Аламут

Тарр Джудит

Часть VI. Алеппо

 

 

36

Айдан выпал из «ничто»; голова кружилась, перед глазами все плыло. Когда это делала Марджана, это казалось так просто: как будто пройти через завесу воздуха. Но эта завеса была бесконечна, и у того, кто проходил через нее, был шанс раствориться полностью. Она высасывала волю; она затмевала в сознании картину — видение места, из которого он вышел, и места, куда он должен был попасть, а без этого невозможно было обуздать тьму.

Долгое время он не мог вспомнить даже куда хотел попасть. Страх нарастал. Забрало ли его в конце концов «ничто»? Быть может, он заблудился, потерялся без надежды на возвращение?

Свет вспыхнул неожиданно. Он находился в комнате, в которой жил во время пребывания в Дома Ибрагима, и рядом с ним стоял сундук с платой за кровь его родичей. Оба они выглядели невредимыми, не считая синяков, которые Айдан получил, когда упал.

Он с усилием вдохнул воздух, поднимаясь на ноги. Благодарение Богу, что никто не видел его. Ему не надо было говорить, каким он был глупцом, попытавшись сделать это в одиночку, необученным.

Во имя Бога и всех святых, никогда больше. Отныне он будет путешествовать людскими способами, и черт побери медлительность.

Он оставил сундук там, где уронила его сила, и вышел наружу, в угасающие отблески дня. Это испугало Айдана. Он исчез в конце дня; теперь определенно должна была быть глубокая ночь.

Бормотание мусульманской молитвы достигло скорее его сознания, чем его слуха. Эти жители востока были словно монахи, отправляющие свои службы. Время и пустыня изменили его: он чувствовал себя непривычно, идя прямо и святотатственно в час молитвы, когда все вокруг по крайней мере делали вид, что обратились к небесам. Но креститься и тем отвергать все это не прошло ему в голову.

Стражи гарема не были мусульманами и не молились. Они пропустили Айдана без единого вопроса.

— Так пожелала госпожа, — сказал один из них.

Она приняла его почти сразу. Женщина, пришедшая с ней, не была Джоанна; с ними, словно охраняя их, сидел Карим. Айдан поклонился им. Они приветствовали его без удивления; даже с радостью. Даже Карим, хотя рад он был не столько Айдану, сколько тому, что Айдан неизбежно должен был сказать. Честь Дома была на верном пути к восстановлению. Джоанна уехала.

Вероятно, Айдан говорил слова приветствия. Быть может, он вообще ничего не говорил, а стоял неподвижный и безмолвный. Как она могла уехать? Она была здесь, выздоравливая, ожидая его возвращения.

Должно быть, он произнес это вслух. Хадижа спросила:

— Разве она тебе жена, что она должна ждать тебя?

— Вы отослали ее, — сказал он.

— Аллах мне свидетель, — отозвался Карим, — я ее не отсылал. И даже не думал об этом. По правде говоря, я должен был отговорить ее, но она настаивала на этом.

Уехать в Акру. Вернуться к своему мужу. Заморочить ему голову, чтобы он принял ее дитя — дитя Айдана — как своего ребенка.

— Она настаивала на этом, — повторила Хадижа. — Она мудра, если и не совсем предусмотрительна. Надеюсь, что тебе досталась часть от ее мудрости.

Айдан сел. Колени его дрожали; он поджал ноги. Он перенес так много страха: за нее, за ребенка. И так мало думал о том, что они будут делать потом, после Масиафа. Она думала — он дал ей время для этого. Только время. И она использовала это время.

Она не оставила даже слова прощания. Никакого послания, не считая ее отсутствия.

— За ней хорошо присматривают, — говорила Хадижа, как будто это могло успокоить его. — Ее сопровождает отряд стражи. Знахарка поехала с ней, чтобы не дать ей повредить себе ничем сверх того, что неизбежно. Хотя это почти не казалось столь уж необходимым: она исцелилась буквально чудесно.

Чудесно. Да. Айдан засмеялся. Ради нее он покинул Марджану. Ради своего ребенка она покинула его. Одна женщина не была его веры. Другая не была его племени. Теперь он снова был один. Один, и победитель.

Отчаяние было предельным, и в своей предельности дало ему силы на то, чего разум никогда не позволил бы. Серебро и золото хлынули из воздуха, наполнив подолы королевы торговцев и ее наследника. Их удивление было сладкой горечью.

— Золото Синана, — пояснил Айдан. — Серебро ассасинов. Ваша часть платы за кровь Дома Ибрагима.

Они были изумлены. Он снова рассмеялся, легко и безрадостно. Он вложил свиток с согласием Синана в руки Хадижи.

— Как видите, подписано и заверено печатью.

Ей понадобилось время, чтобы прочитать свиток.

— Хорошо улажено, — согласилась она, — и неплохо придумано.

Он не считал нужным говорить ей, как это получилось. Но какой-то проблеск совести заставил его сказать.

— У меня был союзник среди ассасинов. Это он заключил сделку от моего имени.

— Можно надеяться, она не очень многого стоила ему самому.

— Нет, — ответил он. — Не слишком. — Он не мог выкинуть из головы образ Марджаны, какой он оставил ее, без сознания, с подругой, бывшей ей сиделкой и охраной. Кажется, у него вошло в привычку покидать женщин так.

Быть может, Марджана проснется, как проснулась Джоанна, и сделает выбор заново: вернуться к Синану, стать его военачальницей, править среди ассасинов.

Он поднял взгляд на Хадижу.

— Есть ли у вас лошадь, которую я могу купить за свою долю в Доме?

— И что ты с ней сделаешь?

— Разве это имеет значение?

— Нет, — ответила она. И стала ждать.

— Поеду. — ответил он ей. — В Иерусалим, чтобы поступить на службу к королю.

— В Акру, чтобы настичь свою родственницу?

Он открыл рот; закрыл.

— Ты можешь поступать, как велит тебе сердце. Я прошу тебя всего лишь дать своему сознанию несколько мгновений на то, чтобы рассудить. Чтьо ты принесешь ей, кроме боли? Для нее достаточно горько и то, что ей пришлось выбрать то, что она выбрала, с такой ношей, которую она несет. Разве нужно ей терпеть то горе, что принесет твое появление?

Он стиснул зубы.

— Я не могу предать ее. Или заставить ее предать ее саму.

— Нет?

Джоанна была никудышной лгуньей. Айдан знал это так же хорошо, как и Хадижа. Он разжал пальцы один за другим.

— Но если она не сможет сладить со своим мужем… если я понадоблюсь ей…

— Если ты понадобишься ей, ты, несомненно, будешь знать.

Он даже не знал, что она уехала. Он запустил пальцы в волосы и с силой потянул их. Как могла она уехать? Как осмелилась.

Боль привела его в чувство. Он подумал, сможет ли он снова стать действительно или просто диким существом. Что-то в нем изменилось. Быть может, выросло. Смешалось с огнем.

Было бы легко удариться в безумие. Отдаться своей боли. Убить кого-нибудь.

Слишком легко. И весьма неблагоразумно.

— Я не поеду в Акру, — сказал он. — Даю слово.

Но если она в Иерусалиме…

Хадижа милосердно не высказала этого. Могло ли статься, что она была не всеведущей? Она только склонила голову, принимая его обещание.

Он уезжал утром. Было бы нечестно по отношению к лошади ехать всю ночь, как ему того хотелось. Он был удивлен, обнаружив, что смог уснуть, а проснулся голодным. Для него была приготовлена еда; его одежды были починены и даже сделаны новые взамен тех, что были безнадежно изодраны.

Когда он наконец вышел во двор, караван ждал. Верховые животные; мулы и верблюды; кучка родственников которые, как они сказали, были посланы в Иерусалим по делам Дома.

И охрана. Безымянные в простых доспехах, словно наемные солдаты; лица случайно или намеренно склонены, взгляды устремлены на что угодно, только не на того, кого им предстояло охранять. Айдан не знал, что поднялось в его душе — радость, гнев или просто полнейшее изумление.

— Но они были убиты! — выдохнул он.

— Вряд ли, — сказал позади него Карим.

Айдан не обернулся. Он знал, что глаза у него дикие.

— Она сделала это. Она? И не сказала мне. Черт ее побери. Черт ее забери в ее собственный ад!

— Воистину, — сухо промолвил Карим. — Ты думал, что сможешь освободиться от них?

— Они должны были быть свободны от меня. Я не господин для добрых мусульман.

Айдан едва нашел время противостоять обрушившемуся на него приливу — закованные в доспехи тела и правый гнев.

— Не господин для нас, да? Бросить нас, да? Свобода, ты называешь это? За кого ты нас принимаешь?

— За идиотов, — ответил им Айдан без всякой мягкости. Он качался, как камень в урагане, но удерживался на ногах.

Они все были здесь, все до единого, и были буйны и дерзки, нарушив и достоинство, и дисциплину, чтобы обрушиться на него, они сейчас вспомнили и о том, и о другом, и почтительно простерлись перед ним. Тимур заговорил без разрешения, и Арслан звучно пнул его за это, но он говорил за них всех:

— Мы принадлежим тебе. Мы не хотим принадлежать никому другому.

— Даже себе самим?

Они вскинули головы.

— Но, — произнес Конрад своим сладким, звучным голосом певца, — мы должны принадлежать кому-либо.

— Вы можете принадлежать… — Айдан осекся. Они никогда не поймут. Карим прикрывал рот рукой, но глаза выдавали его. Он смеялся.

Айдан повернулся к нему.

— Ты наследуешь их. Ты заботился о них.

— Не я, — возразил Карим. — Я только заботился о них до твоего возвращения, как подсказывала мне совесть. — И Айдан видел, что Карим был более, чем счастлив избавиться и от них, и от совести.

— Она сказала нам, — произнес Тимур. — Когда отослала нас прочь. Ты не захочешь принять нас, и мы не должны навязываться тебе. Она ожидала, что мы послушаемся ее. Кем она себя считает?

— Дочерью Иблиса, — ответил Айдан.

Ильхан скорчил гримасу.

— Она женщина. Мы принадлежим тебе. Она оставила нас в Дамаске; мы не желали оставаться там, а она не дала нам последовать за тобою в Масиаф. И мы пришли сюда, мы знали, что ты появишься здесь. Ты должен принять нас обратно и наказать нас. Мы позволили бедуинам похитить тебя.

Они были так безрассудны, как самое безрассудное создание, которое он когда-либо видел.

— Если ты оставишь нас, — сказал Арслан, — мы последуем за тобой.

Айдан зарычал, наполовину от ярости, наполовину от неистовой радости.

— Я заставлю вас снять тюрбаны. Сбрить бороды, если они у вас есть. Поклоняться Римской Церкви.

Один или двое побледнели. Остальные даже не вздрогнули.

— Ты этого не сделаешь, — ответил Тимур. — Это не в твоем обычае.

— Откуда вы знаете, что в моем обычае?

Один-двое начали дрожать. Но не Тимур. Для этого у него не хватало разума.

— Я знаю, что ты хочешь принять нас. Твоя совесть велит тебя. Разве ты не можешь этого понять.

— Я понимаю. Но вам нечего делать ни в Иерусалиме, ни в Крестовом Походе против неверных.

— О, — обрадовался Тимур. — Крестовый Поход. Это джихад, ведь так? Джихад свят. Он предписан святым Кораном.

Айдан вскинул руки.

— Мастер Карим! Ты не можешь вбить рассудок в эти тупые головы?

— Я сомневаюсь, что кому-либо это под силу, — ответил Карим.

— Может, ты все же возьмешь их к себе?

Карим был неумолим.

— Нет. Если ты не беспокоишься обо мне, подумай хотя бы о Доме; вспомни, чьими мамлюками они были и что это за город.

Айдан прикусил язык.

— Ты хочешь принять нас, — сказал Ильхан. — Мы нужны тебе. Разве ты не говорил, что о тебе плохо подумали в Иерусалиме, когда ты приехал туда без армии? Теперь у тебя есть армия.

— Ну и армия, — вздохнул Айдан. — Да смилуются надо мной святые, мне и так-то не были особо рады. Но король… — Он помолчал.

— Король будет восхищен.

— Прокаженный? — спросил Дилдирим.

— Король.

Сказано было достаточно свирепо, чтобы заставить присмиреть даже кипчаков. Невелика победа: они все равно выиграли войну.

— Бог осудит вас за это, — проворчал Айдан. Они по-прежнему не поднимали голов, но он видел белые вспышки улыбок.

Карим заговорил прежде, чем молчание затянулось:

— Ты найдешь, что все они в порядке, и их вещи тоже. А, кроме того, пара твоих собственных вещиц, которым ты, быть может, будешь рад.

Одной из них было его почетное одеяние, упакованное во вьюк и так потерянное. Айдан секунду подержал его в руках, вспоминая его вес и его красоту. Так же, как и мамлюки, потерявшиеся и нашедшиеся вместе с этим одеянием, оно было радостью и тяжкой ношей.

Но он был рожден для этого, он, который был сыном короля. Он сложил одеяние обратно и повернулся к тому, что было еще ценнее, поскольку прежде принадлежало Герейнту: его серый мерин. Он терпеливо ждал, но ноздри его раздувались, приветствуя хозяина.

Из-за всего, что свалилось на Айдана — даже из-за его сорвиголов, живых и вернувшихся к нему, а ведь он так долго горевал по ним, — он не собирался плакать. Теперь, из-за немой скотины, он заплакал. Он сжал зубы, чтобы сдержаться, и вскочил в седло.

Когда он устроился в седле, невероятный тюрбан Карима остановился возле его колена.

— Держи голову пониже, — сказал купец, — пока не отъедешь подальше от города; и следи, чтобы твои черти поступали так же. Тебя помнят здесь, и не добром.

— Ваш регент не может причинить мне вреда, — ответил Айдан, — как и тем, кто едет со мной.

— Тебе — нет. — Карим покачал головой. — Мы наконец-то избавимся от тебя, сэр франк.

— На этот раз — да, — отозвался Айдан. — Я не нарушу ваш покой снова.

— Хвала Аллаху. — Карим произнес это искренне, но без враждебности. — Ты сослужил нам большую службу — это даже я могу признать. Мы в глубоком долгу перед тобой, и мы уплатим его, как было оговорено.

— И ни одним дирхемом больше.

Карим улыбнулся.

— Мы прежде всего купцы.

— Прежде всего, — согласился Айдан. Неожиданно он усмехнулся.

— Передайте мое почтение вашей госпоже. Она более достойна имени королевы, чем большинство из тех, кто носит этот титул.

Карим слегка поклонился.

— Ты истинный образец принца, — промолвил он.

— Разве я не принц? — Айдан подобрал поводья. — Да хранит тебя Бог.

— И тебя, — ответил Карим с безупречной вежливостью. Но взгляд его на миг стал озорным, как у мальчишки.

 

37

Джоанна покинула Алеппо не из-за гнева на Айдана и не из-за собственной храбрости. О, нет. Она была в глубоком обессиливающем ужасе.

Но под этим ее сознание оставалось ясным. Она видела то, что доселе отказывалась видеть. То, что у нее было с Айданом, было истинным и глубоким чувством. Но оно не могло длиться долго. Она была смертна. Он — нет. У нее была семья, которую она любила; мир, которому она принадлежала. Он был частью этого, но, если не считать нескольких похищенных моментов, не как ее возлюбленный. Их мечта о том, чтобы убежать и растить дитя в мире, была только мечтой. Слова, желания, и горькое изгнание.

Она считала, что он знал это, вероятно, лучше нее. Никто из них не заговаривал о свадьбе: о том, что может сделать принц перед лицом святой Церкви. Их связь была столь же сильна, как освященная законом или Церковью, но она не была ни тем, ни другим.

Удар ассасина отбросил прочь ее самообманы. Отсутствие Айдана только дало время осознать это.

Когда Джоанна добралась до сущности, все оказалось очень просто. Она не желала, чтобы ее дитя называли ублюдком. Не больше она хотела и того, чтобы Айдан отверг свое положение, свою гордость, свою мирскую славу, чтобы стать безымянным изгнанником.

Приняв это, она поняла, что должна делать. Это было нелегко. Она исцелялась чудесно быстро, ибо в ней горела магия Айдана, словно недвижный огонь, но боль проходила медленно: в боку саднило, ныло глубоко. А хуже этого была душевная боль. Сделать выбор. Завершить все так, ни слова не сказав ему. Ибо если она дождется его, если она увидит его прежде, чем начнет выполнять план, она знала точно и неоспоримо, что не сможет сделать этого.

Сначала она плакала, одинокими ночами, глубоко зарывшись в свою подушку. Ее горло, казалось, непрерывно болело, глаза саднили. Но путь до Акры был долог, а она упряма. Слезы высохли. Ее сердце стало тверже. Ее тело, с его новой удивительной силой, радостно принимало долгие часы в седле, ночлеги в караван-сараях, опасность бурь и нападений разбойников. Что бы ни случилось, она не даст снова запереть себя в стенах гарема.

Ранульфа не было в Акре. Его люди сказали, что он уехал в Иерусалим, на свадьбу принцессы Сибиллы.

После первой вспышки гнева Джоанна засмеялась, потому что у нее больше не было слез. Потом стала отдавать приказы. К некоторому ее удивлению, люди повиновались. Она оставалась женой их господина. Ее отъезд в Алеппо, казалось, был объяснен скорбью по ее брату и по мужу матери, и настояниями ее родственников-неверных. Люди Ранульфа — ее люди — казалось, были действительно рады ее возвращению. Она удивилась тому, что и сама была рада видеть их. Возвращение домой, туда, где она никогда не думала найти дом.

Трусость подсказывала ей задержаться в Акре, подождать, пока он не вернется. Упорство и время, которое не ждало, не уменьшало ребенка в ее чреве, заставили ее снова сесть в седло и направиться в Иерусалим.

Там это началось, там все и кончится. Так или иначе.

Вероятно, Бог был милостив. Ранульф обосновался в том же доме, что и всегда, но его не было, когда она приехала. У нее было время, чтобы принять ванну, поесть, сбросить запыленные в дороге одежды, даже отдохнуть, если она желала. Она сделала все, кроме последнего. Ее тело так уютно, как только могло себе позволить, устроилось в гостиной с книгой и бутылью вина, но ее сознание билось, словно ястреб в клетке. Она наполнила чашу. Запах вина вызвал у нее тошноту; она отставила ее. Ее глаза не могли сосредоточиться на странице. Руки ее были ледяными.

Она повторяла, снова и снова, что должна сделать. Броситься к ногам Ранульфа. Вымолить его прощение. Обольстить его. Дать ему причину поверить, что он отец ее ребенка.

Она не должна любить себя за это. Она никогда не назовет глупостью то, что было между ней и Айданом, но никогда и не заставит их дитя расплачиваться за это. То, что она делала, она делала ради ребенка; и ради чести Айдана и своей собственной. И Ранульфа… да, даже его.

В лучшем случае будет выглядеть так, словно ребенок родится шестимесячным. Но существовали способы скрыть это, старые способы, женские способы. Уйти на время в монастырь, чтобы оплакивать смерть родных. Паломничество под тем же предлогом, и позаботиться о том, чтобы ее мужу даже не пришло в голову сопровождать ее. Даже возращение в Алеппо, куда он не мог последовать за ней. Ранульф никогда не узнает, как мало времени прошло между его воссоединением с женой и рождением сына или дочери. И она будет молиться, чтобы дитя не походило на своего отца.

Так тонка была кромка, по которой она ходила, тонка, словно лезвие меча, и нет ничего удивительного, что она едва не помешалась, ожидая возвращения Ранульфа. Она отказывалась думать, что будет, если он не вернется; если он утешает свою скорбь с одной из своих шлюх. От него требуется не более, чем отрицать свое отцовство, чтобы ребенка признали незаконнорожденным.

Она не могла дать волю своему гневу на несправедливость мира. Ради своего ребенка, не могла. Она заставила себя склониться над книгой. Натуральная философия казалась сухой и безжизненной по сравнению с тем, что приходилось вынести ей, но она давала возможность отвлечься. Джоанна стиснула зубы и принялась читать.

Так Ранульф и нашел ее, погруженной в Плиния Старшего. Прошло некоторое время, прежде чем она осознала, что он здесь. Она подняла взгляд и моргнула, более чем наполовину отрешенная от мира.

Он похудел. Она заметила это сразу. Под глазами легли тени. Он был чист, выбрит, волосы недавно аккуратно подстрижены, но все это, видимо, заботами слуг, а не его собственными. На его щеке был свежий шрам, все еще распухший, но начавший заживать. Шрам не особо уродовал его. Джоанна подумала, что Зоэ стоит взглянуть на него. Гречанка была лучшим врачевателем, чем многие ученые лекари Иерусалима.

Ранульф стоял у двери, судорожно вцепившись в косяки, словно пытаясь не упасть. Он не был пьян, решила Джоанна. Его лицо было совершенно бледным.

Она положила книгу на колени.

— Добрый вечер, господин мой, — сказала она.

Он двинулся вперед. Она уже и забыла, какой он большой; она никогда не замечала, что в его неуклюжести была грациозность.

Он смотрел на нее, не отрываясь. Похоже, он был сердит. Она совсем не могла читать выражение его лица.

— Я вернулась этим утром, — сказала она. Она пыталась не лепетать, но ее язык не считался с ее мнением. — Это было хорошее путешествие, если рассматривать в общем. А поехала в Акру, но ты уехал. Я надеялась, что найду тебя здесь.

— Я не думал, что ты вернешься, — сказал он.

Она судорожно рассмеялась; взяла себя в руки.

— Конечно, я вернулась, Ты говорил, что позволишь мне сохранить Аймери.

— Ты не приняла его.

— У меня было время подумать.

— Он отослал тебя прочь?

Ей стало жарко, потом холодно. Ее затрясло. Но голос ее чудом оставался спокойным:

— Если ты имеешь в виду принца Каэр Гвент, то он оставил меня в Алеппо, как и поклялся, и поехал в поход на ассасинов.

— Он добился успеха?

— Я не знаю. — Она знала, как это прозвучало, и попыталась скрыть это. — Я не могла оставаться. Я сходила с ума в гареме.

— Ты сошла с ума, когда оставила его, если ассасин охотиться за тобой.

— Уже нет. Он настиг меня.

От кого лица отхлынула кровь.

— Я была нетяжело ранена, — сказала она, молясь, чтобы он был слишком встревожен, чтобы почуять ложь. — Ассасин удрал. Именно поэтому… поэтому его высочество и уехал. Охотиться на этого ассасина.

— Значит, он отослал тебя сюда. Что заставило его думать, что ты не станешь приманкой?

— Я ей не стала.

Ранульф нахмурился, глядя на все и ни на что.

— Почему ты вернулась?

— Я говорила тебе. Я хочу получить Аймери.

— Что, если ты не получишь его?

Ее трясло теперь сильнее, почти слишком сильно, чтобы она могла говорить.

— Тогда ты потеряешь меня. Я… я уйду в монастырь. Я приму постриг. Ты никогда больше не увидишь меня.

Он стоял и смотрел на нее. Все ее планы, все ее стратегии, были забыты в тот же миг, когда она увидела его.

Она старалась вспомнить, на что это было похоже до рождения Аймери. Тяжелая беременность; месяцы бремени, тяжелого страдания. До этого было не блаженство, но что-то лучшее, чем это. После шумного, озорного детства она решила стать безупречной леди, хозяйкой дома и угодий, баронессой для барона Ранульфа. Она не очень в этом преуспела, но попытки отнимали у нее много времени. Тогда ей нравился Ранульф. Иногда они могли вместе посмеяться. Он вряд ли был тем, что она могла бы назвать хорошим возлюбленным, но он чаще давал ей наслаждение, чем нет, и когда она пыталась даровать наслаждение в ответ, он выглядел счастливым.

Он был счастлив, когда она сказала ему, что носит ребенка. Он подарил ей ожерелье из синих камней из Персии и улыбнулся, видя это ожерелье на ней. «Ты прекрасна», — сказал он тогда. Единственный раз он сказал это.

А потом, когда их сын родился, Ранульф забрал его у нее.

А сейчас он рассматривал ее, по другую сторону этой стены, и лицо его было мрачным.

— Ты ведь даже не простила ничего, не так ли?

— Разве ты когда-нибудь думал о том, чего желает кто-либо, кроме тебя самого?

Она гадала, не ударит ли он ее. Он никогда не бил ее. Даже в ответ на самые явные дерзости.

Не ударил он и сейчас. Он запустил пальцы в свои волосы, беспорядочно взлохматил их, словно ребенок. Неожиданно он схватил ее. Она была захвачена слишком врасплох, чтобы отбиваться, даже чтобы упираться пятками. Он вытащил ее из комнаты.

Когда Джоанна наконец опомнилась, чтобы сопротивляться, она двигалась слишком быстро для чего-либо, кроме как уберечь ноги. Его хватка была сильной, но почти не причиняла боли, просто из нее нельзя было вырваться. Он протащил ее через покои слуг, через угол сада, в то место, к которому она клялась не приближаться. Это была детская.

Он отпустил ее так резко, что она пошатнулась и упала. Она схватилась за первый же твердый предмет, попавшийся ей под руку: тело Ранульфа.

Она едва сознавала, за что уцепилась. Она пристально смотрела. На женщину несколько старше себя, темноволосую, округлую, невозмутимую. И на того, кто сидел на коленях у женщины.

Он был похож на своего отца, У него были пшенично-золотые волосы, как у Ранульфа. Но подбородок, даже в младенческом возрасте, был выпячен с упрямым выражением, хорошо знакомым Джоанне.

Она не могла двинуться. Это был не ее ребенок, этот чужак, этот плотный мальчишка шести месяцев от роду. Она совсем не знала его.

И он не мог знать ее. Он осмотрел ее и начал спорить, очевидно, со столь вопиющим вторжением.

— Аймери? — Это прозвучало едва слышно.

Он нахмурился. Лицо его начало краснеть.

— Аймери, — сказала Джоанна. — Аймери.

Он позволил ей обнять себя. Он напрягся всего чуть-чуть. Казалось, он вспомнил что-то: прижался к ней, узнавая. Она зарылась лицом в его волосы. Его запах был теплым и молочным, густым, сладким детским запахом, от которого у нее закапали слезы.

Она смахнула их. Ранульф снова покраснел. Он был совсем как Аймери.

Что-то огромное и разбухшее, прятавшееся в ней, душившее ее, неожиданно разорвало свои оковы и исторглось в воздух, оставив ее легкой и пустой. Кроме того, что недвижно горело под ее сердцем, там, где начинался Аймери.

Он напрягся в ее объятиях, протестуя против их неожиданной силы. Она ослабила хватку настолько, насколько могла.

Она мечтала об этом, а вышло не так, как должно было быть. Аймери вырос, пока она не видела его. А она… она совершила поступки, которых было не переделать, не отменить. Только лгать. Только скрывать.

— Я даю тебе слово, — сказал Ранульф. — Если я когда-нибудь заберу у тебя другого ребенка, то только по твоей просьбе.

Ее дыхание пресеклось от чего-то — от смеха, от горечи? Если бы он знал… если бы он только знал…

Он так старался. Доставить ей приятное. Удержать. Быть тем, кем она хотела его видеть. Несчастный, неловкий, смертный человек.

«Почему, — думала она, глядя в его большие синие глаза. — Почему он так боится меня?»

Потому что она была женщиной. Потому что он никогда не мог знать, что она сделает в следующий миг. Потому что — Бог ему помоги — он любил ее.

Он любил. Быть может, это магия Айдана, притаившаяся где-то в глубине ее, а может быть, это любовь Айдана дала ей глаза, чтобы увидеть.

Айдан был огнем. Ранульф был землей, простой и плотной, без слов, без грации и легкости. Он никогда не знал, что сказать, и редко — что сделать. Кроме как упорствовать.

Джоанна отдала Аймери няньке. Он запротестовал: это отозвалось в ней приливом горя и вспышкой радости разом. Он вспомнил ее. Несмотря ни на что, он вспомнил свою мать.

— Тише, — сказал она ему. — Тише, мой хороший. Я скоро вернусь. Я обещаю.

Обещания не значили ничего для ребенка, которого отрывали от матери. Кормилица прекратила его плач, дав ему грудь.

Сердце Джоанны сжалось. У нее теперь не было молока; и для Аймери уже не будет.

Она отвернулась, чтобы не видеть, как другая женщина делает то, чего она сама делать не может, и оказалась лицом к лицу с мужем. Ее руки обвили его шею. Он был всего лишь немного выше нее, но много больше, ширококостнее и плотнее, в нем не было ничего от кошачьей гибкости Айдана. Его кожа была человеческой кожей, его запах — человеческим запахом: странным теперь, чужим. Он был напряжен. Испуган.

Она тоже боялась бы, если бы у нее было время подумать. Он послушно последовал за ней, как будто она околдовала его. Может, так оно и было. Теперь в ней был демон, во многих смыслах.

Она провела его между слугами, взглядами и вопросами, в спальню. Она отделалась от его оруженосца и даже от его любимого пса. Она стащила с него его чистые новые одежды, не без труда: порою он был стыдлив, как девушка. Хотя она не видела, чего ему стыдиться. Весь в буграх мускулов и в шрамах, с копной пшенично-золотых волос, он был красивым мужчиной, хорошо сложенным.

Она удивлялась себе. Она хотела его. Его человечности; его силы и его смертной хрупкости. Он был ее; он принадлежал ей. Только Бог мог забрать его у нее.

Это было возмутительное распутство: испытывать вожделение к собственному мужу. Церковники были бы потрясены.

Она засмеялась, чем потрясла Ранульфа. Он никогда не видел ее такой. Она пыталась объяснить:

— Я дома, разве ты не понимаешь? Я вернулась домой.

Он мог называть это истерикой, если хотел. Он хмурился не от гнева, она сознавала это. Он пытался понять. Насколько она понимала его когда-либо?

Она сбросила собственную одежду, шокировав его еще больше, и привела его в постель. В его глазах появился блеск. Ему нравилось то, что он видел. Добрая надежная охапка женщины, не раз называл он ее. И теперь он снова был уверен в этом. Она крепко поцеловала его, к его изумлению и неожиданному удовольствию. Она почувствовала это всей кожей, словно дыхание или прикосновение руки.

Он слегка причинял ей боль, своим весом, своим жаром. У него не было магии, чтобы узнать, когда она была готова или где; или как доставить ей наслаждение. Она пыталась показать ему. Вышло это неуклюже. Они начинали все заново, словно были незнакомцами. Ему требовалось не только показывать. Ему надо было говорить: толчком, словом, направляющей рукой. Это заставило ее подумать об обучении лошади.

На этот раз она спрятала смех, зарывшись лицом в его плечо. Он был слишком поглощен, чтобы заметить. Мужчинам, кажется, для этого нужно больше, чем они сами. Быть может, потому, что это все, что они дают. Женщины же сталкиваются с последствиями.

Он бодрствовал достаточно долго, чтобы спросить ее, счастлива ли она. Она дала ему тот ответ, который он хотел услышать. Ответ шлюхи; хотя это могло быть и правдой. Он заснул, улыбаясь.

Она плакала, сперва едва сознавая это, потом осознав до боли. Большей частью это было облегчение. Теперь она была в безопасности. У нее был Аймери. У нее был муж.

Чего она лишилась…

Она должна была ненавидеть себя. Это было частью того, почему она плакала: она не могла ненавидеть себя. Она совершила смертный грех и ни на миг не раскаивалась в этом. Мужчина без стыда может уходить от женщины к женщине. Она ушла к мужчине. Она не могла вернуться к нему. И не могла пожалеть о нем. Он нашел ее разбитой и сделал ее целой. То, что у нее осталось несколько шрамов, которые будут ныть, когда задует холодный ветер, было всего лишь смертной реальностью.

Айдан должен понять. Он живет своей собственной ложью, ради своей сохранности. Ранульф никогда не лгал; он в этом не нуждался. Она никогда не сможет сказать ему правду. Он сочтет это все скверным. Он возненавидит ее.

А этого, она точно знала, она не сможет перенести.

Она молилась. Быть может, она не должна была этого делать; быть может, она навлекала на себя еще более черное проклятье. Но все же она плотно закрыла глаза и вся превратилась в молитву. За дитя, которое родится; за Аймери; за Ранульфа; за Айдана. И за нее саму. Сохранить их всех; защитить их друг от друга.