«Почтовый ящик» № 758 находился в Мариинском проезде, недалеко от Таврического сада. Полуподвальное помещение, несколько стоптанных ступенек вниз, причем, не из подъезда, а прямо с улицы… – всё это поразительно напоминало ту рюмочную, куда мы с Лоськой зашли сразу после получения мною направления на преддипломную практику. Как видно, неспроста меня потянуло тогда именно под землю.

В молодые годы этого красивого особняка здесь, наверно, помещалась дворницкая и склады, предназначенные для хранения дров и инвентаря. Затем прежние хозяева переехали если не в Париж, то на небеса, а дворник с семьей – наверх, в господские покои. Как говорит моя мама, «кто был никем, тот стал всем, но о-о-очень ненадолго»: вскоре пришла пора уплотнений, и опустевший было полуподвал вновь принял жильцов в свои заплесневелые стены. Раньше тут явно была коммунальная квартира коридорного типа; ее серолицые обитатели непременно кашляли и чихали если не ежедневно, то большую часть времени, ибо трудно представить иное положение дел там, где болотная сырость и гнилые грунтовые воды без труда одолевают любое отопление.

Судя по тому, что в итоге коммуналку признали непригодной для жилья даже в ситуации острого квартирного дефицита, она действительно представляла собой натуральный гроб. Ну, а поскольку гроб – тоже в некотором роде ящик, то после выселения серолицых туберкулезо-бронхитников оставалось лишь присвоить этому ящику номер и превратить его, таким образом, в «почтовый». «Почтовый ящик» № 758, отдельная лаборатория при некоем номерном НИИ, известном в миру под именем «почтовый ящик» № 2045.

Эту душераздирающую историю рассказал мне сам заведующий лабораторией Грачев на предварительном инструктаже.

– Я неспроста сразу извещаю вас об этом, – сказал он с унылым выражением на лице. – Взгляните на меня, Саша. Я кажусь вам нездоровым человеком? Взгляните, взгляните…

Я с готовностью исполнила его просьбу. Передо мной сидел мужчина среднего роста, средних лет, средней полноты с зачесанными на боковой пробор жидкими прямыми волосами. Худощавое лицо пергаментного цвета – как видно, проблемы с печенью. Карие глаза с красными прожилками на белке, глубокие складки у рта, на лбу и вокруг глаз. Нос слегка заостренный, с красным кончиком… – ага, это может указывать на причину, по которой печень недовольна своим хозяином.

– Ну? – с некоторой тревогой поторопил меня Грачев.

– Что вы! – с чувством соврала я. – Вы кажетесь мне абсолютно здоровым.

– Ну, вот видите! – Грачев удовлетворенно откинулся на спинку кресла. – Здоровье. Загар. Аппетит. Высокая работоспособность. Хорошее настроение. Все это не очень-то вяжется с таким местом работы, не так ли? Отвечайте, Саша, не бойтесь. Смелее, смелее!

Я неуверенно пожала плечами.

– Не знаю…

– Позвольте объяснить вам причину этого вопиющего несоответствия, дорогая Сашенька… вы ведь позволите вас так называть?

– Пожалуйста, называйте…

Грачев широко улыбнулся, показав мелкие прокуренные зубы.

– Причина, Сашенька такова: мы стараемся бывать здесь как можно реже.

Я усилием воли подтянула на место отвисшую челюсть.

– Это как? У лаборатории есть еще помещение?

– В том-то и дело, что нет… – вздохнул он. – Но рядом имеется Таврический сад, кафе-мороженое, неплохой пивной бар… – правда, бар тоже в полуподвале, но, все-таки, не таком нездоровом. Работа здесь творческая, мыслительная. А где же и мыслить, как не на садовой скамье или за столиком кафе, не так ли? Смелее, смелее!

Я снова пожала плечами. Мыслить? Гм… Честно говоря, я сильно сомневалась, что к моей скромной персоне можно применить столь серьезный глагол. Мыслят основоположники… или, в крайнем случае, завлабы. Но вряд ли следует требовать того же от простой практикантки. Будет ужасно неудобно, если выяснится, что они ждут от меня каких-то научных открытий.

– Видите ли, э-э… – я замялась, потому что при знакомстве он назвал только свою фамилию, без имени-отчества.

– Грачев, – подсказал завлаб. – Зовите меня просто Грачев. Такая уж тут традиция, ничего не попишешь.

– Видите ли, товарищ Грачев…

– Грачев, – снова перебил он, – просто Грачев. Ну, смелее, смелее!

– Грачев… – осторожно повторила я. – Видите ли, Грачев, я едва окончила пятый курс и не уверена, что смогу… ээ-э… в полной мере соответствовать ожиданиям насчет… ээ-э… мыслительной работы.

Грачев замахал руками:

– Ерунда, Сашенька! Полнейшая ерунда! Вам непременно помогут! У нас здесь замечательный коллектив! Скоро вы и сами в этом убедитесь… – он вытянул шею в направлении распахнутой двери кабинета и принялся кричать: – Вера Пална!.. Вера Пална!.. Вера Пална!..

Невидимая Вера Пална откликнулась далеко не сразу, зато ее ответ был куда лаконичней начальничьего запроса:

– А?!

– Вера Пална! Покажи Сашеньке ее стол! – проорал завлаб.

– А где он? – донеслось из туманных глубин полуподвала.

– Вот ты и найди!

В лаборатории воцарилось молчание, затем из коридора послышался возмущенный перестук каблуков, и в кабинет влетела густо накрашенная деваха лет двадцати в мини-юбке и высоченных сапогах из разряда тех, какие моя подруга Катька именует «охотничьими», то есть предназначенными не для хождения, а сугубо для охоты на мужиков.

– Послушай, Грачев!

Она набрала в грудь воздуху и уже готова была разразиться гневной тирадой, но завлаб хладнокровно перехватил свою сотрудницу на полуслове, как опытный ловец бродячих животных перехватывает сачком дикую кошку:

– Душенька, Вера Пална, помоги человеку. Вот, знакомься: это Саша Романова, наша новая практикантка. Ее к нам прислали на три месяца. Сашенька, а это Вера Пална, секретарша лаборатории… – Грачев льстиво улыбнулся. – Она у нас тут за главную. Правда, Вера Пална?

Деваха взглянула на меня и смягчилась.

– В самом деле, молоденькая, – сказала она. – Ну ладно, так уж и быть. Пойдем, молоденькая.

Помимо уже знакомого мне кабинета Грачева, лаборатория включала в себя кухню, ванную, туалет, каморку разбитной кошки в охотничьих сапогах и два больших помещения со столами сотрудников. Сами сотрудники отсутствовали как класс, и я сразу вспомнила слова завлаба о здоровых принципах мыслительного процесса. Некоторые столы хранили на себе следы рабочего беспорядка, остальные были девственно чисты.

– Выбирай! – сказала Вера Пална, останавливаясь в дверях. – Хочешь – здесь, хочешь – в соседнем зале.

– В смысле? – не поняла я.

– В смысле – куда сядешь, то и твое, – пояснила секретарша. – Короче, добро пожаловать.

– Погоди, Вера…

– Вера Пална, – поправила она. – Зови меня, как все зовут, чтоб без путаницы. Порядок есть порядок. Я Вера Пална, а ты теперь – Сашенька.

– Понятно, – сказала я. – А где все?

Деваха фыркнула:

– Где-где… кто где. Мне-то почем знать? Я на телефоне.

Словно услышав ее, в секретарской каморке зазвонил телефон, и Вера Пална ретировалась, оставив меня наедине с пустыми комнатами. На часах было двадцать минут одиннадцатого. Я выбрала себе стол – такой, чтобы лицом к окну, села и стала ждать, глядя на ноги редких прохожих. В плане интенсивности движения Мариинский проезд явно уступал району Сенной площади. Спустя полчаса, одурев от безделья, я решилась побеспокоить по этому поводу начальство, но дверь грачевского кабинета оказалась заперта – как видно, завлаб уже ушел мыслить. Во всей лаборатории оставались теперь лишь мы вдвоем с Верой Палной – к ней-то я и отправилась за разъяснениями.

Секретарша разговаривала по телефону. Я прислушалась: обсуждался фасон кофточек. Это не могло не радовать: хоть что-то в этом странном заведении соответствовало ожидаемым стандартам. Дождавшись, пока Вера Пална закончит разговор, я встала в дверях каморки. Увидев меня, она вздрогнула и схватилась за сердце.

– Ох, как ты меня напугала! Что ты тут делаешь?

– Как это? – удивилась я.

Она покачала головой с тем выражением, какое напускают на себя, когда видят безнадежно больного или полного идиота.

– Ты стол выбрала?

– Выбрала, – кивнула я. – И что мне теперь делать?

– Да мне-то почем знать? – фыркнула Вера Пална. – Я на телефоне. У начальства спрашивай.

– Грачев ушел, – вздохнула я. – Кабинет заперт.

– Ушел? – Вера Пална отрицательно покачала головой. – К Васе.

Я помолчала, обдумывая смысл этого краткого загадочного сообщения. Если имелось в виду, что завлаб не ушел, то почему «к Васе»? Так ведь не говорят: «Не ушел к Васе»… А если ушел, то кто такой этот Вася?

Вера Пална протянула руку к телефону.

– Почему к Васе? – поспешно спросила я.

Секретарша вытаращила на меня густо подведенные глаза.

– Чего?

– Ну, ты сказала, что он ушел к Васе…

Вера Пална вдруг прикрыла рот ладонью, хрюкнула разок-другой и зашлась в истерическом смехе. Я терпеливо ждала, пока она отсмеется и вылезет из-под стола.

– К Васе… – повторила секретарша, утирая выступившие слезы. – Ну, ты даешь, Сашенька. Давно я так не ржала. Какой там Аркадий Райкин… К Васе… Не «к Васе», а «квасит»! Квасит твой Грачев, поняла? Похмеляется с утречка, вот дверь-то и запер. Фу-у…

Зазвонил телефон, Вера Пална схватила трубку.

– Алло! Нет, Грачев на совещании. Троепольский? Троепольский поехал в Институт. Передать что-нибудь? Хорошо, записываю…

Я вернулась на свое рабочее место.

К двенадцати стали подтягиваться сотрудники. Пришел солидный дядечка лет сорока, представившийся Димушкой. Наполнив комнату запахом дорогих французских духов, пришла пожилая женщина, элегантно одетая, с хорошей улыбкой. Ее следовало называть Зиночкой. Да-да, странности не кончались: чью-то в высшей степени интеллигентную бабушку здесь звали Зиночкой, солидного сорокалетнего мужчину – Димушкой, а едва выпорхнувшую из школьного класса пэтэушного вида деваху – Верой Павловной… Пришел и упомянутый ею Троепольский: низенький бородач с круглым лицом, волосатыми короткопалыми руками и масляными глазками неисправимого ловеласа. Знакомясь, он долго держал мою руку в ладонях, пожимал и так, и эдак, подмигивал, улыбался и вообще кокетничал, как мог.

– Троепольский, – сказал он, умильно посматривая на меня снизу вверх и ухитряясь при этом ощупать взглядом всю мою фигуру от коленок до плеч. – Троепольский, Сашенька, знаменитейшая фамилия…

– Да, у меня собаку Бимой зовут, – кивнула я.

Бородач разразился приятным смехом.

– Ах, нет, не то! Вы имеете в виду писателя, написавшего «Белый Бим Черное ухо»? Это просто однофамилец. А мой дедушка был довольно известным дипломатом, чрезвычайным и полномочным послом… Неужели не слышали? Троепольский. Нет? Ну, ничего, вот поедем ко мне на дачу в Зеленогорск, я покажу вам фотографии. Со Сталиным, с Черчиллем, с Литвиновым… У вас вообще-то какие планы?

– В каком смысле?

Он снова рассмеялся:

– Ну, не на вечер, конечно. Хотя, возможно, дойдет и до этого… Какие у вас планы на практику? Грачев вас уже озадачил?

– Н-нет…

Троепольский всплеснул руками:

– Ай-я-яй! Такую красавицу и не озадачить! Подождите…

Он мелкой рысцой побежал к кабинету Грачева.

– Сашенька, берегитесь, – улыбнулась Зиночка. – У внука чрезвычайного посла все женщины красавицы.

– Ага, – мрачно подтвердил Димушка. – Всех тут перетрахал. Присутствующие не в счет.

– Фу, Димушка, – сморщилась Зиночка. – Как вам не стыдно… Что за жаргон? В конце концов, тут молодая девушка. Сашенька еще подумает о нас черт знает что.

– И будет совершенно права, – кивнул Димушка, доставая из стола шахматную доску. – Ну, где этот Троепольский?

Троепольский вернулся спустя несколько минут. Круглое лицо его сияло.

– Сашенька, решено! Отныне вы в моей группе! Будете заниматься персептроном. Слыхали о таком звере? Нет? Ни о ком-то вы не слыхали – ни о после Троепольском, ни о персептроне… И чему только в нынешних институтах учат? Шучу, шучу… Не слыхали – и не беда, расскажем. Только не сейчас, потом, потом. Сейчас надо срочно отметить ваше вступление в замечательный коллектив «грачевцев». Или, как мы его называем с недавнего времени, «758-й сон Веры Палны». Ха-ха-ха… Секундочку…

– Троепольский, расставлено, – сказал Димушка, указывая на шахматы.

– Что ты, Димуля, как можно?! Такой повод, такой повод!

С этими словами Троепольский полез в портфель, вытащил оттуда бутылку портвейна и победным жестом водрузил ее на стол.

– Празднуем! Вера Пална!.. Вера Пална!..

– А!? – донеслось из коридора.

– Вера Пална! Тащи стаканы! Гуляем! Есть повод!..

Так началась моя преддипломная практика.

В последующие дни я уже более-менее знала, чего ожидать, а вскоре и вовсе приспособилась не хуже постоянного сотрудника. Слово «сотрудник» предполагает совместный труд, но о каком-либо труде в «почтовом ящике» № 758 говорить не приходилось. Здесь удерживались лишь те, кто умел жить, не трудясь вовсе. Впрочем, местный циник Димушка на полном серьезе уверял меня, что точно то же самое происходит, за редкими исключениями, повсюду от Бреста до Камчатки. Разница только в режиме содержания.

Вообще-то лаборатория была создана для того, чтобы заниматься нейронными сетями и дублировать работу американцев по созданию персептрона – вычислительной машины, способной обучаться по образцу человеческого мозга. Когда это решение принималось, многие в мире считали, что персептронам принадлежит будущее. Главным идеологом и творцом первой такой машины был некий Фрэнк Розенблат из какого-то американского университета. Но практически через год после того, как в Ленинграде был сколочен «почтовый ящик» № 758, Розенблат совершенно случайно погиб – аккурат в день своего рождения. Бедняге исполнилось всего сорок три. Случайно погиб… Ага. Расскажите кому-нибудь другому про такие случайности. Я слишком хорошо знаю, как именно они случаются…

По словам Троепольского, со смертью Розенблата постепенно захирела и его идея. Американцы переключились на другие направления, а наш 758-й номер остался. Как выяснилось, смастерить даже самый ненужный ящик во много раз легче, чем потом его разобрать.

– Фрэнк утонул в семьдесят первом, – сказал Троепольский. – Утонул, или утопился, или был утоплен… – потом ходили разные слухи. А сейчас у нас что? Сейчас у нас восемьдесят второй. Вот и считай. Одиннадцать лет интенсивного переливания пустоты из наперстка в наперсток.

Он водрузил на мой стол толстую пачку машинописных переводов статей из американских журналов.

– Вот, Сашенька. Хочешь – читай. Не хочешь – не читай. Все просто.

Этим я и занималась на своей преддипломной практике. Хотела – читала. Не хотела – не читала. Все просто.

В принципе, полтора десятка «грачевцев» могли бы приходить на работу всего два раза в месяц – за авансом и получкой. Но, по-видимому, всё же существовала некая граница, через которую нельзя было переступать. «Борзей – борзей, но не перебарзивай», – говорил Димушка. Этот негласный кодекс соблюдался неукоснительно. Каждый сотрудник непременно появлялся в Мариинском проезде хотя бы на полчаса, хотя бы под конец рабочего дня. Полное отсутствие допускалось, но должно было обязательно подкрепляться больничным или командировкой.

Что они делали в своем полуподвале, как проводили время? Трепались, обменивались книжками и рецептами, составляли календарные планы – столь же фиктивные, как и последующие календарные отчеты. Димушка и Троепольский гоняли блиц в шахматы – страстно, с воплями и шумом. Начинали они обычно мирно, даже задумчиво, приговаривая каждый свою фирменную фразу.

– А мы не бздим с Трезоркой на границе… – оптимистически замечал Троепольский, берясь за пешку.

– По-о-о-ловцы… много половцев… – тихо отвечал Димушка, хищным взглядом обозревая доску.

Затем темп убыстрялся. Трезорка и половцы уступали место более эмоциональным восклицаниям:

– Потрогал – женись!..

– Да что ж ты делаешь, гад?!

– Той же рукой!.. Той же рукой!!

– Рус, сдавайся!..

– Русские не сдаются!.. – гордо отвечал Димушка Либерман.

Последняя минута партии протекала под невообразимый треск: оба соперника что есть силы лупили по кнопкам старых деревянных часов, а шахматные солдаты летали по комнате, как японские самураи в фильме Куросавы. Наконец раздавалось торжествующее «Ну-у-у?!» победителя и смущенное «Да, тут я маханул…» побежденного.

– Проигравший расставляет!

Фигуры поспешно возвращались на место, часы переставлялись под правую руку черных, и все начиналось сызнова.

– А мы не бздим с Трезоркой на границе…

– По-о-о-ловцы… много половцев…

Еще в «почтовом ящике» № 758 пили.

Пили много и каждый раз по поводу.

– Знаешь, Сашенька, чем творческая интеллигенция отличается от передового пролетариата? – спрашивал Троепольский. – Тем, что у пролетариата роль ведущая, а у интеллигенции – ведомая. Рабочий класс и трудовое крестьянство ведут интеллигенцию за собой, как мерина в поводу. Что это значит, милая Сашенька? Что интеллигенции нужен повод. Это пролетарий может пить без повода, а вот интеллигент без повода не пьет никогда. Никогда! Итак, какой у нас сегодня повод?

Повод находился всегда. Праздник, получка, премия, день рождения – если не сотрудника лаборатории, то Карла Маркса, если не Карла Маркса, то Фридриха Энгельса, если не Фридриха Энгельса, то Александра Пушкина…

– Я готов пить за всех, кроме Мусоргского, – говорил Димушка. – За Мусоргского пить нельзя – Мусоргский алкоголик.

Начиналось обычно с одной бутылки портвейна. Вера Пална приносила стаканы. Завлаб выходил из начальственного кабинета и присоединялся к коллективу. Затем посылали гонцов в близлежащие лабазы. Покончив с добавкой, мужчины перемигивались и дружно устремляли свои взгляды на Грачева. Тот вздыхал: «Ну что с вами сделаешь?» – и, звеня связкой ключей, шел к сейфу, где хранилась огромная бутыль с медицинским спиртом. Лаборатория дважды в месяц получала по пятнадцать литров на неведомые научные нужды. Выпивалось все без остатка.

Вера Пална, заметно покачиваясь на потерявших привычную звонкость каблуках, приносила магнитофон. В комнатах гасили свет, и объявлялись танцы. Обычно в этот момент Зиночка вздыхала, собирала в единую гроздь сумки с накупленными за день продуктами и говорила:

– Пойдемте, Сашенька, рабочий день подошел к концу. То, что произойдет здесь дальше, оскорбительно для таких целомудренных натур, как мы с вами.

И мы уходили из грачевского полуподвала – без оглядки и без сожаления. Я помогала Зиночке дотащить сумки до автобуса. Как-то она сказала мне:

– Ну что, насмотрелись? А ведь когда-то они были такими же, как вы – молодыми и полными надежд. Ладно, не надежд – но хотя бы иллюзий. Ладно, не иллюзий – но хотя бы сил. Они были исполнены молодых сил и желания что-то делать – уж примерно так-то можно сказать, а? Можно? И что теперь? Чем они заняты теперь, на четвертом-пятом десятке? Разве это жизнь, Сашенька? Неужели вы хотите так жить?

Нет, не хотела. Я не хотела так жить. Мне было страшно подумать, что Димушка не врет, что так обстоит повсюду, во всех бесчисленных ящиках. Может, Фрэнк Розенблат действительно утопился? Ведь нет никакого смысла делать машину, похожую на человека, если этот человек – Димушка или Грачев…

Если что и радовало, так это то, что я родилась не мужчиной, а женщиной. У мужчин грачевского полуподвала не было ничего, никакого дела. Вообще ничего, кроме выпивки и «Трезорки на границе». Женщин, по крайней мере, спасала семья. Женщины были по горло заняты домом, детьми, а также, как выражалась Зиночка, «добычей бесполезных ископаемых». Ископаемых – потому что для того, чтобы хорошо накормить и одеть детей, нужно было добывать продукты едва ли не из-под земли; бесполезных – потому что кто из них потом вырастал, из этих детей – Троепольские?..

Октябрь быстро катился к ноябрю, облетал с деревьев последними листьями, тонул в серой воде каналов – подобно Фрэнку Розенблату, окончательно разочаровавшемуся в деле всей своей жизни. Время от времени звонил Лоська. Его преддипломная практика была не в пример строже моей: огромный завод со зверской проходной и лагерной дисциплиной. Впрочем, то, что они там делали, казалось вблизи не более осмысленным, чем мое полуподвальное безделье. Как тут было не вспомнить Димушкины слова о том, что разница – только в режиме содержания…

Странным образом это улучшило наши отношения: теперь мне было за что пожалеть Лоську. Ведь в происходящем не было его вины. Или была?

Он звонил с улицы из телефона-автомата возле заводской проходной:

– Я приду?

– Приходи, – отвечала я.

Звонок в дверь следовал только часа через полтора: завод находился в пригороде, так что дорога туда и обратно показалась бы долгой даже героям Гомера. Чувствуя себя Пенелопой, я сажала своего Одиссея за стол, наливала ему чаю, нарезала хлеб, ставила вариться сосиски. Бимуля осуждающе смотрела со своего наблюдательного поста за комодом: она все никак не могла взять в толк, как я могу переводить такое добро на посторонних уличных кобелей. Лоська сидел, сгорбившись, – он сильно уставал на этом заводе.

– Знаешь, – говорил он, – мы там, в основном, просто сидим. Выйти нельзя, ничего нельзя, надо сидеть. Или курить, но сколько можно курить? Рыть канаву было намного легче. Когда знаешь, зачем – это одно… а когда не знаешь, это ж такая вдруг усталость…

Ему было совсем не до любви, моему бедному Лоське. Он оживлялся только тогда, когда заговаривал о том, как мы пойдем подавать заявление. Девятое ноября, вторник, сразу после праздников. На заводе можно было заработать отгулы – овощебазами, сдачей крови, еще чем-то, и Лоська заранее высвободил себе этот день.

– Ты там у себя тоже реши этот вопрос, чтобы потом проблем не было…

Я успокаивала его:

– Не волнуйся. В Мариинском проезде проблем не бывает. Мы не бздим с Трезоркой на границе.

Лоська тяжело вздыхал и смотрел на часы:

– Ладно, мне пора. А то еще будет допытываться, где да что… Да, слушай, я тут еще раз подправил… – он протягивал мне запечатанное письмо. – Где предыдущая версия?

– Вот, пожалуйста.

Мы обменивались конвертами – как Маша с Дубровским, только что не через дупло. Валентина Андреевна по-прежнему пребывала в неведении относительно коварных намерений сына. «Ставить ее перед фактом» Лоська предполагал письмом. Он долго сочинял это судьбоносное послание, писал, переписывал, отказывался от первоначальных вариантов и вновь возвращался к ним. Мое участие в этом творческом процессе выражалось в хранении текущей версии. Прятать конверт дома Лоська не хотел, считая это неоправданным риском.

Согласно плану, я должна была принести Лоськино послание прямо к ЗАГСу девятого ноября в десять часов утра. Лоська будет там еще раньше на случай очереди. Подав заявление, мы отнесем письмо на проспект Декабристов – прямиком в почтовый ящик Лоськиной квартиры. Затем мой будущий муж позвонит Валентине Андреевне на работу и скажет, что не придет сегодня ночевать. Конечно, она начнет задавать вопросы, в ответ на которые он сошлется на письмо в почтовом ящике: мол, все объяснения там. Следующие несколько дней Лоська поживет у меня – пока не схлынет первая волна возмущения.

Сказать, что этот план казался мне трусливым, значит не сказать ничего. Будь я на месте Валентины Андреевны, меня больше всего возмутил бы не сам обман, а недостойное мужчины поведение сына, побоявшегося предстать перед ней лицом к лицу. Наверно, до знакомства с «грачевцами» возмутилась бы и я сама – на своем собственном месте. Но проведенный в полуподвале месяц октябрь научил меня жалеть этих несчастных мужчинок. Поэтому я предпочитала помалкивать, когда Лоська с гордостью посвящал меня в детали задуманной комбинации. Какое слово придумал для него святой Сатурнин? «Никчемужество»… – этакая забавная комбинация никчемности и ничтожества. Можно ли ждать мужества от никчемужества?

Я словно смотрела на все это со стороны – так, будто происходящее не очень-то меня и касалось. Возможно, поэтому девятое ноября пришло по мою душу так внезапно, врасплох. Праздники мы провели втроем с мамой и Бимулей, а вечером восьмого позвонил Лоська.

– Все в порядке? – он говорил взвинченно, в спешке.

– Конечно. А что может быть не в…

– Я тут выскочил на минутку, – прервал меня он. – Надо возвращаться. Звоню просто, чтобы напомнить. Последняя проверка. До старта нам осталось четырнадцать минут… Бр-р… Как в космос взлетаем…

– Лоська, – сказала я. – По-моему, ты как-то излишне…

– Значит, завтра в десять у ЗАГСа, – снова перебил Лоська. – Не забудь! Бр-р… До завтра!

Он повесил трубку, и только тут я вдруг по-настоящему сообразила: завтра. Завтра я иду подавать заявление. Ставлю себя перед фактом. Вот уж действительно бр-р… Что теперь делать?

– Во-первых, прекрати паниковать, – прозвучал в голове трезвый голос моей умной ипостаси. – А во-вторых, достань этот чертов конверт и положи его на комод, чтобы завтра не забыть.

Я послушно отправилась в свою комнату, вынула из ящика Лоськино послание, вернулась в коридор и стала пристраивать конверт на комоде.

– Что случилось, Сашенька? – спросила мама из кухни.

– Мамуля, – сказала я, – помнишь, ты говорила, что примешь любое мое решение?

– Ну… да… – в голосе мамы прозвучала тревога. – А что такое?

– Так вот. Завтра мы с Костей идем подавать заявление. А потом он поживет здесь у нас несколько дней.

Мама с облегчением вздохнула:

– Господи, а я-то испугалась. Конечно, Сашенька, пусть поживет. Надо же: моя дочь выходит замуж… – она потерла ладонью под сердцем. – Ох… Поздравляю, доченька.

– Лучше прими пока таблетку и приляг, – улыбнулась я. – Я сейчас тоже приду.

Мама пошла к себе за таблеткой и тут снова зазвонил телефон.

– Сашенька? С праздником тебя. Это Грачев.

– Грачев? – удивилась я. – Что случилось?

– Тут такое дело, – неловко проговорил он. – Мне самому только что позвонили, вот я всех и оповещаю. Завтра с утра к нам приезжает комиссия из института. Это иногда бывает. Примерно раз в два года. В общем, нужно быть на рабочих местах с утра, с восьми тридцати. Форс-мажор, да. Такая уж у нас система: если надо, значит, надо. Не так ли?

– Есть шанс, что они закончат до половины десятого?

– Скорее всего, так. Но уж никак не позже десяти… Значит, до завтра. Пожалуйста, не подведи.

Я повесила трубку и села на табурет, соображая, как быть. Это был ровно тот случай, когда свобода обязывает сильнее всякого режима. Мне в течение полутора месяцев позволяли гулять вообще без поводка и ошейника. В этой ситуации было бы совершенно непростительным свинством отказаться выполнить просьбу завлаба. Да и просьба-то не бог весть какая: всего лишь один раз прийти на работу вовремя!

Вот только что будет с Лоськой? Если комиссия очистит помещение до половины десятого, я как раз успею вызвать такси и успеть к ЗАГСу. А если нет? Парень и так взвинчен сверх всякой меры; любая неожиданность выбьет его из колеи.

Я сняла трубку и набрала номер Лоськиной квартиры.

– Алло!

– Добрый вечер, Валентина Андреевна, – я старалась говорить как можно спокойнее. – Можно Костю к телефону?

Лоськина мамаша молчала. Не было даже дежурного вопросца «А кто его спрашивает?».

– Валентина Андреевна?

Она наконец выдохнула. Судя по всему, отсутствие звука с той стороны было связано с тем, что, услышав мой голос, гиена едва не задохнулась.

– Ты… – выдавила из себя она. – И ты… ты…

Мне вдруг стало весело. Весело и легко.

– Валентина Андреевна, – сказала я. – Может, вы просто позовете Костю? Так будет лучше для всех – особенно для вашего здоровья.

– Ты набралась наглости позвонить в мой дом? – проговорила она. – Ты набралась… Костя, положи трубку!

На линии и в самом деле послышался щелчок: кто-то снял трубку параллельного телефона.

– Лоська, ты слушаешь? – бодро сказала я. – Очень кстати. Я звоню, чтобы сказать, что завтра могу немного задержаться. На полчасика, максимум на час. Так что, не волнуйся, милый.

– Замолчи! – завизжали на том конце линии. – Замолчи! Вы что, встречаетесь?! Вы встречаетесь?! Я сейчас умру! Я вот прямо сейчас умру!

«Ты даже не представляешь, сука, насколько ты близка к этому», – подумала я, изо всех сил сдерживая себя, чтобы не сформулировать известное пожелание. Вслух я произнесла совсем другое:

– Встречаемся, и еще как, Валентина Андреевна. Неужели Костя вам не рассказывал? Наверно, не хотел радовать раньше времени. Завтра мы подаем заявление, Валентина Андреевна. Радость-то какая, правда? Приходите и вы, ладно? Это районный ЗАГС на улице…

Она швырнула трубку.

– Саша, ты идешь? – позвала мама из своей комнаты.

– Иду, мамуля…

Мама ждала меня, лежа в постели. Глаза ее радостно блестели.

– Я так рада за тебя, так рада, – сказала она. – Расскажи мне побольше. Какие у вас планы?

Я наклонилась и поцеловала ее в горячий лоб.

– Завтра, мамулечка. Все завтра, ладно? А пока спи.

Наутро я приехала в Мариинский проезд раньше всех и минут десять ждала, пока придет Грачев с ключами от «ящика». Завлаб оценил мою лояльность:

– Молодец, я знал, что на тебя можно положиться…

Комиссия из института спустилась в полуподвал без четверти девять: надменный старец в коротких штанишках и два прихлебателя по бокам. Старец молча обозрел притихших грачевцев, десять минут просидел в кабинете завлаба и убыл восвояси.

– Отбой воздушной тревоги! – возвестил Грачев, выйдя к народу. – Начальство осталось довольно нашими трудовыми свершениями.

– О! – тут же вскочил Троепольский. – Есть повод!

К ЗАГСу я успела без всякого такси и тоже на десять минут раньше назначенного. Как Лоська и предсказывал, очереди там почти не было. Но не было и самого Лоськи. Я прождала до одиннадцати, ушла, вернулась и простояла еще целых полчаса. Как дура. Как чертова, чертова, чертова дура.

Я бы ждала еще, но тут мне пришло в голову, что, возможно, что-то случилось и Лоська пытается дозвониться ко мне домой или на работу. Он, бедный, звонит, вне себя от беспокойства, а я тут стою – опять же, как дура. Тут уже я схватила такси и торопила водителя всю дорогу. По двору и по лестнице я бежала бегом и перевела дух, только добравшись до телефона. Телефон молчал – в отличие от красноречивого Бимулиного взгляда.

– Заткнись, сучара! – сказала я собаке. – Заткнись, слышишь?! Только твоего «а я тебе говорила» мне сейчас и не хватает…

Бимуля ничуть не обиделась на грубость, а просто подошла и улеглась у моих ног. Потом пришла мама с работы и с порога спросила, почему я не раздеваюсь, и я только тут поняла, что уже вечер и что я так и просидела в прихожей несколько часов в пальто и шапке.

– Как прошло? – спросила мама, увидела мое лицо и охнула.

Потом я лежала на диване в гостиной и плакала в мамины колени, а мама гладила меня по голове и утешала. Со стороны это, наверно, выглядело натуральной мыльной оперой, классикой жанра. Ну, так и что? Мне было в высшей степени наплевать, как это выглядит.

– Мама, почему они все такие козлы и ничтожества? Почему?

– Шш-ш… – шептала мама, наклоняясь к моему уху. – Не расстраивайся. Я ведь тебе говорила: мы прекрасно жили без мужей, проживем и дальше. Вот и Бимочка скажет. Правда, Бимуля?

Снизу немедленно доносился согласный стук собачьего хвоста о паркет.

– А дети? – всхлипывала я. – Я хочу детей. Только не мальчиков, а девочек. Не хочу рожать козлов и никчемужествов…

– Кого-кого?

– Неважно… не хочу…

– Ну, чтобы иметь детей, не обязательно выходить замуж, – напоминала мама. – Некоторые удачные примеры известны тебе по личному опыту.

– Кем он был, мама?

– Кто?

– Мой отец. Кем он был, этот Родион? И куда он подевался?

Мама вздохнула:

– Никакой он не Родион. У него было совсем другое имя. Просто я называла его так – в шутку, в честь Родиона Раскольникова, персонажа из Достоевского. Когда ты родилась, мы уже расстались. Нужно было что-то в анкете написать, вот я и внесла: имя отца – Родион, фамилия неизвестна.

– Но почему? – спросила я, садясь на диване.

– Почему расстались?

– Почему Родион Раскольников? Он что, старушку зарубил?

Мама улыбнулась.

– Да бог его знает, кого он там зарубил. Мятущаяся натура, как в романе. Никак не мог понять, кто он и зачем. Разные странные вещи говорил – совсем как тот Раскольников.

– Какие?

– Странные… – неохотно повторила мама.

– А все-таки?

Она никогда не рассказывала мне об отце, и я знала, что нужно выжать ее внезапную откровенность до остатка. Если она не расскажет мне сейчас, то не получится уже никогда.

– Я ж говорю, странные… – мама пожала плечами. – Например, что может безнаказанно убить кого захочет. Что не знает, как справиться с такой ответственностью. Всякие пустые фантазии… Но расстались мы не поэтому. Он действительно не знал, куда себя деть. Как многие мужчины и тогда, и сейчас. Но я не уверена, что можно их винить за это. Такие времена, доченька, такая эпоха.

– Нельзя их винить? – переспросила я. – А кого же тогда винить? Кто ее делает, эту эпоху, если не они?

Мама снова вздохнула.

– Не все зависит от человека. Знаешь, часто сравнивают наш век с мясорубкой, которая смолола нас всех, несколько поколений, без разбора, в фарш. Но мне кажется, это неправильный образ. Я вот представляю себе щелкунчика…

– Щелкунчика? Как в балете?

– Ну, в балете он такой приятный игрушечный красавчик, – улыбнулась мама. – Но на самом-то деле щелкунчик – это такая машинка для колки орехов. Машинка с крепкими стальными зубами. Небезопасная, потому что может запросто откусить палец. Вставляешь в эти зубы орех, нажимаешь на рычаг – щелк! Так вот, наш век – это такой щелкунчик. Только не маленькая машинка, а огромная машинища с миллионом страшных зубов. И она берет людей не одной массой, как мясорубка, а поодиночке – судьба за судьбой, орех за орехом. Вставляет их в пасть и – щелк! – нет человека.

– Эпоха – щелкунчик… – сказала я, снова опуская голову на мамины колени. – Эпоха – щелкунчик…

– Знаешь что? – мама ласково погладила меня по волосам. – Тебе сейчас нужно выпить валерьянки и уснуть. И спать долго-долго. Давай-ка сделаем так. Завтра я позвоню в твою лабораторию, скажу, что ты заболела и не придешь. И сама тоже возьму отгул. Сварю куриный бульон с вермишелью. Буду кормить тебя с ложечки, как когда-то. А ты будешь есть бульон, пить валерьянку и спать. И к следующему вечеру гарантированно забудешь обо всей этой гадости. Как тебе такой вариант?

– Принимается.

Я выпила ведро валерьянки и действительно заснула. Под утро мне приснился кошмар: гигантский Щелкунчик, стоящий посреди огромного мертвого поля. У него не было ни ног, ни рук, ни головы – только зубастые челюсти, бесконечные ряды челюстей, сверкающие сталью зубы, черные провалы разинутых пастей. И орехи, миллионы орехов, хрустящих у него на зубах – щелк!.. щелк!.. щелк!.. И я стою на краю этого поля рядом со святым Сатурнином, и говорю:

– Сатек, зачем они сами прыгают к нему в пасть, эти орехи?

– Какие орехи? – говорит он. – Где ты видишь орехи?

И я смотрю снова, и вижу, что это и в самом деле вовсе не орехи, а головы, человеческие головы. Щелк!.. щелк!.. щелк!..

– Пойдем, – говорит Сатек. – Нам тоже туда, вместе со всеми…

И мы идем… нет, мы катимся туда, к бесчисленным щелкающим пастям – мы, две беспомощные хрупкие головы, две крошечные горошинки огромного человеческого потока. А страшные стальные зубы все ближе, все ближе…

– Нет! Нет!

Я пробудилась в поту и в ужасе. Слава богу, я была в своей комнате, в своей постели. Сквозь тюлевые занавески пробивался скупой свет ноябрьского ленинградского утра. Я перевела дух, но мое сердце было полно страха и ненависти. Я ненавидела этого мерзкого Щелкунчика, этот поганый век, эту гадкую эпоху, щелкающую человеческие судьбы и головы, превращающую мужчин в никчемные ничтожества, а женщин – в несчастные жертвы.

– Сдохни, сволочь! – прошипела я в утренний полумрак. – Сдохни! Сдохни! Сдохни!

Потом я снова бухнулась на подушку и проспала до полудня – уже без всяких кошмаров. Когда я снова открыла глаза, из кухни доносились уютные звуки дома и божественный запах куриного бульона плыл по вселенной, наполняя и облагораживая ее. Мы с мамой провели весь этот день в точности, как и было запланировано накануне, а на следующее утро я действительно чувствовала себя как новенькая. Мне снова хотелось жить, и даже полуподвал в Мариинском проезде манил меня своими до боли знакомыми чертами. Приехать, сесть за стол, положить перед собой размытую копию статьи американского утопленника, услышать шахматный диалог про Трезорку и половцев, перекинуться словечком-другим с интеллигентной Зиночкой, обсудить выкройку с Верой Палной… – что ни говори, а в этом есть определенная прелесть.

В автобусе были свободные места – полдень, такое время. Я села у окошка и впервые спокойно подумала о позавчерашних событиях. Зачем прикидываться дурочкой? Я ведь проделала это всё своими же руками. Этот звонок к Лоське на квартиру… – неужели его последствия не были ясны с самого начала? Не знаю, чего именно мне хотелось в ту минуту – испытать своего будущего мужа на прочность или сорвать всю затею с замужеством как раз тогда, когда она уже всерьез угрожала стать реальностью. Первое мало правдоподобно: от иллюзий относительно мужества своего плюшевого козла я избавилась довольно давно – да и были ли они когда-либо, подобные иллюзии? Значит, остается второе: я просто не хотела выходить за него замуж. Не хотела, но со свойственным мне инерционным упрямством продолжала держаться за человека, в которого вбухала столько сил и надежд.

По сути, последние месяцы наших отношений – вернее, моего отношения к этим отношениям – представляли собой непрерывный поединок упрямства с нежеланием.

– Ты не можешь выбросить на помойку плод своих трехлетних стараний – причем как раз тогда, когда он сам валится тебе в руки! – утверждало упрямство.

– На кой черт тебе сдалось это никчемужество? – отзывалось нежелание голосом святого Сатурнина. – Ты ведь уже давно не любишь его… впрочем, ты и не любила его никогда.

Что ж, надо отдать должное упрямству: оно почти победило. Хотя, честно говоря, у него было немного шансов на окончательную победу. Так или иначе, но нежелание нашло бы способ избавиться от Лоськи и его мамаши. А коли так, то о чем печалиться? Напротив, надо радоваться. Как сказал бы Троепольский, есть повод! Если уж о чем и надо задуматься всерьез, так это о словах мамы о моем таинственном родителе. О том, что она назвала его пустыми фантазиями…

Размышляя таким образом, я спустилась в полуподвал, кивнула Вере Палне и, здороваясь с прочими грачевцами, прошла к своему столу. Даже для такого позднего времени – а часы показывали уже четверть первого, сотрудников было необычно много. Что такое? Для аванса вроде бы поздно, для получки – рано… – может, внеплановая премия по итогам визита комиссии?

– Зиночка, что происходит?

– Как, вы ничего не слышали? – удивленно спросила она.

– Нет, а что?

– Конец эпохи! – послышался сзади торжественный голос Троепольского.

Он стоял в дверях комнаты со своим неизменным портфелем.

– Конец эпохи, дорогая Сашенька! Умер наш Брежнев, Леонид Ильич! Скоропостижно скончался. Так что, есть повод! – Троепольский прошел вперед и, щелкнув замочками, выставил на стол бутылку портвейна «Иверия». – Да-с, господа-товарищи сослуживцы. Целая эпоха приказала долго жить. Можно сказать, издохла. Есть повод!

– Когда? – только и смогла выговорить я.

– Вчера, под утро… – сказала Зиночка. – Но объявили только сегодня, в десять… Да не переживайте вы так, Сашенька. Это ведь как в том анекдоте: умер-шмумер, главное, чтоб был здоров.

– Вера Пална! – крикнул Троепольский. – Вера Пална!.. Вера Пална!..

– А?! – донеслось из коридора.

– Стаканы! И радио! Радио! Что же мы без радио-то? Вся страна, можно сказать, прильнула к радиоприемникам, а мы, как неродные… Где-то тут была розетка для радиоточки…

Стуча каблучками охотничьих сапожищ, прибежала Вера Пална со стаканами. Под мышкой она держала старенький, видавший виды репродуктор – черную тарелку послевоенных, а то и более ранних времен.

– О! Молодец! – одобрил Троепольский. – Димушка, врубай!

Димушка приладил репродуктор на крючок возле розетки и повернул регулятор громкости. Мороз пробрал меня до мозга костей. Из тарелки, заглушая все прочие звуки, затопляя собой комнату, город, мир, гремел торжествующий, всеобъемлющий, непобедимый Щелкунчик.

Бейт Арье,

октябрь – декабрь 2014