Я не позволяла себе расслабиться до самого самолета. Расслабиться – в смысле – думать о случившемся. Прошедший месяц слишком часто подсовывал мне непредвиденные препятствия, и я не хотела, чтобы очередная неожиданность застигла меня врасплох. Сессия, слава богу, закончилась, но поди знай, что еще могла изобрести злодейка-судьба: отмену стройотряда, нелетную погоду, внезапное прозрение Лоськиной крашеной гиены, проблему с маминым здоровьем…

Последнее, кстати, едва не произошло в действительности. Когда я вернулась домой, в гостиной, заполняя бланк, сидел под присмотром Бимы знакомый врач из «неотложки». Увидев меня, он с облегчением вздохнул:

– Хорошо, что вы пришли. Объясните, пожалуйста, своей маме, что ей нельзя сейчас выходить. А то мне приходится силой удерживать ее в постели после укола. Порывается встать и бежать в милицию. Что у нее там такого срочного в этой милиции?

– Теперь уже ничего, Сергей Антонович, – ответила я. – Теперь уже все в порядке. Спасибо вам огромное.

– Саша! – крикнула мама из своей комнаты. – Это ты, Саша?! Я сейчас выйду…

– Лежи! – скомандовала я, устремляясь к ней. – Лежи, все в порядке. Вот она, я – живая, здоровая и довольная. Не веришь – можешь пощупать…

Я покрутилась перед тревожным маминым взором, всеми силами демонстрируя только что задекларированные жизнь, здоровье и довольство.

– Что это было, Саша? Куда тебя забирали? Зачем?

В гостиной бдительно тявкнула Бима, сигнализируя об изменении позиции наблюдаемого объекта.

– Сейчас, мамуля, – сказала я. – Только провожу доктора и вернусь…

История, заготовленная мною для мамы, выглядела довольно правдоподобной – хотя бы потому, что в некоторых своих частях была не слишком далека от реальности.

– Помнишь, месяц назад я ездила к Кате с курсовиком?

– Помню… – кивнула мама. – Ты еще вернулась сама не своя…

– Ну вот, – подхватила я. – Тогда-то все и случилось. Я тебе не стала рассказывать, чтобы не беспокоить. В общем, я ошиблась квартирой. Вернее, домом – они там все одинаковые, как стадо зебров.

– Зебр… – машинально поправила мама.

– И зебр тоже, – согласилась я. – Короче говоря, мне открыли какие-то другие люди. Ну, открыли, я увидела, что это не Катина квартира, и ушла. Ушла вообще.

– Как это вообще? – не поняла мама.

– Вообще, то есть домой. Не стала искать дальше.

– Ах, значит, она поэтому тебе названивала потом весь вечер… Но почему ты ушла? Вы же договорились… И при чем тут милиция? Или Катя заявила о твоей пропаже?

– Ну что ты, мама, – рассмеялась я. – Никуда Катька не заявляла. Почему я ушла… Потому, что адрес не записала, понадеялась на память. Потому, что измучилась к тому времени на метро с пересадкой и на двух автобусах, в которые не влезть. Потому, что грязища там непролазная, ноги мокрые и дома, как зебры. Потому, что тубус потеряла с курсовиком. Потому, что приключения надоели. Так надоели, что обратно я поехала на электричке. Достаточно причин?

– Не сердись, Сашенька, я просто хочу понять. А милиция?

– Милиция, – вздохнула я. – Милиция… Тут получилось такое совпадение, прямо как в кино. Иначе и не скажешь… Короче, в той квартире, куда я по ошибке залетела… – в смысле, позвонила… там потом произошла пьяная драка. С убийством.

– Боже, Саша! – ахнула мама.

– Ну вот, – заторопилась я, спеша проскочить скользкий момент. – А там у подъезда сидели бабки, видели, как я входила, как в дверь звонила. Там первый этаж, со скамейки всё видно. Короче, милиция меня притянула как свидетельницу. Вот и вся история. Ничего особенного.

– Ничего себе «ничего особенного»… – пробормотала мама. – Но почему так, с нарядом на дом? Почему тебя не вызвали повесткой, как нормального человека? Что это за методы… Или ты чего-то недоговариваешь?

Я стойко выдержала ее пристальный взгляд.

– Знаешь, мамуля, это уже слишком. Сначала милиция, а теперь еще ты. Хорошо, что следователь мне поверил… в отличие от родных и близких. Бимуля, на тебя-то я хотя бы могу рассчитывать?

Бима, возлежавшая здесь же на прикроватном коврике, лениво шевельнула хвостом. Она вообще не слишком уважала разговоры, не содержащие слов «гулять» и «кушать», справедливо расценивая их как пустое сотрясение воздуха.

– Что ты, Сашенька, – тихо проговорила мама. – Конечно, я тебе верю. Но пойми и ты меня. Когда они пришли… когда ты сказала, что скоро вернешься… это было, как… как…

Мама закрыла лицо руками, я поскорее обняла ее, и мы вместе всласть поплакали, дабы подвести черту под всей этой неприятной историей. Бимуля, сочувственно позевывая, повизгивая и подвывая, в меру своих сил и таланта помогала нам с коврика. В принципе, на этом можно было бы считать объяснение законченным, но я знала, что мама вряд ли успокоится: слишком много вопросов вызвал у нее мой короткий и, что греха таить, странноватый рассказ. Поэтому остаток воскресенья и весь понедельник я усиленно изображала полный флотский порядочек. Настолько усиленно, что поверила в него сама – насчет мамы я не уверена. Тем не менее, простые заботы по укладыванию рюкзака сделали свое дело: к моменту моего отъезда мамино давление пришло в норму.

Автобус в аэропорт уходил от нового здания института в девять утра; мама и Бимуля проводили меня до трамвая. Но чем ближе было время отлета, тем сильнее одолевало меня чувство тревоги. Я ждала подвоха буквально отовсюду: вот сейчас сломается трамвай, обрушится дом, разверзнется мостовая, упадет американская атомная бомба. Вот сейчас выяснится, что водитель автобуса в запое, что отменен авиарейс, что обледенела – это в июне-то! – взлетно-посадочная полоса. Вот сейчас мне скажут, что Лоська не приедет, что у него несчастье дома – мамаша имитировала инфаркт, или папаша удавился на своем флотском ремне, или еще какая-либо чума. Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас…

Но секунды напряженно отстукивали минуту за минутой, час за часом, сейчас за сейчасом, а всё шло своим чередом, без подвохов и катастроф. Трамвай не только не сломался, но привез меня к институту быстрее ожидаемого и отбыл, бодро прозвенев пожелание удачи. Стены домов стояли, хотя и ощутимо покачивались под моим подозрительным взглядом. Мостовая держала, водитель автобуса сиял трезвостью, как стекла отмытых от зимы майских окон, а американские империалисты на время отложили бомбежку Города-трех-революций. Потом приехал Лоська и на мой тревожный вопрос, все ли в порядке, ответил утвердительно и даже несколько недоуменно, как будто иначе и быть не могло. До Пулково мы доехали также без происшествий. Оставалось лишь преодолеть предполагаемое июньское обледенение взлетно-посадочной, что и было, к моему радостному изумлению, с легкостью проделано доблестными работниками аэродромных служб. Мы даже взлетели без опоздания!

– Что с тобой такое? – спросил Лоська.

Он сидел со мной рядом – в точности так, как я рисовала себе в мечтах все это время. Мы летели на Кавказ, чтобы провести вместе целых два месяца. Мы долго шли к этому моменту, преодолевая множество препятствий, которые многим показались бы непреодолимыми. Монструозная мамаша, сессия, необходимость повседневного вранья, а под конец еще и милицейское следствие. И вот – мы рядом в самолетных креслах!

– Со мной? – переспросила я. – Со мной ничего. Полный флотский порядочек. А что?

Лоська пожал плечами:

– Не знаю. Какая-то ты… не такая.

– Устала. Переволновалась. Ты лучше скажи, как Валентина Андреевна? Неужели так ничего не заподозрила?

– После стольких-то проверок… – усмехнулся Лоська и погладил меня по руке. – А ты поспи, Саня. Устала, так поспи. Лететь еще долго.

Я послушно откинула спинку кресла и смежила веки. Сна у меня не было ни в одном глазу, но еще меньше хотелось давать объяснения. В последнее время я только и делала, что давала объяснения.

Я закрыла глаза, и вот тут-то меня и накрыло. Как видно, все тревоги последних двух суток, реальные и надуманные, были всего лишь способом занять, загрузить, оглушить голову – чем угодно и как угодно, только бы не оставаться наедине с пугающими вопросами о себе самой. Что я наделала? Кто я теперь? Что все это значит? Два дня я всеми силами отодвигала мысли об этом, прятала их за действительным беспокойством о маме, за болтовней с Бимулей, за вовсе уж глупыми фантазиями о сломавшемся трамвае и еще черт знает где. Отодвигала и прятала, но проклятые мысли никуда не уходили, не испарялись, а напротив, сжимались в пружину, копили энергию и ждали своего часа. И вот теперь, когда тревожиться стало уже не о чем, когда осталось расслабиться и насладиться сбывшейся мечтой, они разом хлынули в мою опустевшую беззащитную черепушку и затопили ее по самую маковку.

Неужели это я склонялась над умирающим человеком, хладнокровно шарила по карманам, шептала на ухо издевательские слова? Неужели это я убила его – убила намеренно, прекрасно осознавая это свое намерение? Неужели это я испытала то странное чувство, от воспоминания о котором у меня и сейчас перехватывает дух и непроизвольно напрягаются мышцы, – чувство радости, чувство охотничьего торжества, счастье удачливого убийцы? Неужели это была я, Саша Романова?

После бойни в квартире № 31 я еще могла уговорить себя, еще могла поверить в то, что эти смерти не связаны напрямую со мной. Или, точнее, что алкашей убила не я. Да, я скомандовала этим троим сдохнуть, и они немедленно сдохли, но «после» еще не значит «из-за». Допустим, я скомандую солнцу скрыться вечером за горизонтом – что же, это делает меня причиной заката? Нет, объяснение происшедшему следовало искать совсем в другом месте – более естественном и простом. Люди не умирают от того, что кто-то мысленно приказал им умереть – такого не бывает даже в самых фантастических сказках. Хватит, довольно глупостей!

– Хватит! – говорила тогда я-умная своей глуповатой двойняшке. – Прекрати уже приписывать себе какие-то сверхъестественные способности. Глянь в зеркало: кого ты там видишь? Кругленькое личико в кудряшках, нос картошкой, в глуповатых карих глазах – растерянность и страх. Эта физиономия, по-твоему, похожа на облик могущественной ведьмы-колдуньи? Эти зрачки способны кого-то загипнотизировать? Этот голос способен командовать кем-то? Да твоих команд даже Бима не слушается, если они не подкреплены колбасой! А тут даже колбасы не было – вернее, бутылки. За бутылку-то эти ханыги еще, может, что-то сделали бы, но так, задарма…

– Отчего же они тогда умерли? – следовал робкий вопрос от меня-глуповатой. – Почти как в сказке: жили несчастливо и умерли в один день…

– Вот видишь?! – выходила из себя я-умная. – Видишь?! Ты ведь понятия не имеешь, как они жили. Не умеешь, а судишь: несчастливо! А может, они как раз были очень даже счастливы. Ну, по-своему, по-ханыжному… Не суди о том, чего не знаешь – слыхала о таком правиле? Вот и тут не суди. Отчего они умерли… Милиция разберется! У милиции сыщики, у милиции эксперты, как по телевизору. Следствие ведут знатоки. Ты, может, знаток? Да из тебя знаток, как из козы зебра. Вот и не лезь рассуждать о причинах. Поняла, дура?!

– Поняла.

Что ж, в этих доводах и в самом деле было много логики, так что неудивительно, что они меня убедили. Тем более, что вскоре мне стало не до того – в голове завертелись иные мысли, иные заботы: Кавказ, Лоська, сессия… Да-да, сейчас трудно представить, но в те дни я почти начисто забыла о квартире № 31. Даже первая встреча с Павлом Петровичем Знаменским не слишком сбила с меня эту странную забывчивость. Хотя, почему странную? Это ведь так естественно, что мне не хотелось возвращаться к тем событиям, заново переживать тот ужас… Вполне возможно, что если бы не последний допрос, я так бы ни разу и не вспомнила об этом. И вот… и вот случилось то, что случилось.

В то воскресное утро накануне отъезда на Кавказ оперуполномоченный Знаменский в пух и прах разбил мои «умные» доводы. Милиция таки разобралась – в точности, как я и предполагала. Были опрошены свидетели, призваны на помощь эксперты, подняты старые дела, составлены версии. Вот только результат оказался иным – не таким, какой мне хотелось бы видеть. Как там сказал покойный капитан? «Семидесятитрехлетний старик-сердечник с дрожащими руками и больной печенью, да еще и в состоянии алкогольного опьянения, не мог провернуть такую высокопрофессиональную ликвидацию…» – что-то в этом духе. Иными словами, у милиции не было того естественного и простого объяснения, на которое я рассчитывала. Но тогда какое же объяснение оставалось, помимо сверхъестественного? Никакого.

По сути, Знаменский доказал мне это, как дважды два. Вы и убили, Александра Родионовна, вы, и некому больше… Я, и некому больше.

Когда он сказал это, меня как громом ударило. Не потому, что я испугалась последствий, а потому, что теперь это было произнесено вслух, обозначено словами, а не текучей, неуловимой, ускользающей мыслью. А правда, обозначенная словами, становится фактом. Я – убийца.

Сейчас, сидя в самолетном кресле, я вновь и вновь прокручивала в памяти тот момент. Помню, я огрызалась в ответ на обвинения, которые продолжал выдвигать оперуполномоченный, даже, по-моему, хамила. Но я делала это, скорее, машинально, ведь моя голова была занята совсем другими мыслями. Помню, что какая-то моя часть – по-видимому, глупая – немало удивлялась тому равнодушию, с которым известие о моей преступной сущности было воспринято другой моей частью – по-видимому, умной.

– Я убийца? – недоуменно вопрошала я-глупая.

– Да, а что? – отвечала я-умница.

– Но почему тогда ты так убийственно спокойна?

– Почему убийственно? – ухмылялась она. – Потому, что мы с тобой убийцы…

– Ты что, все время знала об этом? Знала и молчала?

– Конечно. Не хотела пугать тебя, дурочку…

Но в том-то и дело, что я не чувствовала тогда никакого испуга, только удивление. Возможно, я удивлялась самой себе, тому, что только теперь осознала столь очевидную вещь: я – убийца. Если кто и испугался в той полуподвальной комнате, так это, наверно, Знаменский. Видимо, он рассчитывал потрясти меня этой фронтальной атакой, сбить с толку, вынудить к признанию. Меньше всего он ожидал, что я отвечу ему этим рассеянным хамством, почти невниманием. Хотя, если вдуматься – можно ли было ожидать иного? Охотник приложил массу усилий, чтобы доказать смертельно опасному зверю, что тот обнаружен. И вот зверь, признав доказательство верным, выбирается из своего укрытия и, не обращая внимания на охотника, начинает отряхиваться, разминаться, вытаскивать колючки из страшных своих лап. И тут охотник вдруг осознает, что роли поменялись. Что теперь охотником стал зверь, а он, со всеми своими папками и милицейскими «газиками» – жертва. Что пока на него еще не обратили внимания, но ключевое слово тут «пока»…

Думаю, поэтому Павел Петрович так спешно свернул допрос, убрал папки в портфель и стал уходить с моим паспортом в кармане. Он инстинктивно почувствовал исходящую от меня угрозу. Он убегал, спасался, хотя и не мог признаться в этом даже себе самому. Это его и сгубило – инерция прежнего статуса. Бедняга никак не мог смириться с тем, что теперь он уже не хозяин положения. Скорее всего, о паспорте он просто забыл, а иначе отдал бы его мне по своей инициативе. Но когда я бросилась за ним, когда стала упрашивать его, всем своим видом демонстрируя критическую важность этой своей просьбы, Знаменский забыл об опасности. Я снова была униженным просителем, жертвой, полусумасшедшим студентом Раскольниковым, а он – облеченным властью чиновником, охотником, царственным Порфирием Петровичем. Он видел в моем несчастном паспорте даже не паспорт, а шанс – шанс вернуть нас обоих в прежнюю, такую удобную для него ситуацию.

Ох, с каким низкопробным садистическим наслаждением смотрел он тогда на мое умоляющее лицо! Смотрел, не понимая, что я прошу не за себя, а за него. Что на весы брошена не моя, а его жизнь. На весы? На какие весы? Я и не думала ничего взвешивать. Мне ведь только что доказали, что я – убийца. Можно ли было рассчитывать на иной исход?

Наверно, Знаменский полагал, что всё будет, как в том школьном романе Достоевского. Не зря ведь он приволок меня именно в это старое здание… как его?.. Съезжий дом… Вероятно рассчитывал, что я, если и не признаюсь сразу, то уж точно прибегу потом на Сенную с повинной, как тот несчастный студентик из романа. Вот только меня не мучили никакие угрызения совести. Напротив, чем дальше я думала о случившемся, тем больше росло во мне ощущение силы и спокойной уверенности.

Перед тем, как закончить допрос, Знаменский проговорился. Как видно, покойный следователь казался странным не только мне, но и своим коллегам. Всем известно, что у милиции уйма дел, причем часть из них так и остаются нераскрытыми «висяками». Ну кто станет в такой ситуации тратить время на пьяное убийство, в котором исчерпывающим образом установлены и убийца, и способ, и орудие преступления? Кто станет докапываться до причины инфаркта, настигшего хозяина квартиры сразу после того, как тот зарезал двух своих собутыльников? Достаточно того, что причина смерти неопровержимо установлена при вскрытии. Акт подписан? Подписан. Чего же еще искать? Мотивов? Ах, оставьте. Мотивами пьяного уголовника пусть занимаются те, кому делать нечего…

По всему выходило, что после нелепой смерти Знаменского дело об убийстве в квартире № 31 просто закроют. Я – убийца, но абсолютно безнаказанная. Меня невозможно поймать, ведь я убиваю не топором, не ножом и не пулей. Я убиваю командой, произнесенной шепотом, а то и вовсе неслышно, не раскрывая губ. Я всесильна. Я могу убить, кого хочу. Вот, кто я такая. Со мной лучше не связываться, не вставать на моем пути. Точка, конец сообщения.

Мне вдруг остро захотелось Лоську. Захотелось почувствовать его в себе, прижаться животом к его животу, губами к губам. Я нащупала его руку и потянула к себе.

– Лоська, – сказала я, не раскрывая глаз. – Поцелуй меня, Лоська. Поцелуй меня в губы, взасос. Или лучше пойдем вдвоем в туалет. Я где-то слышала, что так делают.

– Что ты… – испуганно пролепетал он. – Что ты… тут такого нельзя… подожди до вечера… Я ж говорю, какая-то ты сегодня не такая.

Я сделала глубокий вдох и отвернулась к окну. Жаль, что он тоже не убийца. Лоська есть Лоська.

Из аэропорта Минеральные Воды нас доставили в город экскурсионным «Икарусом». Кресла в автобусе были такие же, как в самолете, и уже одно это навевало мысли о заграничных курортах и всякой немыслимой роскоши.

– Этак мы, чего доброго, привыкнем к красивой жизни, – пошутила я, глядя в широченное окно на кипарисы, близкую горную цепь и прочие южные красоты. – Совместимо ли это со званием советского инженера?

Моя смешливая соседка Олька Костырева с оптико-механического фыркнула, а сидевший впереди светловолосый парень в стройотрядовской куртке с множеством нашивок и значков обернулся.

– Отчего же не совместимо? – поинтересовался он, быстро ощупав взглядом весь мой немудреный облик. – Тебя как зовут?

– Саша.

– А фамилия?

– Романова.

– Миронов Николай, – церемонно представился парень. – Коля.

– Что-то не припомню тебя, Миронов-Николай-Коля, – прищурилась я. – Ты с какого факультета?

Миронов отвел глаза и загадочно покачал головой.

– Всему свое время.

– Это ж комиссар, – шепнула мне на ухо Олька. – Он вообще не из института. Прикомандирован от райкома. Ты с ним это… осторожней. Валерка-то свой, а этот… Пока еще непонятно, что за фрукт.

Жить предстояло в здании школы, недалеко от вокзала. Валерка Купцов собрал нас в актовом зале. Вид у него был озабоченный, как и положено командиру.

– Вот мы и на месте, с чем всех и поздравляю – сказал он. – Ребята, которые приехали до нас, подготовили комнаты. Койки собраны, матрацы лежат. Распределяйтесь сами: в большие классы по шесть, в маленькие – по четыре. Весь третий этаж наш. Второй для иностранцев. Их должны привезти послезавтра.

– Под конвоем?

Сама не знаю, почему я выпалила это. Обычно-то я всегда веду себя тихо-мирно, без шуточек и выкриков с мест. Но в тот момент меня еще не покинуло самолетное настроение, привезенное мною сюда в самолетных креслах «Икаруса». Я чувствовала себя так, будто продолжаю полет – как-то особенно весело, отвязно, свободно. Мне хотелось шутить и смеяться. Я ничего не боялась. Такие, как я, не боятся никого и ничего.

– Под каким конвоем, Саня? – оторопело переспросил Валерка. – Ты чего?

– Ну, ты сказал «привезут», – пояснила я, – как будто они арестованы.

Вместо ответа Валерка устало вздохнул и вытащил из кармана листок бумаги.

– Теперь по поводу работы. Как и предполагалось, почти все будут работать на консервном заводе, включая иностранцев, когда их… – он покосился в мою сторону и поправился: – когда они приедут. Будем закатывать огурцы в банки.

– Соленые? – спросил кто-то.

Валерка сморщился:

– Соленые, маринованные, какая разница? Работка не бей лежачего. Но и платят за нее, само собой, копейки. Вот… – командир отряда смущенно развел руками. – Что есть, то есть. Но если кто-то хочет еще и заработать, такая возможность имеется. В городе прокладывают ливневую канализацию. Платят неплохо, но и лопатой придется махать с утра до вечера по десять-двенадцать часов. Нужна бригада в шесть человек. Есть желающие?

Несколько парней – и среди них, к моему немалому удивлению, Лоська – подняли руки.

– Хорошо, – кивнул Валерка. – Потом подойдете ко мне. А сейчас слово имеет комиссар отряда Николай Миронов. Давай, Коля.

К столу подошел уже знакомый мне светловолосый парень.

– Товарищи! – Миронов говорил звучным хорошо поставленным голосом. – Многие тут меня не знают. И это неспроста, потому что я не из вашего института. Я прикомандирован к отряду по линии райкома комсомола. Почему райком решил именно так? Ведь можно было бы выбрать комиссара из ваших, так сказать, рядов. Вы все люди взрослые, без пяти минут инженеры, будущие командиры и комиссары производства. И тем не менее на райкоме было решено усилить, так сказать, по кадровой линии. Почему?

Он помолчал со значением и набрал в грудь воздух, готовясь поделиться с нами своим тайным райкомовским знанием. И снова будто бы черт толкнул меня в бок.

– Наверно, чтобы огурцы не разбежались? – предположила я. – Они ведь несознательные, соленые, с водкой дружат.

Комиссар поперхнулся.

– Да что с тобой, Саня? – недоуменно проговорил Валерка Купцов. – Оставь ты уже эти шуточки…

– Вот! – воскликнул Миронов, снова беря инициативу в свои руки. – Именно поэтому. Потому что не все еще, к сожалению, осознают важность текущего момента.

Он укоризненно взглянул на меня и покачал головой.

– Саша, правильно? Вот взять хоть Сашу и ее явно несерьезный настрой. Нельзя так, товарищи. Нельзя. Это ведь не простой стройотряд. Вы ведь избраны представлять лицо советской молодежи. И не просто лицо, но лицо, обращенное, так сказать, в сторону внешнего мира. Который в последнее время норовит повернуться к нам не самым благоприятным образом. Вы и сами это прекрасно знаете, смотрите телевизор, читаете газеты. Всего два года тому назад с огромным успехом прошла Олимпиада в Москве. Все тут помнят, какие усилия пришлось затратить партии, правительству и всему советскому народу для того, чтобы преодолеть несправедливый бойкот, который затеяли наши недоброжелатели. Мы продолжаем оказывать братскую помощь народам Афганистана и Анголы, Ближнего Востока и Индокитая. Товарищи! Далеко не всем за рубежом это нравится. И это всегда нужно учитывать при общении с нашими зарубежными гостями.

Комиссар обвел взглядом притихший зал и остановился на мне.

– Это понятно?

– Вы у меня спрашиваете? – невинно переспросила я.

– Давай на «ты», – поправил меня он. – Мы ведь все-таки в стройотряде, а не на разборе, так сказать, персонального дела. Во всяком случае, пока… Да, я спрашиваю, в том числе, и у тебя. Это понятно?

– Нет, – ответила я твердо. – Непонятно. Сюда что, шпионы едут? Под видом зарубежных гостей. Так сказать. Они что, будут тут Олимпиаду бойкотировать? Поясните, пожалуйста, товарищ комиссар. Только не надо меня пугать персональным делом, а то я вот прямо сейчас в обморок бухнусь.

– Давай на «ты», – повторил Миронов. – Никто тебя не пугает. Я просто прошу большей серьезности. Шпионов тут, надеюсь, не будет. По нашим сведениям, приедет восемь немцев из ГДР, и четверо ребят из Чехословакии. Планировались еще восемь наших друзей из Болгарии и Румынии, но не получилось. Всего будет двенадцать человек иностранцев. Повторяю, никаких шпионов. Страны братские, социалистического лагеря. Но все же, так сказать… все же… будьте серьезны. Не надо допускать шуточек. Иностранцы со знанием русского, отобраны только такие. Но все равно, чтобы понимать юмор на чужом языке, этого знания недостаточно. Могут понять не так. Такие случаи уже были, я же не просто так говорю. Лучше не шутить вовсе. Общайтесь коротко, ясно, по работе – так лучше всего. Если будут вопросы – обращайтесь ко мне. Саша, теперь ясно?

Я кивнула:

– Теперь ясно. Языковой барьер.

– Именно! – просиял комиссар. – Языковой барьер. Они, хоть и братские, а все же не свои. Многого не поймут. И последнее… – он замялся. – Давайте, чтоб без международных любовей. Люди мы тут все молодые, горячие, работа нетрудная, так что лишней энергии будет, так сказать, много. Давайте и с этим тоже серьезней. Хорошо? Говорю заранее: в райкоме просили подчеркнуть, что таких связей активно не одобряют. Я понимаю, что сердцу не прикажешь. Не прикажешь, но объяснить можно. Вот и объясните, так сказать, сердцу, что, в случае осложнений, виновные будут, так сказать, исключаться из отряда.

Валерка вдруг поднял голову.

– Да что ты, комиссар, все вокруг да около? – сердито проговорил он. – Скажи прямо, здесь все свои, поймут. Вот что, ребята, по-простому. Две вещи. Сухой закон – это раз! И никакого бардака – это два! Кого здесь, в здании школы, за этими делами поймаю, – друг, не друг – сразу билет на самолет в зубы и домой. Всё!

Купцов хлопнул ладонью по столу, словно ставя печать на резолюции.

– Именно! – радостно подхватил комиссар. – Никакого бардака! А международный бардак – это, так сказать, бардак в квадрате. Или даже в кубе. Так и будем расценивать, учтите. И еще учтите, товарищи: иностранцы тоже предупреждены о том же своими соответствующими, так сказать, инстанциями. В общем, серьезней, товарищи, серьезней. Это в ваших же интересах. Чтоб потом без персональных дел накануне диплома. И я пока никого не пугаю.

«Пока, – отметила я про себя. – Опять оно, это слово. Если бы этот гладкорылый райкомовец хотя бы примерно знал, что оно означает… У каждого тут есть только одно «пока»: пока жив. Пока кому-то – например, мне – не вздумалось прекратить этот весьма хрупкий процесс. Это ведь так же просто, как щелкнуть пальцами…»

Пока мы размещались по комнатам, снаружи стемнело. После ужина мы с Лоськой вышли на улицу, в южную черно-вельветовую ночь. Небо пестрело крупными звездами, четко очерченная половинка луны смотрела твердо, по-хозяйски. Предметы и люди выглядели здесь такими основательными, надежными, реально воплощенными в камне, в дереве, в теле, в луне, что мне вдруг стало неуютно. Где ты, белесая белая ночь моего привычного мира, где всё зыбко, всё текуче – даже линии тротуаров, даже карнизы домов, не говоря уже о воде каналов, о человеческих лицах, о словах и поступках…

Если бы не воздух, я бы совсем загрустила. Воздух был совершенно восхитителен: сухой и прохладный, он полнился смесью множества незнакомых запахов – хвойных, фруктовых, острых, горьких, сладковатых… Мы шли по тихим безлюдным улочкам, и я машинально запоминала направление, считала повороты – ведь искать дорогу назад предстояло именно мне: Лоська мог бы заблудиться даже в коридоре собственной квартиры.

– Саня, – вдруг сказал он, – зачем ты это…

– Это – что? – переспросила я, хотя прекрасно понимала, что он имеет в виду.

– Ну, это… с комиссаром. Зачем зря заводиться?

– Не знаю.

В самом деле, зачем? Раньше мне и в голову бы не пришло отпускать эти шуточки, возражать, вести себя вызывающе в ситуациях, которые вовсе не предполагали такого поведения. Мы все привыкли к определенной манере – так нас воспитала жизнь, родители, детсад, школа и улица. В нарушении этой манеры не было ровным счетом ничего хорошего – ведь тем самым нарушитель бросал вызов не какому-нибудь условному Миронову, а всем людям вокруг: ведь они-то продолжали жить по-прежнему. В этом и заключалась суть лоськиного вопроса «зачем?» Если все всё понимают, и тем не менее продолжают соблюдать согласованные правила игры, то зачем же впустую выпендриваться? Да, Миронов несет полнейшую хрень про «братскую помощь Афганистану» и про «зарубежных недоброжелателей», но эта хрень согласована. Причем, согласована не столько с его начальниками в райкоме, сколько со всеми нами: мы заранее согласны это слушать и кивать – вот в чем все дело. Это договор, подписанный всеми! И, значит, посмеиваясь над Мироновым, ты как бы обвиняешь в лживости и трусости всех остальных, а это уже не шутки.

Так что Лоська был совершенно прав в своем недоумении. Но что я могла ему ответить? Я и сама никак не ожидала, что стану откалывать эти крайне неуместные фортели. Я и сама до сих пор еще не поняла, с какого-такого перепугу из меня вдруг поперло то, чего никогда не замечалось за скромной и незаметной Сашей Романовой? Хотя… хотя, в принципе, можно было бы и догадаться. Свобода – вот причина. Я просто почувствовала себя свободной, только и всего. А свобода, как видно, не умеет врать, даже если хочется, даже если очень надо. Наверно, такова ее оборотная сторона: плевать она хотела на все и всяческие договоры, правила и согласования – и, в частности, согласования хрени. Ни в чем не повинный Миронов всего лишь случайно попал под раздачу – первым, но отнюдь не последним. Значит, теперь придется следить за собой в три глаза, держать язык на привязи, чтобы поселившаяся внутри меня свобода не ляпнула невзначай какую-нибудь очередную глупость…

– Ну, что ты молчишь? – настороженно проговорил Лоська. – Я что-то не так сделал?

– Все в порядке, милый, – успокоила его я. – Все пучком. Сама не знаю, что на меня нашло. Глупость какая-то. Не бери в голову. Ты лучше вот что скажи: на фига ты в эту ударно-стакановскую бригаду записался? Чтобы со мной вместе не работать, да?

От неожиданности Лоська встал столбом, так что мне пришлось возвращаться, чтобы лучше рассмотреть его обиженное лицо.

– Ты что?! – выпалил он. – Я наоборот! Чтоб деньги хоть какие-то были. Чтобы мы с тобой потом в Ригу поехали. Как Мишка с Катькой. Они-то каждый год ездят, а мы…

Я поскорее обняла его, своего бедного Лоську. Поднялась на цыпочки, обхватила за шею обеими руками, ткнулась носом в небритую щеку.

– Прости меня, милый, дуру непутевую. Конечно, ты прав. Поедем потом в Ригу, на взморье. Или даже в Палангу. Нужно же как-то легенду отработать, хоть постфактум.

– Ну да… – пробормотал он, мгновенно оттаивая из положения столба в свой привычный облик ласковой мягкой игрушки. – А видеться мы с тобой и так будем каждый вечер.

– Как сейчас, да? – я подставила ему губы и сразу перестала думать о свободе, а также о райкомовском комиссаре Николае Миронове, оперуполномоченном Павле Петровиче Знаменском, отставном уголовнике Алексее Ивановиче Плотникове и прочих малозначительных вещах.

Когда я на цыпочках, то и дело натыкаясь на разбросанные повсюду вещи, пробиралась к своей койке, мои соседки по комнате уже видели десятый сон. Во всяком случае, так это выглядело в темноте. Но стоило мне улечься и счастливо вздохнуть, как с ближней кровати послышался тихий настойчивый шепот:

– Саня… Саня…

– Оля? – удивилась я. – Ты почему не спишь?

– А ты почему?

Даже в темноте можно было понять, что она улыбается.

– Ну, у меня дела…

– Мне бы такие дела… – мечтательно прошелестела Олька. – Я в самолете дрыхла, теперь не заснуть.

– Я тоже.

– Пойдем, покурим?

Мы сунули ноги в тапки и вышли в коридор, к распахнутому в ночь торцовому окну.

– Завидую я тебе, Саня, – сказала Олька, выпуская дым через ноздри, как лошадка с рисунка в книжке «Русские сказки».

– Ты – мне? – фыркнула я. – Что за глупости… С твоими-то данными…

Ольга Костырева была известной в институте гуленой. Высокая, красивая, с пышной грудью и роскошной гривой – как та же сказочная лошадка – она постоянно пользовалась вниманием, как минимум, десятка разных кавалеров. Главная Ольгина проблема заключалась в том, что она никак не могла решить, кому из них отдать предпочтение, и поэтому благоволила ко всем одновременно. Нельзя сказать, что это способствовало выстраиванию мало-мальски пристойной репутации – даже в условиях студенческой свободы нравов. Сначала она лишь презрительно посмеивалась по этому поводу – сначала, но не сейчас, когда в преддверии распределения подружки стали одна за другой выскакивать замуж, в то время как продолжительность ее собственных романов все укорачивалась и укорачивалась. До стройотряда мы с ней близко не сталкивались, двух десятков слов не сказали, если не считать «привет-привет»: разные компании, разные интересы. А тут вдруг – соседние койки в одной комнате, один коридор, один подоконник, одна ночь на двоих.

– А что данные? – возразила она. – Парни не на данных женятся, а на… – а черт их знает, на ком они женятся. По крайней мере, у тебя вот есть этот твой Лоська, а у меня – шиш. Стадо одноразовых козлов… Слушай, а почему его Лоськой зовут?

– Потому что здоровый, как лось, – отшутилась я. – Но вообще-то, ты зря идеализируешь. Лоси такие же парнокопытные, как и козлы.

Мы обе засмеялись, глуша смех в ладонях.

– Все равно, хорошо тебе, – сказала Ольга.

– А ты что, одна приехала, без никого?

Она серьезно кивнула.

– Конечно. Я ведь сюда специально записалась, чтобы подальше от всего этого кобеляжа. В городе на лето не останешься – тоскливо. Да и телефон не отключишь. А куда-нибудь отдыхать тоже не поедешь – козлы прохода не дают.

– О-хо-хо… как трудно быть красивой. У меня прямо сердце от жалости разрывается… – поддела ее я.

Ольга усмехнулась:

– Ты вот смеешься, а зря. Лучше быть смелой. Если бы можно было выбирать, я бы это выбрала. Ты вот смелая. Валерка же ясно сказал: никаких романов. А ты – Лоську под мышку, и – ну скамейку искать…

– Валерка сказал: «в здании школы», – напомнила я. – Насчет скамеек речи не шло. Да если бы и шло… Еще будут они мне указывать, когда любить можно, а когда нет!

– Вот видишь, ты не боишься… – она вздохнула. – А я вот боюсь. Если меня еще и отсюда за аморалку вышлют, тогда вообще кранты.

– Да кто тебя вышлет? Валерка – свой парень.

– Валерка-то свой, – покачала головой Ольга, – а вот комиссар – тот еще кобелина. Нехороший он, из подленьких, попомни мое слово. Я таких козлов за версту чую. К несчастью, и они меня тоже. Сразу прилип своими глазками сальными, будто щупает, раздевает… тьфу, пакость!

Рука ее дернулась к груди, словно Ольке вдруг хотелось стряхнуть с себя грязные следы, оставленные глазами Миронова. Она глубоко затянулась сигаретой.

– Как это у тебя получается, Саня?

– Что?

– Ну, это… быть смелой? Я как-то раньше за тобой такого не замечала, просто не приходилось. А тут вдруг заметила. Ты ведь не боишься, да? Никого не боишься, по глазам видно.

– Точно, не боюсь, – улыбнулась я. – А чего их бояться? Пусть лучше они боятся.

– С чего это вдруг им тебя бояться? – усомнилась Ольга. – Взять хоть того же Миронова. Кто ты – и кто он… чего ты ему сделаешь?

– Убью, – ответила я, улыбнувшись еще шире. – Я их просто убиваю. А смерти каждый боится.

В разговоре по душам, когда хочешь обмануть, говори только чистую правду. Потому что, если юлить и уклоняться, то это сразу чувствуется. Услышав фальшь, собеседник обязательно решит, что ты что-то скрываешь, и запомнит это надолго. Зато чистой открытой правде не верят столь же чисто и открыто, а потому тут же забывают сказанное.

– Ну, разве что… – задумчиво кивнула Ольга, стряхивая пепел за подоконник. – Ах, подруга, подруга… Может, ты просто еще непуганая, оттого и не боишься? Хотя, кто у нас до таких лет непуганым доходит? Это за границей, говорят, край непуганых идиотов, а у нас вот даже идиоты запуганы.

– Интересно, какие они?

– Кто, идиоты?

– Нет, – засмеялась я, – иностранцы. В жизни не общалась с иностранцем. А ты?

– И я… – Ольга отщелкнула окурок, и тот описал в темноте огненную дугу. – А что там может быть такого особенного? Такие же козлы, вот увидишь… Ну что, айда спать?