До субботы все ребята тренировались на беговой дорожке, чтобы не опозориться перед новым вожатым. Колька Пышнов был судьёй. Он достал часы с секундомером, и все ему завидовали.

Колька командовал:

— Приготовиться! Внимание! Марш! — и все стремглав мчались по беговой дорожке.

Особенно старалась Таня, чтобы оправдать доверие вожатого. Она даже выучила миф про аргонавтов. Но в пятницу всё полетело кувырком, и Таня поняла, что старалась напрасно. Всё получилось из-за той несчастной шляпы. Учитель спросил об аргонавтах, и Таня так ответила, что Иван Терентьевич нарисовал в своей книжке против Таниной фамилии бублик, чтобы потом поставить в журнал четвёрку. Бублик означал у Ивана Терентьевича четвёрку.

Иван Терентьевич продолжал спрашивать с места, и тут Таня подняла руку и спросила о шляпе. Она даже сама не знала, как это случилось. Вовсе она не собиралась мешать опросу. Но получив бублик, она перестала думать про аргонавтов и вспомнила о шляпе.

— Что? Что? — не понял сразу Иван Терентьевич. — Что ты спрашиваешь?

— Я спрашиваю, Иван Терентьевич, кто в Древней Греции носил самую большую шляпу? — пролепетала Таня.

— Калмыкова, — сказал учитель, — когда вы, наконец, будете вести себя, как положено в классе?

Иван Терентьевич так рассердился, что попросил дневник и крупным почерком написал в нём: «Ув. Вера Михайловна! Ваша дочь озорничает на уроках. Прошу воздействовать».

— Зачем тебе понадобилось спрашивать на уроке о какой-то шляпе? — возмутилась мама, когда увидела запись в дневнике.

— Вовсе не о какой-то, а о том, кто в Древней Греции носил самую большую шляпу. Разве это не интересно?

— А сама ты разве не знаешь?

— Мы с Катей перелистали всю историю и ничего не нашли про шляпу.

— Ну-ка, хорошенько подумай: кто у нас дома носит самую большую шляпу?

— Кажется, тётя Евфросинья.

— Почему тётя Евфросинья?

— Потому что у неё голова большая… — И вдруг Таня поняла, как прост ответ на загадку вожатого.

— Догадалась! Догадалась! — воскликнула она и тут же решила, что до субботы никому в классе не откроет секрета.

Мама не знала, сердиться ей или смеяться.

— Эх, горе ты моё!