Святой Сатурнин был прав. На следующий день все выглядело совершенно иначе. Прежде всего, я уже не слишком понимала, почему так резко отреагировала на слова Лоськи. Разве я не представляла себе заранее, что его мамаша будет всеми правдами и неправдами бороться за своего козленка? Разве я не знала, что от самого Лоськи не следует ждать подмоги? Лоська есть Лоська – в этой войне он приз, а не союзник. Не союзник мне, но не союзник и Валентине Андреевне. Без сомнения, она понимает это не хуже меня. А значит, весь этот ход с намеренно гадким письмом был затеян ею для того, чтобы вызвать у меня именно такую реакцию. Чтобы я психанула, ушла от схватки, подняла руки, сдалась, оставила поле боя на милость победительницы. Поле боя с мирно пасущимся на нем Лоськой, плюшевым козлом.
И я ведь действительно психанула. Не встреть я тогда на лестнице Сатека… В этом случае я уже, наверно, подъезжала бы сейчас к Москве. По сути, он удержал меня от большой-пребольшой глупости. Причем, удержал дважды. Меня все утро бросало в жар от одной только мысли, что когда-то так или иначе придется посмотреть ему в глаза. Он не захотел воспользоваться моим состоянием – поистине святой Сатурнин… На этом благородном фоне мое поведение выглядело особенно некрасивым: ведь я вешалась на парня с конкретной целью использовать его в качестве салфетки для утирания собственных слез и соплей. Проводник… кондуктор… контролер… – господи, стыдоба-то какая – хорошо, мама с Бимой не видят…
К завтраку мы с Ольгой вышли последними, когда в столовой уже почти никого не было. Тем не менее, мне стоило больших усилий вести себя как обычно, не обращая внимания на обращенные в мою сторону взгляды. Люди смотрели так, будто увидели меня впервые. Потом я разглядела в глазах парней веселый интерес, а у девиц – осуждение и зависть, и это сразу подняло мне настроение.
– Не мандражируй, – шепнула опытная в таких ситуациях Олька. – Эти дуры много бы дали, чтобы оказаться на твоем месте. Сатек красавец, каких поискать. Не обижайся, подруга, но мне тоже не очень понятно, как тебе удалось захомутать такого жеребца…
– Никого я не хомутала. Да и не было ничего… – попробовала отговориться я. – Ты же сама видела.
– Не было, значит, будет, – хмыкнула она. – Он на тебя запал, это ясно. Странный народ мужики…
Мы допили компот и поплелись на работу, одолеваемые разными заботами: Ольга – где бы вздремнуть, я – где бы спрятаться. Наверно, это и помешало нам обеим сразу разглядеть, что вокруг происходит нечто странное, не характерное для обычного рабочего утра. Начать с того, что у заводских ворот нас встретил Миронов. Он так и сиял довольством, а увидев нас с Ольгой, и вовсе напыжился, как комиссар стаи павлинов.
– Как настроение, девочки? Мечты сбываются?
– Чего это ты такой счастливый? – поинтересовалась я.
Он усмехнулся, загадочно подмигнул и запел:
– Мечты сбываются… И не сбываются… Мечты сбываются… на-на-на-на…
Во дворе уже трудились гномы, но почему-то только шестеро: Райнеке отсутствовал, и лая Гертруды тоже нигде не слышалось.
Ольга пожала плечами:
– Наверно, заарканила Райни для какой-нибудь срочной халтурки. Круглое катать, плоское таскать… Она ведь всегда его выбирает, сучка. Саня, я прилягу, ладно? Толкнешь меня, если что?
Я не ответила. Что-то недоброе витало в воздухе – трудно определить что – и это неопределимое нечто постепенно наполняло меня дурным предчувствием. Миронов по-прежнему стоял у ворот, на манер Гамлета прислонясь к дверному косяку, стоял и поедал нас глазами, будто ждал чего-то. Шестеро гномов, низко опустив головы над корытом, скребли листья петрушки. Девчонки из нашей бригады не пели, не болтали, а молча запихивали в банки огурцы с таким сосредоточенным видом, как будто от этого дела зависело как минимум светлое коммунистическое будущее. Чешские красавицы Пониже и Повыше казались и вовсе мрачнее тучи. Пришел бригадир Копылов, глянул на спящую Ольку, но почему-то ничего не сказал, только хмыкнул, покачал головой и двинулся дальше.
Наконец я не выдержала и отправилась к автоклавам. Когда очень боишься чего-то неотвратимого, лучше бежать не от него, а навстречу. Например, как можно скорее объясниться с Сатеком, а заодно и выяснить у него, что, черт возьми, происходит. Увидев меня, Сатек вскочил:
– Ты здесь? Я был уверен, что…
– Подожди, Сатек, – поспешно прервала его я.
Если очень стыдно, полезно сразу забирать инициативу в свои руки.
– Сатек, прости меня, если можешь. Я сама не знаю, какая муха меня вчера укусила…
– Тебя укусила муха? – встревожился он. – Еще и так?
– Да нет, это просто так говорится. Когда человек ведет себя плохо. Просто ужасно себя ведет. Как я вчера. Прости, пожалуйста. Я больше так не буду.
На его обеспокоенном лице промелькнула улыбка.
– Будешь, – возразил он, – еще как будешь. Потом, когда поймешь, что к чему.
– Пойму что? – удивилась я. – Я уже все поняла. Мое вчерашнее поведение было совершенно…
– Поймешь, что он тебе не нужен, – убежденно проговорил Сатек. – Что он пигмей, а ты императорка. Императорке не нужен пигмей.
– Сатек, – начала я, но он отрицательно мотнул головой.
– Подожди, Александра, об этом будем говорить потом. Обязательно будем. Сейчас скажи, как она?
– Кто?
– Как кто? Оля. Как Оля?
Я пожала плечами, напрасно силясь понять, при чем тут Ольга.
– Как-как… – как обычно. Спит на ватнике. Во-он там, под колонной. А что?
– Так вы ничего не знаете? – воскликнул Сатек и потер ладонью лоб, словно внезапно осознав что-то. – Про Райнеке… ничего?
– Да что случилось? Говори толком…
– Утром Райнеке избили, – он положил руку мне на плечо. – Не бойся, не до смерти. Но сильно. Лицо в кровь, нос сломан. Зубы выбиты два. Ребра тоже треснуты.
– Кто избил? – зачем-то спросила я, хотя точно знала ответ.
– Неизвестно… – отвернувшись, пробормотал Сатек. – Он не видел. Ему мешок на голову поставили. Когда утром шел после двора. Там, у входа, который сзади…
– Миронов, сволочь… – выдохнула я. – Бедная Олька…
Перед моими глазами мелькали красные круги, обеспокоенное лицо Сатека дрожало и расплывалось, как в комнате кривых зеркал. Он придержал меня за локоть.
– Куда ты, Александра?
– К ней, к Оле. Надо ей как-то сказать. Лучше я, чем кто-то другой. Пусти…
Ольга спала совсем по-детски, подложив под щеку ладошку. Наверно, она почувствовала, что я наклонилась над ней, потому что слегка причмокнула и улыбнулась. Наверняка, сон был хорош, сладок, и я помедлила, прежде чем потрясти подругу за плечо. Ольга недовольно поморщилась, но глаз не открыла.
– Олюня, – тихо сказала я. – Вставай, Олюня.
– Спать хочу… – пробурчала она. – Ну их, твои огурцы…
Я потрясла немного сильнее.
– Олюня, вставай. Что-то случилось. Что-то плохое.
Ольга рывком села на ватнике.
– Что такое? Что? Райни? Что-то с ним?
– Райнеке… – кивнула я. – Сатек говорит, его избили. Как видно, под утро, когда он возвращался в школу. Во дворе.
– Где он?
Я пожала плечами. В самом деле, где он сейчас? Наверно, в больнице. У кого бы спросить?
Ольга вскочила на ноги.
– Куда ты, Олька?
– Как куда? – она посмотрела на меня сумасшедшими глазами. – К нему, куда же еще…
Мне было ясно, что нельзя отпускать ее одну в таком состоянии. Когда мы выбегали с заводского двора, Миронов отлепился от косяка и заступил нам дорогу. Мерзавец разве что штаны не обмочил от удовольствия: он наконец-то дождался желанного представления и теперь радовался вовсю.
– Что случилось, товарищи? Почему вы покидаете рабочее место в разгар трудовой смены? Есть освобождение?
– Где он? – спросила я, подходя вплотную.
– Кто? – свинячьи глазки исходили гадостным наслаждением, как помойка миазмами.
– Не играй со мной, Миронов. Где он, в больнице?
Он изобразил расстроенный вид:
– Ну вот, опять угрозы… Так и запишем. Зря ты в бутылку лезешь, Романова. Видишь же, за мной не заржавеет… А что до фрица этого, то зачем уж сразу в больничку? Ну, помяли немножко, харю расквасили, поучили, теперь умней будет… И кое-кому тут тоже пора поумнеть!
Последнюю фразу Миронов уже прокричал нам вслед.
– Не в больнице – значит, не так страшно, – проговорила я на бегу.
Ольга молчала, закусив губу и глядя перед собой все с тем же безумным выражением. Мы добежали до школы, взлетели вверх по лестнице и ворвались в комнату немцев.
– Господи, боже мой… – прошептала Ольга, останавливаясь в дверях.
Райнеке лежал на кровати, рядом, держа его за руку, сидела Труди. Лицо парня представляло собой одну сплошную гематому. Набрякшие синюшные веки, заплывшие глаза, нос, похожий на раздавленную сливу, расквашенный рот, кровавые ссадины на лбу и на щеках… Увидев нас, Труди поднялась на ноги. Она прикрыла собой тело своего любимого гнома и зарычала. Будь у нее шерсть на загривке и на спине, она, без сомнения, встала бы в тот момент дыбом. Будь у нее хвост, он вовсю хлестал бы по бокам, как у волчицы, почуявшей угрозу волчатам. Я уверена, что она вцепилась бы нам в горло, сделай мы еще хотя бы один шаг.
Она не говорила ни слова, просто рычала, но в этом рычании слышалось так много всего: обида, отчаяние, недоумение, ненависть – особенно, ненависть. «Ну что, добились своего? – кричала она всем своим видом. – Чего вам еще надо от нас, сволочи? Оставьте нас в покое! Прочь отсюда! Прочь! Прочь!»
– Райни… – пролепетала Ольга. – Райни…
Избитый пошевелился, поднял руку, помахал ею из стороны в сторону и отчетливо выговорил:
– Уйди.
Это было первое и последнее русское слово, которое я когда-либо слышала от Райнхарда. Затем он нащупал руку своей Белоснежки, своей верной и беззаветной защитницы – нащупал и потянул к себе. Не сводя с нас глаз, Труди отступила и снова села на краешек кровати.
Я взяла Ольгу за локоть.
– Пойдем, Олюня. Тут без нас справятся, ты же видишь…
– Но как же… – она повернула ко мне залитое слезами лицо.
– Пойдем, пойдем…
Они и в самом деле прекрасно управились без нас. Комиссар Миронов хорошо подготовился, так что задуманная им операция прошла «на ура». В тот же день приехала комиссия его двойников из зонального штаба строительных отрядов. «Зональный штаб»… – как видно, они никак не могли обойтись без этого красивого слова – «зона». Комиссия заслушала персональные дела Райнхарда Волингера и Гертруды Рафф.
Первый был найден виновным в серьезном нарушении внутреннего распорядка и всеобщего стройотрядовского устава, а также в аморальном поведении, несовместимом с высоким званием бойца трудового социалистического фронта. Согласно показаниям представленных Мироновым свидетелей, рядовой Волингер был неоднократно замечен в связях порочного характера с местными особами легкого поведения. Поскольку эти особы не имели прямого отношения к интеротряду, комиссия решила не заострять внимания на их участии в рассматриваемом деле. Позорное поведение Волингера имело следствием драку на почве ревности с городскими хулиганами, которым, видимо, не понравились его ночные похождения. Дабы не пятнать честное имя стройотрядовского движения, милицию привлекать не стали, но постановили немедленно отчислить Райнхарда Волингера из отряда и передать его личное дело по инстанции – в Центральный Штаб интеротрядов при ЦК ВЛКСМ и далее – в соответствующий отдел Центрального Совета Союза Свободной Немецкой Молодежи.
Труди попала под раздачу уже по ходу дела – за то, что оказалась единственной, кто осмелился встать на защиту бедного Райнеке. Остальные шесть гномов молчали из понятного страха за себя; да и что они могли поделать в чужом враждебном окружении, практически не зная языка, на котором судили их товарища? Думаю, единственной заботой немцев было вернуться из плена домой с минимальными потерями. А мы все помалкивали, чтобы не подвести Ольгу Костыреву. Расчет был прост: Райнеке погибал так или иначе – в Дрездене его ждало гарантированное исключение из института. Ольге – прозвучи на суде ее имя – пришлось бы заплатить тем же.
А вот Труди сражалась до конца, с пеной у рта оспаривая обвинения в аморальном поведении Райнхарда. В тот момент я не знала, почему она прямо не указала на Ольгу, а предпочла оговорить себя. Труди утверждала, что Райнеке проводил время только с ней, а потому обоснованными являются лишь утверждения в нарушении режима. На этом неправедном суде лжесвидетельствовали все – и свидетели обвинения, и свидетельница защиты. Конечно, при этом получалось, что нарушительницей оказывалась и сама Гертруда Рафф – со всеми вытекающими последствиями. В итоге, отчислили и ее; уже через день обоих посадили на самолет.
Они уезжали рано утром, перед завтраком, и весь отряд прильнул к окнам, чтобы посмотреть. Выражения лица Райнеке было не разобрать по причине отсутствия лица, зато свирепая физиономия Труди не оставляла сомнений в том, что она думает по поводу всей этой истории. Перед тем как сесть в такси, она обернулась к пестрящему нашими бесстыжими рожами фасаду школы и резким движением воздела вверх руку с отставленным средним пальцем. Вот так. Мы-то как только ее ни называли – и эсэсовской сучкой, и гитлеровской овчаркой Блонди… А она… – она оказалась достойнее многих, настоящей Белоснежкой. Что заставило ее поступить так – чувство долга?.. тяга к справедливости?.. любовь к Райнеке? Наверно, что-то из этого или все это вместе. Но, видимо, дело еще и в том, что она была женщиной. А женщинам трудно быть козлами – хотя бы потому, что они неподходящего пола.
Трудно было и Ольге. Я на время заставила себя забыть о своих проблемах и помогать подруге, чем могла – разговором, участием, просто присутствием. Отрядный врач без разговоров выписал ей больничный, и Ольга почти трое суток молча пролежала в постели, глядя в стену. Что она видела там, на этом грязно-белом экране? Крушение своих фантазий о переезде в Дрезден, о счастливой жизни с нежно любимым Райни? Или представляла себе сцену его зверского избиения в школьном дворе, спустя две минуты после их прощального поцелуя? А может, корила себя за то, что испугалась, отступила, оставила его в руках немецкой Белоснежки и тем предала любимого трусостью – еще до того, как и вовсе постыдно предала его молчанием, неспособностью заступиться.
Впрочем, можно ли было назвать это трусостью? Думаю, Ольга просто вдруг осознала, что она – не «своя» в этом раскладе. «Своя» – Труди. Что одно дело исступленно целоваться на дворовой скамейке, и совсем другое – пожертвовать собой. И дело тут даже не в готовности жертвовать – я уверена, что Ольга, не задумываясь, отдала бы себя на заклание. Дело в готовности принять эту жертву. Ведь целоваться можно с кем угодно, но жертвы принимают только от своих. Например, от Труди. А чужим говорят: «Уйди». Наверно, это мучило мою красавицу подружку больше всего.
На третий вечер, уже после отъезда мироновской комиссии и осужденных-отчисленных, в нашу комнату заявился сам пан победитель, комиссар Миронов. Остановился в дверях, посмотрел на Ольгину спину и скомандовал:
– Костырева, на выход!
– Ты что, Коля? – попробовала возразить я. – Она на больничном. Тебе справку показать?
– Я и сам чего хошь покажу, – хохотнул Миронов. – Давай, Костырева, поднимайся. Есть разговор.
– Никуда она не… – начала было я, но тут вдруг послышался сиплый от трехдневного неупотребления Ольгин голос.
– Не надо, Саня… – она села на кровати, протерла глаза, откашлялась и продолжила так, будто Миронов не стоял здесь же, в комнате, в трех метрах от нее: – Скажи ему, что я приду. Только переоденусь.
– Давно бы так, – важно кивнул комиссар. – Пятнадцать минут на сборы. И чтоб как штык…
Вернулась Олька после полуночи в облаке алкогольного перегара и сразу легла, не отвечая на расспросы. А утром проснулась вместе со всеми и стала одеваться, морщась от головной боли.
– Куда ты, Олюня? У тебя ведь освобождение…
Она только отмахнулась:
– Пойду. Тут еще хуже…
Именно в этот день всего было в достатке – и банок, и огурцов, и зелени. Ольгу это явно устраивало: в ответ на попытки завести разговор она либо отмалчивалась, либо огрызалась, и я решила оставить подругу в покое. Уже после обеда, около двух, когда я перекуривала во дворе, она вдруг вышла и села рядом. Я вытряхнула из пачки сигарету, Ольга взяла.
– Помнишь, ты удивлялась, почему Труди на меня не показала? – сказала она, тщательно разминая пальцами сигарету. – Теперь я знаю.
– Ну?
– Миронов. Пригрозил ей, что повесит на Райни изнасилование. Что я подам на него заяву в милицию. Въезжаешь? Что я. Подам. На Райни. За изнасилование. Неслабо, а?
Сигарета сломалась в ее пальцах.
– Что за чушь? – только и смогла сказать я. – Ты ведь в жизни этого не сделала бы…
Ольга усмехнулась:
– Конечно, не сделала бы. Но Труди-то этого не знала. Труди-то думала, что мы здесь все фашисты. А кто мы еще? Я-то точно собака фюрера. Блонди. Я, а не она, въезжаешь? Я и по цвету подхожу и по позиции. Он ведь меня и по-собачьи жарит, наш фюрер.
Я почувствовала, что глохну. Вернее, нет, не так: я хотела бы оглохнуть, лишь бы не слушать этого.
– Нет, – сказала я. – Замолчи.
Она снова усмехнулась той же нехорошей усмешкой.
– А ты как думала, подруга? Для чего он вчера меня вызвал – анкету заполнять? Расплачиваться вызвал. Он и про Труди рассказал – в перерыве между платежами. Там много накопилось. Он у нас неутомимый, фюрерок-то…
– За-чем… ты… – пробормотала я, насильно выдавливая из себя каждый слог. – Зачем?
– Да затем же. Выбирай, говорит. Либо ты вот прямо сейчас раздеваешься, либо я вот прямо сейчас пишу письмо. Комиссия, говорит, уехала, но ты не думай, что на этом все кончилось. На такую, говорит, мелкую пташку, как ты, комиссии не требуется. Пойдешь за аморалку по тому же делу. Выбирай, прямо сейчас. Я и выбрала.
– Заткнись! – крикнула я, вскакивая с места. – Заткнись, ты, паскуда!
– Точно, паскуда, – кивнула Ольга. – Но это ведь не новость. Я ведь всем даю. Известный факт биографии.
Мне казалось, что она не выговаривает слова, а выплевывает комья грязи. Я просто не могла этого слышать, видеть, дышать этой гадостью. Я бросилась прочь; в голове пульсировал густой красный туман, и я бежала, или мне казалось, что я бегу, пока кто-то не схватил меня сзади в охапку. Сатек? Ну, конечно, Сатек, мой надежный спаситель, святой и узурпатор…
– Что с тобой, Александра? Успокойся, девочка, шш-ш-ш… успокойся…
Но тут туман в голове сгустился еще больше и хлынул наружу словами.
– Ненавижу! – выкрикнула я. – Сволочь! Мразь! Пусть сдохнет! Сдохнет! Сдохнет…
– Шш-ш-ш… – шипел мне на ухо святой Сатурнин. – Шш-ш-ш… успокойся, милая… будет хорош-ш-шо… шш-ш-ш…
Он оглянулся на Ольгу, которая по-прежнему сидела в другом конце двора, задумчиво кроша в пальцах так и не закуренную сигарету.
– Что она тебе сказала? Как обидела?
Я глубоко вздохнула.
– Нет-нет, Сатек… Это не она. Она тут ни при чем. Пусти, я в порядке.
– Точно?
– Точно.
– Больше не полезешь на стену?
– Не полезу, Сатек. Пусти, хватит.
Он неохотно выпустил меня из своих объятий. Избегая встречаться взглядом с Ольгой, я вернулась на свое рабочее место. Она подошла спустя полминуты.
– Сань… ну, Сань…
Я повернулась и обняла ее как можно крепче.
– Прости меня, Олюня. Никакая ты не паскуда. Ты хорошая, чистая, а паскуды те, кто тебя топчет. Въезжаешь?
Она ответила вымученной улыбкой:
– Прости и ты меня, Санечка.
– За что же?
– За то, что гружу тебя своими проблемами. Но кого же мне еще грузить, как не тебя? – она быстро огляделась вокруг. – Хорошо, что его тут не было…
– Кого?
– Да гада этого, Миронова. А был бы, ты бы его точно кокнула…
– Это верно, – согласилась я. – Ладно, проехали…
Нет, не проехали. Комиссар отряда Миронов и в самом деле находился тогда на другом конце города, вместе с бригадой, занятой прокладкой ливневой канализации. Лоська и раньше рассказывал мне, что комиссар любит у них бывать. Этот ушлый жук изо всех сил стремился создать впечатление своего личного участия в работе – как видно, для того, чтобы претендовать не только на начальственную, но и на ударную премию. Миронов появлялся обычно под вечер, садился на краю траншеи и какое-то время наблюдал за рабочим процессом. Копали в основном экскаватором, но когда доходили до коммуникаций, приходилось вынимать землю вручную, лопатами, чтобы не повредить ковшом кабель или трубу.
Работа была тяжелая, грязная и небезопасная: глубина траншеи доходила к тому времени до четырех метров. К шести вечера движения землекопов замедлялись, колени начинали подрагивать, руки отказывались служить. Тут-то и вступал в дело Миронов. В какой-то момент он громко восклицал:
– Да кто ж так копает? А ну-ка, дай папе…
С этими словами он соскакивал вниз, в траншею и, подхватив самую большую лопату, принимался демонстрировать «как надо». Копать этот мерзавец действительно умел; со свежими силами он вгрызался в местный мягкий песок вдвое быстрей, чем уставшие за день рабочие. Полчаса спустя комиссар победно втыкал инструмент в землю и говорил:
– Поняли? То-то же… учитесь у папы…
На этом его непосредственное участие заканчивалось, но в школу Миронов возвращался вместе со всеми – таким же чумазым, как и они, с песком, скрипящим на зубах, грязью на комбинезоне и прочими признаками истинного работяги.
В тот день он пришел необычно рано. Лоська и его товарищи как раз укладывали в траншею очередную трубу – тяжеленную бетонную дурищу диаметром в один метр и длиной в десять. Двое ребят толкали подвешенный на стропах груз с широкого конца, третий направлял, стоя на предыдущей трубе.
Миронов подошел и встал, по своему обыкновению, у края траншеи.
– Коля, ты бы отошел, – сказал бригадир. – Мы как раз крепеж сняли – неровен час, обвалится.
Комиссар весело подмигнул. После удачной ночи у него весь день было превосходнейшее настроение.
– Не учи отца е…
Чему именно не следует учить отца Колю, потомки так и не узнали. Издав струнный изящный звон, стальная стропа вдруг лопнула и со свистом крутанулась вокруг крюка.
– Мать… – громко выругался крановщик.
– Мать… мать… – синхронно откликнулись из траншеи оба стропальщика, едва успевшие убрать ноги из-под внезапно осевшей трубы.
А сверху, пятная красным серую бетонную поверхность, скатилась к ним голова комиссара Миронова: светлые волосы, свинячьи глазки, разинутый в изумлении рот. Порвавшийся трос отделил ее от комиссарского тела с ловкостью бывалого палача. Само тело, фонтанируя кровью, лежало на краю траншеи.
– Аа-а! – завопил крановщик – его по чистой случайности тоже звали Колей – и так, продолжая вопить, соскочил с крана и бросился наутек, подобно сбежавшему из дурдома шизику, который вообразил себя «скорой помощью» с включенной сиреной. Все остальные сгрудились вокруг мертвого. С места не сдвинулся лишь очень бывалый бригадир Панин из здешнего СМУ, сидевший тут же в своей неизменной черно-белой, то есть некогда черной, а теперь выбеленной солнцем и потом рубашке. Он вынул изо рта самодельный мундштук с заряженной туда сигаретой «Прима», сплюнул и сказал, покачав головой:
– Всё. Накрылась премия.
Так или примерно так описывали случившееся за ужином очевидцы из ударной бригады. Расхождения, если и были, то касались лишь времени приезда милиции и местоположения скатившейся в траншею головы. Зато вопли крановщика и слова бригадира Панина почему-то помнили все, причем исключительно точно. Под конец ужина пришел серый от усталости и переживаний командир Валерка Купцов. Его состояние можно было понять. Наш интеротряд начинался так удачно, так мирно… И вот на тебе – такие неприятнейшие ЧП под самый конец.
– Ребята, – сказал Валерка. – Как вы знаете, сегодня погиб Коля Миронов, наш комиссар…
– Погиб! Сложил голову на трудовом посту! – вдруг крикнула Ольга, заходясь в истерическом смехе. – Слава герою!
Она продолжала выкрикивать эти слова между приступами неудержимого хохота и потом, когда мы вдвоем с Сатеком тащили ее из столовой наверх, чтобы напоить валерьянкой и уложить в постель. Под одеялом она неожиданно быстро успокоилась, блаженно зевнула и, поманив меня поближе, шепнула:
– Знаешь, о чем я жалею большего всего? Что не увижу его в открытом гробу. Я бы с таким удовольствием на него плюнула. Хотя, нет, нет. Я бы с таким удовольствием на него нас…
– Шш-ш, Олюня, – поспешно перебила я, зажимая ей рот. – Плевка, безусловно, хватило бы. Спи, подруга, спи…
В коридоре Сатек вдруг тронул меня за локоть.
– Погоди, Александра. Что это значит?
– О чем ты, Сатек?
– Это, с Мироновым и его головой…
– Ну, дорогой Сатурнин, – усмехнулась я, – тебе ли бояться отрубленных голов? Правда, башку этого подонка вряд ли выставят на форуме, как голову твоего прославленного тезки-узурпатора. Невелика фигура. На прощание в Колонном зале Дома союзов не наработал. Просто не успел. Хотя, если бы не этот порвавшийся трос… – как знать, как знать… – лет эдак через тридцать-сорок мог бы угодить и в Колонный. А так, видишь, даже в актовый зал школы не привезут…
Он схватил меня за плечи и развернул к себе.
– Ты мне зубы не говори, Александра! Такого, чтоб совпало, не бывает! Я все помню. И как ты кричала, и как мы с ним в столовке про голову не снести разговаривали…
Я спокойно смотрела в его требовательные, удивленные, испуганные глаза.
– Не кричи, Сатек, люди смотрят. Отпусти меня, а то как бы чего не подумали. Вот так.
– Ответь мне, – попросил он, взяв на два тона ниже, – пожалуйста. Скажи, что это не ты. Что не ты это сделала.
– Сатек, тебе надо подучить русские поговорки, – усмехнулась я. – Во-первых, зубы не говорят, а заговаривают. Во-вторых, «голову не снести» – неправильно. Правильно – «головы не сносить». Запомнил?
– Запомнил… – проговорил он совсем уже упавшим голосом.
– Ну вот. А что касается сдохшего мерзавца, то он сам напросился. Кто первым про отрубленные головы заговорил, если не он? Ты ведь слышал тот разговор своими ушами. При чем же тут я?
– Ты этого хотела. Ты это говорила…
– Ну, говорила, – согласилась я. – Ну, хотела. Но от этого ведь люди не умирают, правда?
Он не отвечал и не кивал – просто смотрел на меня все тем же удивленно-испуганным взглядом.
– Перестань, Сатек, – сказала я, начиная сердиться. – Ну, чего ты от меня хочешь? Когда ему снесло голову, я была в нашем цеховом дворе. Более того, ты самолично держал меня обеими руками, причем, очень крепко. Не скажу, что это было неприятно, но, тем не менее, факт. Согласись, что убить кого-либо в таком положении, да еще и на расстоянии в несколько километров довольно-таки трудно. Согласен?
Сатек отвел глаза.
– Ладно, – вздохнул он. – Не хочешь, не говори. Но меня интересует это: откуда ты знаешь про время?
– Про какое такое время?
– Откуда ты знаешь, что он умер в точное время, когда я держал тебя своими руками?
Я прикусила язык: в самом деле, откуда мне было знать об этом? Этот святой Сатурнин определенно обладал талантами детектива.
– Не знаю… – пожала плечами я. – Просто так, предположила. А что?
– Я ведь тогда посмотрел в часы, – сказал Сатек. – Ты была с истерикой. Я подумал, что нужно брать тебя домой прямо тогда, и посмотрел, чтобы знать, сколько до конца рабочего времени. В часах было два часа восемь минут.
– Ну и что?
– А то, что я спросил у ребят, когда… когда порвался трос. Так вот. Они никто в часы не смотрели. Но был бригадир, который посмотрел и потом милиции говорил в протокол. Было два часа десять минут.
– Сатек, – устало проговорила я. – Зачем ты меня мучаешь? Ты прямо, как следователь на допросе. Десять минут… восемь минут… Какая разница?
– Какая разница? Разница в две минуты, – убежденно проговорил он. – Ты крикнула: «Сдохни!», и он сдох после двух минут. Или сразу, если часы бригадира идут немного вперед.
– Или до того, как я крикнула, если часы бригадира идут немного назад… – передразнила я. – Кончай, Сатек. Хватит.
Он поднял на меня умоляющий взгляд:
– Только скажи: это ведь не ты? Или ты?
И тогда мне просто всё надоело. Надоело отпираться. Я не хотела врать. По крайней мере, не ему – моему святому Сатурнину. Он заслуживал как минимум правды. Я подняла на него взгляд, глаза в глаза.
– Я. Я. Теперь доволен? Я убила его, – сказала я тихо. – И если бы могла, убила бы его еще десять раз. Такая мразь не должна ходить по земле и портить людям жизнь. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не сделала этого раньше. Точка, конец сообщения.
Сатек молчал. Выждав еще секунду-другую, я отстранила его рукой и пошла дальше по коридору, чувствуя его взгляд на своей спине. Пускай себе смотрит, не споткнусь.
«Будет печально, если нашей дружбе придет конец, – думала я. – Но ты сам виноват, парень: я не навязывала тебе эту правду. Ты самолично вытащил ее из меня клещами, вот теперь и живи с ней. Не смотри на смерть, если не можешь выдержать ее ответного взгляда».
В вестибюле у дверей дежурил Лоська. С момента той памятной ссоры во дворе мы практически не общались. Сначала общения избегали мы оба, затем он стал все чаще и чаще как бы невзначай попадаться мне на пути. Задергался, бедный плюшевый козлик. Ничего, пусть немного понервничает. Не то чтобы все это время я вовсе не думала о нем, но держать фасон было существенно легче, когда вокруг происходили такие события…
– Саня… – жалобно проблеял он, когда я проходила мимо. – Саня, подожди.
– А, Лоська, как жизнь? – приветствовала его я. – Всё копаем, а? Главное, не стой под стрелой. Говорят, это опасно для головы.
– Ты мне будешь рассказывать… – важно кивнул он, радуясь подвернувшейся возможности. – Я это своими глазами видел. Он стоял примерно вон там, где колонна, а я…
– Неважно, Лоська, – прервала его я довольно бесцеремонно. – Я слышала этот рассказ как минимум трижды. Во всех подробностях. Бывай.
Он в панике схватил меня за плечо.
– Подожди, куда ты?
– Гулять, – сказала я. – Люблю гулять теплыми августовскими вечерами. Вишня, увы, отошла. Была и забыта. Нынче в ходу абрикосы. И пожалуйста, отпусти мое плечо.
– Абрикосы… – кивнул он. – Как же, слышал, слышал. Чешские…
– А хоть бы и чешские! – беспечно воскликнула я. – Мы ведь тут интернационалисты, нам любой абрикос по вкусу, без различия веры, национальности и цвета кожурки. Главное, чтоб не кислый. Попробуй и ты, мой тебе совет. Здесь всякие деревья имеются – пониже, повыше…
– Не нужны мне эти Пониже и Повыше, – мрачно ответствовал Лоська. – Мне ты нужна. Я без тебя не могу.
– Вот что, Константин, – мне стоило некоторого труда состроить по-настоящему серьезную мину. – Я девушка занятая, ответственная. Если ты хочешь сказать мне что-то очень важное, говори, выслушаю с интересом. Но только чтоб действительно важное, без этих вот глупостей. Без этих вот «нужна»… «не могу»… и так далее. Чтоб это было что-нибудь конкретно новенькое, чего я еще не слыхала. А пока таких текстов не звучит, нам с тобой и говорить-то не о чем. Вот так. А теперь извини, мне пора. Время абрикосы кушать. Мне мама велела больше фруктов потреблять. А маму слушать надо. Девок-то вокруг много, а вот мама у нас одна. Правда, Константин? Ну вот. А ты все-таки попробуй чешские абрикосы. За неимением вишни. Начни с той, которая пониже. На нее, наверно, и залезать легче. Бывай, дружок.
И я промаршировала мимо него в ночь, бодрая и веселая, как рота церемониальных барабанщиков по дороге в войсковой бордель. Что сказать? Этот день начинался плохо, но в итоге определенно удался. Конечно, жаль, что я не видела своими глазами, как башка этого подонка слетела в канализационную канаву – это зрелище наверняка доставило бы мне немалое удовольствие. Но, с другой стороны, совершенно неожиданно выяснилось, что мой таинственный дар действует даже на расстоянии.
Далее, подруга Олька теперь спасена от насильника-шантажиста и может безмятежно дрыхнуть в своей постели, не опасаясь, что ее вновь дернут в кабинет для комиссарских утех. Объяснение с Сатеком… – это тоже следует зачислить скорее в актив, чем в пассив. Даже если он ни разу больше не подойдет ко мне – все равно хорошо сознавать, что у тебя есть кто-то, кому можно сказать правду. Что, более того, правда сказана.
Но неужели он действительно будет избегать меня? И почему эта мысль настолько мне неприятна? До возвращения в Питер, а значит, и до прощания с Сатеком осталось всего ничего. Мы все равно больше никогда не увидимся – так о чем сейчас сожалеть? Наверно, меня напрягает что-то другое: не чувства конкретного святого Сатурнина, а отношение людей вообще. Их гипотетическое отношение к тому, что я сделала и, возможно, сделаю еще не раз в будущем. Ведь я убийца. Да-да, я убиваю людей, причем, не только откровенных подонков типа Миронова. Я убиваю людей в своих сугубо личных интересах, как, например, капитана Знаменского. Хуже того: убив опера, я получила удовольствие, подобно какому-нибудь психопату. Что испытывают, глядя на убийцу-психопата, другие, нормальные люди? Страх? Отвращение? Будет очень обидно, если Сатек думает сейчас обо мне со страхом и отвращением.
Ну и, наконец, Лоська. На этом фронте явно настала пора решительных действий. Я понимала, что если за оставшуюся до отъезда неделю у меня не получится добиться от него формального предложения о замужестве, то не получится уже никогда. Что ж, судя по нашему последнему разговору, клиент, что называется, созрел. Раньше в такой ситуации я непременно взяла бы его под уздцы, то есть хитростью и силой выманила бы нужные слова, причем так, что сам он пребывал бы в полной уверенности, что инициатива принадлежит исключительно ему, мужчине. Мужчине с большой буквы М.
Однако сейчас мне почему-то не хотелось заниматься этой простой, но в чем-то и унизительной процедурой. Если он не совсем плюшевый козел, то пусть пройдет эти несколько метров самостоятельно, без кнута и без пряника. А вдруг не пройдет? Неужели я сознательно оставлю столь важное дело на волю случая? Пожалуй, что так. И, между прочим, чей это голос: меня-умной или меня-глупой? Непонятно… Похоже, это был тот редкий случай, когда голосование дуры и умницы практически совпало. И, хотя мотивы их были наверняка разными, этот факт все же настораживал. Да хочу ли я на самом деле выходить за него замуж? Конечно, хочу. Я ведь за этим сюда приехала, разве нет?
Так, мучимая сомнениями и подбадриваемая радостью побед, я в одиночку то брела, то маршировала по спящим улицам Минеральных Вод – от угла к углу, от сомнения к радости, от радости к сомнению. Абрикосов, кстати, было в избытке, но я к ним не притрагивалась. Немытые фрукты опасны для живота.
На следующий день было объявлено о прекращении всех работ до приезда следственной комиссии – то ли из ВЛКСМ, то ли из ВЦСПС, то ли из какого-то другого цеце-цапцарап. Практически это означало, что отряд закончился на неделю раньше запланированного. Нас отправили бы домой немедленно, но, как видно, не нашлось такого количества свободных билетов. Чтобы как-то занять людей, а может, просто желая вывезти нас подальше из зоны ЧП, зональный штаб решил наградить отряд трехдневной экскурсией в Домбай и Теберду. Немцы и чехи должны были улетать сразу по возвращении оттуда; остальных отправляли в Питер спустя еще два дня. Кончилось лето.
Я знала Домбай только из песен Визбора, и в иных обстоятельствах с радостью поехала бы туда. Но только не сейчас, не с такими соседями. Мне, мягко говоря, не улыбалось сидеть в одном автобусе с Лоськой, который будет молча поедать меня глазами, и с Сатеком, который, напротив, будет всеми силами избегать любой возможности встретиться со мной взглядом. Меня тошнило от мысли, что придется хором исполнять «Вместе весело шагать по просторам» с теми, кто избивал Райнеке по приказу Миронова. Поэтому утром, когда пришла пора садиться в автобус, я без особых усилий сымитировала непреодолимый приступ тошноты.
– Скажи Валерке, что я остаюсь, – наказала я Ольге, когда та пришла вытаскивать меня из туалетной кабинки. – Жалко, конечно, но не ехать же по горным дорогам, когда тебя несет и выворачивает наизнанку. Наверно, переела абрикосов.
Это сработало: ни у кого не было сил, времени и желания проверять мое алиби. Когда автобус с отрядом наконец отвалил, я выбралась из своего убежища, не торопясь, приняла душ и уселась на кровати, размышляя, куда девать такую уйму свободного времени. Мне вдруг пришло в голову, что я никогда еще не оказывалась в такой ситуации – наедине с собой, совсем без других – близких и дальних, родных и чужих, милых и неприятных, сочувственных и равнодушных. Без других, от которых мне чего-то было бы нужно и которым чего-то было бы нужно от меня. Без дел – срочных и не очень, важных и незначительных. Без уроков, домашних заданий, лекций и экзаменов. Без ожиданий, без планов и надежд – во всяком случае, на ближайшие три дня.
Это было странно до неловкости. Что с ней теперь делать, с этой свободой? Опустевшее здание школы испытывало, похоже, такое же странное чувство. Синдром старого дома, внезапно покинутого всеми жильцами. Нет уже ни слитного гула многих голосов, ни стука каблучков по ступеням, ни детского топотка по паркету, ни скрипа подошв по кухонному линолеуму. Никто не шарахнет кулаком по столу, не вскрикнет, ударившись коленкой, не скрипнет, укладываясь спать, пружинами кровати… Где они теперь – вздохи влюбленных и охи стариков, вопли младенцев и тихое воркование матерей? Что ему остается, старому дому, как не обращаться к помощи призраков, как не вызывать их из небытия, чтобы хоть как-то заполнить образовавшуюся пустоту? Пускай теперь хотя бы они вздыхают и охают, шаркают и скрипят в гулком пространстве покинутого жилья.
Звуков и в самом деле хватало: по-видимому, старая школа прямо-таки кишела самыми разнообразными призраками. Я вдруг почувствовала себя как-то неуютно. Свобода свободой, но зачем же сразу так много? Этак ведь и захлебнуться недолго с непривычки. Да и не надо мне ее, если разобраться, этой свободы. Что я тут, за свободу боролась, что ли? Нет, конечно, я ж не Куба какая-нибудь. Я боролась за покой, вот за что. А что получила? Призраков! И как с ними, спрашивается, бороться, с призраками? Что делать, если сейчас, скажем, снова послышится скрип, и прямо вот из этой стены вылезет, стуча хребтиной, какой-нибудь здоровенный скелетище? Тут уже даже мой таинственный дар не поможет. Тут уже бесполезно кричать «Сдохни!», поскольку бывший обладатель скелета давно уже помер. Мне вдруг показалось, что кто-то поднимается по лестнице из вестибюля.
А если это не просто абы какой призрак, а вполне конкретный?! Допустим, дед из квартиры № 31… – как его?.. – Алексей Иванович, вот как. Или лысый Димыч с булькающим, разваленным надвое горлом. Или, еще того хуже – сволочь Миронов с отрубленной головой в руках: свинячьи глазки, гнусная ухмылка. Меня передернуло от внезапно нахлынувшего отвращения. Я уже не сомневалась, что на лестнице действительно кто-то есть – кто-то неторопливый, осторожный, словно бы сомневающийся, стоит ли ему идти дальше. Хорошо бы, чтоб это оказался просто случайный вор. Случайному вору нужны вещи, а не люди. А если все-таки призрак? Призраку вещи вовсе ни к чему, зато я очень даже сгожусь… Но откуда ему знать, что из всех комнат здания именно эта обитаема? Если затаиться и не издавать ни звука, есть шанс, что призрак пройдет мимо. Или вообще минует мой этаж… Почти не дыша, я вжалась в спинку кровати.
Нет! Он выбрал именно третий этаж! Он идет по коридору! Шаги звучат все ближе и ближе… Боже, милосердный Боже, сделай так, чтобы он прошел мимо! Моя психика не вынесет еще одного свидания с Мироновым или Знаменским… Звук шагов постепенно замедлился и наконец смолк прямо перед моей дверью. Я почувствовала, что волосы шевелятся у меня на голове, как змеи Медузы горгоны. Стук. Это в дверь? Да, это в дверь! Призрак постучал в дверь. А призраки вообще стучатся? А черт их знает, может, и стучатся – у них ведь костяшки всегда наготове. Что делать? Ответить? И если ответить, то как? «Не входите, я неодета?» Нет-нет, лучше молчать…
Стук повторился – теперь более настойчивый. Расширенными от ужаса глазами я смотрела на ручку, которая начала медленно поворачиваться. Дверь приоткрылась.
– Александра? Ты здесь?
На пороге стоял Сатек. Не призрак деда Алексея Ивановича, а мой любимый святой Сатурнин во плоти и крови. Меня словно подбросило: я вскочила с кровати и с разбега кинулась ему на шею. Я ведь ждала именно его – только его из всего многомиллионного населения планеты Земля: это стало исчерпывающе ясно, как только я увидела его лицо. Теперь мне уже казалось, что я не поехала в экскурсию с единственной целью, с единственной надеждой – пусть даже и не осознанной мною самой – что он поймет, что он останется тоже… что нам наконец удастся… что у нас наконец получится…
– Александра, – пробормотал он. – Я к тебе…
Я закрыла ему рот поцелуем.
Мы были одни в целом свете – все соглядатаи и свидетели, из которых, увы, преимущественно состоит этот мир, укатили прочь, неосмотрительно оставив нас наедине, и этот редкий восхитительный шанс нельзя было не использовать на всю катушку. Мы бросили на пол несколько матрасов, чтобы любить друг друга с удобствами. Нам принадлежали теперь не только все матрасы, но и все подоконники, все столы и кровати. Мы не стеснялись орать, когда хотелось орать, и смеяться, когда хотелось смеяться. Школа была нашим необитаемым островом, нашими джунглями, нашим шалашом, нашей голубой лагуной. Призраки? Ха! Чихать мы хотели на призраков – ведь они тоже слиняли на Домбай.
Сначала мы объяснялись только междометиями и смешками, и этого хватало с избытком. Слова вернулись лишь под вечер, когда, выйдя в город, мы накупили на ужин всякой сладкой всячины, бутылку кислого болгарского вина и ведро абрикосов. Я твердо намеревалась наесться абрикосами на всю оставшуюся жизнь. Тогда-то я и поинтересовалась у святого Сатурнина, как и почему он, собственно, возник на моем девичьем пороге. Надеюсь, мой вопрос прозвучал достаточно невинно. Сатек пожал плечами:
– Я не быстро понял, что ты не поехала. А потом…
Потом он стал требовать, чтобы его немедленно выпустили. Валерка Купцов не хотел останавливать «Икарус», и тогда Сатек сорвал пломбу с молоточка, которым надлежало пользоваться в случае пожара, и пригрозил, что перебьет все стекла. Он кричал, что не может уезжать из городка, потому что ждет срочную телеграмму, о которой вспомнил только сейчас. Что от этого зависит вся его жизнь и светлое будущее всего человечества. Что пожарным молоточком можно бить не только стекла, но и головы тех, кто осмелится встать на его пути. Последний аргумент убедил Валерку: еще одно ЧП прикончило бы его окончательно. Автобус остановили, и Сатек сошел. К тому времени они уже успели выехать за окраину, так что обратная дорога до школы, которую Сатек проделал пешком, оказалась достаточно долгой.
– Когда я выходил, твой Лыско так на меня смотрел… – сказал Сатек.
– Не Лыско, а Лоська, – поправила я.
– Он не годен для тебя. Он… как это?.. – никчемужество. Зачем тебе такой?
– Заткнись, – сказала я. – Мы не будем говорить о Лыско. Давай лучше есть абрикосы.
– Ой-ой-ой! – он схватился за сердце, изображая испуг. – С тобой шутить плохо. Ты ведь у нас убийца.
– Ага.
Мы сидели по-турецки на матрасах в чем мать родила и лопали абрикосы, запивая их кислым вином и заедая халвой.
– Сатек, я думала, ты ко мне больше не подойдешь.
– Почему?
– Я ведь у нас убийца.
– Ты убийца, которую я…
– Шш-ш! – остановила его я. – Не говори этого слова. Ты уезжаешь через два дня, и мы больше не увидимся никогда.
– Хорошо, – кивнул он, – не буду.
– На фига я вообще тебе сдалась? Тут все удивляются. Почему я? Почему не Ольга Костырева – она красивая, намного лучше меня. Почему не Пониже или Повыше?
Сатек рассмеялся:
– Пониже – Повыше не годится. Ты разве не поняла? Они парнями не интересуются.
– Как это? – изумилась я. – А чем же они интересуются? Учебой?
Он упал на матрас и хохотал минуты две без передыху.
– Чем-чем… Другом-другом… – сказал Сатек, отсмеявшись. – Все-таки, дикий вы народ, русские. Как Александер Блок говорил – скифо-сарматы. Хотя, нет: скифо-сарматы, на крайнем мере, знали, что такое амазонки. А вы и того не знаете…
Я вытаращила глаза:
– Погоди-погоди… ты хочешь сказать, что Пониже и Повыше живут друг с дружкой?
– Конечно. Они затем сюда и приехали. Дома родители мешают. А тут никто не мешает.
– А ты Сатек? Зачем приехал ты?
– Знаю говорить по-русски. Вообще-то многие знают. Но сюда не каждый хотел. Я хотел, вот и послали. Долго думали, сомневались, но другого не было.
– Почему сомневались?
– Я был диссидент, – Сатек усмехнулся. – Это у нас почти как убийца.
– Ты? Диссидент? Это как?
– Да вот… Так вышло. Сегодня какое число? Двадцать первое? Ровно четырнадцать лет назад…
Ровно четырнадцать лет назад Сатек стоял вместе с другими подростками на обочине шоссе и смотрел на грузовики с солдатами и на танки с жирной белой полосой, которые въезжали в Чехословакию из соседней Германии. Он жил тогда в маленьком богемском городке под названием Литомержице на реке Лабе.
– Вы зовете ее Эльба, – сказал он. – Вы и немцы. В тот август вы тоже были вместе с немцами, против нас.
Белая краска на танках была такой свежей, что Сатеку казалось, будто она светится. Потом выяснилось, что русские и немцы отметили так свои машины, чтобы отличать врагов от своих – ведь чешская армия имела на вооружении такие же танки. Но это потом, а тогда, в первый день вторжения мало кто понимал, что происходит. Думали, маневры. Но ближе к полудню все уже знали. Люди плакали. Дед Сатека сказал, что уже видел здесь немецкие танки тридцать лет тому назад. Он не верил, что его внуку приходится тоже смотреть на это. В середине дня, когда танки и грузовики уже прошли, их сменили цистерны с горючим, и кто-то бросил бутылку с зажигательной смесью. Началась стрельба, но, слава Богу, никого не убили. На памяти Сатека это был единственный случай сопротивления.
– Такие уж чехи, – усмехнулся он. – Бравые солдаты Швейки. Не любим войну. Когда враг вторгается, мы только шире расставляем ноги. Но это не значит, что мы любим изнасилование. Просто не любим боли.
Четыре года спустя Сатек приехал в Прагу, чтобы учиться в Карловом университете, на философском. Это факультет был в то время жутко популярен из-за студента Яна Палаха, который сжег себя на Вацлавской площади в знак протеста против вторжения. Молодежь относилась к Яну, как к герою; ходили на его могилу, пели песни, митинговали. Потом властям это надоело, и они решили перезахоронить Палаха – отправить его гроб подальше от Праги, в провинцию. Сатек тогда был на втором курсе – откуда его и выперли немедленно после того, как он подписал петицию против перезахоронения. Пять лет он проваландался на разных халтурах – водил грузовик, работал на стройке, в гараже… И все время пытался восстановиться в университете. Получилось только в семьдесят восьмом, да и то не на философский, а на лингвистику…
– И всё? – спросила я, когда он закончил свой рассказ. – Я так и не поняла, зачем ты согласился на этот интеротряд.
Сатек пожал плечами:
– Наверно, чтобы на вас посмотреть. Понять, кто в меня вторгался.
– Ну, если уже быть совсем точными, то, скорее, ты тут вторгаешься в меня… – усмехнулась я. – Разве не так?
Сатек молчал, никак не реагируя на мои слова.
– И вот, посмотрел.
– Ну и?
– От вас нужно держаться подальше, – серьезно проговорил он. – Рабы любят топтать. Топтать себя. Топтать других рабов. Топтать свободных. Главное – топтать. Вы такие.
Я прикинула, стоит мне обижаться или нет, и решила, что нет, не стоит. Нам предстояли еще две ночи и полтора дня, так что не было никакого смысла портить себе этот праздник. В конце концов, я сама вызвала его на откровенность своими расспросами.
– Что-то не похоже, что ты держишься подальше от меня… – сказала я, запуская пятерню в его шевелюру. – Наоборот, прижимаешься всем телом. Хотя и не всегда, что, честно говоря, разочаровывает.
Он улыбнулся и обнял меня.
– Ты другая, Александра. Ты не раб. Ты свободная, не похожая на них. Не знаю, почему. Наверно, потому, что ты убиваешь…
– И тебя это не пугает? Не отталкивает от меня?
– А что, я выгляжу, будто пугает? – прошептал Сатек, щекоча мне губы своим дыханием. – Будто отталкивает?
И действительно, то, что последовало затем, могло рассеять любые сомнения касательно ответа на этот вопрос…
В дальнейшем мы старались избегать серьезных разговоров. Зачем? Речь – источник недоразумений между… – между кем и кем? В самом деле, кем мы приходились друг другу?
Любовниками? Нет, это слово не подходило – ведь в нем присутствовал запретный корень, который мы договорились не произносить.
Друзьями? Нет – настоящих друзей связывают общие интересы и общее дело, а не самозабвенное траханье на необитаемом острове. И уж, конечно, история четырнадцатилетней давности никак не могла способствовать какой бы то ни было дружбе между нами. Назовем вещи своими именами: Сатек ненавидел мою страну и не скрывал этого.
Чужими? Скорее всего, так. Мы встретились совершенно случайно и должны были навсегда расстаться уже через три… два… один день. Я не имела ни малейшего понятия о Чехии. Сатек видел в русских насильников и оккупантов, а в русской культуре – менталитет агрессивных рабов. Он говорил на моем языке с ошибками – я не знала его языка вовсе. Чужие, конечно, чужие… Но разве чужие могут вжиматься друг в друга животами с таким неистовым и несомненным желанием слиться воедино?
У нас не было ответов на эти вопросы. Мы не считали, сколько времени нам осталось: иногда нам казалось, что беспокоиться нет причин и впереди еще годы; иногда нами овладевала лихорадочная спешка, как будто нас должны были оторвать друг от друга через несколько минут. Сладость халвы и поцелуев сменялась в наших ртах кислым привкусом вина и разлуки, горечью отчаяния и зеленых маслин. Когда спустя двое суток все тот же экскурсионный «Икарус» высадил на наш необитаемый остров шумную толпу пришельцев, мы были и готовы, и не готовы к этому – как к смерти, про которую точно известно, что она обязательно придет, но неизвестно когда. В итоге, мы и расстались без церемонии расставания – без прощальных поцелуев, долгих мелодраматических взглядов и взмахов платочка: просто отошли друг от друга на шаг, на десять, на километр, на тысячу, смешались с толпой, растворились молекулами в общем огромном море.
На следующий день чехов и немцев увозили в аэропорт.
– Что, не выйдешь проводить? – удивленно спросила Ольга. – Даже в окошко не посмотришь? Ну, ты даешь, подруга. Прямо железный Феликс.
Я только пожала плечами. Зачем выходить, на что смотреть? Его все равно уже не было здесь, со мной. Если кто и был, то Лоська.
О нем я совсем не думала все эти дни. То есть совсем. Поэтому я даже немного растерялась, когда он возник передо мной с этим своим видом потерявшегося козленка. Когда козлята совсем беспомощны, им недостаточна руководящая роль стада. Нужен еще и второй поводырь – индивидуальный. У сосунков это, как правило, мамаша, но когда козленок мужает и его место у сиськи занимают младшие братья, приходится подыскивать иного вождя и защитника. В случае Лоськи такой необходимости не было: его мамахен выражала безусловную готовность держать его возле своего вымени до скончания времен. Зачем же он тянется ко мне, за третьей уздой? Для страховки?
Это был самый последний день, двадцать седьмое число. После завтрака, уже увязав рюкзаки, отряд слонялся по коридорам в ожидании автобуса. Мы с Ольгой Костыревой курили у торцевого окна. Она уже совсем оправилась от недавних переживаний, шутила, похохатывала, строила новые планы. Мне бы так. Видимо, в этой жизни мало иметь крылья – они еще и должны быть жирными. Такие жирные-прежирные крылья, чтобы беда скатывалась, как с гуся вода. Фу, какой отврат… Я затягивалась сигаретой и вполуха слушала, как моя красавица-подруга хлопает своими жирными крыльями.
Тут-то он и подошел, слегка покачиваясь на тонких плюшевых ножках.
– Саня…
– Здорово, Константин, – приветствовала я своего бывшего-пребывшего. – Как живется-можется?
– Нормально…
– Молодец, – одобрила я и отвернулась к окну, поскольку тамошний вид был не в пример интересней.
– Саня…
– А, ты еще здесь? – не оборачиваясь, проговорила я. – Иди себе, Константин, иди. Похоже, автобус подают.
– Саня, надо поговорить. Оля, извини, пожалуйста…
– Ладно, так уж и быть…
Ольга неохотно загасила окурок и оставила нас вдвоем. Я продолжала разглядывать улицу, крытые шифером крыши домов, вишневые и абрикосовые деревья на тротуарах. Пожалуй, это будет вспоминаться хорошо.
– Саня… – снова проблеял Лоська и замолчал.
– Слушай, парень, – сказала я, резко повернувшись к нему и скорчив самую свирепую рожу. – Ты вот что. Либо говори, чего ты там хотел, либо гуляй отсюда. Не люблю, когда мне дышат в затылок.
Лоська жалобно смотрел на меня. Если бы он мог не дышать вовсе, то, без сомнения, так бы и поступил. Но он не мог и потому просил меня извинить за эту непозволительную вольность.
– Я хотел спросить: у тебя с этим чехом серьезно?
Я возмущенно фыркнула:
– Тебе не кажется, что это слишком личный вопрос? Ты-то тут при чем?
– При том, – произнес Лоська с несвойственной ему твердостью. – Очень даже при том. Пожалуйста, выходи за меня замуж.