Дочь орла

Тарр Джудит

Часть II

ИМПЕРАТРИЦА РИМА

Германия, 978–980 гг.

 

 

 

16

Оттон стал взрослым.

И в самом деле, думала Аспасия, глядя со своего места за спиной императрицы в зал, в Кведлинбурге, этот неопытный, обидчивый мальчик, который так отчаянно желал стать императором, теперь был мужчиной, пусть еще очень молодым: невысокий, худощавый, он восполнял этот недостаток исходившей от него силой. Он чувствовал себя уверенно под тяжестью короны, рожденный, чтобы носить ее.

Оттон стал взрослым и большим, а его долголетний соперник, напасть его королевства, как будто съежился и стал меньше. Он стоял на коленях у ног Оттона в позе кающегося грешника, но каждая линия его тела выражала непокорность.

Генрих, бывший герцог Баварский, пожелавший стать королем Германии, знал, что расплата достойна его прегрешений. Но его самомнение было несокрушимо.

— Да, — сказал он достаточно громко, чтобы все слышали. — Да, я восстал против моего императора, не скажу, моего законного императора. Потому, что если бы был какой-то закон, он был бы на моей стороне — на стороне внука правившего короля, а не этого сына выскочки.

Двор не взорвался возмущением. Оттон строго запретил выражать свои чувства, и его друзья следили, чтобы никто не нарушал тишины. Но поднялся гул. Пять лет Генрих боролся за трон, на который не имел права; два года он вел открытую войну, раздирая королевство на части, чтобы назвать себя королем.

Теперь он был схвачен, его союзники стояли в оковах позади него: трое Генрихов, Генрих-подстрекатель, Генрих Каринтийский, Генрих, епископ Аугсбургский, и Болеслав Богемский, отличающийся именем, хотя и варварским, но единственным в своем роде. Больше им ждать было нечего. Всем им еще очень повезет, если им удастся сохранить головы на плечах после всего, что они совершили против своего законного повелителя.

Аспасия не чувствовала к ним жалости. Варвары, и только. И Генрих самый худший из них. Византиец знал бы, как избавиться от неудобного императора, не прибегая к такой глупости, как война.

Генрих хотел было сделать ее частью своего мятежного плана, но она отвергла его. Теперь он, казалось, не видел ее и даже не знал, что она стоит в тени своей госпожи. Возможно, он забыл ее. Возможно, он слишком зол на себя за то, что он выбрал именно ту женщину, которая еще пять лет назад знала, что он придет к такому концу.

Феофано слегка пошевелилась на своих подушках. Лицо под сияющей диадемой было безмятежно. Шелковые одежды почти скрывали ее беременность.

Она не взглянула на Аспасию. И больше не двигалась. Аспасия перестала беспокоиться. Ни одна из беременностей Феофано не протекала особенно тяжело; а теперь, в четвертый раз, она чувствовала себя так хорошо, как только это возможно для женщины в положении. Но ведь всякое может случиться. Трижды она рожала дочерей: хрупкую Матильду, угасшую летом после смерти великого Оттона; Софию, настолько же крепкую, насколько сестра была хилой; маленькую Аделаиду с пшеничными волосами. На этот раз, если угодно Богу, будет сын.

Генрих, которого люди уже прозвали Сварливым, заговорил снова, ободренный молчанием:

— Я сдаюсь тебе, братец, вынужденно и никак иначе. Вернешь ты мне мое герцогство?

Среди вельмож, ближайших к королю, один стоял в напряженном ожидании. Это был тоже Оттон, другой двоюродный брат короля, ставший герцогом Баварским после изгнания Генриха. Он был немного похож на своего тезку, высокий, худощавый молодой человек со слабым подбородком, которого не могла скрыть его светлая борода. Стоявший рядом с ним человек что-то шептал ему; губы его напряженно сжались.

Император внимательно посмотрел на своего склочного брата. Выражение его лица было мрачно, почти угрюмо. Он был сейчас очень похож на своего отца.

Генрих замер. Краски покинули его лицо. Быстрым нервным движением он вздернул подбородок.

— Нет, — сказал Оттон спокойно, но достаточно громко, чтобы всем было слышно. — Я не верну тебе герцогство. Ты лишился прав на него, когда потянулся за моей короной.

— По какому праву твоей? — спросил Генрих.

Оттон слегка покачал головой.

— Ты, похоже, никогда не успокоишься? — Он не стал ждать ответа. — Мы объявляем тебя бунтовщиком и изменником. Мы обвиняем тебя в мятеже.

Генрих сжал челюсти. Его сообщники стояли неподвижно в своих оковах. Глаза епископа были закрыты, по лицу стекал пот. Только Болеслав казался спокойным. Может быть, он не понимал тщательного придворного выговора Оттона. Может быть, ему было все равно. Он уже успел договориться с Оттоном и получил, что мог: свободу после окончания этого суда, с условием, что он покинет Германию и никогда больше не восстанет против германского короля.

Ему нечего было бояться, кроме унижения от стояния здесь, побежденным и в цепях. У других дела были хуже. Оттон отказался разговаривать с кем-либо из них.

— Я не заключаю сделок с мятежниками, — сказал он. — Что сделаю, то и сделаю.

Он глядел на них с высоты своего трона, может быть, наслаждаясь своей властью над ними, а может быть, и нет. Его руки на подлокотниках высокого кресла побелели в суставах. Он заговорил:

— Мы судим вас. Мы призываем вас вспомнить, что мы руководствуемся милосердием и справедливостью, не забывая, что вы наши родственники, рожденные в благороднейших семьях Германии, и были прежде нашими друзьями. За ваши преступления против короны вы должны были бы умереть. Но, поскольку вы наши родственники, а убийство родственников — тяжкий грех, мы не прибегнем к высшей мере. Тебя, господин епископ, мы отдадим на суд твоих братьев, и они приговорят тебя по своей воле. А вас, чьи царства в этом мире, вас, кто захотел подняться выше, чем допускает Бог и право рождения, мы приговорим к тому, что подсказывает нам наше милосердие. Генрих, бывший герцог Каринтии, Генрих, бывший герцог Баварский, наш двоюродный брат, сам себя провозгласивший врагом нашего королевства, вы доказали, вне всяких сомнений, что не можете мирно жить в этом государстве. Государство не желает вас. Уходите: вы изгнаны. Пусть ваша нога никогда не ступает на нашу землю, иначе вас ожидает смерть.

Епископ открыл глаза. В них не было видно облегчения. Он видел лица прелатов, стоявших возле императора, и они не обещали ему ничего хорошего.

Его сообщники встретили приговор в оцепенении. Аспасия, взглянув на Сварливого, заметила искру холодного смеха в его глазах. Он склонил голову, но в этом движении не было покорности.

— Мы благодарим вас, — сказал он, — за ваше исключительное милосердие.

Мягкотелость, говорил его тон. Глупость.

Оттон чуть улыбнулся.

— Ты так считаешь, братец? Я рад. Но ты вряд ли будешь благодарить меня, когда я скажу до конца. Ты изгнан, но не куда тебе заблагорассудится. Мой господин епископ Утрехтский любезно согласился предоставить тебе пристанище под своим присмотром и под своей августейшей защитой до тех пор, пока я не сочту нужным избавить его от этого бремени.

Аспасия чуть не рассмеялась. Генрих стоял как громом пораженный. Двор, после мгновения недоверчивого молчания, разразился восторженными криками.

Конечно, было важно отделаться от него. Но Оттон разрешил проблему совсем по-византийски. Он избежал греха убийства родственника и угрозы кровавой междоусобицы, но и устранил опасность нового мятежа. Правда, Генрих прежде уже сбегал из заключения: он вырвался из Ингельхайма, чтобы поднять последнее и самое мощное из своих восстаний. Но Утрехт был очень надежен, а его епископ безупречно предан императору. На этот раз, Бог даст, Генрих останется там, куда его поместят.

— Останется, — сказала Феофано. Голос ее звучал спокойно, как верное обещание.

Аспасия перестала на мгновение расплетать ее тяжелые косы.

— Это ты уговорила его величество?

Феофано вздохнула, выгнула ноющую спину.

— Какая разница, чье это решение?

— Никакой, — согласилась Аспасия.

Феофано полуобернулась, слегка нахмурившись. Аспасия улыбалась. Через мгновение Феофано уже смеялась, не слишком долго, не слишком беззаботно, но достаточно искренне.

— На самом деле, — сказала Феофано, — я хотела, чтобы он казнил, по крайней мере, главаря. Но он отказался. «Мой отец никогда не убивал родственников, — сказал он, — и я не буду».

— Странно, — протянула Аспасия, — насколько он стал ценить своего отца после того, как старик умер.

— Разве так бывает не всегда? — Феофано рассматривала себя в зеркале. Аспасия видела, как оно отражает бледную красоту Феофано и ее саму тенью у самого края.

Феофано опустила зеркало. Слух у нее был тоньше, чем у Аспасии: через мгновение и Аспасия услышала голоса снаружи.

Они звучали сдержанно. Но разговор шел не дружеский.

Феофано сидела неподвижно, даже когда ссорящиеся влетели в комнату и оказались перед ней. Впереди был Оттон. Без короны, придворное платье заменила простая туника, которую он обычно носил дома; лицо его пылало. Он остановился посреди комнаты и резко обернулся.

— Нет, нет, нет! Ты понимаешь? Нет!

Императрица Аделаида вышла следом, совершенно не обращая внимания на то, что кто-то может слышать их спор. Она была выше и массивней своего сына. Она грозно нависала над ним.

— Ты не послушаешься своей матери?

Оттон покачнулся, словно от удара, но устоял.

— Ты моя мать. Но я император.

— По какому праву?

Она повторила слова Генриха прямо в лицо Оттону. Он побелел.

Феофано поднялась. Она делала это медленно, чтобы привлечь к себе все взгляды. Так обучают византийских цариц. Напрасно: эти двое не замечали никого, кроме себя. Но в ее арсенале было и другое оружие. Она сказала:

— Добрый вечер, мой господин и моя госпожа.

Оттон вздрогнул, как олень. Аделаида обратила всю силу своего гнева против Феофано.

— Конечно, это добрый для тебя день, лишивший моего сына последнего разума.

Феофано подняла бровь.

— И как же, по-вашему, это мне удалось?

— Она тут ни при чем! — У Оттона был такой вид, как будто он готов кого-нибудь прикончить. — Моя госпожа тут ни при чем! Это ты готова лишить меня трона и посадить на него двоюродного братца!

Аделаида внезапно остыла.

— Может быть, он и заслуживает этого. Разве ты совершил что-нибудь, достойное твоего отца?

Что бы там ни было, Оттон был ее сыном. Он тоже остыл, остыл и успокоился.

— Это изменнические слова.

— Это правдивые слова, — сказала она. — Здесь не твоя любимая Византия. У нас не бывает династий. Трон достается тому, кто больше всех достоин занять его.

Оттон засмеялся резким, почти истеричным смехом.

— Сколько же заплатил тебе братец, чтобы ты предала собственного сына? Или это просто ядовитая ревность, поскольку моя жена — моя императрица, и ее советы достойны внимания?

На щеках Аделаиды запылали безобразно яркие пятна.

— Значит, ты не сделаешь, как я прошу?

— Я не откажусь от моей императрицы, сколько бы дочерей она ни принесла мне. Я не буду твоей игрушкой, не буду плясать под твою дудку. Хотя ты мне и мать, — сказал Оттон.

Феофано слушала с завидным самообладанием. Она прекрасно знала, чего добивается Аделаида от сына: у нее везде были свои глаза и уши. Она также прекрасно знала, что мать-императрица просила за мятежников, уговаривая сына вернуть Сварливому его герцогство. Может быть, Аделаида действительно верила, что иначе мира в королевстве не добиться. Конечно, ее неприязнь к Феофано выросла уже почти до ненависти, ненависти, вскормленной острой ревностью, поскольку Феофано не нуждалась в чьих-либо советах и учила Оттона поступать так же.

Теперь заговорила Феофано, как могла мягко:

— Конечно, мать может соперничать с женой сына за власть над ним. Это естественно и, может быть, даже неизбежно. Но предавать сына ради его врагов — это скверно.

— Я не… — начала Аделаида.

Феофано оборвала ее:

— Мы знаем, что это было. Или это называется верностью императору, когда открыто идут к его врагам и обещают им всю возможную помощь?

— Я поступила так в память о моем покойном муже. Мой сын, который жив, — мой сын связался с сыном изменника, отдал ему Баварию, вместо того, кому она принадлежит…

— Вместо того, кто потерял ее, восстав против своего законного повелителя? — Феофано смотрела на нее широко раскрытыми темными глазами, вся воплощенное наивное недоверие. — Ты так ненавидела принца Людольфа? Он был твоим пасынком, английским львенком и, действительно, поднял восстание против своего отца. Но отец простил его. Если бы он не умер, он бы стал императором. Ты хотела свергнуть своего собственного сына, потому что он осмелился жить в дружбе с сыном Людольфа?

— Не из одной лишь дружбы он отдал этому щенку герцогство Баварское. — Голос Аделаиды был полон яда.

Глядя на нее, Аспасия думала об ее доброй славе, заслуженной набожностью и длинным списком благих дел. То была действительно одна из сторон ее личности. А здесь проявлялась другая. Такая злобная ревность и ни капли сочувствия к женщине, которая учила ее сына думать своей головой. На теперешнем этапе женской войны все сошлось вместе.

— Этот щенок, — сказал Оттон не так ядовито, но с не меньшей яростью, — предан короне. Он с полным правом мог бы быть императором, как старший сын старшего сына императора Оттона. Он согласился, что Бог не пожелал этого; он служит мне, как герцог, слуга и друг. А тот, кто так нравится тебе, сын младшего сына, наследник бесконечной и бесплодной ссоры, — неужели ты думаешь, что он может стать послушным? Он бы мог, я уверен. Но его мать, как ни посмотри, еще худшая ведьма, чем ты.

От неожиданности Аделаида прямо задохнулась.

— Как ты смеешь…

— Как ты смеешь, — повторил Оттон. Позади него был стул. Он сел на него. С прямой спиной, с гордо поднятой головой, как на трон. — Ты моя мать, и я долго терпел твои выходки. Заметь, я не называю их изменой. Ты видишь, что из этого получилось. Господь на моей стороне. Покоришься ли ты воле Бога?

— Бог никогда не хотел, чтобы ты отнял у своего родственника то, что принадлежало ему, и отдал сыну мятежника.

Оттон слегка улыбнулся.

— Мой родственник, как ты его называешь, не просто сын мятежника — он сам мятежник, причем неисправимый. — Он покачал головой. — Оставь это, мама. Ты примкнула не к той стороне; ты проиграла. Я не передумаю.

— Не ты думаешь, — сказала Аделаида, — пока здесь сидит эта чужестранка, улыбается притворно и плетет свои сети.

Феофано заговорила очень любезно:

— Ты никогда не одобряла того, что твой муж выбрал для сына невесту из Византии. Это было разумно: византийка слишком хорошо знает, что такое императрица, и никогда не поддастся твоей власти.

— И будет вливать яд в его уши. — Аделаида набросилась на нее почти с удовольствием, удовольствием, о котором давно уже мечтала, но не могла себе позволить. — Он был любящим сыном, пока ты не настроила его против меня.

— Может быть, его не нужно было настраивать. Может быть, он уже устал от того, что ты всегда лезешь не в свое дело.

— Лезу не в свое дело? — Аделаида взвилась от ярости. — Лезу не в свое дело? Я была императрицей и матерью, а он просто ребенком в короне!

— Не просто ребенком, — возразила Феофано, — даже тогда. Теперь он мужчина; и, поскольку он не хочет оставаться в пеленках, ты отвергаешь его и обращаешься к его врагам. Ты плохая мать, плохая королева и изменница, достойная позора.

Аделаида ударила ее по лицу с размаху, так сильно, что голова ее дернулась.

Аспасия рванулась вперед, исполненная гнева. Рука Феофано удержала ее. Она покачала головой. След удара горел на ее щеке ярко, как кровь. Лицо побелело, как кость.

— Нет, Аспасия. Если ее стоит убить, это сделаю я или мой господин.

Он сидел неподвижно, потрясенный. Она улыбнулась ему. Улыбнулась нежно, как ребенок.

— Я думаю, — сказала она, — что ее бывшее величество утомлена всей этой смутой. Войны, мятежи, бесконечные путешествия двора — конечно, мой господин, нужно освободить ее от этого, чтобы она могла обрести душевный мир. Посмотри, как она расстроена: говорит, не думая, действует, не взвешивая, бьет, не сдерживаясь. В одиночестве или в обществе христовых невест она, может быть, обретет покой.

Аделаида зашла слишком далеко, ударив Феофано. У нее хватало ума, чтобы понять это.

Она не пыталась оправдываться. Это было по-королевски. «Жаль, — подумала Аспасия, — что она не совладала с собой раньше».

— Да, — сказал Оттон, тем же тоном, что Феофано. — Она очень огорчена заботами и ссорами в нашем королевстве. Некоторое время отдыха, возможно, исцелит ее: в Божьем доме, если она не возражает, или в человеческом доме, если такова будет ее воля. Главное, за пределами этого королевства, если оно так досадило ей.

Как мало ни любила Аспасия старую императрицу, на миг она испытала сочувствие. Оттон всегда был мягок с матерью, можно даже сказать, податлив. Тем тверже он стал теперь.

Так нужно было поступить с ней давно. Аспасия изгнала сочувствие из своего сердца; это было нетрудно, коль дело зашло так далеко. Аделаида не из тех, кто будет плакать и жаловаться.

Аделаида выпрямилась.

— Хорошо, — согласилась она. — Поступай, как знаешь. Я уеду туда, где не буду тебе досаждать.

— Куда?

Это была ошибка, но Оттон еще не вполне освоился в своем новом качестве.

Мать его не воспользовалась преимуществом. Может быть, она надеялась, что он еще размякнет; но она знала, что сама уже никак не может на него влиять.

— Домой, — сказала она. — В Бургундию. Мой брат жалуется, что слишком редко видит меня. Он будет рад.

Оттон кивнул равнодушно.

— Я не стану, — сказала Аделаида, — поднимать новый мятеж против тебя. Даю тебе слово.

Щеки Оттона потемнели. Но он произнес достаточно спокойно:

— Я принимаю его. Скоро ли ты поедешь?

Она заморгала. «Ага, — подумала Аспасия, — она хотела сыграть слабостью против слабости». Но Оттон не поддался. Она попалась в свою ловушку, ее гордость затянулась на ее шее, как петля.

— Завтра, — сказала она. Голос ее звучал безжизненно.

— Так скоро? — Он прервал себя. — Да. Завтра.

Она склонила голову. Потом поклонилась, утопая в пышных юбках. Ни объятий, ни поцелуев. Оттон их и не желал. Он хотел быть императором; он и стал императором.

 

17

Феофано сказала с мрачным удовлетворением:

— Теперь у нас наступит настоящий мир.

Ей пришлось подождать, пока уйдет Оттон, чтобы высказать, что было у нее на уме. Он не задержался. Поскольку она носила ребенка, он не исполнял своих супружеских обязанностей, а у нее не было настроения его успокаивать. Тяжкое испытание — отрываться от матери, человек сам должен справиться с ним.

Феофано не могла — или не хотела — разделить его горе. Она представила себе королевство, освобожденное от императрицы-матери, и позволила себе улыбнуться: быстрой улыбкой, блеснувшей как клинок.

— Оттон будет лучше чувствовать себя теперь, когда он свободен думать сам за себя.

— А ты свободна думать за него.

Феофано подняла бровь.

— Ты осуждаешь нас?

— Нет, — сказала Аспасия. — Я думаю, хорошо, что ее величество уезжает. Она хочет слишком много из того, что по праву принадлежит тебе.

— Вот именно, — подтвердила Феофано. Она поместилась перед Аспасией, чтобы та могла закончить то, чему помешала ссора: расплетать последнюю косу и долго, медленно расчесывать ее, что доставляло Феофано почти животное удовольствие. Аспасия, захваченная этим медленным ритмом, чуть не подскочила, когда Феофано заговорила снова: — Что ты думаешь о герцоге Карле?

— А я должна о нем что-то думать? — спросила Аспасия.

— Ты же всегда думаешь, должна ты или нет.

Аспасия засмеялась.

— Ну, ладно. На него приятно смотреть. Говорят, он хорош в бою.

— А ты? Что бы ты сказала?

— Я не уверена, стоило ли ссориться из-за него с королем франков, принимая его после того, как он поднял мятеж, и, что еще хуже, давая ему герцогство. Как ни посмотри, этот Сварливый — дело короля Лотара.

— Верно, — сказала Феофано, — но он хорошо служит нам. Кажется, он из тех людей, которые помнят, кому обязаны.

— Хотела бы я знать, как он заплатит вам, — возразила Аспасия.

— Преданностью, я полагаю, — сказала Феофано, — если мы будем относиться к нему с уважением. Мне он, пожалуй, нравится. Он может быть очарователен, когда захочет.

— Все хотят быть очаровательными при тебе, — Аспасия поцеловала Феофано в пробор.

Феофано улыбнулась через плечо.

— Не только при мне. Когда тебя нет, он тебя разыскивает. Иногда он даже решается спросить.

Аспасия подавила вздох.

— Он здесь новичок. У него не было времени разобраться.

— Я думаю, он все знает, — сказала Феофано. — Он очень умный и неравнодушен к тебе, я полагаю, хотя и слишком робок, чтобы показать это. Сегодня, когда ты куда-то ходила, он спрашивал, каковы могут быть твои планы.

— Сплошное уныние, — сказала Аспасия. И в самом деле: не второй ли это герцог Генрих, мечтающий о царственной византийской невесте?

— Нет, — возразила Феофано. — Я так не думаю. Он не единственный, кто ухаживал за тобой, и не единственный, кто решился намекать на это. Ты же знаешь, тут нет ничего невозможного. Оттон и я дадим тебе великолепное приданое; а мужчина, у которого уже есть наследники, не будет требовать от тебя еще.

У Аспасии тяжко и медленно закружилась голова. Такие разговоры уже случались. Не очень давно, но достаточно, чтобы она стала надеяться, что слышит это в последний раз.

— Ты же знаешь, что я не хочу снова выходить замуж.

— В самом деле? — спросила Феофано. — У тебя нет призвания к монашеству, и я тебе никогда этого не предлагала. Но когда я вижу тебя все время одну, и некому стать рядом с тобой…

Аспасия стиснула зубы. Она никогда не рассказывала Феофано о посягательствах Генриха, поскольку они были бесполезны; более того, она не призналась и в своем долгом грехе с Исмаилом. Сначала она трусила, потом никак не случалось подходящего момента. Теперь тоже было не то время. «Скоро, — сказала она себе. — Когда в королевстве настанет покой. Когда у Феофано будет время понять».

— Я и так довольна, — сказала Аспасия как можно спокойней.

— Как знать? — возразила Феофано. — Может быть, ты не хочешь быть герцогиней. Но неужели ты хочешь провести все свои дни как служанка?

— Я гораздо больше, чем служанка, — ответила Аспасия. — Оставим это. Я счастлива тем, что имею. Счастливее — да, счастливее, чем была в Городе. — Прежде она не говорила этого вслух, не думала об этом, но всегда знала, что это было правдой. — Я и хотела быть здесь, с тобой, создавая империю из этой дикости.

Феофано покачала головой.

— Тобой нельзя не восхищаться. Такой выбор сделала я, но ты превратила его в свой собственный. Поэтому я и думала, что ты можешь захотеть выйти здесь замуж. Чтобы окончательно скрепить все это.

— Мне не нужно, — ответила Аспасия, — у меня есть ты.

Феофано порывисто обернулась, что теперь бывало слишком редко, и обняла ее.

— Конечно, ты всегда будешь рядом со мной. Даже если ты передумаешь и захочешь стать герцогиней.

— Я буду помнить об этом, — сказала Аспасия.

Она помнила об этом, когда спешила по улицам к дому Исмаила. Хотя было темно, и ее путь освещали только звезды, и ее не сопровождал слуга, она не боялась. Безрассудство, может быть. Исмаил так и скажет, когда она придет к нему. Но, даже если кому-то и приходило в голову обратить на нее внимание, ей не угрожало ничего страшного, разве кто-нибудь попытается ее облапать спьяна. Сегодня ее вообще едва ли кто-то видел. Она шла быстро и бесшумно, помня каждый камень на этом пути.

Вверху лестницы был виден свет, пробивавшийся из-под двери. Аспасия привычно отодвинула защелку и проскользнула в комнату.

Исмаил сидел за столом, как часто бывало, возле лампы, где горело ароматное масло с его родины. Видно, он недавно читал: перед ним лежала книга. Он подпирал голову рукой и казался спящим.

Но плечи его были напряжены, как не бывает во сне. Аспасия опустила руку на узел твердых мышц.

Под ее рукой напряжение проходило. Он глубоко вздохнул. Она молча гладила его по плечу.

Иногда он впадал в тоску. Особенно часто это бывало зимой. Он тосковал по своей солнечной Аль-Андалусии, откуда его изгнали, чаще всего, когда бывал болен или превозмогал болезнь. Так было почти всю эту зиму. Он тосковал и от этого раздражался.

Сейчас у него не было жара. Он дышал легко. Уже давно не кашлял, и Аспасия была готова перестать волноваться за него.

Он выпрямился, опустив руку.

— Прежде чем ты спросишь, — сказал он, — я уже пообедал. Съел все. И принял лекарство.

— Но ты не лег в постель, — сказала она. И, когда он вытаращил на нее удивленные глаза, добавила: — Да я просто шучу.

Он нахмурился.

— Кто здесь врач?

— Я. — Она уселась ему на колени, с печалью заметив, какие они костлявые, но тепло и его близость были приятны. Она обвила руками его шею. Он не рассердился. Она улыбнулась.

— Я думаю, мы можем считать, что ты выздоровел.

— Насколько это вообще возможно в этой отвратительной стране.

— Это Италия, — сказала она. Она пригладила его растрепанную бороду. — Плохая была зима. Но она прошла. Теперь у нас мир, и погода стала теплее. Может быть, будет достаточно тепло даже для тебя.

— Для меня здесь не бывает достаточно тепло.

Он явно был в дурном настроении. Она напомнила себе, как волновалась, когда он целую неделю был так болен, что даже не мог быть язвительным, как обычно; так болен, что мог только лежать и позволять ухаживать за собой. Недавно утром, когда жар спал, он прикрикнул на нее, она чуть не завопила от радости, поняв по этому признаку, что он пошел на поправку.

С тех пор он постоянно ворчал, испытывая ее терпение.

— Жаль, что я не твоя мать, — сказала она, — а то я задала бы тебе хорошую порку.

Он надулся.

— Ты долго жалел себя, — продолжала она. — Может быть, пора заняться чем-нибудь другим?

Поднимаясь, он поставил ее на ноги, что с его стороны было большой любезностью. Он мог бы просто столкнуть ее с колен.

— Если я тебе надоел, почему ты не оставишь меня в покое?

— По привычке, — сказала она. Она села на кровать, поджав ноги. — Ее величество хочет выдать меня замуж. Разрешить ей?

— И кто же захотел взять тебя замуж?

Он не имел в виду ничего обидного. Она это прекрасно знала. Но она устала. Она нянчилась с ним всю зиму и не услышала ни слова благодарности.

— Ты удивишься, — сказала она, растягивая слова. — Герцога Генриха изгнали, но есть еще герцог Карл. И маркграф Хедбальд. И господин Шенберг, и еще…

— Ну так выходи, — буркнул он. — Выходи за них за всех.

— Я не могу. Я же не мусульманка.

Он злобно блеснул глазами. Она ответила ему таким же злым взглядом.

— Ты и в самом деле невыносим, — сказала она. — Может быть, тебе лучше отправиться в постель и полечить свое дурное настроение?

Покаяние — не мусульманская добродетель. Он раздевался со свирепым видом, яростно стаскивая одежду. Он был худ до ужаса.

Наконец он улегся, предоставив ей укрывать его одеялами и медвежьей шкурой, которую подарил Оттон, когда родилась София. Аспасия сбросила платье и скользнула в постель. Теперь она все уладит: уговорит его, успокоит, развеселит. Она умеет обмануть. Она обманывала всех годами, и ни одна сплетня о них даже не родилась.

Она сама не знала, насколько устала. Только теперь она почувствовала, что ее силы и терпение на пределе. Она вытянулась в постели, мысленно уговаривая себя успокоиться.

Когда речь шла о женских капризах и настроениях, он не был строгим последователем ислама. Ведь он мог отвернуться от нее, выгнать из своей постели, что казалось вполне обязательным при его нетерпеливом характере, но он был с нею всегда добр.

Она положила голову ему на грудь. Немного погодя и он обнял ее.

— Ты опять вспоминал о Кордове, — сказала она.

Он ничего не ответил. Она знала — он тосковал по Кордове; годы не стерли память о родине, где он был молод и счастлив. Он тосковал о безвозвратно уходящем времени, жалуясь на судьбу, забросившую его в этот дикий холодный край. Она чувствовала безысходную тоску в его дыхании, в отчаянии, с каким он обнимал ее как единственную ценность, обретенную им на чужбине.

— Когда-нибудь ты вернешься, — сказала она.

— Когда-нибудь я стану слишком стар для такого путешествия.

— Сорок пять еще не старость.

— Мне было тридцать пять, когда я покинул Кордову. Сколько же мне будет, когда мне разрешат вернуться?

Ее сердце сжалось при этих словах. Она тоже утратила родину, но память о ней была омрачена таким горем и таким одиночеством, что здешние края стали для нее родными. А для него нет. И она не могла этого изменить. Дом его был в Кордове, где всегда светило солнце, где говорили по-арабски, где крик муэдзина несся в горячем сухом воздухе. Где она никогда не бывала.

— Я был молод, — сказал он, — а теперь молодость прошла.

— Ты не был мальчиком, когда я познакомилась с тобой. Отчасти поэтому я и полюбила тебя.

Он покачал головой.

— Даже средний возраст уже ускользает от меня. Мои старые кости болят. Каждый день появляются новые седые волосы.

— Просто ты был болен. К лету все будет в порядке.

— И мои волосы снова станут черными?

Она взглянула на него. На голове она увидела ровно шесть седых волос и с дюжину в бороде. Она сказала ему об этом.

— Может быть, их повыдергать? — спросила она.

Он нахмурился. Но свирепых взглядов не метал.

— Женщина, неужели у тебя нет ко мне ни капли уважения?

— И не припомню, чтобы когда-нибудь было!

— И никогда ты этому не научишься. — Он закрыл глаза. — Что же я такое совершил, чтобы заслужить тебя?

— Множество грехов, — ответила она. И снова опустила голову ему на грудь. Не слишком ли он горячий?

Нет, это просто из-за одеял и медвежьей шкуры; к тому же вспыльчивое настроение. Он гладил ее волосы. Вопреки всему, он постепенно успокаивался. Наверное, он тоже устал. Последний раз, когда он докричался до приступа кашля, она решила целую неделю не приходить к нему, но побоялась, что он сам не сумеет о себе позаботиться. Она ограничилась тем, что два дня с ним не разговаривала. Потом он сказал, что это молчание и позволило ему, наконец, отдохнуть.

Она решила уже, что он заснул, но он вдруг заговорил. Тихо, как будто про себя.

— Я получил письмо, — сказал он, — сегодня утром. Один из священников привез его вместе с почтой из Рима. Они считают, что я там, у папы. Но никто не осуждает.

Она слушала молча.

Его пальцы заплетали и расплетали прядь ее волос.

— Меня не зовут назад. Пишут, старая ненависть не слабеет, и мой враг рад был бы оправить в серебро мои кости. Вот что написал мне мой родственник, похоже, он все правильно понимает.

— Конечно, — сказала Аспасия, — но ведь он мог всего лишиться за помощь тебе.

— Мне говорили. Но с моей семьей и с домом все в порядке. Друзья позаботились об этом; и моя жена… — Аспасия уже почти привыкла слышать это слово, не вздрагивая. — У нее влиятельная родня, и она сама умеет уговорить. Если мне когда-нибудь позволят вернуться, я вернусь в свой дом.

— Тебе повезло.

— Повезло изгнаннику, — отвечал он. — Когда я был болен, я спал, и мне снилось, что я дома. Потом я проснулся и заплакал, потому что это был только сон.

— Мне тоже иногда снится Город, — сказала Аспасия.

— И твой муж?

— Нет, — ответила она.

Он немного помолчал. Пальцы его замерли, обмотанные ее волосами. Потом он сказал:

— Моя сестра Лайла умерла.

Так просто и так неожиданно. Так же просто она сказала:

— Жаль.

— Она умерла при родах. Ребенок родился мертвым. Ее муж горюет по ней. Он устроил ей роскошные похороны. Он сделал в ее память пожертвование в мечеть возле ее любимого сада. От моего имени тоже читались молитвы и были принесены дары, хотя это вряд ли одобрят.

— Это сделано правильно.

— Я любил ее, — сказал он. — Она была совсем юной, когда я уезжал. Она сдерживала свои слезы, стараясь быть мужественной. «Я буду ждать твоего возвращения», — сказала она. Теперь только ее кости ждут меня.

Он плакал. Год за годом тоска его делалась все сильнее. Аспасия молча обнимала его. Пусть он сердится на нее сколько хочет — такой уж у него характер. Но она его не покинет.

Ее глаза наполнились слезами. Это от усталости; это тень его горя. Она позволила им пролиться. Это была почти роскошь, почти наслаждение — разрешить себе плакать.

Он не ворчал на нее за то, что ее слезы капают на него. Их лица были совсем мокрые от слез. У него даже потекло из носу. Она вытерла и свое, и его лицо краем простыни. Он не пытался скрыть от нее свою слабость. Он заглянул снизу ей в лицо и сказал:

— Я никогда не вернусь в Кордову.

— Они еще позовут тебя обратно.

— Я умру к тому времени. Я умру здесь. Вот что предназначил мне Бог.

Она покачала головой, но у нее не было желания с ним спорить. Она снова обняла его. Вскоре он заснул. Она всю ночь пролежала без сна, как будто хотела подкараулить смерть, если она придет за ним, и прогнать ее.

 

18

Свершив суд, император, во главе каравана двора и свиты, устремился в город, который он любил больше всех, город Карла Великого в герцогстве Лотарингском — красивый, полуримский, полуварварский Аахен. Римляне, любившие воду, пришли сюда к горячим источникам и построили возле них город. Карл Великий, тоже любивший воду, сделал его столицей своего государства. На крыше собора имперский орел простирал крылья к востоку, отдавая империю саксонским королям.

По милости Оттона эта страна была отдана герцогу Карлу. Его светлость герцог принял эту милость близко к сердцу: он бывал повсюду, показывая себя всему народу, и прислуживал императору, когда того требовали политические интересы. Если его и задевало, что наследник саксонских вождей занимал трон, который мог бы принадлежать ему, то он этого никак не показывал. Аспасия слышала однажды, как он отвечал подвыпившему спорщику:

— Да, я Карл, и он был Карл, и он был императором там, где я герцог и вассал; и люди, которых завоевал он, воевали за него. Все меняется. Мир меняется. Мне хорошо и на моем месте.

Он говорил умно. Может быть, он заметил, что Аспасия слушает. Он усмехнулся; при дворе Оттона привыкли соображать быстро.

— И вот ты, — говорил его собеседник ему, — господин Нижней Лотарингии. Жаль, что мой повелитель Лотар не может властвовать над своим тезкой.

Карл блеснул зубами.

— Конечно, жаль. Мой бедный братец: хоть у него есть и трон, и корона, но герцогом Лотарингским ему не бывать.

— Он еще попытается, — возразил его собеседник. — Ты слышал, что он вывел в поле войска? Он угрожает перейти границу.

— Пусть угрожает, — отвечал Карл. — Мы его выгоним.

«Бравада», — подумала Аспасия, торопясь по своим делам. Все они насмехались над королем западных франков, которому не нравилось, что король восточных франков принял его непутевого брата. Это все шло еще от Карла Великого. Хоть он и был великим, что признавала даже Византия, он поступил неразумно со своими сыновьями. Он мог бы научиться на примере империи Александра или Рима, что разделенная империя быстро перестает быть империей.

Лотар хотел бы видеть империю восстановленной и себя во главе ее. Саксонцы не только хотели, но и действовали; а теперь была Феофано, которая учила своего мужа быть настоящим императором.

При дворе стало дышать свободнее, с тех пор как его покинула императрица-мать. Она находилась далеко на пути в Бургундию с почетным эскортом, который должен был убедиться, что она там осталась. Если она и надеялась, что ее сын, в конце концов, проявит слабость и позовет ее обратно, то ей пришлось разочароваться. Феофано позаботилась об этом.

Оттон, освободившись от матери, казалось, стал даже ходить легче. Нелады с франками только взбодрили его.

— Война — это отрава, — сказала Феофано. — Все мужчины поддаются ей. Даже в Городе — ты помнишь, что творилось, когда начинался охотничий сезон? Особенно при Никифоре. Все мальчишки горели желанием пойти и убить кого-нибудь.

— Они перерастают это, — ответила Аспасия, — по крайней мере, некоторые.

Феофано без улыбки покачала головой. Они были в королевской бане, они двое и толпа придворных женщин императрицы, чьи голоса и смех раздавались в больших залах, наполненных паром. Феофано проводила здесь по часу и больше. Она говорила, что при беременности это лучший способ ощутить легкость в теле.

Аспасия, одетая и под покрывалом, с сожалением глядя на заманчивый бассейн, нагнулась, чтобы поцеловать гладкий лоб. На лице Феофано мелькнула тень улыбки.

— Передай привет мастеру Исмаилу, — сказала она.

— Как всегда, — отвечала Аспасия.

Частью повседневной жизни, не вызывавшей вопросов, было теперь то, что около полудня, если не было срочных дел, Аспасия отправлялась помогать врачу. К тому же с недавних пор у нее появились собственные пациенты, предпочитавшие иметь дело с женщиной, а не с язычником; в основном это были придворные, но были и городские жители, обращавшиеся к ней по мере того, как ее имя становилось все более известным.

Сегодня пациентов было много. В любое время года бывают свои болезни, а этой весной распространилась лихорадка. Пришел и стареющий красавец за средством для ращения волос, две хихикающие девчонки за приворотным зельем, множество народу с воспалением глаз, насморком, ожогами и переломами и два идиота, подравшиеся на ножах. Аспасия зашила им раны и отослала, присев ненадолго, чтобы отдохнуть.

В каждом городе, куда они прибывали, Исмаил сразу же подыскивал себе помещение с комнатой для приема больных и спальней. Феофано никак не могла убедить его пользоваться ее гостеприимством. В Аахене его комнаты находились недалеко от дворца, одна над другой, в доме, который, как утверждала хозяйка, принадлежал великому Роланду, умершему в Ронсевале.

— Я совершенно ничего не имею против мавров, и это прекрасно известно вашей милости, — добавляла она всякий раз.

Его милость волновало только то, чтобы комнаты были чистые, хорошо проветренные и освещенные и чтобы людям легко было туда попасть. Его слуги помещались в кухне вместе со слугами хозяйки, а его конюх жил, ел и спал в императорской конюшне при лошадях. Все было устроено как нельзя лучше, хотя Аспасия предпочла бы, чтобы между комнатами была дверь, а хозяйка не появлялась так неожиданно с новостями или угощениями. В первой комнате дверь была, но запиралась она плохо. Чтобы сохранить свой запас лекарств, Исмаил запирал его в сундуке, который повсюду возил с собой, и на нем устроил постель.

Для тайных свиданий условия мало подходили. От любовных утех следовало бы воздержаться. Хуже бывало только в переполненных замках или в пути. Лучше бывало очень редко.

Она отваживалась только на ласковые прикосновения или поцелуи, а он был слишком занят, чтобы отвечать. Выглядел он теперь вполне здоровым. Путешествие не вызвало возврата лихорадки. Казалось, он излечился в седле, на свежем воздухе, но уставал быстрее, чем ему хотелось, а сегодня утомил даже Аспасию.

— Знаешь, чего бы мне хотелось? — спросила она внезапно.

Он не отвечал, но она знала, что он слушает; он на мгновение перестал толочь травы для бальзама.

— Я бы хотела выбраться на прогулку, — сказала она. — Неважно куда. Просто погулять, подышать свежим воздухом.

— Так иди, — сказал он.

— Одна?

— Ты же всегда ходишь одна.

— Когда ты в последний раз выводил свою Зулейху?

Он поднял голову.

— Подожди, пока я закончу это, — сказал он.

Они ехали верхом, мул Аспасии трусил, опустив голову, горячая лошадь Исмаила пританцовывала на ходу, а старший из слуг молча сопровождал их. Этот Вильгельм, конечно, все знал. Все его слуги знали. Но они скромно молчали, иначе бы Исмаил их не держал. Они исполняли свои обязанности и были безупречно почтительны с Аспасией.

Верховая прогулка с Исмаилом была не слишком подходяща для флирта. Сидя верхом на лошади, он был только всадником. В каждый момент он был только кем-то одним: врачом, всадником, придворным, любовником. Несомненно, это его свойство, даже больше, чем хитроумие Аспасии, помогало так долго сохранять их тайну.

— Ты все время любишь меня? — спросила она неожиданно, когда они, вернувшись, уже шли из конюшни. Слуга незаметно ушел. Вокруг не было никого, и она говорила по-арабски.

Он продолжал идти своим быстрым легким шагом.

— Когда же я не люблю тебя?

— Когда ты занят чем-то другим.

Он остановился и оглянулся. Она шла на несколько шагов сзади, наблюдая за ним.

— Разве это логично? — пожелал он узнать.

— Ты со всей полнотой отдаешься каждому делу. Когда ты врач, ты врач всецело. Когда ты едешь верхом, это единственное, что существует для тебя в мире. Я так не умею. Я всегда думаю о нескольких вещах одновременно.

— Женская логика, — заметил он. — Легкомыслие.

— Так как же, — спросила Аспасия, — любишь?

Он задумался, хмурясь. Но видно, он был, скорее, доволен. Она подумала, что ему с ней интересно. Хотя он никогда этого не говорил. Но он никогда и не скучал с ней.

— Значит, я должен думать о тебе непрерывно весь день?

— Да нет. Просто любить меня.

Он покачал головой.

— И ты все время сомневаешься в этом?

— Люблю, чтобы мне напоминали.

Он внезапно тепло улыбнулся.

— Ум женщины непостижим.

Она засмеялась и протянула руку. Через мгновение он взял ее. Увидеть было некому. Он поцеловал кончики ее пальцев. Теплые губы, шелковистое прикосновение бороды. Она вздрогнула, хотя по пути от конюшни до дворца было тепло, сквозь колоннаду светило солнце, где-то напевал ребенок.

У нее закружилась голова. Может быть, это начинается лихорадка?

— Я знаю одно местечко, — сказала она, задыхаясь. Одно из многих ее «я» заметило, что в это время дня там вряд ли безопасно, люди все время входят и выходят, но остальным «я» было все равно. Они и прежде бывали неосмотрительны. Но впервые это было настоящее безумие, безумней всего, о чем она могла даже подумать до сих пор.

Да, это явно начинается лихорадка. Надо будет потом выпить лекарство. Торопливо, стараясь не смеяться, она объяснила ему, куда идти. Ее отчаянное настроение передалось ему. В глазах его зажегся озорной огонек. Он кивнул, легонько поцеловал ее, снова принял солидный вид и направился туда, куда она указала.

Она пошла другой дорогой, более длинной, чтобы не вызвать подозрений. Люди здоровались с ней. Некоторые останавливались побеседовать. Она ссылалась на срочные дела. Бог был к ней милостив, никто ее не задерживал.

Купальни, как она и надеялась, были пусты. Императрица и ее женщины ушли. Для франка Карл Великий, должно быть, был сумасшедшим: он любил быть чистым. Его потомки гораздо меньше верили в пользу купания. Аспасии случалось слышать, что источники Аахена называли дьявольским котлом, порожденным адским огнем, а не матерью-землей.

Исмаил, умница, уже отослал, снабдив деньгами, служителя, который был известен своей любовью к одной винной лавочке и к одной служившей там девице. Исмаил уже был в воде, когда пришла Аспасия, он сидел там, где обычно любила сидеть Феофано, в благодатном тепле, и вода плескалась у его груди. Он был совсем раздет. Аспасия усмехнулась, глядя на это, сбросила небрежно одежду, помедлила, давая ему возможность разглядеть себя. Он уже не был так стеснителен, как прежде. Она тем более.

— Мне приятно, — сказала она, — когда ты смотришь на меня. Я чувствую, что на меня стоит смотреть.

— Стоит, — согласился Исмаил. Он откинул голову на край бассейна. Белые зубы блеснули в его бороде. Зимой он сломал один, сбоку. Она сожалела, но улыбка осталась такой же красивой, как и прежде.

Вода унесла всю его напряженность, но не желание. Как всегда, он хотел ее.

Она опустилась рядом с ним. Он обнял ее и притянул к себе. Был только один способ устроиться в воде, и он его знал.

Время шло. Ему нужно было преодолеть слабость, оставшуюся после зимы, и она чувствовала себя не такой сильной, как хотелось бы. Да, скорее всего, лихорадка. Она надеялась, что быстрая. На медленную у нее не было времени.

Это было так странно — в воде. Как во сне: замедленные движения, тепло и довольно шумно. Прислужник уже давно бы понял, что к чему, если бы не сидел в это время в винной лавочке. Может быть, он тискает свою девчонку. Аспасия засмеялась над плечом Исмаила, слизнула капельки воды, провела мокрую линию до его уха. Его рука нежно поглаживала ее спину.

— Я люблю тебя, — шепнула она ему в ухо по-арабски.

Он ответил ей тем же самым по-гречески. Она на саксонском, а он на латыни.

Такая у них была игра. Она называла это их паролем. Сказать правду на всех языках, какие они знали.

Было восхитительно чувствовать себя одновременно чистым и удовлетворенным. Аспасия даже отыскала снадобье, которое обожала Феофано, с нежным запахом апельсина и мелиссы, и втирала в его кожу, а он — в ее. Было невыразимо приятно, когда тебя гладят как кошку, дремлющую в блаженстве перед огнем. Он почти засыпал. «Бедняга, — подумала она, — он еще не окреп после болезни, а она его совсем замучила».

От ее поцелуев он быстро очнулся. Он оделся скорее, чем она, снова на глазах становящийся другим. Но когда она направилась к двери, он молча удержал ее за руку. «Еще не сейчас, — говорил его жест. — Побудь со мной еще немного».

До дверей; немного дальше. Их руки не хотели расставаться. Она остановилась, загораживая ему путь. Его одежда немного смялась, она расправила складки. Он улыбнулся одними глазами. Она на мгновение коснулась ладонью его щеки и отступила.

Он стоял неподвижно. У нее снова закружилась голова. Было совершенным безумием провести с лихорадкой столько времени в бане. Но было так приятно!

Она повернулась, осторожно, чтобы голова опять не закружилась.

Холод пробежал по ее спине.

За ними наблюдали. Смутное очертание, частью на солнце, частью в тени, далеко, между колонн.

Если вести себя уверенно, никто ничего не заподозрит. Аспасия сделала шаг, другой, еще один. Что может рассказать наблюдатель, кто бы он ни был: что он видел врача императрицы и ее служанку возле бань? Им часто приходилось бывать в обществе друг друга, и в этом не было ничего скандального.

Колени Аспасии задрожали, прежде чем голова успела что-то сообразить. Фигура была женская, под покрывалом и невероятно знакомая.

— Госпожа, — сказала она, — я не узнала тебя.

Феофано не подняла покрывала. Голос ее прозвучал тихо и спокойно:

— Вот я и здесь.

Аспасия кинула торопливый взгляд через плечо. Исмаил стоял на том же месте у дверей, прямой и неподвижный, как колонна.

Феофано была как бы его отражением, только в темном, а не в белом. Аспасия засмеялась, потому что ничего другого ей не оставалось. Это был слабый, быстро умерший смех.

— Думаю, у меня лихорадка.

— Очень необычная лихорадка, — сказала Феофано тем же спокойным голосом.

— Да, — отвечала Аспасия. — Может быть, и так.

Наступило молчание. Голова ее, наконец, перестала кружиться. От потрясения. Они не должны были попадаться самой Феофано. Это должен был быть кто-то другой, кто бы рассказал ей, рассердил ее, а она стала бы выспрашивать правду у Аспасии — и Аспасия рассказала бы то, что хотела. Правду, или ложь, или что-то среднее. «Лучше правду», — думала Аспасия.

Может быть, Феофано ничего и не видела. Может быть, что-то другое остановило ее и сделало такой молчаливой. Она была на сносях и не имела привычки покидать свои комнаты, особенно без сопровождающих.

— Ты искала меня? — спросила Аспасия. — Что-нибудь случилось?

Феофано пожала плечами, быстро, но достаточно красноречиво.

— Я искала тебя. А что случилось… Тебе, наверное, лучше знать.

Аспасия снова бросила взгляд на Исмаила. Он стоял прямо позади нее. Она не слышала, как он подошел. Он поклонился низко, на арабский манер. В этом не было ни тени приниженности.

— Приветствую ваше величество, — сказал он.

Феофано медленно подняла покрывало, как будто оно замутняло ей вид. Лицо ее было бледным и напряженным.

— Ты думаешь, — сказала она, — что у тебя есть права на то, что принадлежит мне?

— Нет, — сказал он, — ваше величество. Это не ваше и вашим никогда не было; это лишь ее свободный выбор. У нее есть все те же права, что и у меня.

Это заставило ее замолчать. Но привести Феофано в смущение было нелегко.

— Я разрешаю тебе идти, — сказала она.

Он готов был возразить. Но Аспасия положила руку ему на плечо.

— Иди. Ничего плохого со мной не случится.

Он не верил. Но он не в силах был противиться, когда ее воля соединилась с волей Феофано. Он повернулся и ушел.

Они остались вдвоем.

— Я не знала, что он может быть таким послушным, — заметила Феофано.

— Я называю это мудростью, — отвечала Аспасия.

— В самом деле? — Феофано повернулась так же, как Исмаил, только с меньшей грацией. Она ожидала, что Аспасия последует за ней. Аспасия решила последовать.

Они долго просидели за обедом, за одним из этих бесконечных придворных пиров. Там был Оттон, герцог Карл, несколько епископов, потом появился еще кто-то с известием, взбудоражившим остальных. Голова у Аспасии была очень легкой, словно для того, чтобы возместить тяжесть на сердце. Говорили, что на них идет король Лотар, с огнем и мечом. Оттон, казалось, был бы рад повоевать, но другие считали это известие пустым слухом. Лотар не перейдет границ чужого королевства, даже чтобы заполучить в руки своего братца. Карл сам, нахмурясь, сказал это.

Феофано удалилась рано. В ее положении это было понятно. Понятно, что Аспасия удалилась вместе с ней.

Потянулся длинный ритуал укладывания королевы в постель. Феофано всегда держалась с достоинством, но и с теплотой, за которую женщины любили ее. Она ничем не выделяла Аспасию, но и не была с ней особо холодна. Аспасия должна была быть ей благодарна. Но это не было добротой, это было выдержкой и стремлением избежать скандала.

Феофано была в ярости. Аспасия знала ее достаточно хорошо, чтобы понять это. Она была разгневана до глубины души.

Трусость, пробудившаяся в Аспасии, подсказывала ей уйти вместе с остальными женщинами. Феофано едва ли позовет ее назад. К утру буря минует или утихнет настолько, что с ней можно будет справиться.

Аспасия могла бы так поступить с посторонним. Даже с другом. Но не с Феофано.

Они взглянули друг на друга. Феофано сидела в постели, опираясь на подушки. Волосы были заплетены в длинные косы, одеяла скрывали полноту, и она казалась девочкой.

Она и спросила как девочка:

— Почему?

— Потому что я люблю его.

— Этого сварливого человечка?

Аспасия сдержалась. Почти.

— Для меня он достаточно велик.

Феофано сложила руки на выступающем животе.

— И давно?

Вот он. Самый больной вопрос. Аспасия проглотила комок в горле.

— С тех пор, как мы встретились в Италии.

Темные глаза расширились. Аспасия удивила ее.

— Ты вела себя очень умно. И очень, очень скрытно.

— Повезло, — ответила Аспасия. — Вот и все.

— Возможно, — сказала Феофано. — Кто-нибудь знает?

— Пара слуг. Кто-то из горожан, я думаю. Герберт из Реймса: он догадался раньше, чем мы сами поняли. — Аспасия помолчала. — Прошу тебя не наказывать никого, кроме меня.

— Ты ожидаешь наказания?

— Я грешила. Не могу сказать, что жалею об этом. Возможно, когда-нибудь пожалею. Тогда буду каяться.

— Не могу понять, — сказала Феофано, — почему. Не почему ты сделала это — это понятно любой женщине, у которой есть глаза. Но почему именно он? Неверный. Некрещеный.

Ей действительно было страшно думать об этом. Аспасия должна была этого ожидать. Она-то уже давно привыкла к тому, что думает иначе, чем другие люди, и видит не то, что видят они. Для доброй христианки, какой следовало бы быть Аспасии, некрещеный человек был ужасным, достойным жалости существом, рожденным и выросшим без надежды на спасение, обреченным умереть без отпущения грехов. Небеса были закрыты для него.

Для Исмаила Аллах был гораздо более важной частью его существа, чем Бог для Аспасии. Исмаил соблюдал обряды своей религии так добросовестно, как только мог, не только по форме, но и по сути, с усердием, достойным святого. В мусульманском раю любовь приветствовалась так, как никогда на небесах христиан.

Аспасия удержалась и не сказала вслух ничего. Все это ересь, и возмутительная; она достойна проклятия. Но она так в ней погрязла, что ничто ее не волнует.

Она заговорила очень осторожно, взвешивая каждое слово, прежде чем произнести его.

— Кто знает, почему один человек любит другого? Он таков, каким его желал видеть Бог, таков, каким Бог его создал. Но при этом любящий не желает лучшего.

— Рост, — сказала Феофано. — Красота. Мягкость характера.

— Таких качеств у меня тоже нет.

Феофано покачала головой.

— Он невозможен. Откажись от него. Герцог Карл возьмет тебя; ему не нужно знать, как ты проводила свои вдовьи годы. Слава Богу, у тебя нет детей. Было бы трудно объяснить, откуда взялся выводок маленьких мавров.

Аспасия глядела на нее в изумлении. Какая холодность и какая твердость. Это необходимо, чтобы быть императрицей. Но быть такой холодной и такой твердой! Разве она забыла, кто какая Аспасия? Разве она не может или не желает ничего понять?

В темных глазах не было понимания, не было снисхождения:

— Я его уволю. Так будет лучше. Он может вернуться к папе или куда пожелает. Он хорошо служил мне. Я признательна ему за это. Он получит самые лучшие отзывы и любую помощь, какую я смогу оказать.

— Нет, — сказала Аспасия, — ты не можешь отослать его.

Брови Феофано изогнулись.

— Разве ты можешь указывать мне, что я могу делать, а что нет?

— Если ты его уволишь, я уйду с ним. Я обещаю это, ваше величество.

— Я запрещаю тебе.

— Можешь запретить. Можешь даже запереть меня в тюрьму. Я жена этого человека перед Богом. Я буду там, где будет он. Я пойду туда, куда пойдет он. Мы останемся здесь оба, или ни один из нас. Вот такой у тебя выбор.

Наступило молчание. Аспасия почувствовала, что дрожит. Она не могла унять дрожь. И не могла взять назад сказанное.

Что-то разбилось. Сначала она подумала, что это ее сердце. Оно разбилось; но не только оно.

Они выросли раздельно, она и Феофано. Она знала это давно; и знала также, что ее тайна тут совершенно ни при чем. Феофано, став взрослой, отдалилась от женщины, которая была ей матерью больше, чем та, которая ее родила. Такова была жизнь, и это было естественно. Это нужно было признать, об этом можно было немного сожалеть, можно было позволить себе радоваться, что твое дитя стало императрицей, достойной супругой императора.

Она все еще оставалась ребенком Аспасии, почти дочерью. И Аспасия сказала ей прямо в лицо, что, прежде чем стать ей матерью, она была женщиной, и она выбрала для себя быть женщиной. Хуже того: она выбрала неверного.

Может быть, если бы она рассказала Феофано все в самом начале, когда еще ничто не устоялось, она могла бы надеяться на прощение. Теперь оставался только холодный выбор и холодная правда.

— Я не выйду замуж, — сказала Аспасия, — если я не могу выйти за Исмаила. Я не останусь, если не останется он.

Феофано была так же неподвижна, как тогда в колоннаде, когда она увидела и поняла, что видит. Укоряла ли она себя за слепоту?

— Иди, — сказала она. Голос ее был совершенно спокоен. — Я позову тебя, когда буду готова судить.

Судить. Да, она это сделает. Она делает это сейчас, брошенное дитя и христианская королева: один суд для обоих и один приговор.

Аспасия медлила. Феофано закрыла глаза, отпуская ее.

— Пусть так и будет, — сказала Аспасия. Может быть, не так холодно, как ей хотелось бы, но достаточно непреклонно.

 

19

— Не знаю, чему я удивляюсь, — говорила Аспасия. — Она так же безжалостна, как я, и так же ни с чем не считается. И она лучшая христианка, чем я когда-либо могла мечтать быть.

— Неужели ты думаешь, что она простит тебя?

Аспасия резко обернулась к Исмаилу.

— Только Бог может прощать такие грехи, как мои.

Он приподнялся, опершись на локоть. Он был в постели, потому что она заставила его лечь; но сама она не могла сидеть спокойно. Она мерила шагами тесную комнатку, поворачивалась, шла обратно. Он смотрел на нее снизу — холодно, как могло бы показаться.

— Вот, значит, до чего дошло.

— Нет, — сказала Аспасия. — Я куплю себе епископа. Или папу, как знать? И получу отпущение грехов.

Исмаила этим было не удивить. Он знал нравы папской курии. Но брови его сошлись.

— Я не должен был позволить тебе отстранить меня от этого дела.

— Это было лучшее, что я могла сделать. Она злится на меня. Ты здесь ни при чем.

— Разве? — Он покачал головой. — Она права. Это невозможно. Это заставило нас лгать и изворачиваться. Теперь это поссорило тебя с твоей императрицей.

— Самое худшее, что она может сделать, это отослать меня с глаз долой.

— Изгнание, — сказал Исмаил. — Ты не можешь хотеть этого.

— Это не изгнание, пока я с тобой.

Он снова покачал головой.

— Я не то, что тебе нужно. Ты увидишь это, когда придешь в себя. — Он сел. — Я уеду. Так будет лучше всего. Ты достаточно изучила мое искусство, чтобы позаботиться о ее величестве. Может быть, она не сразу простит тебя, но ты будешь ей нужна. Нужда заставит ее полюбить тебя снова. Ты будешь жить хорошо и без меня.

— Нет, — сказала Аспасия яростно. — Нет! Я выбрала тебя перед лицом моей императрицы. И я не изменю своего выбора.

— Изменишь. — Он был так же упрям, как она. — Пока я здесь, она будет помнить, кто я и что я сделал, и она не смирится с этим.

— Она научится, — сказала Аспасия.

— Только не она, — возразил Исмаил. — Некоторые вещи, да, она принимает с истинно христианским милосердием. Но не это. Не меня. Когда я прикасаюсь к ней, лечу ее — это она еще выдержит, поскольку никто другой не может помочь ей. Но то, что я прикасаюсь к тебе… Она никогда не простит и не забудет.

— Я научу ее, — сказала Аспасия.

Его губы сжались в тонкую линию. Ему было неважно, что Аспасия вырастила Феофано с детских лет, что она знала свою императрицу как никто другой. Он знал то, что знал, и этого было довольно.

Ей хотелось ударить его. Его глаза вызывали ее на это. Она стиснула кулачки за спиной и заставила себя успокоиться, чтобы сказать без всякого выражения:

— Может быть, я слишком оттолкнула ее. Возможно. Не стану отрицать. Тем более я не приползу к ней, потому что мой невыносимый любовник покинул меня. Как я смогу после этого уважать себя? Как я смогу держать голову высоко?

— Ты всегда сможешь держать голову высоко. — Под ее свирепым взглядом он плотнее завернулся в одеяла. — Мне лучше уехать. Ты поймешь это, когда твой гнев перестанет слепить тебя. Твое место здесь, возле твоей госпожи, которая нуждается в тебе. Мое — в любом другом месте, где есть больные, которых нужно лечить.

— Я не дам тебе уехать, — сказала Аспасия. — Не дам.

— Так значит, это называется любовь? Ошейник и на цепь?

— Разве я не это для тебя?

Ее боль задела его, она видела. Но он давно научился терпеть боль.

— Ты знаешь, что ты для меня, — отвечал он. — Если бы я мог открыто жениться на тебе, дать тебе богатство и честь, взять тебя домой в Кордову — тогда бы я с радостью согласился с тобой. Но я не могу сделать ничего этого. Я могу беречь твою честь, и это все, и защитить твое доброе имя. И я могу сделать это, только оставив тебя.

— Я запру тебя, — отвечала Аспасия, — и буду держать под замком, пока ты не образумишься.

Она несла что-то несообразное. В глубине души она смутно сознавала это. Во всех этих потрясениях она забыла о своей лихорадке. Но болезнь, к сожалению, не забыла о ней.

Она действовала совершенно сознательно и в полном согласии с желаниями своего тела. Покачнуться; выпрямиться, прежде, чем он заметил. Но у ее колен появились свои намерения. Они подогнулись без предупреждения.

Падая, она ободрала локоть. Проклятье, почему он не успел подхватить ее? Проклятье, почему она позволила ему подумать, что она притворяется — она, которая никогда в жизни не пыталась изобразить ничего похожего на обморок? Ей случалось изображать много разного, но никогда — женскую слабость. Она этим гордилась; даже хвасталась раз или два. Трижды. Когда она бывала пресыщена вином, любовью или болезнью. Но не такой, как эта стремительная, огненная лихорадка, сжигающая до костей.

Болела она тяжко, но недолго. И недолго Исмаил боялся за нее. Он вообще был не тот человек, чтобы испытывать трепет перед нападением лихорадки.

Но, пока она была больна, он был с ней. Большего ей было не нужно. Он ухаживал за ней с той же заботой, что за любым больным существом, может быть, немного нежнее, поскольку это все-таки была она.

Феофано не приходила и не присылала никого. Это было разумно; ей надо было думать о ребенке. Но Аспасия время от времени плакала, потому что была слаба и потому что нельзя было ничего изменить. Может быть, время и хлопоты все восстановят, но того, что было прежде, не будет.

Может быть, теперь Феофано поняла, каково было ее мужу отправить мать в изгнание. Может быть, и нет. Аспасия не знала ее, никогда не знала ее до конца.

Разве можно знать о ком-то все? Вот хоть Исмаил. Он, как обычно, выполнял свои обязанности. Он ухаживал за Аспасией. Он спал на полу во внешней комнате, завернувшись в одеяла: так почтительно и так далеко, будто никогда не был ее любовником. Кто бы усомнился в этом? Кто сомневался, когда он лежал больной, а Аспасия ухаживала за ним? Он был чужестранец, неверный, неприкасаемый и неприкосновенный.

У людей не было полной уверенности, что он человек. Человек — это христианин, избранный для спасения.

На третий день болезни Аспасия решила, что с нее довольно. Она была еще слаба, и ее трясло; когда она села, перед глазами у нее все поплыло. Она не стала обращать на это внимания. Слабость питается сама собой. Она уморит ее голодом.

Исмаила не было, его вызвали к сынку одного вельможи, который выколол себе глаз собственной шпагой. Исмаил был безупречно вежлив с посланцем вельможи и ворчал на Аспасию. Ее это не смущало. Это означало, что он считает ее здоровой или близко к тому, хотя и велел ей оставаться в постели, пока он не вернется. Уходя, он что-то едко бормотал по-арабски касательно глупцов, глупости и острых предметов.

Она медленно одевалась, преодолевая головокружение. Это была та же одежда, в которой она пришла сюда, но чистая и пахнущая солнцем. Она знала, где найти гребень и маленькое бронзовое зеркало. Она выглядела так, что ею можно было пугать детей. Можно было бы подкраситься, если бы были силы толочь и смешивать краски. Она подумала об этом, вздохнула. Нет. Ей понадобятся все силы, чтобы идти туда, куда она собиралась.

Наверное, было бы разумней подождать еще день, пока уйдут последние признаки лихорадки. Но она уже начала собираться. Ей понадобилось немало времени. Часто приходилось останавливаться и отдыхать. Люди здоровались с ней, некоторые удивленно, как будто заметили ее отсутствие. Некоторые пытались спрашивать, где она была. Она только улыбалась в ответ.

В городе было беспокойно, нервозно. Сквозь звон в ушах она едва разбирала, о чем спорят люди.

— Говорю тебе, идет король франков. Я слышал от торговца на улице. Он пересек границу и направляется к Аахену.

— Слухи, — возражал другой. — Ерунда. Если идут франки, почему же наш король не готовится остановить их?

Большинство замолкло озадаченно, но некоторые были упорны:

— Я знаю, что слышал. Мой двоюродный брат, он живет в Льеже, он должен был приехать на свадьбу нашей Хедды, и где он? Скажите-ка мне.

— Мало ли куда может забрести двоюродный братец. Все это глупости, говорю я вам. Здесь нет никаких франков, кроме его милости герцога.

Его милость герцог сам по себе был достаточной приманкой для его величества короля западных франков. Аспасия не покачала головой, чтобы она не закружилась. Она прошла в дворцовые ворота, где часовой приветствовал ее улыбкой и почтительным поклоном, и, как обычно, повернула к покоям императрицы.

Феофано там не было. Это было время аудиенции, на что и рассчитывала Аспасия. Она сменила платье на более подходящее для появления при дворе и тщательно подкрасилась. Одна из служанок с удовольствием помогла ей причесаться; одна из самых молчаливых, говорившая только тогда, когда к ней обращались. Ее флегматичность успокаивала.

В женском всеоружии, держась только на гордости, Аспасия заняла свое место среди придворных. Некоторые покосились на нее, но внимание большинства присутствующих было занято другим. Люди, стоявшие перед императором, имели хорошо известный облик горожан, участников диспута, но все внимание было захвачено оборванным, запыленным, тяжело дышащим человеком, от которого пахло потом и лошадьми.

— Они приближаются, — говорил он. — Господа мои, ваше величество, поверьте тому, что я вам говорю: франки идут на Аахен. Они почти догнали меня. Они чуть не убили коня подо мной.

— Конь издох на конюшне, — подтвердил охранник, стоявший позади гонца. — Ранен стрелой. Бог знает, как он смог ускакать так далеко.

— Но как же… — Оттон был не столько удивлен, сколько смущен. — Ты говоришь, франки? Не новая кучка мятежников?

— Я видел их флаг, ваше величество. Как они его называют, такой красный, словно огонь?

— Орифламма, — произнес Оттон медленно, будто пробуя на вкус каждый слог. — Знамя Сен-Дени. Тогда это сам король. Они грабят?

— Почти нет, — ответил гонец. — Они просто идут упрямо вперед. Они хотят захватить Аахен. «Это тебе за благородного герцога Карла, — кричали они, стреляя в меня, — и за его, так сказать, благородного господина».

Оттон встал. Аспасия не увидела в нем страха. Он как будто смеялся.

— Ох, каким же дураком я был! — Он бережно снял корону, передал ее управляющему. Мантия сковывала его движения, волочась по полу. Он нетерпеливо сбросил ее. — На нас напали. Вперед, господа! К оружию! К оружию!

Ему ответил вдохновенный рев. Голос Оттона утонул в нем. Он спустился с помоста, смешался с придворными, направляя их в двери. Женщины бросились прочь, пронзительно крича. Священники побежали.

Феофано неподвижно сидела на своем троне. Большинство ее прислужниц тоже разбежались. Остались немногие, оцепеневшие от страха или сраженные необходимостью поверить в то, над чем так долго смеялись. Франки в королевстве Оттона! Король идет войной на короля!

Аспасия нагнулась к уху императрицы.

— Еще рано и не мне говорить о поражении, моя госпожа, но все так неожиданно и неудачно. Ты рискнешь остаться в осаде? Или ты отправишься туда, где твой ребенок будет в безопасности?

Феофано не шевельнулась, не взглянула на нее.

— Если они идут, — сказала она, — я уеду. Позаботься об этом.

Это не говорило о прощении. Императрица пользовалась тем, что было под рукой. Даже если это запачкает ее руки.

Аспасия поклонилась. Она не стала говорить, что едва держится на ногах и что Исмаил сдерет с нее шкуру, если узнает. Нет, она вообще не будет говорить об Исмаиле.

Женщины метались, как куры, испуганные вторжением лисы: сплошное хлопанье крыльев, паника и никакого толку. Аспасия остановила одну, тряхнула другую, прикрикнула на третью. Увидев, что она здесь, они прекратили свои глупости. Она дала им всем поручения. Пусть им это не по вкусу, сейчас это неважно.

— Вы нужны императрице, — сказала она, — так идите же.

Можно было лишь молиться о чуде. У Оттона были войска в городе, его собственная гвардия и отряды тех вельмож, которые были с ним. Но его армия, настоящая сила королевства, была рассеяна по стране, возделывая поля, приходя в себя после подавления мятежа, защищая восток от мадьяров и славян. Запад, даже это злосчастное герцогство Лотарингское, никогда не нуждался в армии для обороны.

На исходе дня примчались новые гонцы: Лотар ускорил свой марш, к утру он будет у городских ворот с армией в несколько тысяч. Оттон с его несколькими сотнями человек не может даже надеяться противостоять ему.

Молодые глупцы были бы рады попробовать. Оттон, хотя тоже был молод, давно уже лишился самонадеянности. Так и должно быть с императорами. Епископы и старшие вельможи советовали ему быть осторожным. Герцог Карл дал совет еще более ценный.

— Я знаю Лотара, — сказал брат Л отара. — Его силы намного превосходят твои, и, стоит ему захотеть, он тебя сокрушит. Но его можно отвлечь. Брось ему кость; он остановится, чтобы грызть ее, а потом уйдет прочь.

Оттон поглядел на стены дворца Карла Великого. Последние лучи заката испятнали их, будто кровью.

— Да, кость, — сказал он, — и достаточно большая для этого мастифа. Будем молиться святому Витту, чтобы он ею подавился.

Смятение царило неописуемое. Половина Аахена в страхе перед врагом хотела присоединиться к отступлению. Каждый господинчик или горожанин во всю мощь легких отдавал свои собственные приказания. Улицы были запружены людьми и животными, повозками и вьюками. В сгущающихся сумерках метались факелы. Каждый, у кого было что-нибудь ценное, был исполнен решимости унести это с собой, невзирая на вес и размеры.

Аспасия привела женщин в какое-то подобие здравомыслия, решительно и безжалостно отказавшись слушать любые слова, кроме слов повиновения. Тех, кто умел ездить верхом, она посадила на мулов и лошадей. С собой разрешила брать только то, что могли унести. Не было времени на пустяки; место было только для самого необходимого: еда, лекарства, оружие.

Больше всего сложностей возникло с Феофано. Она не хотела ехать в носилках.

— Слишком медленно, — заявила она. — Могут догнать. У твоего мула такая мягкая походка, и достаточно быстрая, если надо. Я поеду на твоем муле.

— Ты же на восьмом месяце, — проворчала Аспасия.

— Но я здорова, — возразила Феофано, — а надо спешить. Если мы попадем в заложники к Лотару… Если наследник моего господина Оттона родится заложником…

— Лучше живой наследник, чем мертвый.

— Я поеду верхом, — настаивала Феофано.

Если бы между ними не было барьера, не было этой холодной отчужденности, Аспасия, возможно, переубедила бы ее. Но что сделано, то сделано. Императрица поедет верхом.

— И помоги нам Бог, — сказала Аспасия.

Они отправлялись в путь шумной, суетливой толпой. Кто-то уронил факел; он упал на солому и поджег ее. У всех хватило ума только на то, чтобы поднять крик, пока стражник не загасил пламя древнейшим и надежным способом. Крик поутих. Он ухмыльнулся и пошел назад к своему коню.

Аспасия сжала зубы и сосредоточилась на том, чтобы устроить поудобнее Феофано. Никто из охранников не представлял себе, как обращаться с беременной женщиной. От Феофано было толку мало: ехать она могла, но равновесие держала с трудом, неуклюже. Мул, слава Богу, был невозмутим. Он терпеливо нес свое неудобное бремя, а Аспасия держалась за стремя. Она предпочла не задумываться, чего ей будет стоить это путешествие. Лошадей не хватало. Значит, придется идти пешком. Все очень просто.

Наконец они двинулись. Ужасно медленно, правда, но все-таки двинулись. Аспасия решила выходить через маленькие ворота, они были чуть больше задней двери и редко использовались. Носилки бы там не прошли. Хотя бы за это надо благодарить Феофано: упрямство императрицы дало им возможность более быстро бежать. Оттон, довольный их решением, прислал сказать, что поедет той же дорогой, когда уладит что надо.

По словам гонца, он был сердит: лицо было красным, как знамя франков. Но он владел собой. Он присоединится к императрице, как только сможет. Он послал ей свое благословение.

В ответ она послала ему свое благословение и сделала это так величаво, будто и не громоздилась на спине мула. Потом приказала трогаться в путь.

Дорога была забита людьми, но охранники прокладывали им проход. У ворот было безлюдно. Все устремлялись к одним из больших ворот, а эти, как и надеялась Аспасия, были свободны.

Они проходили чем-то вроде упорядоченной колонны. Сначала стражники, потом императрица, за нею ее женщины. Ворота были узкие, и Аспасия остановилась, ожидая, пока проедут всадники. Она рада была передохнуть, хотя знала, что лучше бы ей не останавливаться. Ноги не держали ее.

Перед ней возникла огромная тень. Она изгибалась и танцевала в свете факелов. Казалось, от нее отделилась рука и протянулась к ее лицу.

— Вставай, — произнес знакомый голос.

Она заморгала. Исмаил блеснул глазами. Его лошадь фыркала и мотала головой. Он протянул ей руку.

— Влезай, — приказал он.

Она как-то вскарабкалась и оказалась за его спиной. Лошадь была ненамного выше мула, к которому она привыкла, но гораздо резвее; и не особенно рада удвоившемуся грузу. Аспасия крепко обхватила Исмаила за талию. Лошадь пронеслась через ворота.

Наверное, она отключилась на некоторое время. Когда она огляделась, Аахен был далеко позади, словно тень. Светила луна, и это было кстати, потому что все погасили факелы по приказу Феофано, чтобы двигаться более незаметно. Дорога под ногами была видна достаточно хорошо. Все было спокойно.

Лошадь Исмаила дала себе волю. Она двигалась, словно танцовщица. У нее был удивительно плавный шаг. Она, словно тень, обгоняла слуг, идущих пешком, женщин на мулах, вьючных лошадей. Исмаил придержал ее возле императрицы.

Аспасия вовсе не хотела выглядеть вызывающе. Но это было именно так, и с этим ничего нельзя было поделать: верхом за спиной своего любовника, слишком слабая духом и телом, чтобы сойти и двигаться пешком. Он занял место, которое всегда занимал, путешествуя с императрицей: по правую сторону, пристально внимательный к каждой мелочи.

Он не скрывал своего неудовольствия: беременность и ее настойчивое желание сесть в седло.

— Можно было найти более подходящий момент для изучения искусства верховой езды, — сказал он.

Феофано бросила на него взгляд, сверкнувший в лунном свете:

— Но разве когда-нибудь это было мне нужнее, чем сейчас?

— Качества нужды как учителя слишком переоцениваются. — Он нагнулся и со своей обычной бесцеремонностью потрогал ее лоб. — Ты еще пожалеешь о своем упрямстве.

— Об этом всегда приходится жалеть, разве нет?

В этом был явный намек, но Исмаил его не заметил.

— У меня с собой лекарства. У тебя есть твои молитвы. Общими усилиями мы сможем провести тебя через эти трудности благополучно.

— Я тоже на это надеюсь, — отвечала Феофано.

 

20

Они отчаянно спешили, стремясь уйти как можно дальше. Но при первом проблеске рассвета им еще оставалась добрая треть пути до Кельна.

Феофано потребовала остановиться. Всадники, большинству из которых нечасто доводилось садиться в седло, чувствовали себя совсем разбитыми. Те, кто шел пешком, едва волочили ноги. Некоторые, видя, что погони за ними нет, отстали, чтобы догнать отряд позже или вернуться в Аахен.

Палаток у них не было: некогда было искать. Еды было достаточно, об этом позаботилась Аспасия, и воды тоже, даже если бы в лесу, где они остановились, и не было ручейка. Они осмелились развести костер: необходимо было хотя бы согреться и приготовить еду.

— К тому же, — пошутила Феофано, — все разбойники спрятались под землю от страха перед франками.

Она сохраняла бодрость духа. Без посторонней помощи она не смогла бы сойти с мула, но она объяснила это простой усталостью. Ей устроили постель из веток, накрыв их сверху плащами и одеялами, но никто не смог уговорить ее лечь и отдохнуть. Она отказалась: люди должны были видеть, что она не потеряла присутствия духа и вполне владеет собой. Это прибавит им мужества.

Аспасия покосилась на Исмаила. Он пожал плечами. Что делать! Феофано все равно не разрешит ему осмотреть себя. «Слишком много народу», — сказала она. Не может же он повалить ее и насильно подвергнуть осмотру. Он ограничился тем, что внимательно наблюдал за ней, готовый уловить малейший тревожный признак. Аспасии пришлось успокоиться хотя бы этим.

Она сама была почти без сил. Она чуть не уснула во время завтрака, который искусные повара создали словно по волшебству. Когда пришла ее очередь поесть, она с трудом проглотила ложку или две. Она подошла к Феофано, опустилась на плащ, расстеленный на земле, и тут же уснула, накрывшись свободной полою.

Когда она открыла глаза, то не сразу сообразила, где находится. Солнце стояло уже высоко и слепило глаза. Слышны были крики, лязг металла.

Она вскочила. Франки! О Господи, франки пришли!

Но тут же услышала чей-то возглас:

— Опомнитесь, дурни! Это же император!

Это был он. Еле живой, он был забрызган кровью.

— Это не моя, — успокоил он нетерпеливо. Он был на редкость возбужден. Лицо в лучах солнца казалось багровым.

— Герцог был прав, — сказал он, когда его, наконец, усадили и подали чашу вина. Рядом с ним по-волчьи скалил зубы Карл, жадно припадая время от времени к бурдюку. — Лотар схватил кость, которую мы ему бросили. — Оттон возвысил голос: — Он грабит мой город!

— Тише, — сказала Феофано. — Тише, мой господин.

— Он опозорил меня! — неистовствовал Оттон. — Он смеялся, когда ломали ворота. Он издевается над нами.

— Пусть издевается, — сказал Карл. — Он сейчас не так уже торжествует, когда увидел, что ловушка пуста и дичь улизнула. Ты еще посчитаешься с ним!

— Мы еще посчитаемся с ним, — голос Феофано прозвучал ровно и невозмутимо. — Нам повезло, что у него не хватило ума преследовать нас. Он еще пожалеет об этом.

Оттон кивнул. Глаза его сверкали. Гнев еще не угас, но он уже успокаивался. Он жадно набросился на еду и едва дождался, пока священники закончили молитву, через минуту он уже спал как убитый.

Лотар и впрямь схватил брошенную ему кость — он вцепился в Аахен. Он не кинулся за императором в Кельн. Когда они все уже находились за городскими стенами, а за спиной у них был Рейн, пришло известие, что франки уходят. Разграбленный город Карла Великого был богатой добычей в любой войне. Как заявил Лотар, преподав урок Оттону, он может теперь удалиться в свою страну.

— Урок, — сказал Оттон, — конечно. Урок войны. — И он объявил набор войск.

Никто даже не пытался отговорить его. Император не может снести такого оскорбления ни от одного короля, даже если этот король не его вассал. Лотар вторгся на земли Оттона, ограбил его город, выставил его имя на посмешище. Оттон отплатит ему мерой за меру.

Феофано и не думала останавливать его. Слава Богу, бегство не имело особых последствий для ее беременности, но Лотара благодарить все равно было не за что. Через две недели по прибытии в Кельн она произвела на свет еще одну дочь, немного недоношенную, но живую и, похоже, такую же крепкую, как ее благополучно здравствующие сестры.

Оттон нимало не огорчился. Как только ему разрешили, он пришел повидать свою госпожу. Он принес подарок, как делал это всегда по случаю рождения ребенка.

— Это скромный подарок, — сказал он, — но из Франконии я привезу тебе подарок получше.

Феофано улыбнулась. Сами роды прошли у нее не очень тяжело, но она медленно и с трудом приходила в себя. Однако для Оттона она приняла самый цветущий вид. Если бы он узнал, скольких ухищрений, румян и белил стоил Аспасии этот вид, он бы был потрясен. Он нежно поцеловал Феофано и нагнулся взглянуть на мяучащее у нее на коленях существо.

— Красавица, — с искренней убежденностью сказал он, как говорил каждый раз.

— Следующим будет сын, — сказала Феофано, как говорила не раз.

— На все воля Господа, — отвечал он. С привычной ловкостью он поднял малютку, завернутую в одеяльце, и улыбнулся, глядя на маленькое сморщенное личико.

— Ее зовут Матильда, — сказала Феофано.

Он взглянул удивленно, но не стал возражать.

— Хорошее имя.

— Королевское имя, — уточнила Феофано.

Матильда высвободила ручку и хватала воздух. Отец предложил ей палец. Она обхватила его своей лапкой.

— Матильда, — сказал он нежно и повторил с гордостью: — Матильда.

Комната стала сразу намного просторнее, когда он вышел, потому что с ним вышла вся его свита и женщины Феофано. Феофано вздохнула с облегчением. Лицо ее опять осунулось и стало как будто меньше.

Аспасия помогла ей улечься. Она не могла даже подумать сейчас, чтобы покинуть Феофано. На сей раз Аспасия сама принимала у нее роды, а Исмаил находился вблизи, но не вмешивался. Он сказал, что ей пора приступать к самостоятельной работе врача и что она знает, что делать, не хуже, чем он. Феофано была в таком состоянии, что ей было все равно, кто оказывает ей помощь. Какими бы грешниками они ни были, они вдвоем отбили ее у наступавшей тьмы.

— Не ожидала, что ты ее так назовешь, — сказала Аспасия, когда Феофано, казалось, лежала удобно.

Феофано повернула к ней голову:

— Он хотел германское имя. Это было лучшим из тех, что пришли мне в голову.

Аспасия заботливо поправила одеяло:

— Пусть оно принесет ей удачу.

— Это должен был быть сын, — сказала Феофано раздраженно. Она опять не могла найти удобное положение. Аспасия поспешила ей на помощь, но та нетерпеливо передернула плечами, отказываясь.

— У моей матери нас было шестеро, прежде чем появился твой отец, — спокойно проговорила Аспасия. — Но он родился. Будь уверена, Бог пошлет тебе сына.

— Мне надоело рожать дочерей. Я хочу сына. Я хочу его каждой частицей своего существа.

Она утратила присущую ей рассудительность. Аспасия решила, что это все же лучше, чем холодная замкнутость.

— Значит, придется начинать все сначала, — сказала она. — Как только это станет возможно и мы тебе разрешим, вы можете начинать.

— Если муж мой вернется из Франции живым. — Феофано закрыла глаза. — Не слушай меня. Я устала, у меня все болит, я забываюсь.

— Иногда это просто необходимо, — ответила Аспасия.

Феофано открыла глаза. Они пристально смотрели на Аспасию. Эти глаза все помнили. Они не простили.

— Если бы не вы, ты и мастер Исмаил, я могла бы умереть.

— Кто знает, — сказала Аспасия.

Удивительно темные под светлыми волосами брови императрицы сдвинулись, образуя легкую морщинку на гладком лбу.

— Я хотела бы понять, — начала она, но покачала головой, — нет, не надо… Иди, я хочу заснуть.

Аспасия поклонилась и вышла. А что еще она могла сделать? Может быть, Феофано действительно лучше побыть одной, подумать о том, что такое грех и можно ли прощать чужие грехи, и еще о том, как научиться принимать то, чего не в силах изменить.

Она нашла Исмаила в конюшне. Кельнская конюшня напоминала Пещеру своим гигантским каменным сводом, под которым гулко отдавались все звуки. Цокот копыт, лошадиное ржание, людские голоса сливались в оглушительной какофонии. Все готовились в поход. Оттон решил собрать свои армии в Аахене и оттуда двинуться на войну. Люди должны увидеть, во что превратили процветавший город подлые франки. Они должны испытывать праведный гнев, чтобы лучше сражаться.

Тюрбан Исмаила колыхался в самой гуще непокрытых голов, шляп и шлемов. Исмаил наблюдал, как конюх седлает его лошадь. Он совсем не обрадовался, увидев Аспасию.

Она тоже не обрадовалась, когда увидела, что к седлу приторочен его ящик с инструментами. У нее был теперь свой, точно такой же ящик, подаренный им.

— Куда ты собрался? — спросила она.

— В Аахен. — Он закреплял понадежнее седельные сумки. Она поняла: в них лекарства.

— Ты не можешь уехать, — сказала она.

Он взял поводья у конюха, и тот поспешил на помощь кому-то другому. Лошадь, как ни странно, вела себя так спокойно, будто попала в родную стихию. Исмаил погладил ее по шее и шепнул что-то на ухо. Будто соглашаясь, она подула ему в ладонь. Держа ее в поводу, он двинулся к выходу.

Аспасия поспешила следом. После приезда в Кельн Исмаил вел себя странно: он только что не шарахался от нее. Похоже, он опять пытался повторить то, что собирался сделать перед тем, как ее свалила лихорадка. Она не могла придумать никакой другой причины.

— А как же императрица? — она почти кричала, стараясь не отстать от него.

— Императрица рада отделаться от меня.

Аспасия схватила его за рукав и дернула, заставив остановиться.

— Нет, вовсе нет! А если у нее начнется родильная горячка? Кто ей поможет?

— Ты. — Он легко освободился и пошел дальше, ловко увертываясь от лошадей и людей, стоявших на его пути. — Ты теперь знаешь все, что и я.

Аспасии удалось опять задержать его, когда они вышли наружу. Здесь суетились не меньше, но под открытым небом все казалось спокойнее, и на сей раз она удержала не его, а лошадь, схватив ее за уздечку.

— Ты не можешь ехать!

— Я должен.

— До Парижа?

— Если понадобится, то и до Парижа. — Он сказал, словно отрезал. — Армии нужны врачи. В случае необходимости я могу сражаться.

— Ты не можешь, — она была рада, что голос не изменил ей и в нем не было отчаяния. — Ты не можешь вот так просто взять и уехать.

— Я поступлю так, как считаю нужным. — Он оторвал ее пальцы с уздечки, не ласково и не грубо. — Ты должна от меня освободиться.

— Ты хочешь освободиться от меня?

Он чуть заметно покачал головой, сам того не желая:

— Пусть Аллах сохранит тебя.

Прежде чем она сумела остановить его, он оказался уже в седле.

О, если бы у нее была лошадь!

Запела труба. Император выступил в поход. Взамен суеты наступил сущий ад: все пришло в движение, кругом поднялся воинственный рев. Она едва успела отскочить в сторону, иначе ее бы затоптали. Она растерянно оглядывалась: в поднявшейся сутолоке Исмаил незаметно исчез.

Она даже не успела послать ему проклятье. Он бы все равно его не услышал.

 

21

Аспасия могла бы сказать Исмаилу, что его самопожертвование совершенно бесполезно. Жертвы не интересовали Феофано. Она видела только грех, видела грязное пятно и нежелание Аспасии отмыться. Отсутствие Исмаила ничего не значило. Разве только доказывало, что Аспасия упорствует.

Аспасия внезапно сделала и другое открытие. Она спала не одна, в замке слишком тесно, но постель с ней делила Феофано. Холодная, отчужденная, постепенно выздоравливающая Феофано, у которой было множество обязанностей регентши в отсутствие Оттона. Чем лучше становилось ее самочувствие, тем больше обязанностей она брала на себя и тем больше отдалялась от Аспасии.

Аспасии всегда казалось, что ей достаточно себя самой. У нее был философский склад ума и призвание к врачебному делу. Она всегда думала, что ей не свойственна особая чувствительность. Но она еще никогда не была совершенно одинокой. Когда она была ребенком, ее отец, несмотря на свои обязанности управлять страной, всегда находил время для нее. Потом у нее был Деметрий и почти одновременно с ним появилась Феофано. Когда она потеряла Деметрия, у нее осталась Феофано. Потом был Исмаил.

Теперь у нее не было никого. Вторая Матильда, мать которой была так недовольна ее полом, была слишком мала и интересовалась только грудью кормилицы. София и Аделаида были в Кведлинбурге, подальше от всех войн и тревог. Аспасия была совсем одинока, и это ее тяготило.

Дел у нее, впрочем, хватало. К ней шли больные, и добровольная помощница врача стала выполнять обязанности врача. В этом мире женщин, детей и стариков она вызывала большое уважение, и если бы захотела, могла стать весьма почитаемой. У нее были знания и сила убеждения, и она пользовалась ими. Скучать было просто некогда. Время ее было заполнено.

Но в душе была пустота. Что толку во всех твоих достижениях и завоеваниях, если их не с кем разделить?

Она попыталась обрести равновесие, обратившись к Богу. Она пошла в собор. Она слушала мессу и осталась в храме, когда наступила тишина, гасли свечи и сгущались тени, заполняя огромное пустое пространство. Бог был здесь. Сам епископ говорил об этом с алтаря.

Аспасия не чувствовала Его присутствия. Наверное, пятно на ее душе было слишком черным, чтобы ощутить Его. Может быть, если бы она исповедалась…

Каноник согласился исповедать ее. Может быть, он знал, кто она. Может быть, нет. Он надел епитрахиль и ждал, лицо его приобрело выражение, которое набожный человек назвал бы святым. Ей оно показалось пустым. Что она могла сказать? «Отец, я грешила пять лет, я совершала блудный грех сознательно и с наслаждением. Мой любовник — неверный. Я буду совершать с ним этот грех, если только он вернется ко мне. Я не могу и не хочу отказаться от этого».

Она перечисляла что-то: мелкие нарушения, ложь, недоброе слово. Маленькие грехи, в которых она каялась вполне честно. Он пробормотал в ответ слова отпущения. Может быть, ее душа была теперь уже не столь черна, но она все же не чувствовала Бога. Где-то в глубине ее души кто-то призывал ее остаться верной словам, которые она сказала Феофано: где будет он, там буду и я. Нет, это не голос Бога. Скорее, голос того, кто противится Ему.

Она лежала в постели, без сна. Феофано ровно дышала рядом. Одна из служанок храпела. Матильда завозилась на руках у кормилицы и затихла, когда ей дали грудь.

Аспасия тихонько выскользнула из постели. Никто не пошевельнулся. Ночник горел тускло, но давал достаточно света, чтобы она смогла найти в изножье кровати свою одежду и туфли, стоявшие на полу в ряд с другими.

Она и сама толком не знала, что собирается делать, пока не стала действовать. Если бы все, в том числе и Матильда, не спали так крепко, ей бы ничего не удалось. Держа в руках сумку с самым необходимым, она прокралась вон из комнаты.

До рассвета оставалось совсем немного. Повара уже встали, на кухне пекли хлеб. Сонный поваренок дал ей булку. Она добавила к ней головку сыра и две колбасы, завернув все в скатерть. Никто не спросил у нее, зачем ей эти припасы. Кому бы пришло в голову спросить, куда и с каким поручением отправляется в дорогу родственница императрицы?

В караульне пришлось использовать свое положение напрямую; но она получила в сопровождающие именно того человека, которого назвала: седого, в шрамах ветерана, которого не очень-то стремился отпускать его командир. Сам солдат, однако, охотно согласился охранять ее в дороге. Он проследил, чтобы приготовили к предстоящему путешествию ее мула и его лошадь, запасся провизией и водой.

— На всякий случай, — пояснил он, увидев ее удивленно поднятую бровь.

Аспасия кивнула. Вот поэтому-то она его и выбрала.

Он посадил ее в седло. Сел сам. И так тихо, как это только было возможно, они выехали с конюшенного двора.

Аспасия хорошо знала задние ворота. Они оказались совсем рядом с помойкой, и вонь была основательная. Мул неодобрительно фыркал. Аспасия заставила его идти рысью. Со стены раздался крик петуха.

Наступали первые проблески тусклого рассвета. Небо казалось тяжелым от туч, набухших дождем.

Скоро Аспасия была готова пожалеть о своем поступке. Это было безумие. Женщина с единственным охранником направляется трусцой по дороге в Аахен. Исмаила там уже нет. Императорская армия ушла, грозя огнем и мечом северу Франции.

Но вдруг…

В середине дня пошел дождь. Сначала он был мелкий, как мокрый туман. На исходе дня он усилился. Тяжелый шерстяной плащ Аспасии промок и потяжелел. Дорогу развезло.

Она не повернула назад. В Кельне у нее не было дел, которые не могли бы сделать другие. Никто в ней не нуждался. Может быть, бедный разграбленный Аахен будет к ней добрее.

Что-то у нее творилось с головой. Это не лихорадка, она давно прошла, дело было в другом. Она вновь чувствовала себя так же, как после смерти Деметрия. Не то чтобы ей хотелось умереть, ей просто не хотелось жить. Если бы она могла оказаться где-то в другом месте и стать кем-то совсем другим. О, если бы она могла убежать от себя самой…

Дорожные тяготы были расплатой за ее бегство — за ее отречение, как назвал бы это разум. Она оставила у начальника караула письмо, наказав передать его не раньше полудня. Теперь Феофано уже знает, где она. Но посылать в погоню уже поздно.

Благословен дождь. Он задержит всякого, кто последует за ней; и он разогнал всех придорожных хищников, четвероногих и двуногих, по их норам. Они не встретили никого, кроме насквозь промокшего и дрожащего богомольца, медленно ползшего на коленях, видимо, исполняя обет, в королевский город, и повозки с труппой бродячих актеров, интересовавшихся, в Кельне ли еще императрица. Они ехали из Аахена и сказали, что после того, как франки основательно разграбили его, императорская армия забрала для своих нужд то немногое, что еще оставалось.

— Когда он вернется, ему придется заняться восстановлением города, — сказала женщина, бывшая, по-видимому, главной, и хлестнула облезлую лошаденку. Та прижала уши и затрусила в сторону Кельна.

После этой встречи Аспасия прибавила ходу, к неудовольствию ее мула. Аспасия пообещала ему сухую подстилку, сладкий ячмень и сена сколько влезет, когда они, наконец, прибудут. Он недоверчиво покачал длинным ухом. Аспасия, извиняясь, похлопала его по шее и плотнее закуталась в мокрый плащ.

Они добрались до Аахена, когда день уже угасал. Мул поспешал, опустив голову, уши его повисли от усталости, но, наверное, он помнил об обещаниях Аспасии. Конь едва поспевал за ним. Всадники вымокли до нитки и тряслись от холода. Аспасия знала, что у нее такие же синие губы, как у Хайнриха.

У ворот стояла стража. Сломанные ворота были подлатаны. Наверно, это сделали люди Оттона, прежде чем ушли на войну. В городе пахло холодным дымом. Двери в домах были высажены, ограды поломаны. Там и сям на фоне неба торчали скелеты сгоревших домов.

Хайнрих тронул Аспасию за руку.

— Смотри, госпожа, — сказал он. — Взгляни сюда. — Голос его звучал хрипло не только от сырости.

Аспасия посмотрела, куда он указывал. Купол часовни был нетронут, и орел на нем, простирая крылья, гневно глядел вдаль, поверх своего разрушенного города.

Глядел на запад, на королевство франков.

Это сделали для издевки люди Лотара, прежде чем вернуться во Францию.

— Его величество обещал повернуть его обратно, когда вернется, — объяснил ей служитель во дворце, приветствуя Аспасию с некоторым удивлением. — Так обещал его величество. А ее величество собирается приехать, если она послала тебя, госпожа, вперед?

— Пока еще нет, — ответила Аспасия.

Франки побывали во дворце — она была уверена, что они бросились туда прежде всего, — но похоже, что им помешали, и они не успели полностью разграбить покои королевы. Драпировки были оборваны, многие вообще исчезли, ковры изгажены кровью, грязью и кое-чем похуже, прекрасные шелка Феофано похищены. Но свой сундук Аспасия нашла нетронутым, только на крышке появился след от удара топором. Все ее наряды были целы, сухие, неповрежденные и благоухающие травами.

Она выбрала самый красивый свой наряд для пира с защитниками города, который был на другой день после ее приезда: любимое багряное платье, покрывало с каймой из золотых орлов, тяжелое золотое ожерелье, которое было спрятано на самом дне сундука, под старыми платьями. Она выглядела, пожалуй, слишком роскошно для не слишком роскошного пира, в котором участвовала. По приказу императора в город подвозили продовольствие, но было не до лакомств, хватило бы необходимого. Вино было скверное. Аспасия решила проверить, не осталось ли чего в дворцовых погребах.

Она вовсе не собиралась принимать на себя управление городом, но ее высокое положение было всем здесь известно, и просто невозможно было объяснить, что она прибыла сюда не как посланница императрицы, а как трусливая беглянка. Все посчитали, что она приехала одна и так запросто лишь от избытка скромности.

Она вздыхала про себя. Ну не насмешка ли судьбы? Исмаила в Аахене, конечно, не было. Он ушел с войском. Вокруг было все то же, от чего она бежала. А если бежать и отсюда, то куда? Она не была еще настолько безумна, чтобы последовать за императором.

Она изобразила любезную улыбку.

— Мы, конечно, сообщим ее величеству о том, что вы сумели сделать здесь, — сказала она, — и она приедет, как только сможет.

Это всех удовлетворило. Все испытали облегчение, потому что королевская власть не забыла о них, хотя им уже казалось, что их все покинули.

Первое, что распорядилась сделать Аспасия, раз уж ей пришлось заниматься делами города, было вернуть орла в правильное положение. Она не считала, что вторгается в дела Оттона. Ее задела за живое издевка франков; гордость византийки не желала мириться с этим оскорблением. Она послала наверх бесстрашных верхолазов, которые, то ругаясь, то призывая Бога, повернули огромную золоченую птицу, чтобы она вновь смотрела на восток. Ее надежно закрепили железными скобами, чтобы никакому коронованному шутнику было не под силу повернуть ее, если такое и придет ему в голову.

Аспасия вела себя очень осмотрительно. Она послала в Кельн точное и подробное сообщение обо всех отданных ею приказах и обо всех предпринятых шагах. «Я вынуждена платить за все лишь обещаниями, что ваше величество возместит затраты, поскольку городская казна похищена врагами», — писала она.

Конечно, это была дерзость. Если подумать, то Феофано могла послать за ней и приказать заковать ее в цепи за самоволие.

Но в ответ на послание Аспасии прибыло не письмо и не приказ, а сама императрица.

Императорский кортеж показался бы великолепным тем, кто не знал, каков он был до того, как им пришлось бежать в Кельн. Феофано ехала в носилках, присланных из Аахена, с раздвинутыми занавесками, прикрывшись вуалью. Люди, стоявшие на улицах, приветствовали ее, а она склоняла свою царственную голову и благословляла их, пока ее носилки, покачиваясь, плыли из одной улицы в другую.

Аспасия прислушивалась к нарастающему шуму, стоя в ожидании у ворот дворца. Все остальные встречали императрицу у городских ворот. Она тоже должна была бы пойти туда, но не смогла себя заставить. Известие о том, что императрица со двором скоро прибудет, пришло несколько часов назад, и в нем не было ни единого слова для нее. У них было время подготовить дворец для императрицы, проветрить комнаты, приказать поварам готовить угощение. Теперь продуктов было достаточно, и вино лучше. Аспасия позаботилась об этом.

Кортеж приближался. Люди пели, кто на германском, кто на латыни, приветственные песни. Все искренне радовались, что императрица снова с ними.

Аспасия вовсе не желала встречаться с ней. Она может предъявить счет, платить по которому Аспасии совсем не хотелось.

Процессия шла к дворцу тройным потоком, свита в середине, а по обеим сторонам народ с песнями и криками. Аспасия, стоя одна у ворот, смотрела, как они приближаются. Феофано заметила ее: лицо под вуалью повернулось к ней и не отворачивалось, пока носилки снова не исчезли в толпе.

Перед воротами процессия остановилась. Феофано сошла на землю, грациозная, как всегда. Постояла немного, чтобы ее народ мог посмотреть на нее. И, опираясь на руку управляющего, вошла во дворец.

Феофано предпочла придать дерзости Аспасии законный вид. Она оплатила все, что обещала людям Аспасия. Она одобрила все, что надо было одобрить. Она изменила очень немногое, что и так должно было измениться с ее прибытием. Она признала перед придворными и горожанами:

— Ты все сделала прекрасно. Лучше было невозможно.

Аспасия теперь не прислуживала ей по вечерам. Комнаты, которые занимал Исмаил, когда был в Аахене, сохранились в целости, и хозяйка была рада предоставить их Аспасии. Аспасия поселилась здесь, куда уводили ее воспоминания, и спала на его кровати. Она думала, что стала более смелой: она так и не решилась войти в дом, где жила с Деметрием и где он умер.

Здесь смерти не было. Может быть, в этом была разница. Лекарства, оставленные им, были целы. Ими можно было лечить. Аспасия достала то, чего не хватало, и толкла порошки и варила снадобья, в которых нуждались люди. Она не спрашивала с них платы, но у людей были свои представления о благодарности, и некоторые платили ей за лечение самой курьезной натурой.

Как раз такое курьезное вознаграждение она созерцала в растерянности в прекрасный золотистый вечер, когда к ней явился посланец от императрицы. Маленький поросенок, оставленный ей благодарным пациентом, освободился от привязи и прекрасно себя чувствовал, разлегшись в ее постели. Он был чистенький и розовый, как все поросята. Но в постели он был совсем не на месте.

Посланец императрицы был ошеломлен, когда родственница императрицы сунула ему в руки визжащего поросенка.

— Это тебе за труды, — сказала она важно. Иди и скажи, что я скоро буду. Мне еще надо кое-что уладить.

С поросенком все было улажено, но привести в порядок свои чувства было труднее. Она тщательно оделась, подкрасилась, сделала прическу, как сумела, без помощи служанки.

Ее величество была в комнате, предназначенной для частных приемов. Аспасия ожидала этого, как и вина, и сладостей, и любезностей, полагающихся знатной гостье. Точно так же сделала бы она сама.

Но она не ожидала, что будет чувствовать себя так спокойно. В конце концов, к чему-то она притерпелась. Она начала привыкать к одиночеству. Что ж! Правда, потребовалось немало сил и времени.

Феофано отставила чашу в сторону, едва пригубив. Сложив руки на коленях, она смотрела на Аспасию. Ее пристальный взгляд показался бы вызывающим, не будь он так мечтательно мягок.

— Я говорила правду, — сказала она, — когда приехала сюда. Ты прекрасно со всем справилась.

— Хотя все было без твоего ведома и согласия?

— Ты всегда делала то, что тебе хотелось. Тебе захотелось исцелить этот город. Едва ли я могу быть этим недовольна.

Голос Феофано был спокоен, лицо безоблачно. Аспасия поставила свою полупустую чашу и откинулась на спинку высокого резного стула:

— Я не знала, что буду делать, пока не начала делать.

— Твое сердце знало.

— Наверное, так, — проговорила Аспасия. Она помолчала. Феофано тоже молчала. — Я приехала сюда, потому что сюда уехал Исмаил. Я осталась здесь, потому что не видела смысла следовать за ним дальше. Он считал, что мы должны уважать твои желания. Он всегда был лучшим слугой, чем я.

Феофано не нахмурилась и не вздрогнула, услышав имя Исмаила. Она сказала:

— Ты рождена не для того, чтобы быть слугой.

— Бог знает, для чего я рождена. Но знаю, что не для мирной жизни. И не для святости.

— И не для царствования, — сказала Феофано, — хотя ты можешь, когда захочешь.

— Нет, — подтвердила Аспасия, — не для царствования. Я вижу, что нужно сделать, и умею заставить людей это делать. Но мне это не доставляет удовольствия.

— Что же доставляет тебе удовольствие?

Аспасия не ожидала такого вопроса. Она взглянула на Феофано. Феофано смотрела внимательно, темными ласковыми глазами. Взвешивая каждое слово, Аспасия заговорила:

— Я люблю заниматься врачеванием. Я люблю чинить сломанное, лечить больных. Я люблю читать, когда есть время, люблю думать и полагаю, что я философ.

— И больше ты ничего не любишь?

— Ничего, — отвечала Аспасия.

Феофано опустила глаза. Лицо ее было неподвижно, словно лицо мраморной статуи.

— Он оставил тебя.

— Он сильнее меня, — сказала Аспасия.

— Он мудрее, — заметила Феофано.

— Ты же понимаешь, — сказала Аспасия, — что это мало что меняет. Я не выйду замуж ни за кого, кроме него. Я не буду близка ни с кем, кроме него. В этом я могу поклясться.

— Я никогда не считала тебя развратной.

— Я не развратна, — сказала Аспасия.

Щеки Феофано залились краской.

— И даже с ним. Если бы он был христианином, если бы вообще можно было как-нибудь…

— Это неважно, — сказала Аспасия. Она устала; устала от всего этого. — Он уехал. Я жалею, что огорчила тебя. Больше этого не будет. Чего бы ты ни захотела от меня, скажи, и я сделаю.

— А чего бы попросила ты?

Исмаила, сказала бы Аспасия, если бы была глупой. Она покачала головой.

— Ничего, кроме твоего прощения. Я никогда не переставала любить тебя.

Феофано не была готова к этому разговору. Возможно, она никогда не будет к нему готова. Она чуть заметно покачала головой:

— Что прошло, то прошло. Нас ждет весь мир, и впереди много времени. Я была бы рада, чтобы ты всегда оставалась его частью.

У Аспасии не было слов. Ей было нужно не это, не эта холодная любезность.

Она внезапно поднялась, не думая, помимо воли. Она опустилась у ног Феофано и положила руки на колени императрицы. Феофано смотрела на нее с непонятным выражением.

— Госпожа моя, — сказала она, — Феофано. Можем ли мы начать все снова? Я плохая слуга, но, какова бы я ни была, я отдаюсь твоей воле.

— Я принимаю тебя, — сказала Феофано. Она взяла Аспасию за руки. Руки ее были холодны, но они постепенно теплели в руках Аспасии. Она подняла Аспасию и поцеловала. Это не был поцелуй мира, но перемирия и начала примирения.

Аспасия хотела уйти, но Феофано еще не закончила.

— Я подумала, — сказала императрица. — Тебе не подобает быть просто моей прислужницей. У тебя должно быть что-то собственное: положение в этом королевстве, уважение и, если говорить о более земных материях, доход. — Она опередила протесты Аспасии. — Я знаю, что ты зарабатываешь врачеванием. Это почти то же, что торговля, если бы ты не получала от этого удовольствия, я бы сказала, что это недостойное тебя дело. Нет, Аспасия. Ты должна занять приличествующее положение. Прежде чем покинуть Кельн, я определила на твое имя одно поместье. Оно не очень велико, но процветает и всего в трех часах езды от Магдебурга.

— Но… — начала Аспасия.

— Ты сказала, все что угодно, — напомнила ей Феофано. — Ты сделаешь все, что бы я ни просила. Я прошу тебя принять этот подарок. Ты всегда мало заботилась о своем достоинстве. Пора кому-то другому позаботиться о тебе.

— Но что я буду делать с этим поместьем?

— Управлять им, конечно. Заботиться о людях. Делать, что нужно.

— Ты отсылаешь меня прочь? — Аспасия сказала это очень тихо, почти шепотом.

Феофано услышала.

— Я делаю то, что я делала бы для любого другого знатного человека в королевстве. Я даю тебе земли, чтобы управлять ими от имени императора и передо мной. Ты все еще — если желаешь — моя слуга.

Аспасия склонила голову. Она была не умнее ребенка, опасаясь, что ее отсылают, когда Феофано хотела оказать ей честь. Неважно, что она не желала этой чести. Феофано это прекрасно знала. Это было так похоже на нее — смешать награду и наказание и все это преподнести в подарок.

— Если я могу по-прежнему служить тебе, — сказала Аспасия, я приму твой подарок, не скажу, что с радостью. Но я научусь получать от него удовольствие.

Феофано слабо улыбнулась.

— Иногда ты говоришь, как Лиутпранд.

— Так я сохраняю память о нем, — отвечала Аспасия. Она не хотела улыбаться, но сдержать улыбки не могла. Она поклонилась императрице и погасила улыбку, предназначенную Феофано. Как свеча в темноте: слабый, дрожащий, но достаточно яркий огонек.

 

22

Поместье называлось Фрауенвальд. От Магдебурга на муле до него можно было добраться за три с небольшим часа. Оно лежало в глубокой зеленой долине среди высоких гор, где протекала небольшая речка. В одном конце долины был дубовый лес, где свиньи отъедались желудями. Остальная земля была расчищена под поля, на которых сеяли овес, ячмень, рожь и немного пшеницы, под пастбища для скота и лошадей. Был и сад, обнесенный ивовым плетнем, чтобы защитить его от оленей.

В самом сердце долины, где река изгибалась широкой плавной дугой, стоял усадебный дом. Его окружал частокол, с воротами с южной стороны и другими на западе, против реки, видной за деревьями сада. Дом был больше обычного деревенского, но не такой огромный, как замок. Он был деревянный, с крутой остроконечной крышей, крытой ячменной соломой. Были еще два сарая, почти таких же больших, как дом, и множество мелких построек: амбары, дома для рабов и слуг, ткацкая мастерская, молочная, кузница и около самой ограды — навесы, под которыми хранили сено и снопы.

Аспасия осваивалась медленно, день за днем познавая здешнюю жизнь. Все здесь было непривычно, люди говорили на местном диалекте, который она понимала с трудом, так он был не похож на придворный саксонский. Дом с первого взгляда показался ей темным и мрачным. Ей было неуютно в большом зале с мощными деревянными балками, с очагом в центре, дым из которого валил куда угодно, но только не в дымовое отверстие в крыше. Окна были лишь в угловых комнатах. Но чуднее всего была спальня — высокое чердачное помещение с косым потолком, где деревянная кровать, комод, балки и даже оконные ставни были покрыты самой искусной резьбой, какую она когда-либо видела. И все было раскрашено белым, синим, красным, зеленым и даже золотым, словно страница из ирландского Евангелия.

— Прежний хозяин, — объяснила Герда, жена управляющего, — был чудак, очень любил все яркое. Он обучил мальчишек резьбе и пригласил своего двоюродного брата, монаха из Фульды, раскрашивать. Он разрешил им делать, что пожелают. Вот они и наделали.

— Я… пожалуй, мне это нравится, — сказала Аспасия, ослепленная яркостью красок.

Герда не улыбнулась, но ее чопорность явно растаяла. Она имела право на собственное мнение: муж ее, конечно, занимал должность, но все знали, кто тут главный.

Там, где распоряжалась Герда, остальным оставалось только подчиняться. Свободные люди здесь были крупными, светловолосыми, краснолицыми саксонцами. Рабы — славяне и мадьяры — были поменьше, потемнее и погрязнее, правда, последний признак исчез, когда Аспасия построила баню и приказала всем до одного ходить в нее. Это не всем понравилось. «Чужестранка» — говорили некоторые таким тоном, что получалось «ведьма» или «сумасшедшая». Но она была хозяйкой и не стеснялась собственноручно затащить упирающегося грязнулю в баню и окунуть в воду. У нее были свои методы, хотя, возможно, и непривычные.

Аспасия приехала во Фрауенвальд в самый разгар лета. К осени она уехала служить Феофано в Кведлинбурге. Вернулась же она не одна.

Принцессе Софии этой осенью исполнялось пять лет, и она была не по годам сообразительной и бойкой. У Аспасии вовсе не было намерения забирать ее из безопасного Кведлинбурга. Но София имела на этот счет собственное мнение. Когда Аспасия собралась возвращаться в усадьбу, которую она, к собственному удивлению, уже стала называть своим домом, София заявила, что поедет с ней.

— Я хочу увидеть твой дом, — сказала она, — и немытых мальчишек. И твою разрисованную комнату.

Аспасия мысленно обругала себя за рассказы, которые так хорошо запомнил этот смышленый ребенок.

— Ты увидишь все это, — ответила она, — когда-нибудь. Но не теперь.

— Нет, теперь, — настаивала София. Она была похожа на деда, и воля у нее была, как у деда. — Я принцесса. Ты должна делать, что я скажу.

— Нет, не должна, — сказала Аспасия. — Я тоже принцесса, и я говорю, что ты останешься здесь. Когда ты подрастешь, и если твоя мама разрешит, ты сможешь приехать навестить меня.

— Я ее сейчас спрошу, — решила София.

Так она и сделала. Феофано, вся в хлопотах по устройству двора в Аахене, остановилась выслушать дочку.

— Я хочу поехать, — просила София. — Тетя Аспасия присмотрит за мной и будет учить меня всему, чему надо. Я обещаю хорошо себя вести.

Феофано перевела взгляд с дочки на тетушку.

— А хочет ли тетя Аспасия брать тебя с собой?

— Тетя Аспасия, — сказала Аспасия, — не знает, достойна ли она присматривать за королевской дочкой.

— Разве ты так говорила, когда тебе поручили меня?

Аспасия осторожно вздохнула:

— Я тогда была совсем другой женщиной, чем теперь.

Феофано поняла. Она чуть заметно кивнула.

— Все меняются, — сказала она. — Так уж устроен мир. Ты возьмешь ее, если я ее отпущу?

— Как я взяла тебя? — спросила Аспасия, негромко и без выражения.

— Ненадолго. Пока я не приеду в Магдебург. Аспасия опустила голову. Значит, она еще не прощена. Не совсем.

— Ненадолго, — повторила она.

Вот так она и приехала назад с Софией и с целой толпой личных телохранителей императрицы и служанок, необходимых принцессе, поскольку у Аспасии таковых не было. Они впорхнули в Фрауенвальд стайкой пестрых птиц. София в своем шелковом платье была нарядна, как павлин, более нарядна, чем когда-либо бывала Аспасия, и величественна, как истинная дочь императора.

Герда обожала ее. Простой народ чуть не целовал землю, по которой она ступала. Мальчишки ходили за ней шумной толпой, готовые исполнить любой ее каприз. Она была ужасно избалована.

Аспасия решила не слишком придираться. Девочка была принцессой, и к тому же саксонской принцессой. Пока ее мать не родила сына, все надежды отца возлагались на нее. Она была очень сообразительным ребенком. Она знала себе цену.

Аспасия не была ей ни нянькой, ни воспитательницей. Этим должны были заниматься лучшие, чем она, христиане. София была ее гостьей, только и всего. А гостям не задают трепки, как бы они ее ни заслуживали.

— Мне нравится твой дом, — сказала София однажды, в разгар сбора урожая, когда даже Аспасия вышла помогать вязать снопы, хотя в этом деле у нее было так мало сноровки, что даже дети делали это быстрее. София, конечно, не делала ничего. Она была выше этого. Она сидела под навесом и наблюдала, хмурясь, потому что ее преданные поклонники должны были работать, вместо того чтобы ублажать ее.

Аспасия забежала на минутку передохнуть под навес, вся потная, с соломой в волосах. Мальчик принес ей холодной воды из речки. Она поблагодарила его улыбкой. Он улыбнулся в ответ, но его больше привлекала София.

— Мне нравится твой дом, — продолжала София, — и твоя разрисованная комната. И мальчишки не такие грязнули, как ты рассказывала. Вот только сегодня… — Она критически оглядела юного Рольфа. Сморщила нос. — От него воняет, — сказала она. — Вели ему уйти.

Но ему не нужно было ничего говорить. Плечи его сгорбились. Он ушел обиженный.

— Нехорошо, — сказала Аспасия.

— И от тебя тоже воняет, — сказала София. — Ты похожа на простолюдинку, а вовсе не на принцессу.

Аспасия встала. София смотрела на нее, не понимая. Она не испугалась.

Она просто не понимала, что говорит.

Ее счастье. Если бы она чуть-чуть понимала, не миновать бы ей знатной порки.

Аспасия вернулась в поле. Немного погодя служанка увела Софию. Аспасии было все равно куда.

Он и успели убрать урожай прежде, чем хляби небесные разверзлись и все вымокло; чудо, достойное праздника. Зажарили быка, подавали свежий сыр и лук с огорода, ячменные лепешки и целый бочонок пива, яблоки, запеченные с корицей, которой здесь никто никогда не пробовал. Даже рабы наелись досыта; кости достались собакам, а остатки пиршества — свиньям.

Одна в своей спальне, поскольку комната Софии находилась внизу, не такая роскошная сама по себе, но богато украшенная коврами и византийскими тканями, Аспасия размышляла о воспитании принцесс. Ей не поручали воспитывать эту. И все же, отдавая ей ребенка хотя бы на месяц, неужели Феофано могла предполагать, что Аспасия не предпримет ничего по ее воспитанию?

Видит Бог, это необходимо. Аспасия не сказала бы, что София уж очень скверно воспитана. Может быть, неразумно. Не полностью. При таком сильном характере и такой сообразительности нужно прилагать очень много усилий, чтобы сформировать ее личность.

Она вытянулась на постели, разглядывая затейливую резьбу на балке над своей головой. Недавно она рассмотрела в сложном орнаменте изображения дракона и морской змеи. Дракон был пурпурный, змея чистого и яркого синего цвета, с золотым глазом. Под ними вились волны; над ними вились облака, полные птиц и крылатых животных, незаметно переходящие в ветви дерева, причудливыми изгибами обвивавшие балку до самого откоса потолка. Ей показалось вдруг, что морская змея смеется над ней. Змея явно наслаждалась, сплетаясь в невозможный узел с драконом, сверкающим белыми клыками и зелеными крыльями.

Зеленый — священный цвет ислама. Аспасия, повинуясь минутному порыву, о котором почти сразу пожалела, приказала выкрасить двери в зеленый цвет. Рольф, которого так безжалостно обидела София, украшал резьбой притолоку над южной дверью. Он сказал, что там должен быть пахарь с быками, женщина на муле и еще что-то, он еще не решил что.

Аспасия уткнулась лицом в подушку. Она все еще просыпалась, ища ощупью тело, которое должно было быть рядом с ней, худое, жилистое, ненамного крупнее ее собственного. От Исмаила не было известий. Как она полагала, он вовсе не пошел с армией, а устремился в Рим или дальше: в Египет, куда он так давно мечтал попасть.

— Все кончено. — Она сказала это вслух, чтобы придать словам убедительность. — Он уехал. Все прошло. Закончилось. Все кончено. Мне и так досталось на пять лет больше, чем полагалось.

Пять лет — это много. Она не сможет забыть его сразу или даже через несколько месяцев. Ее честь осталась при ней, и Феофано постепенно простит ее. София была доказательством этого. Императрица никогда бы не доверила свою старшую дочь такой бессовестной грешнице, какой была Аспасия.

— Ну почему он был прав? — пробормотала Аспасия. — Ну почему он вообще был? Если бы он не… если бы я не…

Она повернулась на бок. Окно было открыто. Опасно впускать в дом лунный свет и демонов, которые бродят по ночам. Здесь они слабее, чем в Риме. Но более дикие. Легкий ветерок, прокравшись в комнату, овевал ее лицо ароматом сена и осенних цветов. Надо посадить розовый куст. В Аахене прекрасные розы; франки их не попортили. Надо достать черенки.

Разве Исмаил был всем в ее жизни? Нет, это было далеко не так. Украденные ночи. Дни обучения целительству. Большая часть ее жизни не имела с ним ничего общего.

Но какую часть ее естества составляет сердце?

Она поднялась. Она была нагая, но воздух был теплый, в нем едва чувствовалось дыхание осени. Она перегнулась через подоконник. Свет луны как будто смыл с нее все краски. Если бы он мог так же смыть и мысли, и горе, она была бы только рада.

— Вот что есть у меня, — сказала она, глядя на очертания дома, на стену, на залитые лунным серебром поля. — Вот что такое я. И этим я всегда и буду.

Хозяйка этой усадьбы. Слуга императрицы и ее императора. Может быть, воспитательница, если этого не избежать. Для этого она была рождена и воспитана. Этого должно быть достаточно.

Она повернулась спиной к луне. Завтра она установит для Софии порядок. Ее высочеству это не понравится, но и воспитатель, и мать должны думать о будущем.

София задержалась у нее дольше, чем предполагала Аспасия. Приезд императрицы откладывался: возвращалось войско. Слухи ходили разные насчет того, возвращается ли оно с победой или с поражением. Оттон пронесся по Северной Франции, захватывая земли и замки, подчинявшиеся королю, но, будучи набожным, он не тронул священных Реймса и Суассона. Он дошел до королевского города, Парижа, древней Лютеции римлян, но, поскольку армии и обозы оказались слишком растянуты, решил вернуться назад. Лотар, осмелевший, когда Оттон повернул обратно, гнался за ним по пятам и даже настиг при пересечении одной из рек. Но потери были совсем незначительны, и Лотара отогнали, прежде чем он успел что-нибудь предпринять.

— Лотару не нужна Германия, а Оттону не нужна Франция, — говорил посланник императрицы, удобно расположившись за столом Аспасии и попивая темное фрауенвальдское пиво. — Теперь, когда гордость более или менее удовлетворена, можно подумать о том, чтобы договориться. — Он осушил чашу, вытер рот рукавом и одобрительно кивнул, когда Аспасия наполнила чашу снова. — Хорошее у вас пиво. Вы никогда не думали выставить бочку-другую на продажу, посмотреть, чего оно стоит?

— У нас его слишком мало, — отвечала Аспасия. — Может быть, через год-два, когда расчистим еще одно поле.

— Сделайте это, — сказал посланник. Он чувствовал себя вполне непринужденно. Аспасия носила теперь домотканую шерстяную одежду, в которой было удобно работать, и не соблюдала особых церемоний.

Ей не удалось пока приучить Софию к шерстяной одежде, но сидела она смирно и только сейчас начала вертеться. Аспасия покосилась на нее. Та замерла, чтобы показать свое послушание, и удивилась, когда Аспасия кивнула.

— Да, София? Ты что-то хотела спросить?

София заморгала. Аспасия подавила улыбку. Сохранять равновесие было ее непреложным правилом. На этого ребенка оно оказывало воздействие. София подумала, прежде чем разразиться вопросами; в ее тоне почти исчезло высокомерие:

— Ты приехал, чтобы отвезти меня обратно?

— Ну, — сказал посланник императрицы, выпрямляясь, потому что только сейчас вспомнил, что это принцесса. — Ну, ваше высочество, ее величество говорит…

— Я не хочу, — перебила София, — я хочу остаться здесь.

Аспасия готова была поспорить на серебряную монету, что София ждет не дождется вернуться к своим нянькам. София бросила на нее быстрый взгляд. Чертенок: она знает, о чем думает Аспасия.

— Я хочу остаться, — повторила она. — Я хочу увидеть, что еще Рольф вырежет на своей картине.

— Ты это увидишь, когда приедешь опять, — сказала Аспасия.

— Я не хочу приезжать опять. Я хочу остаться.

Она возвысила голос. Аспасия встала. Софии не пришлось долго ждать. Аспасия вздохнула, подхватила ее вместе со всеми ее шелками и хныканьями и вынесла вон.

Хныканье прекратилось так же быстро, как и началось. Аспасия продолжала идти. Люди уступали дорогу. Это стало привычным зрелищем.

Аспасия бросила Софию на постель, которую она делила со своей служанкой. Она барахталась там, стараясь сесть. Лицо ее пылало, но взгляду не хватало уже совсем немного, чтобы стать убийственным. Она научалась, она определенно научалась.

Аспасия уперла руки в бока.

— Ну как?

— Я хочу остаться, — сказала София, уже не так решительно, как раньше. Она попробовала изобразить дрожащие губы и слезы на глазах. Аспасия была непреклонна.

— Правда, — сказала София, — я не хочу ехать в Магдебург.

— Мы не всегда можем иметь то, чего хотим, — заметила Аспасия.

— Почему?

— Так уж Бог устроил мир.

— Скажи Богу, чтобы Он его переделал.

Аспасия не знала, засмеяться или рассердиться. Это была не Феофано и даже не великий Оттон. Это была она сама, с ее жизнью, фантазиями и всем остальным.

— Бог создал мир, как хотел, и нас, чтобы мы в нем жили. Даже тебя, — сказала она, опережая вопрос Софии, — принцессу.

— Я не хочу быть принцессой. Я хочу остаться здесь.

Аспасия присела на кровать.

— Я понимаю, — сказала она. — Но ты принцесса, и ты нужна своему народу. И разве ты не хочешь повидать отца, когда он вернется с войны?

— Он может приехать сюда, — сказала София.

Аспасия нахмурилась.

— Что я говорила тебе насчет споров?

— Я не… — София умолкла. Опустила глаза. И закончила тоненьким голоском: — Я бы хотела, чтобы мне не нужно было уезжать.

— Это уже лучше, — заметила Аспасия. — Твой отец может гордиться тобой. Ты выросла с тех пор, как он видел тебя последний раз. И ты учишься быть настоящей принцессой.

— Только учусь?

— Да, — отвечала Аспасия, — на это нужно время.

София придвинулась к ней. Не прикоснулась, к этому она еще не была готова, но сказала:

— Я бы хотела, чтобы ты учила меня всегда.

— Может быть, так и будет, — сказала Аспасия, — если ты будешь хорошо вести себя с няньками, которых выберет тебе твоя мама, и учиться всему, что нужно.

— Это трудно, — сказала София.

Аспасия кивнула.

— Если бы это было просто, не стоило бы и стараться.

София как будто хотела возразить, но решила этого не делать. Немного погодя, осторожно и вежливо, она спросила:

— Пожалуйста, разреши мне теперь выйти.

— Пожалуйста, — ответила Аспасия так же вежливо.

 

23

Аспасия не поехала с Софией в Магдебург. Никаких приглашений, где бы прямо называлось ее имя, не приходило, и она предпочла считать, что ее не ждут. Она не хотела видеть, как возвращается армия. Если Исмаил не вернется, ей будет больно. Если вернется — еще хуже.

Она осталась во Фрауенвальде, присматривая за домом и хозяйством, наблюдая за осенней пахотой, готовясь к зиме. Это были мирные, замечательно успокаивающие занятия. Она знала, что так будет не всегда, но сейчас это ее не волновало. Она была словно зимний лес, погруженный в оцепенение в ожидании весны.

Чего она ожидала? София, уехав, оставила пустоту, требовавшую заполнения. Собственного ребенка не будет. Может быть, стоит поехать в Магдебург, заняться врачеванием, дождаться императрицу и снова стать частью империи?

Но здесь было так спокойно, и у нее не было сил стронуться с места. Спокойствие заполняло ее. Оно исцеляло, и раны становились шрамами, которые со временем побледнеют и исчезнут вовсе.

Армия вернулась в Германию после праздника святого Голла. Об этом рассказал Аспасии проезжий всадник. Императрица встретила своего императора в Аахене, где отслужили благодарственную мессу в честь победы, хотя, по слухам, Лотар тоже благодарил Бога за поражение врага. Теперь императорский двор отправился на восток, в Саксонию.

В День Поминовения все обитатели Фрауенвальда, кто только мог оставить свои дела, двинулись по тропинке через дубовый лес в соседнюю долину, где в деревне располагалось маленькое аббатство. Аббат Герберт читал молитвы приятным старческим голосом, а дюжина монахов и послушников заполняли пением всю деревянную часовню. Каменную часовню еще только строили. Аббат рассказал им, какая она будет — с мраморными полами, с витражами в окнах, и в ней будет храниться святыня — частица креста Господня, которую прислал архиепископ Магдебургский вместе со своим благословением.

— Чувствуете, — сказал аббат Гериберт, — здесь весна; весна в наших сердцах, хотя в мире сейчас зима. Старый Рим мертв, но мы воскресим его, еще более прекрасным, чем прежде.

Он, конечно, имел в виду свое аббатство, отстраивающееся в долговечном камне, и Церковь, вспомнившую о своем достоинстве после долгих лет упадка веры и целой череды распутных пап. Он и не помышлял о возрождении величия Рима. Но для Аспасии, совершенно мирской женщины, эти слова прозвучали как предвещающий утро крик петуха. Она еще не была готова к пробуждению, но сон ее стал не таким беспробудным, и сновидения стали иными. Она вспомнила, как мечтали об этом они с Феофано, давным-давно, еще в Городе: об императорах и империях, о возрождении Рима.

Но это были лишь воспоминания. Она возвращалась во Фрауенвальд пешком, со своими людьми — она считала их своими и полагала, что и они считают ее своей. Нужно было доить коров, кормить животных, накрывать к обеду длинный стол в зале. Все это было реально и осязаемо. Для снов оставалась только ночь и время перед рассветом.

После праздника солнце все реже выглядывало из-за туч. Дождей почти не было, но серый непроницаемый туман заполнял долину. В одну сырую ночь Аспасии случилось приютить помещика со всей его шумной свитой, двигавшихся в Магдебург и заблудившихся в тумане. Они выпили почти месячный запас пива, съели быка и пару баранов. Она порадовалась, что год был урожайный, иначе к весне в усадьбе пришлось бы голодать.

Случайный гость был знаком Аспасии по жизни при дворе. Он участвовал в войне и рассказывал об этом охотно, особенно после того, как приложился к винным запасам Аспасии.

— И тогда мы вошли в Париж, — рассказывал он в конце ужина, когда от быка остались обглоданные кости, а остатки баранины отнесли на ужин прислуге. — Мы ограбили любимый дворец его франкского величества, но дворец архиепископа не тронули: наш король — человек набожный даже на войне. И потом мы поднялись на холм, который называют Холм Марса, или как-то вроде этого…

— Монмартр, — подсказала Аспасия.

Он кивнул.

— Вот именно. Мы проголодались: добычи было много, но с провизией становилось туго, и невозможно было везти ее через всю Францию. Мы были готовы вернуться домой. Понимаешь, это неправильно, когда короли воюют с королями. Воевать можно только варварам или господам, которые хотят иметь больше, чем имеют.

Он умолк, чтобы отхлебнуть из чаши. Аспасия вежливо ждала, не прикасаясь к своей. Его понимание смысла войны не вызвало возражений — достаточно просвещенное, почти цивилизованное.

— Не то чтобы я не любил подраться, — продолжал он, как будто оправдываясь. — Хорошая простая драка придает жизни вкус. Но не когда король идет против короля.

Она кивнула.

— Итак, вы расположились на Монмартре.

— Мы встали лагерем, — рассказывал он. — Стены были прямо черны от франков. Ворота заперты и заложены. Они кипятили масло и раскаляли песок. Они готовились к осаде. Но император кое-что приказал нам. Мы сразу поняли, что это хороший приказ. — Он ухмыльнулся, вспоминая. — Мы поднялись на холм, — продолжал он, — выстроились, будто для битвы, и по сигналу все хором пропели «Аллилуйя!». Клянусь, земля затряслась, и весь Париж тоже. Мы пропели им все до конца, со всеми повторениями, все громче, громче и громче, а потом мы замолчали. Мы спустились с холма и ушли прочь.

— Прямо вот так? — удивилась Аспасия.

— Прямо вот так. — Он покачал головой. — Я никогда не слыхал ничего подобного, и думаю, не услышу. Посмотрела бы ты на франков. Все они поразевали рты и тряслись, как осиновые листики. Наверное, они решили, что мы призвали сонм ангелов и с его помощью прикончим их всех.

— Вы сделали еще лучше, — сказала Аспасия.

— Я думаю, — ответил он. — Они очухались довольно быстро. Нам пришлось уходить с боем. Если бы меня спросили, я сказал бы, что это ничья. Лотар в Аахене, мы на Монмартре: мы разошлись на равных.

— Да, — сказала Аспасия, — но он только повернул орла. А вы над ним посмеялись так, что он этого в жизни не забудет.

— Еще бы, — довольно сказал гость, снова ухмыляясь и глядя, не нальют ли еще вина.

Он уехал утром, не слишком охотно. Аспасия догадывалась почему: одна из дочерей Герды казалась смущенной и довольной. Не Аспасии было судить, и она только понадеялась, что девушке не осталось на память ничего, кроме воспоминаний о ночных утехах.

Туман, ненадолго поредевший и позволивший господину Бруно уехать, снова сгустился к полудню непроницаемой серой стеной. Крыши безнадежно сырели. Женщины попробовали было прясть и ткать, но в мастерской было слишком темно; нитка не шла ровно, и ткань трудно было рассмотреть. Они пришли в зал, где уже собрались мужчины, занятые мелкими починками и разговорами.

Женщины занялись у огня шитьем. Шили из домотканой материи и той, которую достала из своих запасов Аспасия. Все восхищались тонким полотном, а при виде шелка просто онемели. Всем хотелось потрогать его. Даже несколько мужчин соизволили подойти не спеша и посмотрели задумчиво, потом поплелись обратно. Прибежали детишки, поглядеть, что это всех так заинтересовало.

— Можете потрогать, — сказала Аспасия, — но сперва вымойте руки.

Большинство детей сразу потеряли интерес. Они вернулись к возне и играм под присмотром нескольких ребят постарше, следивших, чтобы малыши не свалились в огонь. Аспасия, Герда и еще одна решительная женщина раскроили шелк на платье. Аспасия шила его к Рождеству, готовясь к участию в королевском пире. Шелк был цвета спелой сливы, с узором. Она отделает его вышивкой. Можно вышить орлов, а можно и что-нибудь еще.

Одна из девочек не ушла с другими. Она присела на корточки и наблюдала за их работой, не решаясь прикоснуться. Спустя некоторое время она, наконец, отважилась задать вопрос.

— Да, — ответила Аспасия, — это называется шелк. Он из Византии.

— Из чего его делают? — спросила дочь Герды, пухленькая розовощекая блондинка Мехтильда, так очаровавшая господина Бруно. — Как можно спрясть так тонко?

— Это великая тайна, — отвечала Аспасия. — Но, поскольку вы мои люди и сохраните ее, я расскажу. Это прядут не люди. Это работа червей.

— Не может быть, — поразилась Мехтильда.

— Правда, — сказала Аспасия. — Маленький червячок, детеныш бабочки, прядет для себя колыбель. Это и есть шелк.

Ей не поверили. Мехтильда хотела еще расспросить ее, но Герда взглядом запретила ей это. Мехтильда склонила голову над шитьем, щеки ее горели. Она надолго погрузилась в молчание.

Аспасия подивилась про себя. Она никогда не забывала, кто она такая. Другие забывали, пока что-нибудь необычное не заставляло их вспомнить об этом. Стоило ли тут особенно огорчаться? Она продолжала прокладывать крошечные аккуратные стежки по шелку, поглядывая то на сидящих рядом женщин, то на мужчин, собравшихся в свой кружок, то на бегающих по залу детей. Не сказать, чтобы было тихо, но картина была вполне мирная. Даже очаг почти не дымил, и свежая солома на полу распространяла аромат лета. Деревянные сваи, дым, люди, Собаки, кошки — все это создавало приятную картину. Аспасия глубоко вздохнула. Пора уже подумать об обеде.

Люди выходили и входили. Зал — не уборная, в этом Аспасия была непреклонна; и даже собаки приучились уважать ее требования.

А вот и неожиданное подтверждение, что уроки ее усваиваются. Рольф схватил щенка за шиворот и тащил его, упирающегося, к дверям. Он взглянул на Аспасию еще более виновато, чем щенок. Она прикусила губу, чтобы не рассмеяться. Ясно донесся увещевающий голос Рольфа:

— Не в зале. Только не в зале.

Что ответил щенок, она не разобрала.

Она закончила шов, закрепила его. Управляющий Иоганн пошевелился на своем стуле, прокашлялся. Люди начали подниматься с мест, пора было доить коров и кормить свиней. Некоторые дети убежали. Это были те, у кого были обязанности на кухне или на скотном дворе, и они надеялись улизнуть от дел.

Дверь распахнулась. Влетел Рольф. Глаза у него были испуганные. Язык не повиновался ему:

— Т-т-там ч-ч-черти…

Аспасия первая подскочила к нему. Она была мельче саксонцев и быстрее. Она схватила его за плечи и потрясла.

— Что там такое? Волки? Нападение? Черти?

— Черти! — закричал Рольф. — У ворот… ломятся… требуют, чтобы их впустили…

«А куда же, интересно, — подумала Аспасия, — подевался Стефан, который должен сторожить ворота?» Она схватила накидку с одной из скамеек и факел со стены. Он почти догорел, но и этого будет довольно.

Люди двинулись за ней. Герда, Мехтильда, Рольф, хотя еще трясущийся от ужаса: она заставила его вспомнить о достоинстве. Иоганн не тронулся с места. Потом он, конечно, скажет, что кто-то должен был охранять дом. Если это «потом» наступит. Двое мужчин и Герда сообразили прихватить оружие: дубину, кочергу, секач для подрезки деревьев.

Исполненные мрачной решимости, они приблизились к воротам. Ворота были основательно заперты. Стефан влез на стену, как будто собираясь оборонять ее от любого пришельца, и с изумлением смотрел вниз.

— Нет! — вопил он, когда Аспасия подходила к нему. — Без позволения… Ох, — сказал он гораздо тише. — Госпожа, я говорил этим языческим дьяволам…

«Дьяволы, — подумала Аспасия. — Конечно». Стефан был славянин, военнопленный; он бывал в ее Городе. Он знал, что имеет в виду, тогда как Рольф, бедная деревенщина, не имел о таком никакого понятия.

Она взглянула вниз. Темное лицо виднелось под темным капюшоном: темные глаза, темный нос с горбинкой, темная борода, взъерошенная от гнева. Таких людей в Саксонии не водилось.

Она как будто услышала свой собственный голос издалека.

— Впусти их, — сказала она.

— Но… — начал Стефан.

— Но, — сказал Рольф, — это же дьяволы!

— Только один, — сказала Аспасия, — и как раз его-то я знаю. — Она заговорила громче. Может быть, слишком громко. — Впустите их, говорю вам.

Их было с полдюжины. Слуги. Двое солдат. Но Аспасия видела только одного.

Им оказали гостеприимство в полном объеме: ванна, сухое платье, обильное угощение. Аспасия плохо помнила, что она делала и говорила, запомнилось только сильнейшее волнение. Что же он будет пить? Он не пьет ни вина, ни пива. Есть вода из колодца, есть коровье молоко. Может быть, сидр, если он еще не слишком крепкий…

Сидр был еще сладкий, в нем лишь чуть-чуть начала проявляться горечь. Он пил его. И снова позволил наполнить свою чашу.

Она не могла говорить с ним. Ей надо было присматривать за домом. Неважно, что Герда могла прекрасно все сделать сама. Аспасия была повсюду, следила за всем.

Кроме Исмаила.

Никто не посчитал это странным. Все боялись его.

— Ты действительно знаешь его? — спросила Мехтильда, слегка дрожа. — Кто он такой?

— Врач императрицы, — ответила Аспасия.

Девушка совсем оробела. Аспасия сурово глянула на нее, даже сама не желая этого. Мехтильда тут же справилась с собой.

— Он выглядит сущим дьяволом, — сказала она.

— Он мавр, — почти прорычала Аспасия. Она высыпала свежие булочки на блюдо и сунула его в руки Мехтильды. — Он приехал из Испании. Он спасал жизнь императрицы столько раз, что мне даже не сосчитать, и мою тоже.

Глаза Мехтильды стали совсем круглыми. Немного погодя Аспасия увидела, как она что-то рассказывает Рольфу, и оба косятся на Исмаила.

Он привык, что на него пялятся. Никто не мог удержаться от этого, где бы он ни появился. Он сидел один на конце стола, ему прислуживал его собственный слуга, не подпуская услужить других. В этом месте, среди этих людей, в чистом белоснежном одеянии и в тюрбане он выглядел неправдоподобно.

Ее место пустовало. С точки зрения местных людей, она уклонилась от своих обязанностей хозяйки. Если бы это было в Кордове или в Константинополе, где женщины и мужчины не садятся за общий стол…

Он ничего не сказал. Он ел аккуратно, со своими изящными арабскими манерами. Когда с ним заговаривали, он отвечал по-саксонски с арабским акцентом. Он ни разу не повернулся, чтобы взглянуть на нее, когда она проходила по залу, суетливо и взволнованно.

Делать было нечего. Ей пришлось сесть за стол. У нее исчез аппетит, она только выпила вина. Конечно, оно сразу ударило ей в голову. А может быть, тому виной было его присутствие. Его не должно было быть здесь. Он не мог быть здесь. Сейчас она откроет глаза, и будет утро, и все окажется сном.

Все закончили есть. Аспасия должна была остаться в зале и побеседовать с гостем, пока женщины уберут со стола и расставят все по местам. Со спутниками Исмаила все было просто: они уже нашли общие темы для разговора с мужчинами, а девушки заинтересовались солдатами, один из которых был весьма недурен собой, а другого украшали многочисленные шрамы. Он им говорил, что получил их на войне. Не на этой, последней, а на предыдущей.

Ее голос нарушил молчание. Поскольку стол убрали, Исмаил устроился так близко к огню, как только мог.

— В такую погоду, — сказал он, — и сам морской дьявол взвоет.

— Германская погода, — отвечала Аспасия, — говорят, в Англии еще хуже.

— Хуже некуда. — Он протянул свои тонкие руки к пламени, поворачивал их, согревая.

— Это императрица послала тебя?

Он не вздрогнул, не запнулся, даже не взглянул на нее.

— Она не запретила мне ехать.

— Ты ее видел?

Он кивнул:

— Она здорова. Она не нуждается во мне. Иначе бы я остался. — Он помолчал. — Ей нужно было бы только прислать за мной, и я бы сразу пришел. Я ее не оставлю.

Аспасия вся кипела. Она стиснула руки на коленях и сжала губы.

Он снова уселся на свой стул. Он выглядел великолепно невозмутимым. Блеск в его глазах был просто отсветом огня.

— Зачем ты приехал? — спросила Аспасия. Требовательно. Почти ненавидя себя за это.

— Куда еще мне было деваться?

— В Египет.

Он резко покачал головой.

— Тогда Рим. Аахен. Магдебург.

— Ни в одном из этих мест не было тебя.

Он сказал это по-арабски. Его родной язык, который они сделали языком своей любви в стране, где никто другой не знал на нем ни слова.

Она отвечала по-саксонски:

— А как же моя честь?

— Тебе хранить ее, — сказал он опять по-арабски. — Если ты отошлешь меня, я уеду.

— Если… Это ты оставил меня, — сказала она по-арабски. — Не я.

— Я думал, что смогу быть сильным. Я был глупцом.

— Да.

Он взглянул на нее. Первый раз с тех пор, как вошел в ворота. Ее бросило в жар, в холод и снова в жар.

— Если ты скажешь, чтобы я уехал, — сказал он, — я уеду.

— А если скажу, чтобы остался?

Его щеки стали темнее, чем это предусмотрела природа.

— Ее величество сказала… что бы ты ни сделала, кроме разве измены короне, это место принадлежит тебе. Она никогда не отберет его у тебя.

У Аспасии перехватило дыхание.

— Ты думаешь, мне это так важно?

— Не для твоего решения, — сказал он, — нет. Может быть, для твоего душевного равновесия.

— Там, где ты, не бывает равновесия и спокойствия.

— Тогда я уеду, — сказал Исмаил.

Она поднялась. Неожиданно она почувствовала себя совершенно разъяренной.

— Не говори этого. Этого не говори. Никогда. Ты слышишь меня?

— Я слышу, — отвечал он. — Я не оставлю тебя снова. Если только ты сама этого не захочешь.

— Значит, ты никогда не покинешь меня.

— Иншалла, — отвечал Исмаил.

 

24

В эту осень и зиму в душе Аспасии царила весна. Они с Исмаилом жили сначала во Фрауенвальде, а на Рождество при дворе. Феофано ничего не сказала, когда Аспасия приехала в Магдебург вместе с Исмаилом; серый мул и арабская лошадь шли рядом в привычном согласии. Аспасия сама тоже не касалась этого предмета. Молчание было достаточно красноречивым; и присутствие Исмаила в свите императрицы не вызывало вопросов.

Феофано была снова беременна. Аспасии казалось, что это ее не особенно радует. Но она надеялась и осаждала небо молитвами о ниспослании ей сына. Ее муж тоже часто молился вместе с ней. Он возвратился из Франции с массой новых идей, главной из которых было отправиться в Италию.

— Настало время, — говорил он, — поглядеть, что делается в другой части моей империи. Франки больше не придут. Мятежники сидят за крепкими решетками. На востоке защитников достаточно. Когда наступит лето, я перейду Альпы и напомню итальянцам, что у них есть император.

Германцам не нравились такие речи. Они хотели, чтобы император оставался с ними.

— Как будто, — сказала Феофано, — можно иметь всегда и императора, и империю.

Империи был нужен наследник. Наследник мог бы иметь титул одного из королевств, пока его отец правил бы другим. Оттон не стал бы поступать со своим сыном так, как поступил его отец с ним, удерживая всю власть в своих руках и не давая ничего сыну.

— А почему, — желала знать София, — я не могу быть наследником?

Во время рождественских праздников она все время была рядом с Аспасией, решив, что тетка должна всецело принадлежать ей. Ее мать смирилась с этим. Только так можно было сохранить мир, который был большой редкостью там, где находилась София.

София задала вопрос на уроке латыни, который Аспасия, как и другие уроки, по ходу дела дополняла обучением тому, как должна вести себя принцесса.

— Так почему, — настаивала София, не получив немедленного ответа, — я не могу?

— Потому, что ты принцесса, — ответила Аспасия, — а не принц.

— Какая разница? Я больше, чем некоторые мальчики, и сильнее. И красивее. Я могла бы быть королем. Я бы хорошо справилась.

Несомненно, она бы справилась. Она во всей полноте унаследовала характер своего великого деда Оттона и многое — от своей матери-византийки. Аспасия понимала, что безнадежно пытаться убедить эту царственную умницу, что тело женщины неизбежно определяет и место женщины.

— Женщина не может быть королем, — сказала она. — Так Бог устроил мир.

— Почему?

— Женщина слаба, — ответила Аспасия. — Она не может биться в сражениях, как мужчина. Она не может править, как мужчина, силой своего присутствия.

— Это все не так, — возразила София. — Мама все время правит. Она не сражается, но ей и не нужно. У нее есть солдаты для этого.

— Король должен сражаться сам.

София нахмурилась.

— Значит, король — это тот, кто просто сражается на войне?

Если этот ребенок когда-нибудь освоит искусство диалектики, с ней вообще не совладать.

— Мужчины правят, — сказала Аспасия. — Женщины им помогают. Так их создал Бог.

— Это тебе Бог сказал? — спросила София.

— Бог сказал епископам, епископы говорят нам. Мы должны поступать так, как они говорят.

— Почему?

— Потому, что иначе нас накажут.

— Боже мой, — говорила Аспасия, оказавшись, наконец, в теплой гавани постели Исмаила. — Эта девчонка ангела доведет до убийства.

— Она на редкость хорошо управляется с логикой, — заметил он.

Аспасия тяжело вздохнула.

— Да, это логика. И весьма неприятного свойства. Она не признает авторитетов, кроме себя. И все получается ужасающе правильно. Если король — это только солдат, а у женщины мозги не хуже мужских, то почему женщина не может быть королем? Женщина может, и она прекрасно это знает: они бывают правительницами в отсутствие мужа, регентшами при малолетних сыновьях и даже самовластными царицами, как было несколько раз у нас в Византии.

— Значит, ты согласна с ней?

— Не то чтобы я согласна, — ответила Аспасия. — Мне просто нечего возразить. В более совершенном мире, в более совершенном государстве она, наверное, могла бы стать правящей королевой. Но здесь народ никогда не допустит этого. Они хотят, им нужен король-мужчина.

— Вот какой у тебя довод, — сказал Исмаил. — Не логика, а необходимость.

Аспасия оперлась на локоть, сердито глядя на него.

— Надеюсь, ты не станешь отрицать, что женщины — разумные существа?

— Некоторые, — сказал он. Для сына Пророка это было самоотверженное признание.

Аспасия вовсе не склонна была проявить снисхождение:

— У большинства мужчин мозгов не больше, чем у мухи. Они просто большие. Быки.

Он поднял брови:

— В самом деле?

— Ну, не все. Большинство. А большинство женщин — идиотки. И София, окаянный ребенок, это знает. И что только мы будем с ней делать?

— Я думал, что она отправится в Гандерсхайм и станет там настоятельницей. Там ей будет где приложить свои силы. Она будет по положению равна епископу и сможет хозяйничать в собственном доме.

— Помоги Господь этому дому! — воскликнула Аспасия. Она помолчала. — Да, этого хочет ее мать. Не скажу, что я против. В Гандерсхайме не живут затворницами. Она сможет жить так, как захочет. Не знаю, правда, хорошо ли это…

— Время покажет, — сказал Исмаил.

— Думаю, надо помолиться за это, — произнесла Аспасия.

После Рождества Аспасия вернулась во Фрауенвальд. Исмаил задержался ненадолго, убедился, что с Феофано все в порядке, и тоже приехал в дом Аспасии. Во Фрауенвальде к нему уже привыкли и перестали называть дьяволом.

Когда прошла зима и весна принесла новую зелень, Рольф принялся за работу, заканчивая резьбу над дверью, Уже были вырезаны женщина на муле и пахарь с быками, и дуб, осенявший их своей тенью, и ячмень, росший у них под ногами. Теперь к их компании добавились еще двое: лошадь и всадник. Стройная, похожая на оленя, лошадь изящно изгибала шею, а всадник был горбонос и носил тюрбан. Он был вылитый Исмаил.

В преддверии лета Аспасия покинула свой дом и своих людей и отправилась служить своей императрице. Снова собирался высший совет, был заключен и скреплен печатями еще один договор: на сей раз с Лотаром, королем франков, который размышлял всю зиму и решил, что король не должен скрещивать меча с королем. Он прибыл к Оттону собственной персоной, пожертвовав своей гордостью, и предложил решение. Оттон получил Лотарингию без всяких споров. Лотар заручился поддержкой Оттона против всех и всяческих врагов Франции.

Оттона такой договор вполне устраивал. Он получал лучшую часть и знал это.

Он повел себя очень разумно. Он не стал требовать большего и был безукоризненно вежлив с королем франков. Аспасия так гордилась им, как будто сама его воспитала.

Лотар отправился восвояси, может быть, без ликования, но и без неудовольствия. Его брат Карл, из-за которого и началась война, остался у Оттона.

— Хороший конец скверной ссоры, — говорил Оттон на досуге, расположившись с императрицей и с друзьями в возрожденном городе Аахен. Феофано приехала сюда принимать ванны, как и год назад, потому что так ей было легче переносить беременность. Он был рад побыть с ней, когда наконец не было никакой угрозы вторжения.

Аспасия подумала, что они хорошо подошли друг другу. Оттон всегда был более пылким, более откровенным в проявлении своих чувств. Он испытывал к Феофано любовь или что-то очень близкое к тому.

Но Феофано не разделяла его чувства. Аспасия видела, что он ей нравится. Она получала удовольствие на супружеском ложе. Но на долю Феофано не выпало того, что было у Аспасии с Деметрием, что она снова обрела с Исмаилом. Она была императрицей для императора. Она никогда не была любимой для любимого.

Это был удачный брак. Они разделяли то, что имели. Они правили вместе. Они были согласны в большинстве случаев.

Но, к сожалению, не всегда. Это случилось, когда Аспасия была при дворе, в преддверии летней жары, в конце изнуряюще жаркого мая. Феофано избежала бы стычки, если бы не чувствовала себя так плохо. От жары портится характер. Было слишком жарко кататься верхом, слишком жарко охотиться, отвратительно жарко сидеть в душном зале, обливаясь потом в парадных одеждах, решая дела империи.

Аспасия, при поддержке Исмаила, запретила Феофано делать все это. Но Оттону деваться было некуда. Он пришел из зала еще в парадном платье и застал Феофано лежащей на кушетке. Исмаил предложил устроиться по арабскому обычаю: над кушеткой висел огромный веер, смоченный в воде и приводимый в движение слугами. Но даже так Феофано чувствовала себя нехорошо. Ее тонкая рубашка прилипала к располневшему телу. Она раздраженно оттягивала ее, вздрагивая, когда начинал шевелиться ребенок.

— Уже скоро, — успокаивала ее Аспасия.

Феофано хмурилась. Приход мужа помешал ей ответить, если она вообще собиралась это сделать.

Она была с ним приветлива. Она даже слегка улыбнулась, когда он поцеловал ее в лоб.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он.

— Все в порядке, — отвечала она нетерпеливо.

Любого другого Аспасия быстро выставила бы. Но этого гостя приходилось терпеть и надеяться, что он задержится ненадолго.

Ему хотелось поговорить о государственных делах. Он, казалось, не замечал, что Феофано отвечает односложно. Он снова был полон планами своей итальянской экспедиции.

— Осенью, — говорил он, — когда ребенок будет уже достаточно большой, чтобы путешествовать, мы поедем на юг. Я послал гонцов в Павию, Равенну и Рим. Они будут готовы встретить нас.

— Булыжниками? — спросила Феофано.

Он заморгал, потом засмеялся:

— Надеюсь, что нет. Даже в Риме. Тебе придется помочь мне окультуривать их.

— По-моему, это невозможно.

— Все возможно, когда есть ты. Германия влюблена в тебя. Италия падет к твоим ногам.

— Не знаю.

— Не сомневайся. — Он взглянул на веер, потом на свои одежды. Слуга поспешил помочь ему раздеться.

Оставшись в одной рубашке, насквозь мокрой и прилипающей к телу, он вздохнул и потянулся.

— Какая благодать. Где вы раздобыли такое чудо?

— Мастер Исмаил научил нас, — сказала Феофано. Она заворочалась, ей было неудобно лежать. Служанка подскочила с подушками. Она махнула рукой, чтобы та ушла.

Оттон запустил руку в волосы. Они уже начинали редеть; борода же, словно в возмещение, стада гуще, рыжая, почти огненного цвета. Он пригладил ее заботливо, с явной гордостью.

— Я подумал, сказал он, — что, когда мы поедем в Италию, надо бы задержаться в Бургундии. Это же по дороге. Было бы любезно навестить тамошнего короля.

Феофано сощурилась.

— Только короля?

Может быть, только казалось, что он не замечает ее настроения. Аспасия чуть не забыла, что он не глупее своей императрицы. Конечно, он был не так хитроумен, но вовсе не наивен.

Он продолжал гладить свою бороду.

— Может быть, и мою мать.

— Она предала тебя.

— Она совершила ошибку. Не думаю, что она ее повторит.

— Как ты можешь быть уверен в этом?

— Как я могу быть уверен, если сам не проверю?

Феофано закрыла глаза. Может быть, от слабости. Может быть, она хотела скрыть гневный блеск.

— Ты император. Поступай как хочешь.

— Конечно, — сказал Оттон. — Может быть, она будет нам полезна. В конце концов, она же королева Ломбардии.

— Королева, — согласилась Феофано. — Да, это прежде всего. Только потом она мать.

— Разве с тобой не так?

Дыхание ее стало свистящим, но лицо оставалось спокойным.

— Я твоя королева. Она принадлежит только себе.

— Тогда придется научить ее принадлежать мне. — Оттон взял руки Феофано. Вялые, они не вырывались, но и не отвечали на его прикосновение. — Моя дорогая, я знаю, что ты никогда не любила ее. Трудно испытывать к ней симпатию, не то что любить. Но она располагает властью, которой мы могли бы воспользоваться.

— Если она не воспользуется твоей.

— Ты в силах помешать этому.

Феофано открыла глаза.

— Ты слишком много хочешь от меня.

— Потому что я знаю, что ты это можешь.

Наступила пауза. Феофано сжала губы, потом лицо ее смягчилось.

— Если ты ошибаешься, ты можешь потерять все, за что боролся.

— Но если я прав, — сказал он, — я смогу получить больше, чем имел до сих пор. Она хранит ключ от Италии, как она хранила его для моего отца. Мы поступили неосмотрительно, изгнав ее.

— Или позволив ей давать этот ключ каждому, кто пожелает им воспользоваться. — Феофано вздохнула. — Нужда — страшный тиран.

— Только если позволить ей управлять тобой.

— Мудрый принц, — сказала Феофано, почти без насмешки.

Он поцеловал ее руки и осторожно отпустил их.

— Не мудрее, чем ты, моя госпожа. Со временем ты сама согласишься со мной. Стоило мне заговорить об этом, ты уже все поняла.

— Разве у меня есть выбор? — спросила она.

— Ты будешь довольна, — сказал он. — Когда-нибудь.

Она решила не спорить с ним.

 

25

Летняя жара продолжалась. Оттон, в безуспешных поисках прохлады, отправился со всем двором в долгое путешествие по северу Германии. Но там было едва ли не жарче, чем в Аахене.

Аспасия даже не могла сбежать во Фрауенвальд. У Феофано приближался срок родов, она располнела больше, чем когда-либо, чувствовала себя совершенно несчастной при такой жаре и совсем не желала подчиняться здравому смыслу. Она не желала подождать в каком-либо аббатстве или замке, пока родится ребенок. Она была императрицей. Она хотела путешествовать вместе со своим императором.

С Оттоном разговаривать тоже было без толку. Он хотел, чтобы она была рядом: он в ней нуждался. Он слушал Аспасию, слушал Исмаила, слушал все доводы, которые они приводили. Потом смотрел на Феофано и не помнил уже ни слова.

— Еще немного, — говорил он. — Ей до родов еще почти месяц. Через две недели мы остановимся. Мы тогда будем в Утрехте. Там и останемся, пока не родится ребенок.

— Эссен ближе, — заметила Аспасия.

— Эссен — прибежище на крайний случай. Утрехт — большой город, с хорошим дворцом. Когда мы прибудем туда, — сказал император, — мы задержимся так долго, сколько понадобится.

Аспасия удержала готовые сорваться с губ сердитые слова. Оттон улыбался, но за его улыбкой чувствовалась стальная непреклонность. Он слегка поклонился в седле, отпуская ее.

Когда двор находился в пути, Феофано ехала в самой середине. На сей раз у нее хотя бы хватило здравого смысла оставаться в носилках. Занавески были подняты, но не было ни малейшего ветерка, даже на этом открытом пространстве с редкими деревьями, болотистыми лугами и частыми речками.

Она полулежала, полусидела среди подушек и, по-видимому, чувствовала себя не хуже, чем обычно. У служанок был наготове бурдюк с водой и салфетки, которыми они ее обтирали. К ней все время обращались люди с различными мелкими просьбами. Она всегда была терпеливей и внимательней императора, особенно в мелочах.

Исмаил ехал за носилками, и вид у него был еще свирепей обычного. Он едва взглянул на Аспасию, когда она поравнялась с ним.

— Напрасные усилия, — сказал он.

— Я должна была хотя бы попытаться. — Аспасия взглянула на затылок Феофано. Он клонился и покачивался в такт движению носилок. — Он говорит, что остановится в Утрехте.

— Она не протянет так долго, — заметил Исмаил.

— Ты думаешь, я не знаю? — Аспасия чуть не кричала. Она поспешно закрыла рот. Потом добавила гораздо тише: — Может быть, она родит в Эссене.

Она не родила. И вид ее Аспасии совсем не нравился. Но она отказалась оставаться у монахов.

— Ты хочешь потерять ребенка? — спросила Аспасия.

Она покачала головой.

— Ничего. Это просто жара. Если бы не было так жарко, я бы чувствовала себя прекрасно.

И жара, и отеки, и горячечный румянец были лишь следствием кипения в крови от всех испытаний, которым она себя подвергала.

— Ты глупая, — сказала Аспасия. — Ты пытаешься убить себя, чтобы избавиться от еще одной дочки? А если это сын? А если он умрет?

Феофано перекрестилась, но лицо ее оставалось каменным.

— Я не потеряю этого ребенка. Я рожу его в Утрехте.

Больше она ничего не сказала. Немного погодя пришел Оттон, и она стала очаровательной, бросая Аспасии вызов каждым своим движением и взглядом. Он был просто околдован и восхищен ею, и, как бы она ни располнела, ему она казалась величественно-прекрасной.

Когда он ушел слушать пение монахов, Феофано тяжело поднялась с кресла и направилась в маленький садик. Ей было велено ходить как можно больше: это полезно для ребенка.

Монахи не ходили в гостевой дом, когда там были женщины. Слуги были частью на молитве, частью разошлись по делам. Прислушиваясь, Аспасия могла различить пение монахов, певших то поодиночке, то хором.

Феофано усердно ходила взад-вперед. Аспасия сидела на скамье, глядя на нее. Дул легкий ветерок. Погода явно обещала перемену: на горизонте собирались тучи, на западе, в стороне Утрехта, ворчал гром.

Может быть, сегодня ночью, подумала она. Может быть, завтра.

Феофано остановилась. Аспасия привстала. Феофано продолжала ходить. Аспасия медленно села. Она была настороже.

В таком состоянии она не поможет ни себе, ни, тем более, Феофано. Она глубоко вздохнула. Сдаться она не может, но надо объявить перемирие. На сегодня.

Она уже успокоилась, когда Феофано подошла к ней. Императрица с облегчением села на скамью и позволила Аспасии обтереть ей лоб и грудь давно приготовленным влажным полотенцем.

— Знаешь, что мне больше всего не нравится? — спросила она.

Она говорила как обычно. Стало быть, перемирие с обеих сторон. Аспасия окунула полотенце в таз с душистой водой и выжала.

— Нет, а что?

— Мое тщеславие. Я смотрю на себя и вижу эту бесформенную глыбу.

— Ты не тщеславна, — возразила Аспасия, — и не уродлива. Это просто другой вид красоты.

— Если это красота, то коровы — образец изящества.

— Но у них и правда красивые глаза.

Феофано неожиданно сказала:

— Говорят, что у меня коровьи глаза. — Она вздохнула. — Я буду рада, когда это кончится. Совсем кончится. Все это.

Она имела в виду супружеское ложе. Аспасия промолчала. Она никогда не считала, что ей уж очень повезло. Но быть бесплодной, не иметь надежды обрести детей — это значит еще и не бояться этого. Удовольствие одной ночи было слишком кратким для того, что могло последовать за ним: около девяти месяцев болезни, а в конце мучения, почти смерть.

Мужчина храбр, когда идет в бой. Когда женщина рожает дитя, храбрость — слишком слабое слово.

Феофано взяла Аспасию за руку.

— Я знаю, — сказала она. — Ты боишься за меня. Не надо. Со мной все в порядке; и с ребенком все будет в порядке. Вот увидишь.

Вот только поэтому, подумала Аспасия, женщины и могут это делать. Вдохновенная ложь, намеренная слепота и несокрушимое упорство.

Они покинули Эссен утром, под небом, которое даже в такую рань казалось медным. Они двигались так скоро, как только могли, пока не началась дневная жара. Феофано была исполнена решимости чувствовать себя хорошо. Аспасия только сумела отговорить ее садиться на лошадь. Некоторое время она шла пешком. Аспасия, которая сама говорила ей, что ходить пешком полезно, теперь не имела возможности спорить. К счастью, через час Феофано, наконец, позволила усадить себя в носилки.

Казалось, она даже стала выглядеть получше. Во всяком случае, не хуже.

К середине дня деревьев стало больше. Впереди был лес. Если повезет, их пристанищем на эту ночь станет небольшой замок на берегу реки, впадающей в Рейн. Аспасия не помнила названия замка и имени хозяина. Люди здесь говорили на еще более непонятном германском, чем в Саксонии. Попадалось много незнакомых слов. Говорили, что это слова из языка викингов, хотя уже лет пять нападений не было. Об этом позаботился Оттон.

Феофано сидела спокойно. Казалось, она задремала. Аспасия наблюдала за ней с возрастающим беспокойством. Она горела от жары, но казалась бледнее, чем обычно. Намного бледнее. Пальцы ее сжимались и разжимались на коленях.

Исмаил придержал лошадь возле носилок. Нагнулся, положил ладонь на выступающий живот. Ее глаза широко раскрылись. В них вовсе не было сна.

Он поднял легкое покрывало, которое она набросила на колени, — в эту жару, когда даже священники настолько оставили скромность, что ехали верхом или шли в одних рубашках или, уж совсем бесстыдно, в подштанниках, Феофано пыталась сопротивляться. Он не обратил на это внимания. Он увидел расплывающееся пятно и понял, что оно означает. Отходили воды. Ребенок вот-вот родится.

— Когда? — свирепо спросил он.

Она подняла голову, голос был еле слышен:

— Только что. В течение этого часа.

— Дура. — Он нашел взглядом Аспасию. — Иди скажи его величеству, что надо остановиться.

— Не надо, — начала Феофано.

— Тихо, — оборвал ее Исмаил.

Это ее шокировало. Она повиновалась.

Место для стоянки было совсем неподходящим, но те, кто знал дорогу, говорили, что немного дальше можно будет расположиться достаточно удобно. Оттон приказал ускорить движение. Исмаил подчинил и его.

Наконец, добрались до прогалины, достаточно просторной, чтобы установить палатку императрицы. По приказанию Исмаила большая часть свиты отправилась дальше, чтобы добраться до замка у реки и получить у его хозяина возможную помощь. Остались Оттон, стража, пара священников и несколько женщин, которые могли быть полезны.

Исмаил, как всегда в критические моменты, был спокоен. Он стал бы отрицать, что этот момент — критический. Женщины рожают каждый день.

Но не императрицы, хотела напомнить ему Аспасия. И не в палатке среди леса, когда над головой гремит гром, а вокруг мечется взволнованный император.

— Если бы я мог хоть что-то сделать, — твердил он.

— Иди отсюда, — сказал ему Исмаил с грубоватой снисходительностью. — Молись. Поспи, если сможешь. Понадобишься — позовем.

Оттону пришлось удалиться. Исмаил вошел в палатку, вполне довольный собой. Там было только несколько женщин, все толковые и умелые. Их выбрала Аспасия.

Он даже улыбнулся.

— Мне пришло в голову, — сказал он, — что могло быть много хуже. Здесь нет никаких толп суетящихся придворных. Никакой тесноты и духоты. Есть чем дышать.

Феофано засмеялась, изумив остальных.

— Так ты простишь мне мое упрямство?

— Ну нет, — ответил Исмаил. Но он не сердился на нее. Он внимательно осмотрел ее, кивнул. — Ты справишься. Слава Богу, ты не из хрупких цветочков.

— Македонская порода, — отвечала она. — Она крепкая. Приспособлена для этого.

Это было ужасно и великолепно. Каждая женщина, рожая дитя, смотрит прямо в лицо смерти.

Аспасии, которой не суждено было самой родить живого ребенка, довелось вести со смертью долгую борьбу. Солнце медленно клонилось к западу. Наступала ночь. Пришел император, он беспокоился, но его опять прогнали.

— Можно подумать, — пробормотала Аспасия, — что это его первый, а не пятый ребенок.

— Мужчины, — сказала Феофано, прежде чем очередная схватка скрутила ее, так что ей уже на хватало дыхания для разговора.

— Должен же быть какой-то способ попроще, — сказала она много позже.

Исмаил поднял голову.

— Если найдешь, не поленись рассказать нам.

Она засмеялась, у нее перехватило дыхание. Она устала и была вся мокрая. Аспасия обтерла ее. Смелая девочка. У нее всегда было легкое сердце и острый язычок, как раз тогда, когда другая бы кричала и плакала. Она не кричала. Только иногда охала, чтобы отвлечься от боли.

— Думаю, мне бы надо походить, — сказала она.

Ей помогли подняться. Ее сразу же скрутило чуть ли не вдвое, но она не захотела ни лечь, ни сесть.

— Пошли, — задыхалась она, — пошли!

Они все ходили и ходили вокруг палатки.

Время от времени гремел гром. В минуту передышки Аспасия заметила это. Порывы ветра шевелили полы палатки и иногда залетали внутрь. Служанка, которая должна была двигать веер, заснула. Аспасия растолкала ее. Она подскочила виновато и замахала с удвоенной силой.

Феофано прилегла немного отдохнуть.

— Надеюсь, — сказала она, — что я в последний раз попадаю в такое положение.

— Вот все кончится, тогда посмотрим, — сказала Аспасия.

Исмаил молчал. Он не беспокоился. Насколько видела Аспасия, все шло нормально. Но может случиться всякое. Ребенок появлялся на свет раньше времени: Бог даст, не настолько рано, чтобы не выжить.

Гром прогремел громче и ближе.

Что-то зашипело. Внезапно полил дождь: сильный, частый, теплый дождь. Он барабанил по крыше палатки. Запах дождя проникал внутрь, густой и влажный; но не сам дождь. Промасленная кожа не пропускала его.

Феофано задышала глубже. Казалось, у нее прибавилось сил. Она поднялась и снова хотела ходить.

Лил дождь. Она ходила. Над головами гремел гром. Молния слепила.

Все решат, что это знамение. Бедный Оттон, он замучен волнениями и знамениями, а наследника все нет.

Схватки стали сильнее и чаще. Аспасия подняла голову, встретив взгляд Исмаила. Уже скоро. Лицо его было сосредоточенно и бледно, насколько оно могло быть бледным. Борода растрепалась. Не думая, она потянулась пригладить ее.

Феофано вцепилась в ее руку. Удерживая. Пригибая книзу. Она стонала от напряжения.

Тонкий голосок вторил ей: детеныш отчаянно стремился появиться в мир без малейшего промедления.

Аспасия крепко схватила его, мокрого и извивающегося. И он оказался у нее в руках.

— Ну? Кто это?

Аспасия едва узнала голос, такой он был хриплый, еле вернувшийся с той стороны агонии. Она подняла извивающееся тельце, такое крошечное и стоившее так дорого.

Она засмеялась.

Исмаил тоже сверкнул белыми зубами на темном лице.

Феофано вмешалась, задыхаясь, начиная сердиться.

— Еще дочка? О Боже, еще одна благословенная дочка! Еще одна проклятая…

— Ваше величество, — сказала Аспасия, подавая ребенка ей в руки. — Бог послал вам огромное сокровище. Это сын.

Его назвали Оттоном. Может быть, это и было несколько чересчур, но у этого имени была славная история. Его отец был вне себя от радости. Королевство — в один прекрасный день это будет его королевство, если так пожелает Бог, — от края до края гремело приветственными криками. Рождение дочерей отмечалось торжественной мессой. Рождение сына было достойно всеобщего праздника.

Феофано была искренне счастлива и довольна. Благодарение Богу, ее долг был исполнен. Сын, рожденный в безумную, грозовую ночь, был крепким, хотя и небольшим. Тщедушным, как сказала его старшая сестра. София была вовсе не рада брату, который отнимал ее последние надежды на трон.

С ней надо было что-то делать. Феофано заговорила об этом после крестин Оттона, когда волна празднеств наконец начала спадать. Для безопасности его первый раз окрестили сразу же, еще в лесу Кетил, дождевой водой, среди радостно ухмыляющихся стражников. Он получил имя и официальное крещение в источнике Майнца, когда в соборе и в городе собралась чуть ли не вся Германия.

Теперь он должен был расти королем.

— А его сестра, — сказала Феофано, — будет учиться мириться с этим.

— Смириться всегда нелегко, — заметила Аспасия.

Феофано подняла бровь.

Аспасия взяла на руки маленького Оттона, который, насытившись молоком кормилицы, тут же заснул у нее на коленях. Кормилица говорила, что он любит Аспасию. Как только она брала его, он сразу переставал плакать, хотя, может быть, это было просто совпадением.

Она пригладила пушок на его голове. Он родился черненьким, но те волосы почти все уже выпали, и он был теперь лысым. Когда он подрастет, волосы у него станут светлые или рыжие. Она подумала, что глаза у него должны быть темные. Сейчас они были голубые, ясные и любопытные. Он вообще был очень живой, даже когда спал.

— Ты его обожаешь, — сказала Феофано.

Аспасия взглянула на нее.

— Я обожаю всех твоих детей.

— Этого особенно.

— Он мальчик.

— Он лучше?

— Конечно, нет, — ответила Аспасия так же резко, как это сделала бы София, будь она здесь.

— И все же, — продолжала Феофано, — ты никогда не держала других так, как держишь его.

— Никто из них не был Оттоном. — Аспасия покачала его. Она заметила, что улыбается. Она часто теперь улыбалась. Как блаженная.

— Он должен был бы быть твоим, — сказала Феофано.

— Тогда он не был бы принцем Германии. — Аспасия покачала головой. — Нет. Он принадлежит тебе. Я буду рада иногда заниматься им, если это доставит тебе удовольствие.

— Может быть, ты сделаешь больше?

Аспасия замерла.

— Что ты имеешь в виду?

— Воспитай его для меня. Научи его всему, что он должен знать.

Она говорила искренне. Или же она была гораздо более искусной лгуньей, чем могла подумать Аспасия. Аспасия встретилась с ней взглядом.

— Гожусь ли я для этого?

— Никто другой не сделает этого лучше.

Это не ответ.

— Это вопрос, — сказала Аспасия, — о грехе и раскаянии. Или об отсутствии раскаяния.

Феофано медленно вздохнула.

— Исмаил — твоя часть. — Ей было нелегко сказать это, и это ее вовсе не радовало, но это была истина, которую приходилось признать. — Твой грех — он только твой грех. Если бы он был, если бы он мог стать христианином…

— Но он не христианин.

— Нет. — Феофано сжала руки на коленях. Она медленно разгибала палец за пальцем. — Может быть, когда-нибудь… — Аспасия промолчала, не соглашаясь и не возражая.

Феофано взглянула ей в лицо.

— Учи моего сына, — сказала она.

Это был самый дорогой подарок, какой только бывает; и это было страшно. Аспасия посмотрела на младенца, спящего у нее на коленях. Его мать во младенчестве была почти такой же.

И почему только императрицы доверяли ей своих детей?

Старшая Феофано не располагала к тому, чтобы задавать ей вопросы. Младшая скажет ей, что не нужно обсуждать то, что и так понятно. Разве недостаточно, что они доверяют ей?

Аспасия сидела, покачивала младенца и улыбалась. Вот и ответ; как раз тот, который был ей так нужен.