В одну из первых послереволюционных зим в имение Борки, где жила семья художника В. Д. Поленова, явились двое гимназистов из расположенной неподалеку Тарусы. За несколько месяцев до этого Поленовы, собрав одаренных детей из окрестных сел, поставили на домашней сцене «Бориса Годунова»; спектакль имел шумный успех. Тарусяне просили о помощи: им тоже хотелось сыграть «Бориса», но не было ни костюмов, ни опыта. «Увлекаясь деревней, мы немного презираем провинциальную интеллигенцию и неохотно соглашаемся им помогать», – вспоминала дочь художника. Однако, вняв их уговорам, она приезжает на репетицию. «Разбирая корзину с костюмами, я слышу на сцене монолог Пимена. Из-за стены мне мерещится какой-то лесковский вещий старец – судья Бориса. Заглядываю в дверь – на сцене сидит невзрачный юноша лет 17, лицо с кулачок, гимназист Боголюбов». Легко вообразить себе эту картину! «Когда-нибудь монах трудолюбивый, – произносит юный актер, – Найдет мой труд усердный, безымянный»: это говорит будущий поэт, автор этой книги, Николай Алексеевич Тарусский (настоящая фамилия Боголюбов; 1903–1943). 

Трудно предположить, что о поэте, писавшем и печатавшемся в 20-е – 40-е годы XX века, сохранилось столь мало сведений, но увы – это так. В позднем стихотворении «Из моей родословной» Тарусский, описав историю насильственного брака крепостной пермячки с казачком-калмыком, резюмирует: «Так восходит, цепкий и двукровный, / Из-за пермских сосен, прямиком, / Дуб моей жестокой родословной». Достоверные сведения есть о его отце, Алексее Николаевиче Боголюбове (1875–?), земском санитарном враче в Калуге и авторе нескольких статистических отчетов по вопросам народного здравоохранения; мать известна только по имени: Елена Казимировна. 

Детство Н. А. прошло в Тарусе:

В деревянном городке – Запах яблонь, запах липы, Целый день дверные скрипы, Пестрый зяблик на сучке. И малиновка, и славка – Над садовою канавкой. Над рекою гул и гам, Плеск и крики, плеск и крики. Хлещет солнцем по ногам, Бьет дыханием клубники.

Окончив гимназию, он учится на врача; единственный обнаруженный мною след его медицинской карьеры – две брошюры незамысловатых практических советов, выпущенные им под собственной фамилией. Судя по всему, участвует в Гражданской войне: в стихотворении он упоминает, что «шел на Чонгар», подразумевая, вероятно, штурм Перекопа, т. е. Перекопско-Чонгарскую операцию. В начале 1920-х Тарусский недолго живет в Москве (позже обмолвится в стихотворении: «Я живал когда-то на Арбате, / Но не помню, как я жил тогда»), но достоверно известен лишь один факт из его тогдашней биографии: в 1924 году он примыкает к свежеобразованной литературной группе «Перевал».

«На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве ближе всего он сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным», – вспоминал один из его московских знакомых. Последний факт неудивителен: оба охотники, натуралисты (в широком смысле слова) со сходной тягой к путешествиям. Эта склонность вскоре дает о себе знать: между серединой 1920-х и началом 1930-х гг. наш герой, судя по немногочисленным свидетельствам, предпринимает несколько долгих поездок по стране: «…Был учителем, чернорабочим, / Был косцом, бродягой, рыбаком». Около 1926 года он поселяется в Великом Устюге, где участвует в работе литературного объединения «Северный перевал». Под этой издательской маркой в 1927 году выходит его первая книга «Рябиновые бусы» (Вологда – В. Устюг). Дальнейшие маршруты скупо реконструируются благодаря редким пометам под стихами и оброненным в тексте топонимам: Дальний Восток, Турксиб, Вас-Юган (Васюган). 

К 1929 году относится одно из немногих свидетельств о его литературном окружении. Ефим Вихрев записывает в дневнике 13 ноября: «На вечере у Катаева, где Клюев читал “Погорельщину”, были: Орешин, Клычков, Зарудин, Глинка, Тарусский, С. С. Воронская, Семен Фомин, Колоколов, Лукич (Н. Л. Алексеев), Губер… На всех, за исключением Губера и Колоколова, поэма произвела огромное впечатление. Разошлись в 2 ч. ночи. Много спорили о “Перевале”, о поэме и вообще». (К этому списку естественных литературных союзников стоит прибавить имя Зенкевича, которому он, в частности, поднес книгу с таким инскриптом: «Михаилу Александровичу Зенкевичу моему учителю в поэзии с чувством уважения и дружбы Николай Тарусский. 6 Х 40. Москва».)

В 1931 году легкость на подъем сыграет с ним злую шутку: «Литературная газета» печатает коллективный текст «Наша заявка», декларирующий восторженную готовность группы перевальцев отправиться на Ангарстрой с целью его воспеть (вряд ли нашего героя, подписавшего среди прочих этот текст, так уж привлекал пафос покорения природы – возможно, он намеревался быть тайным болельщиком стихий). Но «Перевал» в это время уже находится под ударом – и, отвергнув примиренческий жест, власть спускает свору сочувствующих. «“Перевал” продолжает маневрировать», – спохватывается «Литературная газета». «Право, не следует из Ангаростроя <так!> делать какой-то литературный Клондайк!» – поучает писателей в том же номере И. Гольдберг, сибиряк. 

С этого времени публикациям Тарусского в периодике, и до той поры довольно редким (исключение – 1931 год, шесть стихотворений в «Новом мире»), приходит конец. В 1934 он напечатал очерк истории брянского завода «Красный профинтерн» – по всей вероятности, исключительно для заработка (я читал эту историю – вдохновиться ею трудно). Зато в следующем году выходит его книга стихов «Я плыву вверх по Вас-Югану» – то ли вышло неожиданное цензурное послабление, как неактивному экс-перевальцу, то ли решили, что про природу – можно. 

Рецензии на второй сборник Тарусского объединяет интонация растерянности: с идеологической точки зрения осудить его, вероятно, было затруднительно, а иные ракурсы для критического взгляда становились год от года всё непривычнее:

«Знакомство со всей книгой убеждает в том, что в одном отношении Тарусский осуществил свою поэтическую программу: стихи его отличаются жизненной добротностью красок и слов. Ему абсолютно чужды красноречивость рассуждений, голая политическая декламация и риторика. Поэт идет от жизни, от ее предметного мира, от богатого так! своими подробностями и оттенками. Причем мир объективных и внешних явлений господствует над внутренним миром поэта. Все усилия поэта направлены к тому, чтобы найти и выразить все оттенки в их красках, звуках и запахах. Эпический элемент в стихах Тарусского несомненно сильнее лирического». Попутно отметив влияние Багрицкого, критик все-таки находит отправную точку для претензий, обращаясь за помощью к арсеналу волшебной сказки: «И все-таки, обладая указанными неоспоримыми поэтическими данными, Тарусский не овладел вполне секретом давать подлинную жизнь своему поэтическому слову. Вода, которую он нашел для своих слов-рыб, мертвая, а не живая. Она обладает способностью лишь составлять из разрозненных кусков впечатлений тело, но жизни в него не вселяет».

Другой критик, сохраняя схожую видимость благосклонности («Книга Н. Тарусского … сразу выдвигает автора в ряд немногих молодых поэтов, почувствовавших настоящую лирическую интонацию нашей эпохи»), предостерегает автора от еще более сильного и вредоносного влияния: «Сознание своей роли в строительстве новой жизни вместе с четким реализмом показа этой жизни и составляет вехи “нового пути” Тарусского. На этом пути поэту предстоит еще преодоление многих трудностей, борьба со многими, тормозящими влияниями, прежде всего с влиянием Пастернака, статичность и сложность образной системы которого вместе с характерным эстетическим словарем еще в значительной мере тяготеют над лирикой Тарусского».

В том же году поэта настигло несчастье. Глеб Глинка вспоминал: «В 1935 году у Тарусского обнаружился туберкулез глаз в очень тяжелой форме. С этого времени он совсем отошел от какой бы то ни было литературной общественности, писать уже не мог, диктовал свои стихи жене. Будучи сам медиком, он понимал всю безнадежность своего положения, говорил, что обречен на неминуемую слепоту». 

О его жизни во второй половине 1930-х годов я не знаю практически ничего. В архивах сохранилось несколько внутренних издательских рецензий, по которым можно судить о невоплотившихся попытках издать сборники стихов «Гуси летят на север» (в двух томах) и «Ощущение света», книги рассказов «Иран» и «Среди порогов». Общий тон отзывов колебался от недовольного к глумливому, не оставляя шансов на положительный исход обсуждения: «какое евангельское заглавие!», «очень неблагополучно у Тарусского с образом», «наибольшим недостатком является отвлеченность», «непонятно это и чуждо всё, не жизненно, абстрактно», «что ни страница – то тявканье, вой и предсмертный хрип раздираемых на части жертв».

Последняя книга Тарусского – «Ночи в лесу» – вышла в 1940 году и подверглась мягкому, но недвусмысленному порицанию критиков: «Когда Тарусский пишет о смерти человека (а пишет он на эту тему почему-то очень охотно!), он старательно убирает всё, что могло бы навести на мысль, что человек чем-то отличается от животных, растений, неживой природы». Впрочем, рецензент «Литературной газеты» был более благосклонен: «Для книги “Ночи в лесу” стихотворения накапливались в течение пяти с лишним лет. Именно накапливались – по слову, по строчке, изо дня в день, со вкусом, с большой честностью и требовательностью к себе, как накапливает свое богатство всякий настоящий поэт. И эта книга дает право сказать, что Николай Тарусский – подлинный поэт».

Похоже, поставленный Тарусским самому себе диагноз оказался слишком пессимистичным: болезнь не стала препятствием для мобилизации. В августе 1942 года он был взят на фронт и погиб ровно год спустя. 

Александр Соболев