Работа на консервном заводике была чиста, незамысловата и даже в чем-то приятна. Шесть девушек, включая меня и Ольгу, устилали дно трехлитровых банок листьями петрушки и веточками укропа, набивали их – сколько войдет – свежими огурцами, бросали туда же несколько долек чесноку и ставили на конвейерную ленту. Далее банки поступали в распоряжение чешской бригады. Чехов приехало четверо: две плечистых блондинки с одинаковым именем Юта и два парня – молчаливый флегматик Йонаш и его полная противоположность, весельчак и балагур, которого звали Сатек. Ольга, далеко не сразу избавившаяся от подозрительного отношения к зарубежным коллегам, поставила одноименных чешек перед собой, придирчиво осмотрела и постановила:

– Значит так. Чтобы не путать Юту с Ютой, придется дать вам удобные погоняла. Ты вот пониже, значит, так тебе и зваться – Пониже. Ну, а ты, соответственно, Повыше. Нет возражений?

Чешки, здоровенные, кровь с молоком, девахи непонимающе моргали и улыбались; как выяснилось, по-русски приехавшие иностранцы понимали совсем немного, а более-менее сносно разговаривать могли только Сатек и еще одна немка по имени Труди.

– Сань, ты только глянь на эти улыбки… – сердито проговорила Олька. – Ведь ни бельмеса не понимают!

Она шлепнула одну из Ют по мускулистой спине:

– Эй, Пониже! Ты теперь Пониже, ферштейн? Пониже! Я – Оля. А ты – Пониже!

– Пониже, – радостно закивала чешка. – Ты Оля, а я – Пониже…

– Ну, слава богу, врубилась… – Олька повернулась ко второй, еще более мускулистой Юте: – А ты – Повыше. Я Оля, она Пониже, а ты – Повыше.

– Повыше, Повыше…

Прозвища быстро прижились. Повыше и Пониже подставляли полученные от нас банки под краны с горячим рассолом, а потом запечатывали их, дергая за рычаг крышечного автомата. Сатек и Йонаш загружали уже готовый продукт в специальные металлические сетки, которые затем опускались в автоклав для последней термообработки.

Противоположный конец технологической цепочки, то есть подготовка банок и исходных ингредиентов, был прочно оккупирован немцами. Сначала в этой бригаде работали и наши, но уже на второй день Валерка Купцов счел за благо не смешивать принципиально разные подходы к социалистическому труду. Я сама слышала, как он ругался по этому поводу с местным бригадиром Копыловым.

– Они же сумасшедшие! – кричал Копылов. – Они же скребут щеткой каждый листик петрушки! А для банок им требуется непременно мыло и кипяток! Нет, чтоб сполоснуть теплой водичкой, как все люди… Скажи им, Валера! Меня эти фрицы не слушают, только глаза таращат.

– Во-первых, ты эти прозвища оставь! – хмурился Валерка. – Фрицы все под Сталинградом полегли. А здесь ты работаешь с представителями братского народа…

– Вот и скажи этим представителям, что они слишком много из себя представляют!

– Во-вторых, – не уступал командир, – чем они тебе мешают? Возьми газету – там что на первой странице написано, на самом верху? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот и соединяйся. Пускай себе скребут эти листики. Что, у них производительность ниже?

Копылов в ответ лишь разевал рот – яростно, но беззвучно. Даже со всеми этими щетками и кипятком производительность немцев нисколько не уступала тому, что вырабатывали наши, советские, которые мыли овощи путем однократного окунания в тазик, а банки лишь слегка ополаскивали мутной грязноватой водичкой. Объяснялось это и задержками в подвозе огурцов, и перебоями в поставке зелени, но, главным образом, тем, что тупые немцы принципиально отказывались понимать глубинное значение исконно русского слова «перекур».

– Плевать я хотел на ихнюю производительность! – злобно шипел Копылов. – Они мне производственную мораль разрушают, ты это понимаешь? У народа, глядя на них, руки опускаются! А руки у народа всегда опускаются в одно и то же место – к бутылке! Ты что, хочешь получить тут массовый забег в массовый запой?! Ты этого хочешь?!

Нет, массового запоя Валерка не хотел. Для очистки совести он еще попробовал договориться с братьями по соцлагерю – вернее, с сестрой. Немецкую делегацию составляли семеро парней и девушка по имени Гертруда или, как они ее называли, Труди. Она-то и заправляла в этой группе всем и всеми без исключения. В иной ситуации было бы трудно не поддаться соблазну окрестить ее Белоснежкой, а парней – семью гномами, но Труди настолько не соответствовала образу нежной сказочной красавицы, что никому из наших даже в голову не пришла подобная аналогия. Ростом она была ниже среднего, узкобедрая и плоская, как конвейерная лента. Говорят, что в прусских школах учителя бьют детей по рукам деревянной линейкой; я никогда не видела такой линейки, но уверена, что она и Труди были похожи, как две капли немецкого скипидара.

С Валеркой Купцовым и комиссаром Мироновым Труди разговаривала почтительно, сильно понизив голос и вытянув руки по швам. Но когда она обращалась к своим подневольным гномам, голос ее напоминал лай концлагерной овчарки из какого-нибудь фильма про войну. Неудивительно, что когда мы звали бедняг на перекур, они лишь вжимали головы в плечи и принимались еще сильнее драить щетками пупырчатые бока огурцов.

На просьбу командира о смягчении лагерного режима Труди ответила оскорбленным молчанием. Я наблюдала эту сцену там же, во дворе нашего заводика, сразу после истерики, которую закатил Валерке доведенный до ручки бригадир Копылов.

– Труди, ты поняла все, что я сказал? – переспросил Валерка. – Вы, конечно, привыкли к…

– Я не поняла всё, – прервала его немецкая карательная линейка. – Я не поняла: мы плохо работать? Мы не делать норма?

– Что ты, что ты… – испугался Валерка. – Вы делать норма в лучшем виде. То есть хорошо. То есть очень хорошо.

Труди кивнула и вытянулась по стойке «смирно».

– Тогда я идти работать разрешите.

– Иди, – вздохнул Валерка, – разрешаю.

На следующий день бригада мойщиков была реорганизована по принципу полной национальной однородности и оставалась таковой до самого отъезда. И хорошо, что так, потому что иначе дело точно дошло бы до международного конфликта. Копылов ненавидел Гертруду всеми фибрами своей пролетарской души и на полном серьезе утверждал, что само ее имя происходит от сокращения слов «Герой Труда», как Вилор – от «Владимир Ильич Ленин Организатор Революции».

– С чего ты взял, Копылов? – пыталась вразумить его я. – Это старое немецкое имя. У Шекспира в пьесе «Гамлет» так зовут королеву-мать.

– Вот-вот, – угрюмо отвечал бригадир, перекидывая изжеванную «беломорину» из одного угла рта в другой. – Этот твой Шекспир, хоть и сам немец, а дело понимал. Такие сучки всегда норовят пролезть в королевы, мать их за ногу. Герой труда, видите ли! Ей, видите ли, звездочку на лацкан, а народу одни страдания. Вам-то, студентам, что. Вы-то уедете, а нам тут еще жить и работать.

Наш рабочий день начинался в восемь и продолжался до половины пятого, включая перерыв на обед. Впрочем, перерывов хватало и без обеда, потому что на завод вечно забывали что-нибудь подвезти – то банки, то петрушку, то огурцы. Но даже в тех случаях, когда всего было в достатке, нередко случалась какая-либо другая незадача, типа отключенного электричества, поломки конвейера или прорыва водопроводной трубы. Труди от всего этого приходила в ярость. Она просто органически не переносила состояния праздности – как своего, так и вверенных ей гномов. В такие моменты для Копылова наступал праздник: он садился на ящик где-нибудь в тенечке, неторопливо закуривал и с наслаждением наблюдал, как его врагиня мечется по двору, изобретая все новые и новые занятия для своей подневольной семерки. Я тоже присаживалась рядом с бригадиром – ведь всегда приятно разделить с человеком минуты его счастья.

– Нет, Сань, ты только глянь на эту героиню труда, – говорил Копылов, указывая папиросой на нашу взмыленную прусскую Белоснежку. – Королева, мать ее… ну что ей так неймется, а? Ты мне вот что скажи: ту королеву из Шекспира твоего свергли? Или уцелела?

– Отравили, – с удовольствием сообщала я, зная, что эта новость не может не порадовать бригадира. – Насмерть. Сыночек удружил, на пару с муженьком.

– О! – многозначительно кивал он. – Вот то-то и оно, Саня. Против народа не попрешь…

В самом деле, трудовой раж «героини» временами выглядел даже не чрезмерным, а болезненным. Знаток народной души Копылов полагал, что если руки советского народа опускаются, то непременно к водке. Но если судить по паническому страху, который одолевал Гертруду даже перед минимальной праздностью немцев, их руки должны были опускаться не просто к водке, а к каким-то и вовсе неимоверным ужасам.

Что касается самих семерых гномов, то они не выглядели ни угнетенными, ни недовольными: похоже, эти парни воспринимали происходящее как должное и не собирались бунтовать.

– Роботы, ну чисто роботы, заводные машинки! – удивлялся Копылов. – Известное дело, фрицы. Фрицу только направление покажи, а дальше он уже сам прет, без остановки. Так до самой Волги и допер. Хорошо, Россия большая, завод у ихней пружинки кончился. А то бы… фьють!..

Впрочем, внимательный наблюдатель мог обнаружить определенные слабости и среди заводных машинок. Из всей немецкой восьмерки меньше всего напоминал робота длинный нескладный парень по имени Райнхард, Райнеке. Он скоблил огурцы с не меньшим тщанием, чем его товарищи-геноссе, но в минуты редких перерывов, пока Труди еще не успевала придумать для своих подопечных какую-нибудь новую работу типа чистки ржавого забора или подметания двора, Райнеке погружался в совершенно несвойственную остальным мечтательную задумчивость. В такие моменты становилось ясно, что он иной, не похожий на других гномов, и тогда вдруг обретали особое значение и торчащие во все стороны черные вихры, и неловкость костлявых рук, и застенчивая улыбка.

Для такой улыбки не существует ни ключа, ни пружинки – неудивительно, что прочие заводные машинки относились к Райнеке с покровительственным пренебрежением. Еще бы: всякий уважающий себя робот точно знает, что даже минимальная мечтательность не может не мешать высокой производительности труда. Понятия не имею, скольких образцово вымытых листиков петрушки не досчитывалась из-за этого социалистическая действительность, но Труди-то наверняка знала это с достаточной степенью точности. Знала, но отчего-то воздерживалась от применения строгих карательных мер. Поэтому нам так и осталось неизвестным, что именно грозило длинному Райнеке за преступное несоответствие общему образцу – шпицрутены, тюрьма или прямая дорога в крематорий.

Кое-какое объяснение этому было получено в конце первой недели, когда нешуточное общественное давление вынудило Валерку дать разрешение на танцы. Понятно, что топтание в темноте в обнимку под медленную музыку ставило под угрозу провозглашенный командиром принцип «никакого бардака!», однако альтернатива выглядела еще хуже. Мы возвращались со своего заводика в пять вечера, полные сил и энергии, которая так или иначе требовала мало-мальски приемлемого выхода. Глупо было рассчитывать на то, что молодые, красивые, двадцатидвухлетние станут использовать оставшееся до отбоя время исключительно для игры в шашки-шахматы. Думаю, что не последнюю роль сыграл тут и аргумент Копылова насчет того, куда народ обычно опускает руки в минуту уныния. Так или иначе, но уже в пятницу после работы в актовом зале школы были объявлены танцы. Вероятно, Валерка надеялся, что народ удовлетворится одним вечером в неделю, однако этим надеждам почти сразу пришел конец. Народу понравилось опускать руки на талии подруг, а временами даже и ниже, так что танцы стали у нас ежедневным явлением.

Немцы при всем желании не могли манкировать общественным мероприятием – дисциплина не позволяла. Они приходили в актовый зал все вместе и честно старались соответствовать если не духу, то хотя бы форме данной общественной нагрузки. В основном, Гертрудины роботы танцевали быстрые танцы, но время от времени приглашали и кого-нибудь из девушек на медленный танец – то ли по разнарядке, то ли из-за сбоя в программе. Танцевать с ними было сущим мучением, примерно, как с негнущимся манекеном, только еще хуже. В каждом их движении ощущалось твердое намерение ни в коем случае не преступить строжайший запрет на внеуставные отношения – даже дальним намеком, даже по ошибке. Так что вскоре никакие соображения интернациональной солидарности не могли заставить наших девчонок кивнуть в ответ на галантный немецкий поклон. Мало кому улыбается танцевать с партнером, чьи помыслы направлены лишь на то, чтобы удерживать тебя на безопасной дистанции. Поэтому гномы приглашали либо свою плоскую Белоснежку, либо чешек: как выяснилось, Пониже и Повыше не испытывали никаких проблем ни с роботами, ни с манекенами – возможно, потому, что худо-бедно понимали по-немецки.

Зато Труди танцевала преимущественно с Райнеке. Сначала на это, конечно же, обратила внимание Ольга Костырева со своим более чем наметанным на такие вещи взглядом.

– Ты только глянь на Блонди, только глянь! – шепнула она мне на первом же вечере.

Блонди – так Олька за глаза именовала Гертруду, хотя жидкие стриженные под мальчика волосы той были, скорее, грязно-каштанового оттенка. Блонди, по имени любимой овчарки фюрера.

– А что такое? – не поняла я.

– Как что такое? Ты посмотри, как она танцует с этим… как его?.. – Райнеке? Похоже, у сучки течка. Влюблена – от коготков по самые клыки.

Что ж, такие вещи и в самом деле заметны, несмотря на то, что Труди делала всё для того, чтобы скрыть свои чувства. Только ведь всего не утаишь, за каждой мелочью не уследишь. Вот слегка вздрогнуло ее острое плечо от прикосновения руки партнера… Вот вскинулся к его лицу быстрый взгляд, задержался на губах и тут же испуганно скользнул вниз… Вот раздулись, затрепетали ноздри, поднялась в зажатом, подавленном вздохе плоская грудь… Точно! Не ошиблась опытная подружка Олька: влюблена, влюблена немецкая Белоснежка! Вот только, похоже, ловить ей здесь нечего: мечтательному Райнеке явно до лампочки знаки внимания со стороны группенфюрера…

Честно говоря, мне тоже было недосуг следить за производственным немецким романом. Лоська есть Лоська. Его бригада, в отличие от нашей огурцовой шарашки, вкалывала по-настоящему, полный световой день, по десять-одиннадцать часов, с одним выходным на три недели. Первое время ребята выматывались так, что на вечерние танцы не оставалось ни сил, ни желания – только бы добраться до постели. Потом немного попривыкли, но все равно я виделась с ним куда реже, чем хотелось бы.

Безраздельно мне принадлежал лишь час-полтора Лоськиного времени – после ужина. Отставив тарелки, мы перекидывались понимающим взглядом: ну, что, мол, теперь десерт? Мы выходили на безлюдные улицы спящего южного городка и неслышными шагами, чтобы не спугнуть пышнотелую, привольно раскинувшуюся ночь, крались к заранее намеченному месту. Вишня уже отходила; деревья в садах и на тротуарах были черным-черны от спелых ягод. Лезть в сады мы остерегались, зато пространство по эту сторону от хозяйского забора можно было с некоторой натяжкой рассматривать в качестве полноправных пешеходных угодий. Что мы и делали, хотя и весьма потихоньку, ибо с противоположной стороны забора вполне могло существовать противоположное мнение на этот счет.

Вишня обладала удивительным свойством не надоедать – подобно семечкам, ее можно было есть бесконечно. Мы с Лоськой погружались в ветви вишневого дерева, как пара осторожных китов – в теплое шуршащее море, и ягоды волшебным планктоном сами вплывали в наши жадно разверстые пасти. Вишневый сок окрашивал черным наши губы и языки, бурлил в наших венах, и мы целовались по ходу дела, передавая друг другу изо рта в рот пьянящую вишневую плоть, вишневую кровь, вишневое счастье.

Потом, устав стоять, мы садились на скамью где-нибудь поблизости и продолжали вкушать горьковато-сладкий вишневый вкус, смакуя его в каждом своем поцелуе. Мы любили друг друга и мы говорили, говорили и любили, говорили и тихо плыли в вишневом заплыве своей любви, огромные и нежные киты шуршащего ночного моря. Кто мог помешать нам, кто мог тронуть нас, таких больших и сильных, пропитанных упругой силой вишневого сока?

О чем мы говорили? Мы строили планы – фантастические и реальные, ближние и долгосрочные, практичные и захватывающие дух. Это увлекательное занятие появилось в наших отношениях совсем недавно. Сначала я удивлялась, отчего мы не уделяли ему достаточно времени прежде, но потом поняла, что это просто новый этап. Ведь когда любовь еще только зарождается и позже, когда она набирает силу и еще позже, когда становится ясно, что для нее уже нет ни границ, ни препятствий, – во все эти моменты влюбленным просто не до слов. Они так поражены происходящим, что буквально лишаются дара речи. Но вот это чувство проходит, и необходимо чем-то занять образовавшуюся пустоту.

Кто-то может испугаться, решив, что прошла любовь, но это не так: прошло всего лишь первоначальное изумление. Конечно, жаль и его – уж больно чистым и сверкающим лучом пронзало оно оцепеневшую от счастья душу, но ничего не поделаешь: когда-нибудь кончается подъем даже на самую высокую вершину. Если что-то и тревожит, так это пустота – тут-то на помощь и приходят слова. Так думала я, слушая обычно молчаливого Лоську: там, на укромных скамейках под черно-вишневым небом он демонстрировал настоящие чудеса красноречия. Такие мысли мелькали у меня в голове, когда я прислушивалась к неудержимым потокам слов, которые изливались из меня самой – до этого я тоже не замечала за собой склонности к строительству воздушных замков.

Мы подсчитывали еще не заработанные Лоськой деньги – не из-за самих денег: плевать нам было на все и всяческие деньги – а потому, что деньги символизировали нашу будущую поездку на взморье, вдвоем, как во французском кино. Мы обсуждали, у кого можно будет одолжить паспорта, чтобы получить номер в гостинице, – ведь неженатых не поселят в одну комнату. Мы прикидывали, что лучше – Юрмала или Паланга, Рига или Таллин, – а затем, так и не решив окончательно этого вопроса, переходили к выбору имени для нашего будущего ребенка.

Последнее автоматически предполагало свадьбу или, по крайней мере, подачу заявления в ЗАГС, поэтому, можно сказать, что мы вели себя так, будто речь идет о деле решенном. Несколько смущало меня лишь то, что я пока так и не услышала от Лоськи формального предложения выйти за него замуж. Пока. Ну да, опять «пока». Впрочем, я не сомневалась в том, что мой любимый немедленно произнесет нужные слова, как только я решу слегка надавить в этом направлении. Просто я пока не надавливала. Зачем? Нам было и без того хорошо в нашем вишневом говорливом раю, а лучшее – враг хорошего. Кроме того, до возвращения в Питер оставалась еще уйма времени. В общем, все обстоятельства складывались не в пользу того, чтобы излишне форсировать события.

И все же, все же… – что скрывать, я чувствовала бы себя намного лучше, если бы Лоська сел на крючок сам, без какой-либо предварительной подкормки, наживки, подсекания, вываживания на подсачник и прочих рыбацких хитростей с моей стороны. Но Лоська есть Лоська.

Олька Костырева, с которой я поделилась своими сомнениями, в ответ лишь замахала руками:

– Ну, ты даешь, подруга! Очнись и протри глаза. Не требуй от своего жеребчика невозможного. Мужчины, знаешь ли, меньше всего похожи на ополоумевших лещей, которые сами запрыгивают к тебе в лодку. В постель – пожалуйста, а в лодку – хрена лысого!

Я послушно кивнула. Уж кто-то, а Ольга имела немалое представление о предмете разговора.

– Я еще вот о чем думаю, Оль. Мы с ним как-то много стали разговаривать. Раньше такого не было. Это всегда так?

– Разговаривать? – удивилась она. – О чем?

– Обо всем. Ну, не обо всем вообще, а о обо всем, что нас с ним касается. Как потом в Юрмалу поедем, где жить будем… Даже как ребенка назовем.

Ольга смотрела на меня во все глаза.

– Ну и здорово. А что тебя смущает?

– Не знаю, – сказала я, пожимая плечами. – Потому и спрашиваю. Мне иногда кажется, что это такая стадия. Что сначала и слов не надо, а потом вот как сейчас, а дальше… – а черт его знает, как там дальше. Тут ведь вот что: если отношения не остаются, а все время меняются, то это ведь плохо. Или нет? Если всё меняется, то может ведь и вообще когда-то закончиться, правда? У тебя вот как с этим было?

Она помолчала, задумчиво качая головой. Мы сидели на ящиках в своем огуречном цеху. Вокруг в больших чанах громоздились чисто вымытые огурцы, сияли свежей зеленью укроп и петрушка, белели в картонных коробках головки прошлогоднего чеснока. Не завезли только банок. Обычная история. По этой причине все мирно покуривали, за исключением немцев, которые под руководством Труди перетаскивали кучу ботвы из одного конца двора в другой.

– Счастливая ты, Саня, – проговорила наконец Ольга.

– Чего это ты вдруг?

– Да ничего… – она махнула рукой. – Ты вот говоришь – стадии, этапы… А я никогда до этого не доходила – до разговоров этих. Со мной всё на первом этапе заканчивается, на бессловесном. Да и в этом уже никакой новизны. Когда-то волнение это было, а сейчас… ну их всех, гадов…

– Брось, – сказала я. – Уж тебе-то жаловаться…

Ольга придавила догоревшую до фильтра сигарету и тут же закурила новую.

– Кончай, Саня, ну сколько можно с этим «уж тебе-то»? Ко мне тут, знаешь, товарищ комиссар Миронов пристает. Перешел к активным боевым действиям… – Ольга горько усмехнулась. – Вчера вечером улучил момент, прижал на лестнице. Я из умывальной шла после душа. Пойдем, говорит, ко мне, у меня коньячок есть, шоколадка, музыку поставим… Неужели, говорит, никто тут не хочет комиссарского тела? Тьфу, козел! И руки свои тянет поганые прямо мне под халат. Пусти, говорю. Не пускает…

– Вот сволочь!

– Ага, – кивнула она. – Сволочь.

– Ну, а дальше?

– А что дальше? – пожала плечами Ольга. – Дальше – больше. Оттолкнула раз, оттолкнула другой. Потом кто-то внизу на площадку вышел, я и вырвалась. Иду к нам в комнату, а он следом, идет и шипит, так, чтобы только я слышала. Ты, шипит, из себя недотрогу-то не строй. Тут все знают, что ты даешь. И мне дашь, не переломишься. Лучше, говорит, добром иди… тебе понравится. Вот такие у меня, Санечка, разговоры. Такой этап…

– Хочешь, я его убью? – вдруг сказала я совершенно неожиданно для себя самой. – Прямо сегодня вечером. Хочешь?

Ольга посмотрела на меня и рассмеялась.

– Дурочка ты, дурочка, Сашка! Да разве этим поможешь? Ну, убьешь ты этого козла… – но они ведь все у нас такие! – она подмигнула. – Разве что, за исключением твоего парнокопытного. Ты мне лучше вот что скажи: что ты об этом задрыге думаешь?

– О каком задрыге? – не поняла я.

– Да вон, об этом… – Олька кивнула в сторону двора, где как раз нескладный длиннорукий Райнеке тащил на вилах копну увядшей ботвы. – Только не пялься на него, заметят!

– Кто заметит? – оторопело спросила я. – Что заметят? Зачем заметят?

Она снова рассмеялась и махнула рукой.

– Ладно, проехали. Не поняла и не надо.

– Ну уж нет! – решительно возразила я. – Давай-ка, колись. Я перед ней, можно сказать, сердце раскрываю, а она – «проехали». Давай, давай…

– Ну вот, и ты тоже – «давай», прямо как Миронов…

– Давай-давай, не увиливай.

– Да не о чем и колоться, – с несвойственным ей смущением проговорила Ольга. – Этот Райнеке… Райнхард… он ведь какой-то другой, тебе не кажется? Не такой, как наши козлы.

Я помолчала, обдумывая ответ. С моей непредвзятой точки зрения, Райнеке, если и отличался от остальных гномов, то совсем-совсем немного. Однако подруга явно была заинтересована в ином взгляде на вещи, и мне меньше всего хотелось ее разочаровывать.

– Наверно, другой. Неловкий. Смущенный. Взгляд у него какой-то… не знаю… ну, нездешний, что ли.

– Вот именно! – горячо зашептала Оля. – Нездешний! Это мне в нем и нравится! Если у нас тут вокруг одни козлы, то вовсе не обязательно, что и у них там так же, въезжаешь?

– Въезжаю, – неуверенно отвечала я.

– Ну вот! – она быстро огляделась по сторонам и продолжила уже совсем тихо, чтобы никто не услышал: – Санечка, помоги мне с этим, ладно?

– Конечно, конечно. Ты только скажи, как…

– Ты ж понимаешь, мне к нему прямо так не подойти, – прошептала Олька. – Там эта Блонди – всегда на стреме, сучка эсэсовская. Она его, знаешь, как сторожит – вдвое сильнее, чем остальных. Во-первых, как работника соцтруда, а во-вторых, виды на него имеет. Личные. Видишь, как нам с комиссарами повезло: наш Миронов на меня болт точит, а ихняя Блонди под Райнеке гайку нарезает…

Я только кивнула, пораженная наглядностью придуманного Олькой литературно-механического образа.

– Если бы Блонди в отдельной комнате жила, было бы намного проще, – она снова огляделась по сторонам. – Но в том-то и дело, что она спит вместе с парнями, только угол себе занавеской выгородила, я специально смотрела. И все равно: овчарки тоже спят, хотя и чутко. Нужно только дождаться, пока она отключится.

– Пока отключится… – эхом повторила я.

– В общем, я вот что придумала… Нужно ему записку передать. Мол, жду тебя в час ночи во дворе. Уж до часа-то она точно задрыхнет…

– До часа задрыхнет, – подтвердила я. – Но что я-то должна делать? Передать?

Олька нетерпеливо мотнула головой.

– Да погоди ты… в том-то и дело, что передавать пока нечего! Он ведь по-русски ни бельмеса! Писать нужно по-немецки, ферштейн?

– А ты умеешь?

– Ты что, совсем дурочка? – удивилась Ольга. – Откуда? Я и по-русски в сочинениях не ахти.

– Тогда как?

– Сатек, вот как!

– Наш чех?

– Ну да! – закивала она. – Он по-немецки точно маракует. И парень, вроде, надежный. В общем, подойди к нему…

– Погоди-погоди… почему я? Записка-то о тебе.

– Ну что ты меня все время перебиваешь? – недовольно пробормотала она. – Записка обо мне, но без подписи. И просить о ней должна не я, для секретности. А то еще, не дай бог, слухи пойдут.

– Слухи? О ком?

– Как это о ком? О Райнеке и обо мне.

– Ага, – ухмыльнулась я. – О тебе, значит, нельзя, а обо мне можно…

– Конечно, о тебе можно. У тебя Лоська, слухам о тебе все равно никто не поверит. А обо мне только намекни, сразу с три короба напридумывают. Разве не так?

Так. На это действительно было нечего возразить. О любовных приключениях Ольги Костыревой в институте ходили самые фантастические слухи.

– Хорошо, – сказала я. – Сделаю тебе твою записку без подписи. Только как он узнает, что это от тебя?

– Узнает, не волнуйся, – заверила меня Олька. – Мы с ним уже пару раз переглянулись. Этого хватит… Ну, ты еще здесь?

– А где я должна быть?

– Иди к чехам.

– Прямо сейчас?

– А чего ждать-то?

Я затушила сигарету и отправилась на поиски Сатека. Он нашелся в дальнем конце двора. Вдвоем с Йонашем они сидели на ящиках в тени забора и увлеченно играли в ножички. Йонаш увидел меня первым и что-то вполголоса сказал приятелю. Сатек обернулся; на его круглом лице играла широченная улыбка.

– Александра! Такая большая честь для двух простых чешских солдатов Швейков!

– Солдат, – поправила я, присаживаясь на соседний ящик. – Для двух солдат Швейков. И хватит звать меня Александра. Зови как все, Саша.

Сатек покачал головой:

– Никак не можно! Звать императорку Саша? Император Александер, императорка Александра. Так верно.

– Какая я тебе императорка?

– Такая, – твердо постановил Сатек. – От имперарии не отказываются. А я вообще не могу. Я потому что тоже император.

– Ты? Император?

– Конечно, – важно сказал он. – Ты не думай, что меня зовут Сатек. Сатек – это упростительное. Вообще я Сатурнин. Был такой император. Даже дважды. В первом веку и в третьем. Хотя и узурпаторы.

Сатек вздохнул и потешно развел руками.

– Так это ж давно, – заметила я, старательно соображая, как бы свернуть разговор на нужную мне тему.

Помимо всего прочего, меня смущало присутствие Йонаша, который, хотя и не понимал почти ничего, вполне мог бы и догадаться.

– Давно? – переспросил Сатек. – Смотри, ты уже важная какая. Александер был еще больше давно.

– Да ладно, ладно, – успокоила его я. – Император так император, я не против. Чем ты правил-то? Римом?

Сатек сокрушенно помотал кудлатой башкой:

– Нет, не успел. Голову срубили и на форум поставили. Мне еще до тридцати не было. Это в первом веку. И в третьем тоже.

– Что тоже?

– Тоже срубили. И опять до тридцати было, – грустно улыбнулся Сатек.

– Такой молодой? – ахнула я. – А сейчас тебе сколько?

– Двадцать семь.

– Ты вот что, Сатурнин, будь осторожней, – посоветовала я. – Особенно, голову береги. А то вдруг чего.

– Да, так оно, – согласился Сатек. – Правда.

– Слушай, – сказала я, – а может, ну ее на фиг, эту империю? Сам посуди, ну зачем она нам, если за это головы рубят? Какой тогда смысл быть узурпатором-императором?

Сатек тщательно обдумал мое предложение.

– Не быть императором? – повторил он, вслушиваясь в каждое слово. – А кем тогда быть?

– Ну, не знаю… – я пожала плечами. – Кем-нибудь…

– Святым? – предположил Сатек.

– Да хоть бы и святым.

Он горестно вздохнул и махнул рукой:

– Пробовал и это. Сатурнин из Тулуза, первый там епископ, третьего веку. Так то еще горше.

– Что… тоже голову? – спросила я.

– Хуже, – почти простонал Сатек. – Привязали к быку. И бык таскал его по улицам. Таскал-таскал, таскал-таскал, таскал-таскал…

– Что, так долго? – не выдержала я.

– Ага, – Сатек печально кивнул. – До смерти. Лучше уж голову срубить.

– Точно, – согласилась я. – Тогда уж лучше будь императором.

Мы немного помолчали. Потом Сатек что-то сказал Йонашу по-чешски, тот флегматично кивнул, сложил ножик и пошел в цех.

– Так нечестно, – обиделась я. – Ты ему что-то сказал, а я не поняла. Что это было?

Сатек рассмеялся.

– Я сказал, чтобы он уходил. Чтобы оставил нас двоих. Что ты пришла, потому что тебе что-то нужно, но ты не хочешь говорить, когда он здесь, и потому крутишь мне голову дурацким разговором.

Я аж задохнулась:

– Это я тебе голову морочу? Ну, ты нахал, Сатек! Можно подумать, что я эти сказки придумала про императоров и святых.

Он улыбнулся:

– Тебе хорошо сердиться. Красиво получаешься. Сердись еще.

Он смотрел на меня и улыбался, и в его глазах было нечто такое, от чего я совсем растерялась. На меня еще никто и никогда не смотрел так – во всяком случае, я не помнила ни одного подобного случая в прошлом. Возможно, Лоська… но ведь на Лоську я сама не обращала внимания, а потому могла и не заметить. Не смотрели на меня, но смотрели на других, так что, наблюдая со стороны, я научилась хорошо распознавать этот взгляд, представлять себе его значение, фантазировать по поводу его возможных последствий. А что мне еще оставалось, кроме этих фантазий? Я ведь не Ольга Костырева, на которую в любой момент устремлены несколько пар глаз. Я ведь некрасивая – почему же он сказал это «красиво получаешься»? Может, я просто не так поняла?

Он смотрел на меня, улыбался и видел меня насквозь – мои сомнения, удивление, замешательство. Светловолосый широкоплечий парень, красавец с сильными и, видимо, очень ласковыми руками – такие не могут, не должны смотреть на меня так. Это наверняка ошибка – если не моя, в понимании, то его – в оценке. Он почему-то принял меня за императрицу, а я ведь даже не святая…

– Сатек, перестань, – пробормотала я, опуская глаза и совершенно некстати утыкаясь взглядом в его губы.

Губы дрогнули, сжались и приоткрылись снова.

– Что перестать?

Я отвернулась и откашлялась, чтобы не хрипеть.

– Перестань глазеть, – сказала я, начиная сердиться. – У меня к тебе дело.

– Почему вы все так? – спросил он с досадой. – У нас вот мужчина идет по улице, видит девушку. Он улыбается, девушка улыбается, всем хорошо. Хорошо, когда улыбаются. А что у вас? У вас я улыбаюсь, а на меня смотрят так, как если я человека убил. А я никого не убил.

«Зато я убила, – подумала я, снова поднимая взгляд к его насмешливым серым глазам. – Я убила, потому-то вас всех ко мне и тянет. Как мотыльков на огонь. Раньше не тянуло, а теперь вот…»

– Не убил, а зря, – сказала я вслух. – Очень способствует взаимопониманию. Слушай, Сатек, шутки шутками, а я действительно по делу. Ты ведь немецкий знаешь?

– Конечно. Один из римских императоров Сатурнин являлся германец.

– Неважно, кому он там являлся, – отмахнулась я. – И вообще, отстань со своими императорами, надоело. Ты записку написать можешь? Только по-немецки, не по-римски. Можешь?

Он пожал плечами:

– Могу. Кому?

– Потом скажу… – я вытащила из кармана клочок бумаги и ручку. – Пиши. По-немецки, да?

– По-немецки, по-немецки… – нетерпеливо подтвердил Сатек. – Ну?

– Так. Пиши: «Жду тебя в час ночи…»

– Ни фига себе! – удивился он, отрывая ручку от бумаги.

– Пиши! – грозно приказала я. – «Жду тебя в час ночи во дворе». Точка, конец сообщения. Покажи!

Выхватив у Сатека бумажку, я вгляделась в незнакомые слова.

– Ва… варте уф дих… им хоф… Ни черта не понятно, дих, хоф, сплошной хенде хох… – я сложила записку. – Передашь ее сегодня же Райнхарду. Ну, знаешь, этот длинный, с вороньим гнездом на голове.

– Райнеке? – изумленно переспросил он.

– Точно, Райнеке.

Сатек помотал головой, как будто затруднялся поверить в происходящее.

– И что сказать?

– Скажи – от девушки. От поймет.

– Ну, ты, Александра… Ну, ты вообще… – проговорил он, вертя в руках записку. – Райнеке… Ну, ты, Александра… У тебя же есть… как его имя – Лыска?.. – он знает?

– Лоська, а не Лыска, – поправила я. – До Лыски ему еще далеко. А насчет «знает – не знает» – не твое дело. Твое дело передать. Только так, чтобы Труди не видела. И, понятно, никому не слова. Сможешь?

Четверть часа спустя мы с Ольгой наблюдали за тем, как Сатек вразвалочку подошел к Райнеке, который как раз закончил возвращать кучу ботвы на ее прежнее место и отдыхал, причем, не садясь, а опершись на вилы, дабы не привлекать внимания овчарки Блонди к своему преступному безделью. Та, кстати говоря, была занята в тот момент облаиванием другого своего гнома – по-видимому, за несвоевременную отлучку в туалет. Сатек приобнял немца, что-то шепнул ему на ухо и сунул в карман комбинезона многократно сложенный клочок бумаги. Со стороны это напоминало сценку из голливудского фильма – уличную сделку по продаже наркотиков. Когда Сатек отошел, Райнеке воровато огляделся, вытащил записку, глянул в нее и тут же сунул обратно в карман. Затем он некоторое время постоял, еще раз оглянулся на Труди и только потом посмотрел в нашу сторону. Этот быстрый, почти мимолетный взгляд был адресован непосредственно Ольке, и она ответила на него столь же быстрым, почти незаметным кивком.

– Есть контакт! – восхищенно воскликнула я.

– Тише! Услышит!

Она зашипела на меня, как целый клубок потревоженных змей, но никакое шипение не могло отменить отрадного факта: впервые за все это время я видела свою стройотрядовскую подружку по-настоящему счастливой.