тетенька в шиньоне наверняка покачает своей сложносочиненной прической и скажет что-нибудь вроде: «Ну вот, я так и думала. Эти иностранцы только морочат головы нашим девчонкам. И если бы только головы. Небось, сидит сейчас эта дура с пятимесячным животом и льет горючие слезы. Хорошо хоть парень был чех, а не негритос какой из Африки — ребеночек будет похож на человека… А все равно жалко девочку».

Жалко?! А кому не жалко? Кому не жалко, ты, расфуфыренная толстая взяточница с накладными волосами? И то, что у меня нету пятимесячного живота, ничуть не облегчает дела… Мне действительно стало ужасно жалко себя. Плакать лежа удобней, чем в вертикальном положении: слезы не попадают в рот и не так течет из носа. Но это удобство окупается лишь в первые десять — пятнадцать минут, потому что потом подушка намокает и становится совсем неприятно. Тактичная собака Бима позволила мне выплакаться: не тыкала носом, призывая выйти на прогулку, не повизгивала и не топала по паркету нарочито тяжелыми шагами, а лишь деликатно вздыхала на коврике рядом с кроватью.

Чертов телефон молчал, и я то благодарила за это судьбу — ведь новости могли оказаться страшными, то кляла ее, потому что нет пытки ужасней, чем бесконечное ожидание ужаса. Мы с Бимулей вышли и бродили по набережной Фонтанки, пока собака, замерзнув, сама не потянула меня домой. Я тоже порядком окоченела, но лучше уж окоченеть, чем сидеть там, ожидая звонка из милиции… Я почти завидовала мертвому Сатеку, который, наверно, тоже коченел сейчас где-то под снегом. Зато, вернувшись домой, сварив кофе и впитав каждой клеточкой тела его блаженное тепло, я вдруг ощутила себя последней сукой: в самом деле, можно ли кофеи распивать и греть ноги в теплой собачьей шерсти, когда он лежит там в мерзлой канаве один-одинешенек…

Я снова взялась за трубку, чтобы еще раз пройтись по уже знакомым номерам. В одном из участков на меня накричали:

— Девушка, вы вчера уже звонили! Сколько можно?!

— А вы найдите, и я звонить перестану… — пообещала я.

— Вот ведь странный народ! — удивился дежурный. — Вы же и сами не обрадуетесь, когда найдем.

«Когда найдем», — отметила я про себя, — не «если», а «когда»…

Телефон зазвонил в третьем часу дня, но я не смогла заставить себя снять трубку. Просто стояла рядом, словно окаменев, и слушала его сердитые, а затем обиженные звонки. Аппарат помолчал, собираясь с силами, и зазвонил снова.

«Ответь! — скомандовала я самой себе. — Ответь, иначе ты потом совсем сбрендишь, гадая, кто это и почему…»

— Алло…

— Саша? Это Саша?

— Да. А вы кто?

— Это Ян, сосед Юты. Сатек жив!

Я опустилась мимо стула на пол. Мне казалось, что я лечу, а вокруг взрывается фейерверк

— Алло, Саша! Ты слышала? Сатек жив!

— Где… он… — хрипло выдавила из себя я. — Где он?!

— В тюрьме! В Праге! Сатек заарестован!

— Арестован?! За что? Почему?

— Не ведам… — немного помолчав, ответил сосед. — Говорят, СТБ…

На линии послышался щелчок, разговор прервался.

— Ян! Ян! — истерически завопила я в молчащую трубку. — Яа-а-ан!..

Там снова что-то щелкнуло и характерно-деловой голос телефонистки международной связи произнес:

— Разговор закончен, разъединяю.

Я осторожно положила трубку на рычаг и повернулась к Биме, которая вот уже полминуты стояла рядом и, пользуясь временным совпадением уровней роста, вылизывала мне щеку.

— Бимуля, он жив! Слышишь? Он жив!

Собака радостно взмахнула хвостом и припала на передние лапы. Весь ее вид говорил, что подобную новость следует отпраздновать не иначе чем двумя, а то и тремя сосисками.

— Жив, но в тюряге! — охладила я собачьи ожидания. — Погоди, Бима… Как он сказал? СТБ? По-моему, Сатек говорил, что это чешский филиал КГБ… или я что-то путаю?

Походив с минуту-другую по коридору, я опять взялась за телефон. Вся моя жизнь в эти дни была прочно завязана на этот чертов аппарат страхов и надежд…

— Константин Викентьевич?

— Саша? Рад тебя слышать! — приветствовал меня полковник. — Хотя, если честно, не ожидал… Или ты все-таки решила пригласить меня на свадьбу?

— Что такое СТБ?

— Сберегательно-Транспортный Банк? — игриво предположил Новоявленский.

Судя по интонации, у него явно было превосходное настроение. Получил внеочередное звание? Из генерал-майоров в генерал-полковники? Я постаралась говорить по возможности сухо, по-деловому.

— Мой жених не прилетел в Питер, Константин Викентьевич. Вернее, не долетел. Арестован в Пражском аэропорту непосредственно перед рейсом. Говорят, это сделали люди из СТБ. И вряд ли речь идет о банке. Вы ведь, наверно, в курсе, что означает это слово в Чехословакии?

Полковник долго молчал, а когда заговорил, в его голосе слышалась растерянность, причем не наигранная — я достаточно хорошо знала человека, чтобы понять это.

— Саша, поверь, мне ничего не известно о его аресте. Обещаю выяснить как можно скорее и перезвонить тебе. Хорошо?

— Хорошо.

Он действительно перезвонил — около половины пятого, когда мама еще не вернулась с работы.

— Увы, Саша, ты права. Сатурнин Краус арестован в аэропорту при попытке покинуть страну…

— Что за чушь, Константин Викентьевич? Какая «попытка»? Он летел по официальному приглашению, с полностью оформленными бумагами.

Полковник смущенно кашлянул.

— Я в курсе, Саша. Просто зачитал тебе официальную формулировку ответа на мой запрос. Фактически так оно и есть. Он ведь садился в самолет? Садился. Собирался покинуть Чехословакию? Собирался.

— Но это звучит так, будто… Подождите, вы хотите сказать, что его арестовали за попытку поступить в аспирантуру Ленинградского института культуры?

— Нет, конечно, — вздохнул Новоявленский.

К сожалению, все намного серьезней. Твой жених был членом ВОНС.

— Чего-чего?

— ВОНС — антисоветская организация в Чехословакии, направляемая из-за границы. Расшифровывается как «Комитет по защите несправедливо осужденных». Близки идеологически к «Хартии-77».

Я набрала в грудь воздуху и затем долго-предолго выдыхала его наружу. Никогда прежде мне не приходилось слышать ни о каких чешских хартиях, партиях, комитетах и несправедливо направляемых из-за границы осужденных.

— Послушайте, Константин Викентьевич, я понятия не имею, о чем вы говорите. Большинство этих слов мне вообще незнакомы. Вы прекрасно знаете, что Саша Романова в принципе не интересуется политикой. Какого же черта политика вдруг заинтересовалась Сашей Романовой?

— Ну, Саша, ты пока на свободе. Арестован твой жених.

— Спасибо за напоминание, товарищ полковник, или кто вы там теперь по званию. Мой жених. Мой, вы слышите? Мой жених. А это значит, что я уже не на свободе. Вам понятно?!

Последнюю фразу я прокричала так, что Бима проснулась, вскочила с коврика и на всякий случай зарычала.

— Спокойней, Саша, спокойней… — тихо проговорил Новоявленский.

— Никакого «спокойней»! — продолжала кричать я. — Никакого «спокойней»! Я не знаю, каким членом был Сатек, когда жил в Праге и учился в университете! Но он вот уже год проживает в глубокой провинции, где нет и в помине никаких комитетов, партий и хартий, работает там автомехаником и готовится к аспирантуре в Ленинграде — опять-таки вдали от этих хартий-шмартий. И этот факт известен вам намного лучше, чем мне. Значит, его арестовали по другой причине. Признайтесь — это ведь ваших рук дело, да? Вы думаете, что так еще крепче посадите меня на крючок, да? Вы ошибаетесь, слышите?! Освободите его немедленно! Немедленно! Иначе… иначе я не знаю, что сделаю…

Мне стало трудно дышать от боли и ярости, и я на секунду приостановилась перевести дух.

— Ты все сказала? — поинтересовался полковник

— Нет!

— Тогда сделай на минутку перерыв и послушай меня. Клянусь жизнью, что я тут ни при чем. Сама посуди — ну зачем мне сажать тебя на крючок таким дурацким способом? Во-первых, ты и так на крючке. Во-вторых, я кровно заинтересован в том, чтобы ты была счастлива и довольна жизнью. Мы ведь с тобой партнеры, Саша. Ну какой мне расчет вредить тебе? Подумай здраво, очень тебя прошу.

— Секунду…

Я положила трубку рядом с телефоном и отправилась на кухню выпить стакан воды. Скорее всего, Новоявленский не врал: у него действительно не было причин вредить мне.

— Константин Викентьевич! — сказала я уже намного спокойней. — Допустим, так оно и есть и вы лично тут ни при чем. Но ваша контора-то точно при чем. Ведь эта чешская — как ее?.. СТБ? — не более чем ваш филиал. Они ведь пальцем не пошевелят без вашего разрешения.

— Все не так просто, Саша, — задумчиво проговорил полковник. — Во многом ты права, но, знаешь… большие организации, — а моя, как ты говоришь, «контора» — это очень большая организация — всегда не слишком… э-э… однородны. Есть разные группы, разные интересы, разные операции. Бывает, что правая рука не знает, что делает левая.

— Тогда дайте прямое указание, чтобы его освободили и сегодня же посадили на самолет, — сказала я. — У меня на завтра назначена свадьба, вы это понимаете?

— Понимаю… — Он помолчал и добавил: — Но пойми и ты меня. Дать такое указание не в моей компетенции. Могу только пообещать: я сделаю все, что в моих силах. Хотя мои силы далеко не беспредельны.

Я ответила не сразу: слишком много сил — не полковничьих, а моих — уходило на то, чтобы обуздать охватившее меня бешенство.

— Повторяю, я хочу его этим же вечером здесь, у себя на кухне.

— Это невозможно.

— Невозможно?

— Невозможно. Но я обещаю те…

Не дослушав, я швырнула трубку на рычаг. Слепящая энергия ярости погнала меня по коридору в гостиную и назад — в кухню, и снова — в гостиную. Я металась взад-вперед, туда-сюда, как ополоумевший маятник Где-то на фоне заложившего уши шума звенел телефон, скулила испуганная Бима — я не слышала ничего, целиком поглощенная своей бедой и обидой. Проклятая Контора! Ну что я им сделала, что?! Я, как послушная дура, исправно выполняла все их поручения, не прося взамен ничего — ничего, кроме Сатека. И вот — получила! Получила не просто пинок под зад, но еще и с плевком, с издевкой, в самый последний момент! Меня, что называется, опустили — причем изощренно, продуманно, злобно! За что?!

А ведь Сатек знал, что так и случится! Сатек предупреждал меня, сидя вот на этом диване. Как он говорил?.. «Статня безпечность» — что-то в этом роде. А я, идиотка, отвечала, что мне нравится беспечность! Я предлагала ему не заморачиваться по пустякам. Нужно же быть такой дурой…

Он говорил о свободе, а мне казалось, что это пустая философия. Свобода — это не пустая философия, идиотка! Свобода — это конкретная возможность выйти замуж за любимого человека, а несвобода — это когда тебе тоже очень конкретно плюют на фату и дают пинка под зад на пороге ЗАГСа! Сплошная конкретика и никакой философии!

«Андропов — это конец свободе, — сказал тогда Сатек — Прежде он задавит…»

Черт, я в упор не помнила, кого он там, по мнению Сатека, задавит прежде… Главное, Сатек говорил, что потом Андропов возьмется за нас! За нас — это за Сатека и за меня. Я вот, дура, не поверила, а он вот — взялся! Взялся!

Я вдруг обнаружила, что никуда больше не бегу, а стою посреди коридора и смотрю в одну точку — туда, где на комоде лежит подаренный полковником американский журнал «Тайм» с двумя пожилыми мужчинами на обложке. Андропов. «Таких палачей больше нет», — сказал о нем Сатек…

— Сдохни! — радостно прокричала моя ненависть. — Сдохни, палач! Сдохни!..